Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Учитель цинизма. Точка покоя - Владимир Алексеевич Губайловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ты что делаешь? Они же голодают, у них денег вообще не осталось. Немедленно верни.

Я слушал ее и кивал головой, возразить было нечего. Я смотрел на нее и не мог отвести взгляд. Она была прекрасна во гневе. А мои коровьи глаза на мокром месте ее страшно раздражали.

— Все. Завтра же деньги вернешь.

Я деньги занял и вернул. Аркадий был расстроен моим поведением и взялся меня воспитывать. Он объяснил мне, что на работу надо устраиваться. Что надо вести себя прилично со своими друзьями. Что я по сути человек глубоко аморальный — тунеядец и мошенник. Я выслушал его и больше в гости к нему не приезжал. Конечно, он был прав. И Лиля была права. И все кругом были правы. А я был не прав. Все так и есть.

И я пошел на работу. В первую же попавшуюся забегаловку — какое-то СКБ из области учета мяса и молока. Программистом. Программировать я не умел вообще. Но так уж я, наверное, устроен: если меня загнать в угол и заставить работать, я буду работать. То есть в моем случае максима Дмитрия Аполлоновича, говорившего, что свободный труд и труд творческий далеко не всегда одно и то же, подтверждается полностью. Не умею я свободно трудиться. Но если меня поставить в жесткие границы, я буду стремиться вырваться из них и могу раздвинуть бетонные стены, чтобы потом, обретя желанную свободу, затосковать, запить и вообще бросить работать.

Я начал программировать и примерно за год стал весьма приличным профессионалом. Плохо только, что задачи, которые я решал, были пустяковые. Нужно было бросить мою бессмысленную контору, подсчитывавшую объемы мяса, которого нет, и уйти в какое-то более серьезное место. Но я этого не сделал, поскольку полагал, что все это программирование не более чем временное отвлечение, главное дело моей жизни — поэзия. Какая разница, где перебиться пару лет? Скоро-скоро ко мне прискачет Белинский на хромой козе, чтобы меня всего облобызать. Если бы мне кто-то сказал, что я отдам программированию не год, не два, а двадцать, я бы рассмеялся, как Бог, и дал провидцу по шее, чтоб не вякал. Так же как я не поверил когда-то Стечкину, что станем мы в большинстве своем — программистами.

Я ходил на службу, называл себя клерком с математическим уклоном. Ездил на слеты. Писал и читал. Читал много и, можно сказать, системно. Начал я с античной литературы и философии и что-то понял. Но это уже совсем другая история.

А вот у Аркаши все стало разлаживаться. То есть разлаживаться у него начала семейная жизнь. Теща после своего неудачного опыта совместной жизни с другом-товарищем на его жилплощади вернулась домой, и, насколько я понимаю, они с Аркадием не поладили.

Он вдруг появился в нашей холостой компании. Выпил портвейна. Было видно, что ему не очень хочется возвращаться домой. А компания была уже совсем другая, скорее каэспэшная, чем университетская. И здесь он чувствовал себя не слишком комфортно.

Он — гордый человек — снял квартиру и предложил Эдмундовне к нему переехать. Она колебалась. Приходила. Возвращалась к матери. И никак не могла решить, что же ей делать. Аркаша ждал. На оплату квартиры у него уходили почти все заработанные деньги. Жил он трудно, но не жаловался.

Была зима. Он иногда приезжал на квартиру, которую я снимал с моими друзьями. Выглядел он потерянным. Он не был ни в чем уверен. Он не знал, чего он хочет. Он не мог принять решение. Подкатывало весеннее обострение.

В один из его приездов и состоялся наш памятный разговор. В этот раз он был возбужден. В глазах появился лихорадочный блеск. Он говорил, говорил, говорил непрерывно, взахлеб, сбивчиво, путано и все время просил меня никому ничего не рассказывать. При всем желании я бы не смог этого сделать, поскольку понимал его с трудом. Но постепенно до меня дошло главное: он говорил — окольно, какими-то аллегориями — о Светке Кольцовой, которой весьма симпатизировал еще в университете. Она тоже относилась к нему благосклонно, но теперь она жила далеко — в Новосибирске. Об Эдмундовне он не упомянул ни разу.

Он вспомнил о Дмитрии Аполлоновиче. И снова вернулся к своему университетскому увлечению. Я с некоторым удивлением понял, что у него тогда все было гораздо серьезнее, чем мне казалось. Но ведь все ушло. Все в прошлом. Или нет? Не совсем ушло? Или совсем не ушло? Совсем не в прошлом? Неужели в будущем? Новосибирск не на Луне ведь — три часа лету.

— Не надо только никому ничего говорить. Не надо. Я теперь понимаю, что сделал ошибку. Но это только моя ошибка. Никто не виноват.

Мы выпили. Потом еще выпили. Сходили за добавкой.

Я смотрел на него и понимал, что с ним происходит что-то очень серьезное. Ломка. Разочарование. Ощущение тупика. Тягость. Даже работа его уже не интересовала. А это совсем плохо.

Аркадий все сильнее возбуждался. Руки описывали какие-то странные фигуры.

— Я не понимаю. Я многого не понимаю. Я чувствую, что мир смыкается надо мной, как болото.

— Милый, но ведь ты же сам меня воспитывал и объяснял, как надо жить.

— Мало ли я глупостей наговорил. В том числе и тебе. У тебя-то все нормально. Пишешь стихи, программируешь, читаешь. Все нормально. А у меня что-то ломается. Воздух ломается. И ладони режет. После универа что-то распалось.

— Но ведь ты же сам хотел уйти от этого нашего бардака и все устроить правильно. Навести порядок в собственной судьбе. Это дело долгое, может и на всю жизнь хватить.

Тут он меня ошарашил:

— Я хотел в Афганистан, в армию пойти. Все-таки офицер, хоть и запаса. Думал, они всех берут.

— С елки рухнул?

— А там можно квартиру заработать. За пару лет…

— Это если будет кому в этой квартире жить.

— Это не страшно. Но если получится, будет крыша над головой.

— И что?

— Они у меня какую-то болячку нашли, что-то с печенью не так. А для Афгана это критично. В общем, не взяли меня.

— Господи, ну слава богу. Судьба Аркадия хранила. Так лечись.

Он только махнул рукой.

На самом деле отсутствие этой самой крыши над головой и практически полная невозможность на эту крышу когда-нибудь заработать висела над каждым из нас. Афганистан действительно казался одним из самых реалистичных вариантов. Остальные были еще призрачнее. Когда наш с Лилей роман находился в активной фазе, нам совершенно негде было остаться вдвоем. И даже когда мы впервые любили друг друга — в комнате в общаге, — на соседней кровати ворочался невольный свидетель наших телесных радостей и никак не мог уснуть. Вели мы себя довольно шумно.

Аркадий еще что-то говорил, но его несостоявшаяся армия не шла у меня из головы. Все это хорошо теоретически — и война и квартира как плата за кровь и смертельный риск. Но когда дело доходит до дела, дикость происходящего становится очевидной.

— Аркаша, тебе действительно надо лечь в больницу. И печень свою подлечить. И вообще отдохнуть не мешало бы.

В ответ он только рассмеялся. Это был жутковатый смех, похожий на треск ломающейся доски.

— Успею еще.

Он ушел. Я написал стихотворение, которое начиналось строчкой: «Передо мной сидит человек, похожий на сломанное дерево», а кончалось: «Какая же страшная, черная пустота останется, когда он уйдет».

Он покончил с собой в конце мая, душного, тяжелого, жаркого мая.

О смерти Аркадия мне сообщил Алеша Смирнов. Позвонил и сказал:

— Аркадий умер.

— С собой покончил?

— Да.

Я не удивился.

71

Потом были похороны. У морга в Новых Черемушках собрался чуть ли не весь наш курс. Почти все, кто был в Москве. Красивые, полные сил молодые люди, у которых вся жизнь впереди. Они вот вокруг стоят — а он в гробу лежит. Смотреть на это было тяжело даже мне. Как же на это смотрели Аркашины родители? Не знаю.

Тогда стали известны подробности его смерти. Весь последний день он провел на работе. Был деятелен и спокоен. Занимался программой. Говорил с коллегами. Никто ничего подозрительного не заметил. Он вернулся домой. В этот день к нему должен был приехать Иван — брат его близкого друга. Они договорились, что Ваня поживет у него, пока будет сдавать экзамены в универ. Иван приехал, позвонил в дверь. Ему никто не открыл. Он сел на ступеньку и стал ждать. Наступила ночь. Тогда Иван решился. Квартира была на первом этаже. И он влез в форточку. И все увидел.

Аркаша вскрыл себе вены. А потом повесился. Не смог дождаться, пока жизнь вытечет из него.

Он убивал себя с какой-то звериной ненавистью. Как будто его что-то гнало, не давая остановиться. Что это было? Конечно, я что-то предчувствовал. Но действительность оказалась страшнее. Вся ванна, коридор и даже кухня были забрызганы, заляпаны, залиты кровью.

Почему он это сделал? Почему так спешил? Иван сидел под дверью и мог помешать? Ну так можно было повременить. Туда опоздать нельзя. Или можно? Жизнь должна быть страшнее смерти. Что его взорвало? Мехмат — не самое психически благополучное место. Отсутствие квартиры. Размолвка или даже разрыв с женой. Все это трудные вещи, но ведь не смертельные же!

Истончение связи с миром, невозможное непреходящее одиночество, пустота и бессмысленность бытия. Это очень серьезно. Я сам не раз и не два думал о самоубийстве, но ведь только конченые дебилы, которые ничего не чувствуют, никогда не думают об этом. Это ведь не повод.

Я перебирал в памяти наши встречи. И наши купания мартовские, и прогулки по университетской крыше… И Дмитрия Аполлоновича. Неужели именно это знакомство стало для Аркаши роковым? Неужели последовательное пренебрежение жизнью, всеми привязанностями и ценностями, которое демонстрировал Дима, сыграло решающую роль? Но ведь сам-то Дима за эту жизнь цеплялся, еще как цеплялся.

Что есть все эти ценности? Блеф. Нет никаких ценностей. Относиться к действительности следует с особым цинизмом. Нет ничего стоящего в этом лучшем из миров. Под любым глянцем — только подоплека лжи и плесени. Пустота хлещет во все щели.

Человек распадается. Осколки. Обломки. Сколько нужно сил, чтобы снова и снова латать эти пробоины, откачивать эту пустоту.

Жизнь должна иметь смысл. Должна. Но она его не имеет.

72

Гриша Просидинг на похороны опоздал. Он приехал на следующий день. И мы втроем — Гриша, Ильич и я — поехали на кладбище. Было очень жарко.

Мы попали в перерыв электричек и добирались на попутках. Этот мегаполис мертвых находился за городом.

Когда мы подходили к могиле, я стал задыхаться. От нее шли черные волны. Они били по глазам, по телу, обволакивали, пригибали к земле. Гриша плакал. И что-то все время бормотал. Я плакать не мог. Я даже приблизиться не мог к этому холмику, заваленному венками, над которым возвышалась палка с номером, под которым… Что? Распадающаяся плоть? Все? Почему так трудно дышать?

Деревья. Уже зеленые. Край кладбища. Памятники и оградки, уходящие в бесконечную перспективу. Могилы. Свежие. Вывороченная желтая глина. Гнилой ручеек. Сортир из гофрированной жести.

Я отошел от могилы и лег на землю. Надо мной стояло выгоревшее, линялое небо. В нем ничего не было.

Ни сочувствия. Ни ненависти. Ничего.

73

Ильич подошел и сел рядом.

— Поехали. Электрички уже пошли. Пора возвращаться.

Точка покоя

«Точка покоя» — продолжение романа «Учитель цинизма», напечатанного в «Новом мире» (2012, № 7, 8).

At the still point of the turning world.

T. S. Eliot. Four Quartets. Burnt Norton[3]

Если взять сухой лист, прогладить его утюгом, положить между двух страниц в клеточку и постучать по ним одежной щеткой, — плоть сухого листа крошится и выпадает, и остаются прожилки — кровеносная система, похожая на кружево, только более тонкая и нерегулярная. Меня этому научили в пятом классе на уроке ботаники.

Память и есть кровеносная система сухого листа. Она красива и вечна, потому что мертва. И так же хрупка. Лучше всего ее хранить между страницами книги, между словами, чтобы наверняка, чтобы не сломать…

1

Пивная звалась «Гульбарий». Она располагалась недалеко от Белорусского вокзала. После слета можно было не сразу погружаться в серые городские будни, а еще немного продлить лесной праздник. И публика, уставшая от песенного разгула, слегка обалдевшая от бессонницы и крепких напитков, собиралась в «Гульбарии» смочить пересохшие глотки. Пиво набирали в туристические каны и выносили на бульвар. Садились на траву и потягивали напиток бледно-желтого цвета. Впрочем, мы были непривередливы.

Пух летит, как будто подушку пропороли. Падает в кружки, застревает в лужах, подсыхающих на тротуаре после быстрого летнего дождя. Все расслаблены и утомлены. Это как бы пауза в бытии. Все уже кончилось, и ничего еще не началось.

Большинство вольно расположившихся на травке туристов-гитаристов между собой хорошо знакомы. Но есть и новые лица. Вот, например, девушка с короткими косами. Очень симпатичная. Я представляюсь.

— Как ваше имя, сударыня?

— Оля.

Меня кто-то окликает, и я отвлекаюсь от новой знакомой, чтобы немедленно решить насущный вопрос бытия: кто пойдет за пивом. Потом оглядываюсь, но она уже с кем-то весело беседует. Ну и ладно. Да и домой пора. Подхватываю рюкзак и, махнув на прощанье рукой, направляюсь к «Белорусской-кольцевой».

В метро я задремываю и почему-то вспоминаю девушку с короткими косами. У нее глаза серые, как Балтика. Я чувствую легкий укол в области сердца. Надо же. Да нет, ерунда все это. Можно поспать до своей остановки. Впереди целая толпа дел, которые нужно непременно переделать. Начинается жизнь после университета.

2

В апреле 1982-го, в конце 5-го курса случилось распределение. Обязательное. Не отвертишься. Комиссия заседает. Я тоже захожу-сажусь. Купцов полна коробка — человек тридцать. Ну, мехмат раздают задешево, они и набежали. Председатель комиссии меня представляет. Обращается ко мне для проформы: «Есть ли у вас какие-то конкретные пожелания?». У меня лицо кирпичом: «Никаких конкретных пожеланий у меня нет. Но есть одно ограничение: я не буду подписывать никакую — даже самую низкую — форму допуска». Тяжелое молчание. Здесь сплошь оборонка. Зачем им сотрудник без допуска? И чего он из себя корчит? В закрытых конторах зарплата выше раза в полтора. Дама в красном платье джерси: «Институт метрологии — у нас не надо…». Мне по фиг. Распределили. Пожал плечами. Встал, ушел и забыл. Ну не совсем забыл, где-то на периферии сознания маячило, что вот надо будет пойти в этот институт, но чтобы туда явиться аж 1 августа, на этом я вообще не заморачивался. Как раз 1 августа я ушел в поход на Алтай и со всяческой пользой и удовольствием провел там целый месяц.

Когда вернулся из похода, тоже не вдруг собрался в эту Пробирную палатку. Ломало меня сильно. А когда я все-таки до нее добрался, хмурая кадровичка покопалась в бумагах и выдала: «А место ваше сократили». — «Как так сократили? Я же молодой специалист». — «На работу надо выходить вовремя — вас, между прочим, 1 августа ждали». — «А сократили, потому что вам такой специалист вообще не нужен?» — «Если будете жаловаться…» — У кадровой женщины голос крепчает и лик темнеет. А мне почему-то смешно: «Да идите вы лесом! Упаси меня Бог, жаловаться на вас! Ноги моей здесь не будет!». И разбирает смех, просто сил нет. Ухожу не прощаясь.

Но где-то надо жить. Выручает подруга Светка: «Живи, — говорит, — у нас с Ильей». Они — молодожены, снимают дачу в Малаховке. Малаховку я люблю. Светку и Илюшу тоже. Илюша говорит: «Ладно, пока бездельничаешь, будешь кухонным мужиком». Так я и пристроился.

Живу Христа ради, пишу стихи кубометрами, выбираюсь то в поход, то на слет, в общем, как птичка Божия. Чирик-чирик.

3

Квартирник. У Димки Стекловодова — в пятиэтажке на Малой Грузинской напротив общаги консы. Сегодня бенефициант — Сережа Мочалов. Но он почему-то не в голосе. И не в духе. Долго настраивает гитару. Настраивает, настраивает. Задолбал уже.

— Сереженька, мы тут что, ночевать остаемся?

Сереженька поднимает глаза, полные мировой скорби. И… продолжает настраивать.

Ну, наконец-то что-то с чем-то у него срослось. Сережа встряхивает пепельными кудрями и начинает. Он извлекает из инструмента какой-то восходящий рокот. Получается странно и здорово.

Публики много, человек двадцать. Больше Димкина однушка не вместила бы. Здесь девушка Оля. На ней длинное черное платье. Это довольно необычно — наши девушки платьев не носят.

Сережа выпевает свой небольшой репертуар. Его стихи мне нравятся не особо, а вот песни я люблю. Когда он голосит: «Слышишь, мальчики поют…» — у меня мурашки по коже. Его песни короткие, как глоток спирта, и так же обжигают.

Димка жалуется, что опять у него дверь сломали: пришли друзья сильно выпивши, а его дома не было. Они церемониться не стали, плечиком нажали — замок и вылетел. Опять надо чинить. «Ну угораздило меня в центре жить!», — сокрушается хозяин квартиры. Присутствующие ему сочувствуют, но как-то неискренно. Жилья-то своего ни у кого нет.

Мы прихлебываем что-то дешевое и крепкое. Оказывается, Оля поет. Светка передает ей гитару. А Светка-то — профи, она на слетах целые толпы собирает, когда начинает Галича петь.

— Оль, спой Веру Матвееву.

Я напрягаюсь. Веру Матвееву петь ох как непросто. У нее очень высокий голос, а без ее колокольчиков, что за песня будет?

Оля не ломается и не мучает народ настраиванием. Она проводит рукой по струнам:

— «Первоначальная». На стихи Константина Библа. Это такой чешский поэт.

Сквозь тучи, мимо башен с гордым прошлым, Летит… И шея нежная ранима… Не знаю, что мне делать с этим перышком: Она его на берег уронила.

Оля поет. Ее голос без усилия взлетает на запредельную высоту. У меня обрывается сердце. И звенят матвеевские колокольчики… «А-а-а, а-а-а…»

Вере Матвеевой было двадцать пять, когда у нее обнаружили злокачественную опухоль мозга. Она перенесла тяжелейшую операцию. Хирург сказал, что ей осталось пять лет. Он не ошибся. И эти пять лет она пела свои песни. Есть в них и неотвратимость трагедии, и этот легчайший звон. Наверное, она подслушала его у ангелов — они ведь всегда были близко.

Оля все это как будто выпила и выпела. И у меня всерьез поехала крыша.

4



Поделиться книгой:

На главную
Назад