Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эпоха великих реформ. Исторические справки. В двух томах. Том 1 - Григорий Аветович Джаншиев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Где дух Господень, там и свобода.

(2 поел. Коринф, 3, 17)

Свобода-душа всего на свете, без тебя все мертво.

Екатерина II

Уважай народ свой, тогда он сделается достойным уважения.

Жуковский

I

Без году ровно 100 лет ждал русский народ в массе и в лице передовых представителей русской интеллигенции уничтожения позорного и развращающего института крепостной зависимости человека от человека. Народ, с своим инстинктивным чутьем исторической правды[96], ждал, что вслед за манифестом 18 февраля 1762 г. об освобождении служилого дворянского сословия от обязательной военной повинности последует и манифест об освобождении крестьян от помещичьего ига, существование которого, если не оправдывалось, то извинялось помянутою государственною надобностью и бедностью казны. Крепостной народ ждало быстрое и горькое разочарование. Не только краткотечное царствование Петра III не принесло желанной благой вести о том, что «вольному воля», но и последующее продолжительное царствование «либеральной крепостницы», как именует Ровинский[97] Екатерину II, стали исходными моментами для окончательного порабощения крестьян, для низведения его на степень продажного скота или крещеной собственности[98], как выразился Герцен. Тем не менее в народе продолжала тлеть искорка сознания о совершенной исторической неправде, которому под влиянием европейского просвещения стали приобщаться и передовые интеллигентные представители рабовладельческого сословия, одиноко стоящие – Радищевы, Новиковы, Чаадаевы и др.

То усиливаясь, то ослабевая – соответственно приливу или отливу Гольфстрима европейских гуманно-освободительных течений, – мысль об избавлении России «от отвратительного недуга» крепостного права, по выражению проф. Беляева, давила тяжелым кошмаром как самые непосредственные жертвы этого часто дикого и всегда оскорбительного порабощения, так и тех из душевладельцев, которые могли сколько-нибудь подняться выше интересов «кармана и желудка».

Кровавый эпизод начала царствования Николая 1 повелительно выдвигал на очередь крестьянский вопрос, составлявший часть программы декабристов[99]. Несмотря на упорное отвращение этого царствования ко всем новшествам, несмотря на отчаянные усилия консерваторов per fas et nefas сохранить и вне, и внутри России существующие порядки и учреждения, одним из первых дел Николая 1 был приступ к разрешению крестьянского вопроса. Вскоре после суда над декабристами был учрежден первый секретный крестьянский комитет, причем делопроизводителем его был назначен Д. Н. Блудов, исполнявший те же обязанности и в суде над декабристами. Кроме этого впоследствии были учреждены еще пять комитетов, но результаты их деятельности были крайне ничтожны[100]. Да и могло ли быть иначе?

Сам Государь теоретически был против крепостного права и неоднократно высказывал приближенным мысль о необходимости отмены или скорее «преобразования крепостного права»[101]. По какому-то историческому наитию Николай I a priori высказал догадку о неправомерности крепостного права, вполне подтвердившуюся историческою критикою. «Я не понимаю, – говорил Николай I, – каким образом человек сделался вещью и не могу объяснить себе этого шага иначе, как хитростью, обманом, с одной стороны и невежеством – с другой»[102]. Но от желания до исполнения, от открытия болезни до уврачевания еще очень далеко, в особенности, если люди, власть имущие, заинтересованы по рутине или по личным выгодам в сохранении статус-кво.

Учреждая один «секретный» комитет за другим, Николай I ясно видел, что дело не подвигается вперед, но не в состоянии был понять и устранить причину бесплодности их. Будучи решительным противником всяких либеральных или, как тогда выражались, завиральных нововведений и в особенности против гласности, печати и проявления общественного мнения, он безусловно настаивал на строжайшем соблюдении канцелярской тайны в крестьянском вопросе. А пока дело «производилось» в потемках бюрократического тайнодействия, нельзя было рассчитывать на мало-мальски крупный успех. Вся придворная знать, министры, высшие бюрократические круги и даже родные братья Императора, великие князья Константин и Михаил Павловичи, как жаловался сам Николай I Киселеву[103], были решительными консерваторами, а потому и явными крепостниками, хотя, конечно, помещичьи выгоды прикрывались превыспренными соображениями о пользе отечества.

С замиранием сердца и с затаенною радостью следили за благими усилиями Николая 1 к уничтожению вековой неправды лишь опальные, официально «неблагонамеренные», молодые и интеллигентные силы в обществе и в литературе. Но между Государем и этими сочувственными силами лежала непроницаемая толпа бюрократического средостения, зияла целая пропасть, вырытая усилиями своекорыстных и невежественных ретроградов-крепостников,

Чье сердце не смущал гонимых братьев стон,Кому законом был отцов его закон.

Одним из этих восторженных поклонников освободительных стремлений Николая 1 по крестьянскому вопросу был глава и украшение тогдашней литературы Белинский, которого только смерть спасла от начатого преследования со стороны III отделения.

Еще на студенческой скамье Белинский в своей юношеской трагедии, направленной против крепостного права и аттестованной московскою цензурою «бесчестною и позорящею университет», дал Аннибалову клятву бороться с этим грозным и отвратительным недугом, существование коего заражало весь общественный организм. И он сдержал свою клятву, не щадя ни-ко-го! В 1847 г., после появления гоголевской «Переписки с друзьями», в известном письме своем из Зальцбрунна безжалостно разбивает свой кумир больной Белинский, особенно огорченный презрительным отношением Гоголя к порабощенному народу[104].

В декабре 1847 г. Белинский из Петербурга сообщает Анненкову в письме, посланном с «оказиею», о важной новости, о 6-й и последней попытке Николая 1 приступить к освобождению крестьян. Это письмо, наглядно передающее охватившее великого друга народа радостно-лихорадочное нетерпение, любопытно как исторический документ, характеризующий[105] отношение тогдашнего молодого поколения к Николаю I. Вот что, между прочим, писал Анненкову за полгода до своей смерти радостно потрясенный Белинский: «Тотчас по приезде, – пишет Белинский, – услышал я, что в правительстве нашем происходит большое движение по вопросу об уничтожении крепостного права. Государь Император вновь и с большею энергиею изъявил свою решительную волю касательно этого великого вопроса. Разумеется, тем более решительной воли и искусства обнаружили окружающие его отцы отечества, чтобы отвлечь его волю от крайне неприятного им предмета. Искренно разделяет желание Государя Императора только один Киселев: самый решительный и, к несчастью, самый умный и знающий дело противник этой мысли – Меншиков (как известно, он и впоследствии, при освобождении крестьян, остался ярым крепостником[106]). Вы помните, что несколько лет тому назад движение тульского дворянства в пользу этого вопроса было остановлено правительством с высокомерным презрением. Теперь, напротив, послан был тульскому дворянству запрос: так ли расположено оно теперь в отношении к вопросу?.. «Перовский, который в душе своей был против освобождения крестьян, – продолжает Белинский, – объявил себя за освобождение». Все зависит от воли Государя Императора, а она решительна. Вы знаете, что после выборов назначается обыкновенно двое депутатов от дворянства, чтобы благодарить Государя Императора за продолжение дарованных дворянству прав, и вы знаете, что в настоящее царствование эти депутаты никогда не были допускаемы. Теперь вдруг велено смоленским депутатам явиться в Питер. Государь Император милостиво принял их и сказал следующую речь: «Теперь я буду говорить с вами не как Государь, а как первый дворянин империи. Земли принадлежат нам, дворянам, по праву, потому что мы приобрели нашею кровью, пролитою за государство; но я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростью и обманом с одной стороны и невежеством – с другой[107]. Этому должно положить конец. Лучше нам отдать добровольно, нежели допустить, чтоб у нас отняли. Крепостное право причиною тому, что у нас нет торговли, промышленности». Затем Государь сказал им, чтобы они ехали в свою губернию и, держа это в секрете, побудили бы смоленское дворянство к совещаниям о мерах, как приступить к делу. Депутаты, приехав домой, составили протокол того, что говорил им Государь Император. Через несколько времени по возвращении депутатов Перовский (мин. внутр. дел) получил от смоленского губернатора донесение, что двое дворян смущают губернию, распространяя гибельные мысли. Государь Император приказал Перовскому ответить губернатору, что в случае бунта у него есть средства (войска и пр.), а чтоб до тех пор он молчал, не в свое дело не мешался… «Конечно, несмотря на все, – грустно заканчивает Белинский, хорошо знавший силу бюрократии, – дело это опять затихнет. Друзья своих интересов и враги общего блага, окружающие Государя Императора, утопят его проволочками, серединными, неудовлетворительными решениями, разными препятствиями, истинными и вымышленными, потом воспользуются маневрами или чем-нибудь подобным и отклонят его внимание от вопроса, и он останется не решенным при таком Монархе, который один по своей мудрости и твердой воле способен решить его. Но тогда он решится сам собою, в тысячу раз более неприятным для русского дворянства способом. Крестьяне сильно возбуждены, спят и видят освобождение… Когда масса спит, делайте что хотите – все будет по-вашему, но когда она проснется, не дремлите сами, а то быть худу»[108].

Не суждено было великому другу свободы сказать: «ныне отпущаеши»!.. Опасения Белинского оправдались и даже скорее и резче, чем он думал. 15 февраля 1848 г. он уже писал со скорбью своему парижскому корреспонденту: «Дело об освобождении крестьян идет, а вперед не подвигается»[109].

Вскоре, однако, оно не только совсем сошло с очереди, но было сопричислено к числу опасных вольнодумств. Воспользовавшись с обычною ловкостью событиями, вызванными февральскою революциею 1848 г., «друзья своих интересов и враги общего блага», по выражению Белинского, или как характеризовал их Лермонтов:

Толпою жадною стоящие у трона,Свободы, гения и славы палачи —

дали делу такой оборот[110], что Император Николай I не только охладел к вопросу об освобождении, но и стал к нему относиться ясно враждебно. В 1848 г. он прямо объявил в речи, обращенной к петербургским дворянам, «нелепыми слухи (об освобождении), которые с восторгом перенимались крестьянами». В этой же речи он, между прочим, сказал: «Гг., я не боюсь внешних врагов. Но у меня есть внутренние, более опасные. Против них-то мы и должны вооружиться и стараться сохранить себя, и в этом я полагаюсь на вас. Благодарю моих дворян здешней (Петербургской) губернии за адрес, который они мне хотели поднести. В чувствах привязанности их ко мне и к отечеству я не сомневаюсь и за удовольствие поставляю принадлежать к их сословию, потому что я и жена моя тоже помещики петербургские»[111].

Итоги николаевского царствования по крестьянскому делу, к которому была внезапно поставлена точка, и какая еще?! – были крайне плачевны, но и поучительны. Окружающая помещичья придворно-чиновничья среда в тиши и в потемках канцелярской тайны успела по своекорыстным побуждениям свести к нулю благое намерение могущественнейшего из земных владык, с восторгом поддерживаемое передовым общественным мнением, лишенным, однако, силы, благодаря отсутствию гласности. «Никто не сомневается, – писал впоследствии свидетель, вполне компетентный, – что Император Николай имел железную волю, и однако же этот Государь в 30 лет ничего не сделал для исполнения своего самого пламенного желания»[112]. Воля самодержца, всесильная де-юре, была парализована де-факто дружным противодействием лично заинтересованных могущественных высших придворно-чиновничьих сфер. Словом, еще лишний раз подтвердилось значение слов: «жалует царь, да не жалует псарь!»

Судьба крестьянского вопроса заключала в себе прекрасную иллюстрацию или, вернее, красноречивый приговор над мертвящею, ретроградною системою самодовольного тупого застоя и бюрократической опеки, господствовавшею в течение всего памятного тридцатилетия (1825–1855) и требовавшею по сознанию самых упрямых хвалителей существующего подновления[113].

II

Да на чреде высокой не забудетеСвятейшего из званий-человек.Жуковский

«Сдаю тебе команду, но, к сожалению, не в таком порядке, как желал, оставляя тебе много трудов и забот»[114]. Таковы были слова, сказанные умирающим на походной кровати в мрачном уединении Зимнего дворца[115] наследнику своему, цесаревичу Александру Николаевичу,

Николаем I, этим могущественнейшим из владык земных, на смертном одре испытавшим всю горечь полного расстройства дела вследствие беспощадно проводимой в течение 30 лет системы административного гнета и неизбежной спутницы господства его – официальной лжи.

Первейшею из забот нового царствования, естественно, было продолжение Крымской войны. Падение Севастополя, сохранению коего покойный Государь придавал исключительное значение[116], положило конец войне. Богатая отдельными примерами военной доблести эта кровавая и бесплодная эпопея обнаружила в печальном свете как бесчисленные недостатки военной организации, так и всей старой системы управления, основанной на чиновничьей опеке, на полном порабощении общественной самодеятельности, гласности и свободы слова, на самодовольном охранении всего существующего, начиная от народных суеверий и кончая таким краеугольным камнем старого государственного строя, как крепостное право. Кичливому ультранациональному самомнению, убаюканному хвалою, которую, по признанию поэта

Семь морей немолчно плещут,

и взлелеянному наивно-патологическою уверенностью московских шовинистов, что нам

Бог отдаст судьбу вселенной,Гром земли и глас небес —

нанесен был чувствительный удар. После долголетнего самообожания, во время которого не только невежественная толпа собиралась закидать Европу шапками, но и корифеи раболепствующей истории и наивной философии объявили гниющею, умирающею Европу с ее наукою и свободными учреждениями, поневоле приходилось оглянуться кругом и узреть в кровавом отблеске, бросаемом дымящимся Севастополем и страдальческими картинами бесплодного героизма, повальное казнокрадство и продажность вверху, рабство и невежество внизу. Тяжелое, но благодарное, для достойного подвижника наследие!

Как отнесется к этой застарелой язве новый государь? рожденье коего было приветствовано будущим его наставником, как

Прекрасное России упованье,

и коему он предрек:

Жить для веков в величии народном.

Не скоро и не сразу развернуло новое царствование свой великий, завещанный историею освободительный стяг, пред которым должен был почтительно склонить свою умную буйно-гордую голову сам первый русский публицист Герцен, – стяг, который, несмотря на все его превратности и зигзаги, несмотря на всевозможные, подчас до слез обидные промахи и шатанья, должен был обеспечить за Александром II завидное право «жить для веков в величии народном» и венчаться в благодарной памяти потомства завидным наименованием «Освободителя». Достойно, однако, замечания, что по какому-то непостижимому капризу судьбы не оказывается на всенародном Кремлевском памятнике именно этого чудного эпитета, давно и навсегда присвоенного Царю-Освободителю, несмотря на озлобленное шипенье крепостников, единодушным приговором не только русского народа, но и всего цивилизованного мира… Слава Освободителя от этого не померкнет, но как это характерно для времени и злопамятных людей…

Возвратимся назад.

Не только находившееся на руках тяжелое наследие в виде войны с европейскою коалициею, но и засидевшиеся[117] на местах бюрократы-крепостники старого закала и вообще двойственный характер царствования Александра II[118] —мешали ему сразу и решительно высказаться. Вновь назначенный в августе 1855 г. министр внутренних дел граф С. С. Ланской дебютировал странным циркуляром, от которого радостно затрепетали сердца закоснелых душевладельцев. Преемник свирепого Бибикова, бывший масон и член тайного общества «Союз Благоденствия», Ланской, писал в своем циркуляре, что Государем по-велено ему «ненарушимо охранять права, венценосными его предками дарованные дворянству»[119]. Ликованиям крепостников не было конца, тем более, что по своему прошлому Александр II не считался решительным сторонником освобождения[120], а удаление Бибикова, введшего по политическим видам ради ослабления польского дворянства инвентари в Юго-Западном крае, далеко не огорчило дворян. Циркуляр пришлось напечатать вторично, – так велик был спрос на него со стороны помещиков, видевших в нем гарантию сохранения «освященного права своего» владеть крещеным инвентарем на вечные времена.

Ликование их, впрочем, было непродолжительно. Манифест 19 марта 1856 г. о заключении мира, несмотря на свой очень туманный язык, снова всполошил крепостников. Их смутила следующая невинная фраза: «Каждый под сенью законов, для всех равно справедливых, всех равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодов своих». В сущности это общее место официальной риторики легко могло уживаться с крепостным правом, для которого услужливые фарисеи-богословы не хуже продажного адвоката в самом священном писании умели отыскать предвечное оправдание. Едва ли эта употребленная составителем манифеста, красноречивым гр. Д. Н. Блудовым, банальная метафора имела целью оповещать о каком-либо решительном намерении Государя приступить к освобождению крестьян[121]. Но дрожавшие, как «тати ночные», крепостники и признанный глава их архикрепостник, тогдашний московский генерал-губернатор граф Закревский, инстинктивно чуя приближение конца своему вековому хищению, пришли в ужас от неопределенной фразы официального красноречия. Воспользовавшись приездом Государя по случаю заключения парижского мира в Москву, гр. Закревский просил его успокоить дворянство по поводу вызванных манифестом «опасных» слухов. Граф Закревский, сам того не подозревая, отчасти оказал услугу ненавистному для него делу освобождения. Отвечая на просьбу генерал-губернатора, Александр II произнес сгоряча импровизированную речь московским дворянам, составляющую эпоху в истории падения крепостного права. «Слухи носятся, – сказал Государь, – что я хочу объявить освобождение крепостного состояния. Это несправедливо, а от этого было несколько случаев неповиновения помещикам. Вы можете сказать это всем направо и налево. Я не скажу вам, чтобы я был совершенно против этого; мы живем в таком веке, что со временем это должно случиться. Я думаю, что и вы одного мнения со мною: следовательно, гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу»[122].

Диву далось ошеломленное, точно вестью о светопреставлении, столбовое, чадолюбивое, невежественное московское дворянство, слушая эти столь возмутительные для его слуха слова, которые были такою же неожиданностью и для министра внутренних дел Ланского. На вопрос, обращенный к Государю относительно приписываемой ему речи, уже ходившей по рукам, он с досадою ответил: «Да, говорил точно то и не сожалею о том»[123].

Нетвердою поступью, без определенного плана, но с какою-то стихийною непреклонностью стал обрисовываться в тумане с весны 1856 г. грозный неотложный крестьянский вопрос. Решено было воспользоваться съездом дворян на предстоявшую коронацию, чтобы приготовить их к готовящейся отмене крепостного права. Ланской и его товарищ А. И.Левшин на официальных обедах entre poire et fromage и на раутах под бальную музыку старались зондировать настроение дворянства, которое почти сплошь оказалось глухо к призыву принять инициативу в этом деле. Дворяне выражали недоумение и даже негодование, словно речь шла не об уничтожении застарелого возмутительного бесправья, а об обращении в рабство самих душевладельцев. Несмотря на неудачу переговоров, в Министерстве внутренних дел приступлено было под руководством Левшина к секретнейшему обзору[124] накопившегося материала по этому предмету, а 1 января 1857 г. был учрежден секретный крестьянский комитет.

Немало таких комитетов учреждалось и в предшествовавшие царствования, и жалкая судьба их, предрешаемая могущественною кликою придворной и чиновничьей крепостнической олигархии, наводила на государственных людей, умевших подняться выше карманных интересов, далеко не веселые думы[125]. Еще менее утешительного представлял состав Комитета, в котором большинство членов (пред. Госуд. совета Ф. А. Орлов, министр двора В. А. Адлерберг, госуд. имущ. М. Н. Муравьев, шеф жандармов В. А. Долгоруков, министр юстиции гр. В. Н. Панин) были явно против освобождения, остальные (главноуправляющий мин. пут. сообщ. Чевкин, члены Государ. сов. Я. И. Ростовцев, бар. М.Я.Корф) довольно равнодушны к освобождению, и лишь мин. внутр. дел С. С. Ланской и гр. Д. Н. Блудов с большим сочувствием относились к задаче Комитета, хотя у последнего еще не было определенной программы. Чего же можно было ожидать от такого Комитета? Креатура председателя его, государственный секретарь В. П. Бутков царедворец с тонким обонянием и отчаянный карьерист-делец без всяких политических убеждений, мастер в благовидных бюрократических формах умерщвлять живое дело – взялся, согласно желанию большинства, похоронить с приличествующим канцелярским церемониалом порученное Комитету великое начинание.

Восемь месяцев прошло в составлении длинных велеречивых отписок для отвода глаз и в перебрасывании канцелярской бумажной трухи из пустого в порожнее. Находившийся летом 1857 г. за границей Александр II, укрепленный в 1857 г. еще более в своей решимости освободить крестьян королем Прусским Вильгельмом и бароном Гакстгаузеном, автором известной книги о русской сельской общине, был недоволен «обструкциею» крестьянского Комитета, который надеялся измором похоронить дело по примеру прежних лет или растянуть его на несколько десятилетий. «Крестьянский вопрос, – говорил Государь летом в Киссингене графу Киселеву, старому поборнику освобождения, – меня постоянно занимает. Надо довести его до конца. Я более чем когда-либо решился и никого не имею, кто бы помог мне в этом важном и неотложном деле»[126]. В этом отношении Александр II оказался счастливее своего отца, окруженного также завзятыми жадными крепостниками. Сочувствие и поддержку нашел Александр II в великой княгине Елене Павловне и воспитаннике Жуковского, великом князе Константине Николаевиче, а главное, в своем «веке», духе времени и т. п. полуисторических, полумистических факторах, незаметным, неумолимым действием которых часто, однако, решаются те или другие вопросы и самые судьбы царств и народов.

Чтобы вывести Комитет из летаргического сна, в который он намеренно погрузился, в состав его был назначен живой, талантливый член в. к. Константин Николаевич. После бурных августовских заседаний Комитет должен был встряхнуть дремоту и согласился, наконец, выработать план работ, которому, по всей вероятности, суждено было растянуться на долгие годы, если бы не одна из тех неожиданных таинственных счастливых случайностей, которые играли крупную роль в этом колоссальном деле и на которые, за неимением более надежных опор, более всего возлагали свои упования искренние друзья народа[127]. Этой случайностью было поступление прошения литовского дворянства, которое ходатайствовало об освобождении крестьян, но без земли, т. е. предлагало крестьянам дать «волчью волю», по выражению народа. Большинство Комитета охотно шло на такое безземельное освобождение, во избежание худшего, но Государь настоял[128] на том, чтобы крестьяне были освобождены как с усадебною оседлостью, так и с отводом наделов на праве пользования.

В приснопамятный день 20 ноября 1857 года был подписан рескрипт на имя Виленского губернатора о созыве дворянского комитета для составления положения об улучшении быта крестьян на указанных в нем и в особом циркуляре министра внутренних дел основаниях.

С этого славного дня, столь огорчившего и ошеломившего растерявшихся крепостников, следует считать официальный приступ, под скромным названием «улучшение быта», к освобождению крестьян, к великому делу царствования Александра II, к одному из величайших событий всемирной истории. Здесь же и начало так называемой эпохи великих реформ.

Но, оставаясь в потемках канцелярий, великое дело опять, как и при Николае I, могло быть затушено и задушено высокопоставленными помещиками. Старанием друзей свободы приняты были меры к тому, чтобы этот важный момент закрепить настолько, чтобы положен был конец колебаниям самого Государя и обессилить козни помещичьей оппозиции Комитета. С этою целью и было решено огласить всенародно сделанный почин, разослав рескрипт и циркуляр по губерниям, что равносильно было косвенному приказанию дворянству начать ходатайства об освобождении крестьян.

Не входя здесь в подробности дальнейшего хода событий[129], отметим еще раз благодетельное влияние таинственной «незримой руки», которая и на сей раз сослужила великую службу делу русской свободы. Зная хорошо колебание и мнительность высших сфер пред решительными шагами и опасаясь интриг придворных крепостников и влияния их на Государя, либеральная «могучая кучка», группировавшаяся около в. к. Елены Павловны и в. к. Константина Николаевича, замыслила, так сказать, сжечь корабли крепостникам, и с этою целью Ланской распорядился отпечатать, с несвойственною нашей бюрократии быстротою, циркуляр и немедленно разослать по губерниям[130]. Хотя 21 ноября был день праздничный, и рабочие были свободны, тем не менее циркуляр был отпечатан и немедленно сдан на Николаевскую железную дорогу для немедленной отсылки, хотя бы с товарным поездом[131].

Дальнейшие события показали всю громадную важность и полную целесообразность проявленной Ланским необычайной энергии. Через несколько дней спохватились крепостники секретного Комитета, чувствуя прекрасно, что после первого же луча света дело нельзя уже будет затушить в потемках канцелярии, и их всемогуществу конец. Они сделали слабую попытку повернуть дело назад. Но жребий был брошен: уже было поздно. Рескрипт уже был разослан, и Ланской имел возможность сослаться на «совершившийся факт», и закоснелые крепостники, во избежание крупного общественного скандала (которого они боялись, как огня), волею-неволею затихли.

Рассылка циркуляра 20 ноября, а впоследствии и опубликование его в газетах бесповоротно ставили на очередь сто лет ждавший разрешения крестьянский вопрос, и этим одним уже имя великого инициатора покрывалось немеркнущим блеском. «Имя Александра II, —писал в 1858 г. в Колоколе неутомимый поборник эмансипации А. И. Герцен, вскоре после обнародования рескриптов, – принадлежит истории; если бы его царствование завтра же окончилось – все равно, начало освобождения крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут. Но из этого не следует, чтобы он мог безнаказанно остановиться. Нет, нет – пусть он довершает начатое, пусть полный венок закроет его корону… Гнилое, своекорыстное, алчное противодействие закоснелых помещиков, их волчий вой – не опасен. Что они могут противопоставить, когда против них власть и свобода, образованное меньшинство и весь народ, царская воля и общественное мнение?» «Ты победил, Галилеянин», – так начинал и кончал свою статью смелый трибун народной свободы[132].

С озлоблением и безграничным отчаянием[133] встретило большинство поместного дворянства весть о предстоящем падении рабства.

Рядом с историческою неразвитостью, делавшею для «передового», правящего класса непонятным и ненавистным это столь естественное, справедливое начинание Александра II, шла невежественная косность дворянства и моральное безразличие, граничившие с бесчеловечностью. Эти люди, родившиеся и выросшие среди безобразий и ужасов крепостного права, так с ними свыклись и сжились, что не могли даже и представить себе, что можно жить без «богом и царем дарованных подданных, без холопов, обязанных выносить все насилия, причуды и истязания своего господина», без juris primae noctis, без розог, без пощечин и других принадлежностей рабства.

В любопытных, крайне непритязательных, но характерных очерках «Велик Бог земли русской» известного этнографа-народника П. И. Якушкина[134], в конце 50-х годов из конца в конец исходившего в качестве простого коробейника всю Европейскую Россию, мы находим весьма правдивое описание настроения как в среде помещиков, так и крестьян, накануне объявления воли и вскоре после ее объявления: «Кто живал в деревнях далеко от столиц, тот помнит, – писал Якушкин, – какою неожиданностью для всех был знаменитый Высочайший рескрипт Виленскому военному генерал-губернатору; все встрепенулись и с судорожным смирением ждали с минуты на минуту: одни – всех благ земных, другие – всех бед».

Рассказывая о впечатлении, произведенном рескриптом 20 ноября 1857[135] года, Якушкин передает такую сцену, бывшую у одной провинциальной помещицы:

– Да что же это значит? – спрашивает эта барыня, когда ей прочитали рескрипт.

– Уничтожается крепостное право, – отвечали ей.

– А крепостных крестьян не будет? Крепостных совсем не будет?

– Совсем не будет.

– Ну, этого я не хочу! – объявила барыня, вскочив с дивана.

Все посмотрели на нее с недоумением.

– Решительно не хочу! Поеду сама к Государю и скажу: я скоро умру, после меня пусть что хотят, то и делают, а пока я жива, я этого не хочу!

– Как, у меня отнимать мое! – рассуждал другой помещик. – Ведь я человеком владею; мне мой Ванька приносит оброку в год до пятидесяти целковых. Отнимут Ваньку, кто мне за него заплатит, да и кто его ценить будет[136]?

Как водится, в подмогу к трусливым причитаньям и своекорыстным обобщениям пристегивались и рассуждения об общем благе. С отменою крепостного права, по предсказаниям помещиков, в России неминуемо должен был наступить голод, вывозная торговля прекратиться и Россия снизойти до степени второстепенной державы[137]. Некоторые даже шли так далеко, что предрекали неизбежное революционное движение среди крестьян.

Расстроенное воображение душевладельцев, всю жизнь живших интересами желудка и смежных с ним органов[138], рисовало им все ужасы пугачевщины. Один из московских бар в припадке чисто животного страха так изливал свою злобу в письме к отцу:

«Петербургские реформаторы полагают, что эта реформа (крестьянская) начнется и кончится только на нас одних, что милый и интересный класс народа переведет помещиков, а своих благодетелей, т. е. высших и низших чиновников оставит в покое наслаждаться их прекрасными окладами и квартирами. Легко ошибутся, и я вполне убежден, что если буду висеть на фонаре, то параллельно и одновременно с Б-вым (Блудовым?), А-гом (Адлербергом) и прочими умными людьми»[139].

Словом, если брать не отдельные личности из среднего круга образованного дворянства и немногие местные исключения, вроде истинно благородных представителей тверского дворянства с его предводителем А.М.Унковским во главе (см. ниже), то дворянство, как целое, как сословие, оказалось решительно враждебным освобождению крестьян. Испытанный друг дворянства, товарищ министра внутр. дел Левшин, не могущий быть заподозренным в чрезмерной строгости к дворянству, так резюмирует отношение дворянства к крестьянскому делу: «Чистосердечного, на убеждении основанного, вызова освободить крестьян не было ни в одной губернии, но своими маневрами правительство приобрело возможность[140] сказать торжественно крестьянам помещичьим, что владельцы их сами пожелали дать им свободу».

Невольным благоговением проникаешься, когда от трагикомического метанья и озлобленного беснования, забывшего и свой апломб, и noblesse oblige дворянства, перейдешь к исполненному достоинства и выдержки[141], к глубокому огорчению крепостников[142], поведению многострадальных крепостных, этих «хамов», лишенных, по мнению былых и нынешних крепостников, нравственного сознанья.

С пламенным восторгом и полным единодушием приветствовала русская интеллигенция, – эта «оторвавшаяся» от народа интеллигенция, – наступающую «зарю святого искупления».

С особенным энтузиазмом и торжеством отпраздновала опубликование рескриптов московская интеллигенция на первом в России политическом банкете 28 декабря 1857 г. Связанная по рукам и ногам печать времен «российского паши», как называли гр. Закревского, не смела и думать передать охватившее общество воодушевление, и единственным доступным способом для выражения волновавшего все передовое общество восторга оказался обед по подписке, устроенный в московском купеческом клубе. Вся московская интеллигенция без различия направления собралась за одним столом, чтобы приветствовать наступившее «новое время». Консерватор-византиец Погодин, либерал-конституционалист Катков, откупщик Кокорев, забывая свое разномыслие, собрались, чтобы чествовать того, кого в своем тосте впервые проф. Бабст назвал «царем-освободителем». М. Н. Катков так определял значенье наступившей либеральной эры: «Бывают эпохи, когда силы мгновенно обновляются, когда люди с усиленным биением собственного сердца сливаются в общем чувстве. Благо поколениям, которым суждено жить в такие эпохи! Благодарение Богу, нам суждено жить в такую эпоху».

Кокорев в своей речи, между прочим, так разъяснял значенье переживаемого знаменательного исторического момента: «Свет и тьма в вечной борьбе. Одолевает свет – настают красные дни, выпрямляется человечество, добреет, умнеет, растет. Одолевает тьма– настают горькие дни, иссыхает человечество, ноет дух, умаляется сила народов. Тьмы всегда и везде боле, нежели света, но зато сила света такова, что луч его сразу освещает огромное пространство, и тьмы как будто небывало. Присутствие такого живительного света мы чувствуем теперь на самих себе, и его луч исходит прямо из сердца Александра II. Свет выразился в желании вывести наших братьев-крестьян из того положения, которое томило их и вместе с ними пас почти три века; этим светом теперь озарена и согрета Русская земля»[143].

Предполагалось повторить банкет в больших размерах в Большом театре, причем проектировалось, дабы запечатлеть в сердце юношества наступление в России новой, освободительной эпохи, пригласить гимназистов и кадет в ложи, послать приветственные телеграммы в европейские столицы, – словом, отпраздновать на весь мир, как принято в свободных странах, радостное событие предстоящего падения рабства в России…

Но распорядители праздника считали – «без хозяина»: они забыли, что в двух шагах от Большой Дмитровки сидит живое воплощение того самого «мрака», против которого они так красноречиво ратовали, – глава московских крепостников, граф Закревский, – к огорчению Александра II, сильно задержавший ходатайство московского дворянства об освобождении. Мог ли хозяин Москвы допустить в «своей» Москве столь горячий привет свету и свободе? Грубый самодур (в коронацию 1856 г. московских купцов, дававших обед Государю, Закревский выгнал на кухню, говоря, что их место там), упрямый деспот, типичный представитель старого николаевского режима подавления всякой попытки к самостоятельности, страдавший маниею политического сыска (как известно, даже на митрополита Филарета он писал доносы в III отделение), гр. Закревский пришел в негодование, узнав о демонстрации московской интеллигенции против крепостного права и в честь Александра II. Снесшись с своими достойными единомышленниками, гр. Паниным и кн. Долгоруковым, он предложил обуздать либеральных профессоров и журналистов, колеблющих основы порядка:

Стучится идея о чем-то, бишь, новом,Задвинем-ка двери засовом!

Казалось, трудно было извратить смысл этого восторженного привета со стороны науки и печати новому царствованию. Но, к сожалению, были еще довольно сильны, к огорчению друзей свободы, традиции старого режима, сущность которого будущий министр П. А. Валуев характеризовал так: «Везде преобладает стремление сеять добро силою, везде нелюбовь к мысли, движущейся без особого на то приказания, везде противоположение правительства народу, казенного – частному, везде пренебрежение человеческой личности» и т. д.[144]

Увы! и на этот раз крепостникам и слугам мракобесия удалось одержать верх и зажать рот[145] своим противникам и даже воспретить, – едва верится! – чествование 19 февраля восшествия на престол…

Банкет был запрещен, ораторы получили выговор за вольные речи. Так неприветливо была встречена первая попытка к проявлению хоть «тени свободы»[146]

Но, несмотря на «задвинутые засовы», несмотря на все «зигзаги» нового либерального движения, бодрое, радостное пробуждение общества, напоминавшее светлую весну, – когда силушка по жилушкам переливается, – помогло ему в союзе с прогрессивными элементами правительства вести с успехом неравную борьбу с противниками народной свободы, по рутине или своекорыстию боявшимися ее как огня.

А борьба эта действительно была неравная. На стороне рабства было высшее чиновничество, двор, знатное, богатое дворянство, и лишь небольшой слой из образованного среднего дворянства да интеллигенция[147] выступали защитниками свободы. Но повели они с этих пор дело с неослабевавшею энергиею.

С обнародованием рескриптов в Министерстве внутренних дел выдвигаются на первый план знаменитые деятели крестьянской реформы: начальник земского отдела Я. А. Соловьев[148] и Н. А. Милютин, заменивший с конца 1857 г. робкого, нерешительного товарища министра А. И. Левшина[149]. Но в особенности выдвигается вперед член секретного Комитета генерал-адъютант Я. И. Ростовцев, который делается с 1858 г. ближайшим сотрудником и доверенным лицом Александра II по крестьянскому делу.

Не отличаясь ни знатным происхождением, ни богатством, ни выдающимися умственными способностями и солидным образованием, этот в душе добрый, но далеко не твердый в принципах деятель николаевского пошиба, неожиданно[150] делается с 1858 г. под влиянием факторов, доселе не вполне разъясненных, одним из корифеев правительственных либералов, одним из важнейших представителей рационального, т. е. радикального решения крестьянского вопроса.

Раскаявшийся декабрист, быстро отличенный и вознесенный Николаем I, ловкий и гибкий царедворец, – в инструкции своей по военно-учебному ведомству открыто провозглашавший, что верховная власть, высшее начальство выше совести, есть «сама верховная совесть, долженствующая упразднить субъективные указания личной, подвижной человеческой совести», – как будто внезапно прозрел сам, убедившись в лживости этого еще так недавно официально пропагандируемого им безнравственного государственного догмата[151]. Поддался ли Ростовцев действию всесильного нового духа времени, повелительно требовавшего оглянуться вокруг, не коснеть в консервативном самодовольстве, взвесить свои отношения к людям не с точки зрения табели и установленных форм и норм, а при свете совести неумолимой, – действовали ли тут семейные влияния[152], но факт тот, что Ростовцев с половины 1858 г. делается восторженным прозелитом либерального движенья, энтузиастом крестьянского дела. Быть может, первый раз в жизни он стал думать не об угождении сильным мира сего, не о шансах карьеры своей, а о благе народа, о деле, о «святом деле», как он стал называть крестьянскую реформу. В первый раз в жизни он стал серьезно изучать порученное ему дело, и не из-за чинов и орденов, и даже не из одного угождения своему Государю, а в глубоком и благоговейном сознании великой чести и ответственной задачи, выпавшей на его долю; он вложил всю свою душу в это дело, за которое он в каком-то экстазе гражданского самопожертвования готов был пожертвовать и почти пожертвовал жизнью[153]. У Ростовцева замелькала черта, столь драгоценная во всяком государственном человеке, «черта, – по замечанию одного из участников крестьянской реформы, – довольно редкая у нас, в людях, достигших высших государственных ступеней – Ростовцев думал об истории, верил в верховный суд, мечтал о почетной для себя странице на ее свитках»[154].

И приобрел, без сомнения, завидную честь и славное право, о котором он мечтал.

Но, как известно, все мечтатели, не исключая и мечтателей с генерал-адъютантскими аксельбантами, опасны, как носители иного критерия, кроме раболепного преклонения пред силою, они ненавистны для официального статус-кво, для сонной рутины и омертвелых форм, которые непоколебимы только дотоле, покуда не упадет на них луч света, струя пытливой мысли, пока не коснется дыхание воодушевленного идеала, анализ бескорыстного, непоколебимого убеждения. И если, как справедливо указывает Д. Ст. Милль, один человек, одушевляемый убеждением и идеалом, стоит десяти руководимых своекорыстными интересами, то легко понять, какую крупную силу должен был представлять собою новообращенный неофит-либерал Ростовцев в группе сил и влияний, по своекорыстным мотивам боровшихся против крестьянской реформы. Легко понять и ту непримиримую ненависть, которую должны были восчувствовать к Ростовцеву высшие правительственные и придворные сферы, почти насквозь пропитанные крепостническими тенденциями, а также и то, что ненависть свою к «выскочке» Ростовцеву они перенесли после его смерти даже на его потомство и сотрудников[155].

4 марта 1859 г. была открыта знаменитая Редакционная комиссия[156] для рассмотрения проектов, поступавших из Губернских Дворянских Комитетов и составления окончательного проекта. Ростовцев был назначен ее председателем. Деятельность его в этой трудной и ответственной должности сделалась предметом особо беззастенчивой травли со стороны высокопоставленных крепостников. По совету Н. А. Милютина, Ростовцев ввел в состав Комиссии некоторых видных общественных деятелей, как Ю.Ф. Самарин и кн. В. А. Черкасский, и в союзе с ними, а также с Я. А. Соловьевым и др., он составил сплоченное ядро Редакционной комиссии, проникнутое одними и теми же взглядами и на своих плечах вынесшее главный труд крестьянского законодательства. Твердо усвоив основные пункты либеральной программы передовой прессы: наделение крестьян землею в собственность, выкуп ее (но только добровольный) и дарование им самоуправления, Ростовцев убедил и Государя в их необходимости и, сильный его поддержкою, строго отстаивал эти начала.

20 февраля 1860 года умер Ростовцев на руках Александра II, которого до последнего вздоха всячески ободрял, успокаивал и укреплял в решимости довести до конца «святое дело». «Не бойтесь»– были последние слова Ростовцева.

Пока был жив Ростовцев, бесчисленные придворные интриги и чудовищные клеветы, сыпавшиеся на Редакционную комиссию из лагеря высокопоставленных крепостников, были нейтрализуемы влиянием ее могущественного председателя. Неограниченное доверие, питаемое императором Александром II к Ростовцеву, служило для Комиссии щитом, ограждавшим ее от самых яростных и беззастенчивых нападок, как ни властны были сферы, из которых они исходили. Смерть Ростовцева, если не произвела окончательного перелома в направлении работ Редакционной комиссии, то все же лишила ее важной точки опоры и окрылила надеждами крепостническую партию, далеко не вполне побежденную и входившую в силу уже с конца 1859 г.

Избрание преемника Ростовцеву должно было служить пробным камнем для определения дальнейшей судьбы принятого в Редакционной комиссии при Ростовцеве либерального плана освобождения крестьян с наделением их землею. Ни один из сановников, сочувствующих освобождению (гр. П. Д. Киселев, С. С. Ланской, К. В.Чевкин и др.), не занял места Ростовцева. Не попал также и М.Н.Муравьев, который, хотя и был в душе противником освобождения, считался, однако, способным по соображениям карьеры пойти на сделку, но вместе с тем имел репутацию человека ненадежного и способного нарушить данное обещание[157].

III

И кто мне помог

Осилить надменность тиранов?

Кем был я избавлен от смерти?

От рабства?

Не ты ли одно все свершило,

Святое горячее сердце?!

Гете

Председателем Редакционной комиссии был назначен, неожиданно для всех, граф В. Н. Панин. Нужно знать, что такое был граф Панин, чтобы представить себе удивление и огорчение, вернее, ужас друзей народа: одряхлевший министр юстиции, типичнейший представитель узкого до нелепости консерватизма николаевских времен, буквоед-законник[158], формалист до мозга костей, самоуверенный бюрократ-рутинер (в течение 30 лет управления министерством гр. Панин в прогнивших насквозь гнездилищах торговли правосудием не ввел ни одной реформы), вдобавок педант-мизантроп, брюзга и деспот-самодур, с которым личные отношения были крайне неприятны. Вот что из себя представлял новый председатель! Члены Редакционной комиссии так были ошеломлены, что собирались сообща подать в отставку, от которой успел, однако, отговорить их великий князь Константин Николаевич. Но не одни эти качества были причиною того всеобщего смущения[159] и негодования, которые вызвало среди членов Редакционной комиссии и вообще среди друзей свободы, начиная от Герцена и кончая Аксаковым[160], непостижимое назначение гр. Панина, а главным образом репутация его, как надменного и завзятого крепостника с феодально-аристократическими тенденциями. Назначение гр. Панина считалось победою дворянской партии, хотя с другой стороны стало известно, что Я. И. Ростовцев, как за меньшее из зол, высказался перед своею смертью[161] за назначение гр. Панина, полагая, что он ради сохранения места не постеснится действовать и вопреки своим политическим и нравственным взглядам и убеждениям[162].

Таким образом и здесь повторилось то же странное явление, которое раньше заметно было в Главном комитете по крестьянскому делу, где председателем был граф А. Ф. Орлов, такой же завзятый крепостник, как и гр. Панин. Причину этого на первый взгляд непонятного явления разъясняет в своих любопытных записках бывший в 1857 г. товарищем министра внутренних дел при Ланском А. И. Левшин. Приведем относящееся сюда замечательное место, достойное пера Тацита.

«Пестрота Главного комитета, – говорит он, – несогласие членов его в воззрениях на порученное ему дело и происходившее из того противодействие их друг другу не должны удивлять нас: в другом государстве, где люди дорожат своими мнениями и своею репутациею, подобное собрание лиц не могло бы осуществиться. Быв назначены верховной властью к рассмотрению подобного дела, они бы прежде всего ощупали друг друга, опросили, выведали убеждения каждого и затем составили бы программу действий, которую бы поднесли Государю на утверждение. Если бы он ее не принял, они все или частью отошли бы прочь, почитая бесчестием действовать вопреки совести. Почему не сделал того же князь Орлов? Он стоял так высоко, что ничего бы не потерял, а, напротив, выиграл бы в глазах Государя и всей публики, если бы сказал: я не убежден в современности освобождения крестьян и потому не могу с полным усердием и беспристрастием двигать этого дела; я гожусь вам, Государь, на что-либо иное. Мы спрашиваем, почему не сделал этого князь Орлов или иной член Комитета, не разделявший мысли Государя? Потому, что в России никто и ни от чего не отказывается, никто своим мнением не дорожит и думает только, как угодить царю и получить за то какую-либо награду. Пока наши государственные люди будут так действовать, не быть добру: в этом и заключается корень неустройства в России. Сравнивая разные лица между собою, – продолжает Левшин, – можно быть еще снисходительным к человеку, который подавляет свою совесть, отказывается от своих мнений, потому что ему нужно место для физического существования, но можно ли тем путем сколько-нибудь оправдать Орлова, Панина и подобных им? Неужели они не знают, что их при жизни и по смерти ожидает неумолимый суд истории? Такое ослепление, такое унижение и добровольная кабала могут быть объяснены только отсутствием всякой самостоятельности…»[163]. Предоставление руководства делом освобождения крестьян человеку, в душе ему не сочувствовавшему, но обязанному официально ему содействовать, создавало уже само по себе двусмысленное фальшивое положение, помимо личных особенностей гр. Панина. На место прежнего живого, теплого, сердечного отношения к «святому» делу, проявлявшегося в последние годы Ростовцева[164], крестьянская реформа получала, точнее, снова приобретала педантический, приказный[165], угрюмый, подозрительный, мрачный колорит – да, именно мрачный, и вот почему

Главный узел крестьянского вопроса заключался в том или другом отношении к крепостному народу Старые государственные люди вместе с большинством помещиков считали его зверем и боялись «воли». Первоначально, до своего «обращения», летом 1858 г. Ростовцев держался этого же воззрения. Уже, усваивая понемногу аллюры временщика[166], выработал он проект о чрезвычайных временных генерал-губернаторах, снабженных чрезвычайными полномочиями для усмирения бунтовщиков. Милютинский либеральный кружок, веривший в разум и добрые инстинкты народа, сильно вооружился против проекта. Ланской подал в этом смысле записку Государю, из-за которой чуть не лишился места.

Содержание записки Ланского и особенно встречавшиеся в ней обороты речи разгневали Императора, который возвратил записку Ланскому, испещренную пространными собственноручными замечаниями на полях, ярко характеризующими взгляд как на предпринятое им преобразование, так и вообще на задачи внутреннего управления, его цели и средства. На утверждение министра, что народ не только не сопротивляется, но вполне сочувствует намерениям правительства, Государь возразил: «Все это так, пока народ находится в ожидании, но кто может поручиться, что когда новое положение будет приводиться в исполнение, и народ увидит, что ожидание его, т. е. свобода, по его разумению, не сбылась, не настанет ли для него минута разочарования? Тогда уже будет поздно посылать отсюда особых лиц для усмирения. Надобно, чтобы они были уже на местах. Если Бог помилует, и все останется спокойно, тогда можно будет отозвать всех временных генерал-губернаторов, и все войдет опять в законную колею». Против успокоительных уверений записки, что не должно опасаться важных затруднений, Государь написал: «Напротив, того-то и должно опасаться», что крестьяне спокойно будут ожидать утверждения положений. «Дай бог! Но этой уверенности, по всему до меня доходящему, я не имею»[167]; что спокойствие народа тогда только надежно, когда оно есть плод удовлетворения законных потребностей и всеобщего довольства. «Да, но, к несчастию, наше положение и административная организация еще далеки от этого». В особенности возмутило Государя суждение, высказанное в записке, что можно обойтись без чрезвычайных мер, если только самые положения будут составлены в видах государственной пользы. «Какие же другие виды могут быть?» (заметим, что это говорилось в то время, когда правительство только что обрушилось на Кавелина за предложение наделения крестьян землею в собственность, т. е. когда правительство подчинялось давлению узких помещичьих домогательств) – вопрошал он и, соглашаясь с мнением министра, что успех крестьянского дела будет зависеть от верного практического соглашения прав и выгод помещиков и крестьян, приписал: «совершенно так». Утверждение записки, что последствием учреждения генерал-губернаторов окажется возбуждение в народе мысли, что правительство ему не доверяет, а это вызовет подобное же чувство недоверия народа к правительству, Император опровергал самым положительным образом: «В этом я вовсе не согласен, ибо мы не должны от себя скрывать, что Россия входит в новую, еще небывалую эру, и потому на будущее преступно было бы правительству смотреть, так сказать, сложа руки. Так мы должны быть готовыми ко всему, и в этом случае предусмотрительность должна успокоить, а не тревожить. Эти все опасения возбуждены людьми, которые желали бы, чтобы правительство ничего не делало, дабы им легче было достигнуть их цели, т. е. ниспровержения законного порядка». На замечание министра, что правительству нет надобности ставить себя в оборонительное положение, и что оно с полною уверенностью в общее спокойствие может держаться законного способа действий, Государь строго возразил: «Дело не в оборонительном положении, а в том, чтобы дать более власти местному начальству. Никогда и речи не было о незаконном способе действия, но в экстренных случаях должны быть принимаемы и экстренные меры. У нас, к сожалению, довольно было примеров пагубных последствий нераспорядительности местных властей, привыкших к одному формализму и совершенно теряющихся в подобных случаях». Доводы министра: что единоличная власть генерал-губернаторов поведет за собою произвол, который даже в отдаленном крае, какова Сибирь, старались ограждать советами, – вызвали замечание: «По теории это прекрасно, но не на практике»; что в два предыдущие царствования каждый раз, когда возникала мысль о повсеместном учреждении генерал-губернаторов, мера эта была отвергаема – «это так, но не должно забывать, что мы теперь находимся не в нормальном положении»; что несвойственно изменять иерархические отношения с той единственною целью, чтобы сделать возможной власть временную и притом личную. «Я тут ничего несвойственного не вижу, ибо дело идет о временном учреждении, долженствующем кончиться с окончательным введением нового устройства крестьян. Обыкновенный административный порядок этим не изменится, а учреждается только временно новая полицейская власть». Опасение министра о возникновении столкновений и пререканий между властями постоянными и чрезвычайными Государь отвергал, заметив, что столкновений и пререканий быть не должно, ибо в инструкции временных генерал-губернаторов должен быть положительно определен круг их действий». Другое опасение, что власть губернаторов упадет до низкого значения несамостоятельных чиновников, и они принуждены будут заботиться не только об управлении губерниею, сколько об угождении генерал-губернаторам, – оспаривалось так: «С этим я также не согласен, ибо дело не в угождении, а в исполнении приказаний лиц, облеченных от меня особыми полномочиями». Власть генерал-губернаторов, – говорилось в записке, – не имеет никаких условий к усовершенствованию администрации. «Власть генерал-губернаторов, – разъяснял Император, – как я ее понимаю, должна быть основана совсем на других началах». Большая часть доводов, изложенных в записке, представленной Государю, служила лишь более или менее благовидными предлогами, истинный же повод к сопротивлению Министерства внутренних дел предположенной мере усмотрел Государь в заключении министра, что власть генерал-губернаторов уничтожит начало, в силу которого предоставлялось губернским по крестьянским делам расправам, или присутствиям, как они названы впоследствии, – решать окончательно и без апелляций все споры между помещиками и крестьянами. Против этого места Его Величество начертал: «Слова эти, кажется, довольно объясняют дело». Далее министр находил, что и губернаторы имеют право обращаться к военному начальству с требованием содействия; Государь же пояснял: «В этом и будет разница, ибо генерал-губернаторы должны будут сами действовать, а не обращаться с просьбой к военному начальству». Против общего заключения записки Император написал: «Это собственно гражданский или канцелярский взгляд и вовсе не согласный с моим». Согласился только Государь с мнением министра, что необходимо озаботиться возвышением власти губернаторов. «Этим и должно заняться для будущего», – замечал он, а против предложения предоставить губернаторские места наиболее способным из членов губернских комитетов, не стесняясь чинами, сделал надпись: «Весьма будет полезно». Зато все резче становились его замечания на заключительные представления министра. Министр: «Составление инструкции генерал-губернаторам преждевременно, так как не составлены еще крестьянские положения и не утверждены проектированные учреждения по крестьянским делам». Государь: «Это значит отложить ее до того, когда в ней не будет уже нужды или когда будет поздно». Министр: «Предполагается предоставить генерал-губернаторам для сохранения общественного порядка употреблять не одни только законные меры, но «все без разбора средства». Государь: «Не понимаю, как такая мысль может войти в голову человеку, знающему мой образ мыслей и мои желания». Министр: «Генерал-губернаторы будут преувеличивать опасность из желания придать себе новую важность и значение». Государь: «Надеюсь, что лица, которые будут для сего выбраны мною и облечены полным моим доверием, вполне его оправдают». Министр: «Генерал-губернаторов, если они будут учреждены, нельзя освободить от текущих и маловажных дел, ибо они, чтоб не уронить своей власти, обязаны будут принимать прошения, жалобы, письма и т. п.». Государь: «Непременно должно их от этого освободить. Жалобы, им приносимые, должны ими передаваться губернаторам». Министр: «При введении крестьянского положения следовало бы временно освободить губернатора от председательства во всех подвластных ему учреждениях». Государь: «Здесь предполагается именно то, что я хочу сделать для временных генерал-губернаторов». Министр: «Следовало бы ассигновать особые суммы в распоряжение губернаторов на экстраординарные расходы». Государь: «Будет излишне с учреждением временных генерал-губернаторов». Министр, перечислив предположенные им меры к расширению власти губернаторов, замечал: «Все эти меры достаточны для поддержания порядка и повиновения». Государь: «Я их не считаю достаточными без учреждения временных генерал-губернаторов». Министр: «В случае каких-либо особых местных затруднений, всегда можно будет командировать уполномоченных и доверенных лиц». Государь: «Вот почему я желаю, чтобы подобные лица были уже на местах». Решение свое Император выразил в последнем замечании: «Все сии соображения не изменяют моего убеждения в необходимости и пользе учреждения временных генерал-губернаторов», а общее впечатление, произведенное на него запиской – в следующем обращении к Ланскому: «Я прочел все с большим вниманием и должен вам откровенно сказать, что записка эта сделала на меня весьма грустное впечатление. Она верно составлена не вами, а кем-нибудь из директоров департаментов или канцелярий, которым предполагаемое новое учреждение крепко не нравится, ибо должно ослабить их власть и то значение, которым они привыкли пользоваться и часто употреблять во зло».

Строгая отповедь Государя заставила призадуматься старца Ланского. Полагая, что он лишился Высочайшего доверия, министр внутренних дел заготовил уже письмо к Императору с просьбою об увольнении от должности, но на ближайшем докладе Государь был с ним так приветлив и ласков, что Ланской не счел нужным просить об отставке. Его Величество обнял министра, выразив при этом надежду, что он «не сердится», а когда министр заметил, что в иностранных газетах уже назначают ему преемника, то Император успокоил его уверением, что если служба его будет более не нужна, то он, Ланской, первый о том узнает[168].

Ростовцевский проект о генерал-губернаторах не получил хода, ввиду того что со второй половины 1858 г. под действием указанных событий и личных влияний Ростовцев совершенно изменил свой взгляд на крестьянский вопрос и на народ, к которому он стал относиться с большим доверием и сочувствием. В этом отношении особенно знаменательно было поведение народа весною 1858 г. Несмотря на сильное возбуждение, вызванное первыми известиями о грядущей воле, народ с удивительною выдержкою сохранял внешний порядок и спокойствие. Причиною этого явления была допущенная с 1858 г. гласность. Как только С. С. Ланской разрешил напечатание рескриптов «о воле» в Губернских Ведомостях, прекратились ходившие толки о том, что помещики скрывают указ о «воле», прекратились и те небольшие волнения, которые были вызваны, благодаря притеснениям самих помещиков. Пользуясь несколькими волнениями, бывшими весною 1858 г., приближенные Государя старались напугать его, но министр Ланской, доставляя еженедельные отчеты о волнениях, доказал ему, что и число их было ничтожно, и вина нередко бывала на стороне помещиков[169]. И, несмотря на продолжающиеся усилия крепостников запугать Государя[170], опасения его были успокоены.

Бессмысленный страх плохой советчик. Раз он прошел, Ростовцев «прозрел»: у него явилась возможность уяснить себе смысл народного возбуждения и найти иные средства для предупреждения вредных последствий его.

Считая лихорадочное возбуждение народа более или менее доказанным, либеральная и консервативная партии, боровшиеся около крестьянской реформы, делали из этого факта противоположные выводы. Ростовцев, следовавший сначала мнению второй, полагал теперь, что спасти Россию от потрясений возможно не диктаторскою властью сатрапов, а только путем радикального[171] решения крестьянского вопроса, т. е. освобождением крестьян с землею и с полным упразднением вотчинной полиции, помещичьей власти. «Если одиннадцать (с женщинами двадцать два) миллионов жителей, – писал Ростовцев Александру II[172],—тешимые в продолжение двух лет надеждою на свободу и на улучшение своего состояния, будут обмануты, разочаруются, потеряют доверие и любовь к верховной власти и неисполнение своих ожиданий припишут, разумеется, своим помещикам, то Россия не будет спасена»[173].

Словом, боязнь перед народным возмущением, которое было возможно, особенно благодаря обострению местами отношений между помещиками и крестьянами перед самым их освобождением, благодаря алчности первых, побуждала либералов торопиться удовлетворением народных требований, справедливость коих была для них очевидна и удовлетворением коих «сверху» они полагали уничтожить повод к волнениям «внизу». Такому спасительному страху «кающегося дворянина», страху перед совестью, такому историческому «стыду» «пробудившегося человека» или требованиям справедливости обязаны своим происхождением многие реформы и в других странах[174].

Не таков был источник и смысл «панического»[175] страха, охватившего крепостников сверху донизу. Это не был тот нравственный страх или страх Божий, в котором, по слову писания, заключается начало премудрости. Страх крепостников был простой эгоистический, «шкурный» страх перед утратою возмутительной привилегии на личность и труд «крещеной собственности»[176]. Они хорошо знали, что крепостное право, лишенное всякого нравственного содержания, держалось исключительно на насилии и страхе. Закоренелых крепостников брал ужас при мысли о Немезиде, при мысли о том, что будет с этим «зверем»[177], каким они считали своих крепостных, когда его спустят с цепи? А ну как они пойдут сводить свои старые счеты?! Но и более благодушные помещики, будучи плохо знакомы с действительным настроением народа, боялись производить освобождение народа, одновременно по всей России[178].

Опыт с гласностью, сделанный в 1858–1859 г. и внесший успокоение в народные массы, взволнованные первыми темными слухами о предстоящей воле, послужил ободряющим образом на либералов, на умеренную часть дворянства[179]. Но непримиримая вражда неисправимых врагов свободы не поколебалась. Напротив, именно такое, исполненное удивительного такта и самообладания выжидательное положение народа, составлявшее поразительный контраст сравнительно с поведением потерявшего голову, беспорядочно метавшегося дворянства, крепостникам казалось подозрительным. Для друзей же свободы этот спокойный, но грозный, как судьба, многочисленный крепостной народ, в внушительном молчании ждавший уничтожения рабства и возврата себе человеческих прав, был поистине велик и прекрасен!

Редко когда в истории можно встретить картину, равную по силе и назидательности этой грандиозной картине 23-миллионного народа, в сосредоточенном безмолвии словно по предварительному уговору ждущего свободы и, несмотря на трехвековое бесправное положение свое, не утратившего еще веры в силу права и в торжество правды!



Поделиться книгой:

На главную
Назад