Вследствие недостаточно глубокого понимания идеи права, а также идей индивидуума и личности деятели революции не всегда умели вполне точно установить границу, за которую не должна переходить деятельность государства.
Провозглашая право на общественную помощь и право на труд или, пользуясь более неопределенной, а потому самой предпочтительной формулой Рабо Сент-Этьена,
Эта часть деятельности Конвента заслуживает упреков, от которых свободны принципы, выставленные им относительно общественной помощи и образования и касающиеся этих принципов статьи Декларации прав и Конституции 1793 года. Всех этих ошибок и заблуждений революция могла бы избежать, если бы постаралась освободиться не от метафизики, а, наоборот, от утилитарного воспитания, завещанного ей XVIII веком.
Таким образом, недостаток уважения к правам личности со стороны деятелей революции объясняется тою же причиною, которая, по нашему мнению, объясняет бессилие теоретиков просвещенного деспотизма возвыситься до индивидуализма. И вот мы опять приходим к идее, которая уже не раз представлялась как бы необходимым выводом из нашего исследования: только усиленная работа в области метафизического умозрения и в области критики может сообщить индивидуалистическому тезису необходимую силу и прочность.
II
Из предыдущего видно, как далеко от истины господствующее мнение, что в эпоху революции существовало два потока идей: один индивидуалистический по существу, представленный Конституантой, где будто бы господствовало влияние Монтескье, другой по существу
Необходимо отметить прежде всего, что вышеуказанное разделение одинаково допускается самыми противоположными школами[319]. Только индивидуалисты – те именно, которые понимают индивидуализм на манер либералов и экономистов эпохи Реставрации, Июльской монархии и второй Империи – восхваляют работу Конституанты и обесценивают дело Конвента; тогда как социалист, историк революции, вменяет Конституанте в преступление, что она недостаточно часто обращалась к воздействию государства; позитивисты же со своей стороны считают дело Конституанты чисто критическим и бесплодным; только деятельность Конвента – которую они охотно отождествляют со взглядами Дантона, связывая последние весьма сомнительной связью со взглядами Дидро – кажется им органической и плодотворной[320].
Против этого, столь обычного разделения можно и должно сделать одно важное возражение: хотя некоторые факты как будто и подтверждают его, однако другие, гораздо более многочисленные, такого подтверждения не дают.
Тэн более чем кто-либо подчеркнул контраст между либеральной программой 1789 года и программой якобинцев. Но подобно тому, как до взрыва 1789 года существовали довольно сильно выраженные проявления революционного духа, не допускающие мысли, что 1789 год внезапно порвал связь прошлого с настоящим[321]; подобно тому, как, с интернациональной точки зрения, в политической жизни Европы имели место весьма многие из событий, совершенно подобных тем, какие до новейших исследований казались безусловно характерными для новой эры[322]; так и между двумя периодами революции, по-видимому, столь противоположными по духу, существует очень много общих черт. Без сомнения, направление Конституанты проникнуто умеренностью и примирительным духом, а направление Конвента – решительностью и смелостью. Несомненно также, что Конституанта более хлопотала о политической свободе, а Конвент о равенстве[323]. Тем не менее нельзя утверждать, что чувство равенства было чуждо Конституанте или чувство свободы – Конвенту.
Когда Вольнэй ставит равенство на одну доску со свободой[324], а Кондорсе показывает, что нельзя уменьшить неравенства, не увеличивая тем самым свободы, и наоборот[325], они оба являются верными выразителями духа 1789 года. С другой стороны, не Конвент ли установил свободу культа, и установил с такой смелостью, которая неизвестна его предшественникам и не вызвала подражания у преемников[326]? Если сравнить, например, доктрины о собственности, то нужно согласиться с Троплоном (Troplong)[327], что индивидуалистическая доктрина встречается скорее в Конвенте, чем в Конституанте, которая, ограничиваясь повторением теоретиков старого порядка, не признает за правом собственности иного происхождения, кроме самого законодательства. В Конституанте это мнение, не совместимое с либерализмом и индивидуализмом, поддерживали Мирабо и Тронше. Вновь и еще сильнее выразил это мнение Робеспьер в своем проекте Декларации прав. Но Конвент отказался следовать за ним и обнародовал свою Декларацию прав, хотя, по замечанию Троплона[328], Робеспьер был тогда на высоте своей власти. Статья 16-я этой Декларации не упоминает о вмешательстве закона в институт права собственности. Вот, следовательно, капитальный пункт, где индивидуалистическая логика оказывается на стороне Конвента; непоследовательность с точки зрения доктрины – на стороне Конституанты.
В истории идей, как и в истории фактов, случается, что прошедшее, освещенное отблесками настоящего, принимает ложную и обманчивую окраску Обвиняя Конвент в том, что он отводит слишком большую роль государству, так как признает право на общественную помощь и образование, тем самым вводят в понятие индивидуализма элементы, не входящие в него как необходимые составные части и
III
Итак, отвергаемую нами точку зрения необходимо заменить другою. Индивидуализм французской революции – если судить о нем не по ходячим взглядам настоящего времени, а по тому, как понимали его философы XVIII века – не содержится целиком в Декларации прав 1789 года. Он заключается также, и даже
Но подобно тому, как теоретическое выражение индивидуализма у представителей XVIII века не достигло желательной степени точности и законченности, так на практике французская революция, стоявшая за право индивидуума и за его полную эмансипацию, примешала к своей освободительной работе чуждые ей элементы.
Поэтому наряду с мерами, внушенными абстрактными философскими взглядами, применялись меры, вынужденные или подсказанные обстоятельствами. Некоторые из этих мер вызывали и справедливо продолжают вызывать порицание, но я не буду касаться их, потому что они не имеют решительно ничего общего с чистыми идеями. Их объяснение лежит в том из «принципов», который наиболее враждебен всякому принципу и в частности индивидуалистическому, – в принципе государственного интереса. Принимая такие меры – как те, которые, не будучи хорошими, извинительны, так и те, которые не заслуживают никакого извинения, – революция, побуждаемая обстоятельствами или вынуждаемая необходимостью, одинаково всесильной при всяком государственном строе, уклонилась от намеченного ею высокого идеала. Но она поставила себе дотоле неведомую государству задачу – освободить индивидуума, придать его личности ценность; а потому допущенные ею грубые заблуждения и преступления кажутся менее терпимыми, чем аналогичные заблуждения и преступления в другие исторические моменты. Соседство философии с насилием отталкивает наш ум, и в общепринятом суждении о революции играет значительную роль горькое разочарование, невольно вызываемое контрастом между превосходными целями и недостойными средствами, слишком часто употреблявшимися не для достижения этих целей – последние отходили на задний план, – а просто для самозащиты, для поддержания своего существования.
К революции были бы справедливее, если бы старались точно разграничить
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ
Если в самой французской революции, как только что было отмечено, мы находим, кроме революции, кроме великого идеалистического и индивидуалистического кризиса, засвидетельствованного Декларацией прав 1789 года, кроме желания социальной справедливости, засвидетельствованного Декларацией прав 1793 года, также общество, жизнь которого или идет во многих отношениях по-прежнему, как она шла бы при отсутствии всяких новшеств, или глубоко взволнована событиями, порожденными революционной агитацией, то еще естественнее, что в так называемый
Уже Токвиль указал, как в 1800 году была восстановлена администрация старого порядка[329]. Затем Тэн после более близкого и критического изучения образования старого порядка пришел к заключениям, подтверждающим мысль Токвиля[330]. Идет ли дело об администрации в собственном смысле или о школе, или о церкви – везде можно констатировать странную смесь взглядов административной и абсолютной монархии, просвещенного деспотизма и индивидуалистического принципа. Новый порядок представляет собою сложное и составное целое, в котором дух французской революции, дух индивидуализма, действует только в качестве фермента.
Если согласиться с предшествующим, то нужно признать, что проблема о природе государства, его функциях и его отношениях к индивидууму являлась для французской мысли начала XIX века очень запутанной.
Ей сразу представлялись три решения этой проблемы: с одной стороны-концепция государства, созданная административной монархией и, по-видимому, отвечавшая традиционным, коренным условиям жизни французского общества; с другой – удобная в некоторых отношениях концепция государства, созданная просвещенным деспотизмом; наконец, концепция чисто индивидуалистическая.
Вследствие индифферентности общественной мысли к социально-политическим доктринам – индифферентности, которая по возможности будет объяснена далее на страницах этой книги, очень редко пытались вникнуть в эти различные тенденции, их причины и следствия. Кроме того, страстность, с которой всегда высказывались за или против революции, за или против философии XVIII века, мешала применять к такого рода исследованиям совершенно объективный научный метод. Считали возможным обходиться без ближайшего рассмотрения фактов или не принимали тех предосторожностей и предохранительных мер, которые одни лишь могли бы дать правильный взгляд на вещи.
Но в то время, как теория была в упадке, жизнь шла своим чередом. В политическом мире установление всеобщего избирательного права завершило революцию. В экономической области крупная промышленность произвела новую революцию, результаты которой, по-видимому, еще не выяснились. Затем в истории, философии, науке возникли новые направления, оказавшие неизбежное воздействие на социальные и политические теории.
На страницах нашей книги сделана попытка проследить движение французской мысли под действием этих различных влияний умозрительного характера, а также в ее применении к такому подвижному, непрерывно изменяющемуся и изменяемому материалу, как политическое общество.
Предпринятое нами исследование имеет не только исторический интерес. В сущности, дело идет о том, чтобы узнать, какую цену для современного сознания имеют юридические и договорные теории, которыми вдохновлялась революция; могут ли они победить возражения и трудности, с начала XIX века выдвигавшиеся против них столь разнообразными школами, и при каких условиях они могут одержать победу. Таким образом, в этом, по-видимому, чисто теоретическом вопросе заключается нечто живое и крайне поучительное для нас.
Книга первая
ПОЛИТИЧЕСКАЯ РЕАКЦИЯ ПРОТИВ ПРИНЦИПА ИНДИВИДУАЛИЗМА
КНИГА ПЕРВАЯ
Реакция против индивидуализма, достигшая полного расцвета в XIX веке, возникает еще в последнюю четверть XVIII. Подобно индивидуалистическому движению, она получает общеевропейский характер. Некоторые из выражающих ее наиболее ярких формул принадлежат английским и немецким писателям. Поэтому, даже имея перед собой специальную задачу – проследить историю идеи государства во Франции, нельзя, ознакомившись с теократами, не ознакомиться также с Бентамом, Берком, Савиньи и Гегелем, оказавшими такое огромное влияние на умы далеко за пределами своей родины.
Глава первая
РЕАКЦИЯ ВО ФРАНЦИИ
I
Можно сказать, что Сен-Мартен, де Местр, де Бональд, Балланш и Ламенне образуют настоящую школу При всем различии между ними в складе ума, в характере и плане работ все они исповедуют одну и туже доктрину, очень удачно названную теократической, потому что она, по собственному признанию одного из ее представителей, должна добиваться того, чтобы Декларацию прав человека заменить «Декларацией Прав Бога»[331].
Теократическая идея впервые является у Сен-Мартена[332]. Хотя он очень мало интересуется политикой, у него в высшей степени определенно намечен ряд вопросов, разработанных впоследствии теократической школой; с другой стороны, у него слишком много общего с де Местром, чтобы можно было опустить его в этом беглом обзоре авторов и их произведений.
Сен-Мартен – иллюминат, мысль которого витает в области грез; со своих химерических высот он бросает на мир взгляд, полный сострадания. По его мнению, человек все еще не понял истинной природы общества. Происхождения последнего нельзя объяснить ни господством силы, как полагал Гоббс, ни договором, как думал Руссо. Сила управляет отношениями животных, но не людей. По какому праву, с другой стороны, человек, который самому себе не принадлежит и самого себя не создал, мог бы заключить договор[333]? Здесь, таким образом, впервые проскальзывает идея, тщательно разработанная преемниками Сен-Мартена: человек совершенно не в состоянии открыть причины происхождения общественного строя и создать его.
У Сен-Мартена мы встречаем и первое применение излюбленного метода теократической школы. Он утверждает, что все заблуждения философов по данному вопросу происходят оттого, что они опираются исключительно на разум; но один разум здесь бессилен: необходимо участие всей души. А душа по этому вопросу говорит нам, что первичным обществом следует считать то, в котором наши слабые силы находят себе наибольшую поддержку: таковы семья, религия. И та и другая, кроме того, опираются на волю Божию. Вот где истинный источник власти[334].
По мнению Сен-Мартена, всякая власть, не носящая на себе печати Божества, является сомнительной, даже прямо незаконной. С этой точки зрения, одинаково незаконными оказываются и монархия 1775 года, строго осужденная им в книге
Таким образом, ни чисто народное правление, ни сделки, которые народ может заключать с избранной семьей или избранным индивидуумом, ни стародавняя традиционная монархия не пользуются расположением Сен-Мартена. Его государь, истинный «посланник Божий»[336], должен быть «человеком возрожденным», оправданным добродетелью, который станет применять к своим менее счастливым братьям то, что правильно назвали «святым деспотизмом милосердия»[337]. Мы не будем, однако, детально выяснять, как Сен-Мартен представляет себе того верховного вождя, который одновременно должен был исполнять обязанности первосвященника, верховного судьи и главного врача народа теософов[338]. Здесь перед нами уже не политический писатель, а иллюминат. Его мечты, часто изложенные очень красноречиво, нас не касаются.
Итак, Сен-Мартен оставляет своим преемникам три очень важные идеи, из которых две касаются сущности доктрины, а последняя – метода.
Методическая идея заключается в следующем: вопрос о происхождении политических обществ не может быть решен при помощи чистого разума, как это думали философы XVIII века; инстинкту, бессознательному процессу отводится очень важная роль, как факторам общественного развития. Устанавливается тесная связь между идеей творчества вообще и идеей социальной жизни; власть исходит непосредственно от Бога; это уже не та довольно слабая связь между властью и божеством, какую признавали теологи старого порядка, допуская, что Бог освящает всякую власть, если она возникла законным путем или достаточно долго просуществовала; нет, это очень тесная связь: государь должен носить на своем челе «печать слова Божия». Вот идеи, относящиеся к доктрине.
Гораздо более важное место в теократической школе занимает Жозеф де Местр, оригинальности которого ничуть не может повредить, признаем мы или нет, что он отчасти черпал свое вдохновение в сочинениях Сен-Мартена, добывая из них, как из необработанной руды, идеи Неведомого философа[339].
Свои наиболее страшные удары де Местр направляет против человеческой воли, которую так высоко ставили Руссо и Кант. Он метко поражает врага прямо в сердце. Воля человека, говорит он, окончательно извращена вследствие его грехопадения. Эта извращенная воля обязательно должна быть управляемой. Человек уже не обладает тем, что он, преисполненный гордости, считает свойством своей природы: способностью творчества. Общество дело не его рук. Оно не может возникнуть вследствие добровольного акта, личного или коллективного, потому что народная масса так же бессильна создать что-нибудь, как и индивидуум. Общество – необходимый факт. Правительство существует не по милости народов[340]. Закон уже не выражает общей воли: он является настоящим законом лишь тогда, когда «исходит от высшей воли»[341].
Учреждения – заметьте себе эту идею, наиболее интересную и оригинальную из всех идей де Местра – не могут служить предметом обсуждения и бумажного творчества[342]. Одним словом, человек по существу своему пассивен; и в особенности тогда, когда он считает себя самостоятельно действующим, в смутные периоды истории, подобные французской революции[343]. Никогда Провидение не играет более важной роли; никогда роль человека не бывает до очевидности столь ничтожной. Таким образом, де Местр, подобно Паскалю, доказывает ничтожество человека теми самыми деяниями, которыми он наиболее гордится[344].
Будучи неспособным создать общество, установить правительство, законы и руководить событиями, человек равным образом не способен давать предметам названия по собственному желанию. Язык нельзя считать человеческим изобретением[345], и отрицать эту истину для человека небезопасно. Давая название новой власти или новому учреждению, он тем самым обрекает их на уничтожение[346]. Один Бог имеет право давать названия, как Он один создает учреждения, дает законы и руководит миром.
Верховная власть, исходящая от Бога, «выражающая Бога», по своей природе абсолютна. Формы ее могут меняться, но, если она в Лондоне и не говорит так, как в Константинополе, раз она заговорила, ее решение безапелляционно[347]. Де Местр рассуждает как политик, а не как мечтатель, подобный Сен-Мартену. Поэтому он признает в существующих властях законных государей в том смысле, какой придавали этому слову теоретики старой монархии[348]. Кроме того, по его мнению, необходимо, чтобы законные государи получали свою власть путем делегации от единственного настоящего суверена – непогрешимого папы, представителя Бога на земле[349]. Непогрешимость папы это не только теологическая, это «общая истина», раскрытая в теологической области. Нельзя оспаривать эту истину, не нападая на один из «мировых законов»[350].
Таким образом, у де Местра теократический принцип получает необыкновенную определенность и значение, какими он не обладал у Сен-Мартена. Де Местр сокрушает человеческую волю, выясняя ее коренную несостоятельность; показывает ничтожество человеческого разума перед тайною происхождения вещей. Наконец, на что, как мы увидим, будет опираться де Бональд, де Местр объясняет религиозный, социальный и гражданский строй «мировыми законами».
Философия XVIII века сделала могучее усилие, чтобы отделить человека от остальной природы; де Местр снова сливает их воедино, чтобы тем самым лучше показать бесконечное расстояние, которое разделяет человека и Божество.
Де Бональд[351] облекает в строгую школьную форму идеи, которые у де Местра еще лишены систематичности. Де Местр по преимуществу – полемист теократической школы, де Бональд – ее ученый. Обыкновенно он отличается строгой логичностью, хотя иногда и грешит хитроумными определениями, искусственными противопоставлениями и произвольной классификацией. Тем не менее он очень ярко освещает большую часть затронутых им вопросов, и вопросов существенных. Подобно Сен-Мартену и де Местру, он прежде всего ставит проблему происхождения Обществ и Власти (это он пишет с большой буквы). Подобно им, он объясняет Власть и Общество волей Божией, но гораздо глубже их исследует сущность Власти и Общества.
Власть – «живое существо», которое стремится к сохранению Общества. «Воля этого существа называется законом, а его действия – правительством»[352]. Бог, Богочеловек, человек – глава государства, человек – отец семейства – такова иерархия живых существ, воплощающих различные степени Власти[353]. Общество также живое существо, имеющее свое детство, юность и зрелость[354] и обладающее своими собственными способностями, особенно же способностью действовать на индивидуума и пользоваться им для достижения своих целей[355]. Одной из последних способностей является, например, прогресс; следовательно, прогресс создается не отдельной личностью, а обществом[356].
В данном случае реакция против индивидуализма XVIII века впервые пользуется идеей, которая впоследствии получит крайне важное значение.
Руссо и Кант допускали, что общество создано человеком и для человека. Бональд возражает на это: «Человек существует только
Строй общества (религиозный или политический) вытекает из природы последнего с такой же неизбежностью, с какой вес вытекает из природы тел. Здесь мы имеем противопоставление личного творчества и природы. Критикуя индивидуализм, де Бональд говорит: философы нового времени создали философию личности, философию я; «
Не довольствуясь опровержением философов XVIII века, де Бональд в одном из своих сочинений дает план социально-политической организации, которая не признает прав индивидуума и похожа на то, благоприятное свободе таких групп, как семья, община и провинция,
Балланш[365] – самый оригинальный и, несомненно, самый привлекательный из писателей теократической школы. В то время, как де Бональд как бы остановился на точке замерзания, а де Местр замкнулся и как бы замуровал себя в определенном круге предвзятых идей, Балланш обладает гибким умом и способностью понимать чужие идеи; не оставляя принципов своих предшественников, он умеряет и гуманизирует их. Именно в силу своей оригинальности он в меньшей степени является представителем теократической школы, чем де Местр и де Бональд, но его вкрадчивый талант выставляет в более выгодном свете лучшие стороны их общего учения.
Балланш повторяет только что указанные нами основные положения. Общество поглощает индивидуума, и последний живет и развивается только благодаря ему[366]. Человек не способен что-либо изобрести[367]. Не он дает наименования предметам[368]. Учреждения не создаются в один день. Законы, собственно говоря, не создаются: они «обнародываются»[369].
На некоторых из этих идей Балланш особенно настаивает и как бы присваивает их себе. Таковы, например, идея благодетельности традиции[370] и идея необходимой в социальной жизни непрерывности во времени и пространстве. Во времени: «Все поколения являются современниками в глазах Божества, а также в глазах мудреца»[371]. В пространстве: человек поддается и следует «движениям, сообщаемым ему целым, части которого он составляет. Индивидуальность
В других отношениях Балланш отличается от представителей своей школы. Де Местр и де Бональд крайне сурово относятся к философам XVIII века. Балланш отдает должное Монтескье[377], Руссо, удивительный талант которого заключает в себе нечто высокорелигиозное[378], и даже Вольтеру, в котором он с удовольствием признает «истинного друга человечества»[379]. Справедливый к своим противникам, он откровенен и со своими друзьями и при случае отмечает их странности и ошибки. «Сочинениям де Местра следовало бы появиться при Людовике XIII»[380]. В другом месте он обвиняет де Местра в отсутствии жалости к людям. «Де Местр, по его прекрасному выражению, неумолим, подобно року, но
Жозеф де Местр и де Бональд просто отрицали все новшества; Балланш старается разгадать их смысл[382]. Он видит, что возникло новое общество, отличное от старофранцузского, что мысль освободилась и в учреждения должна проникнуть большая доля свободы[383]. Он не отрицает ни свободы печати, как ее понимали в то время, ни суда присяжных. Он допускает, что при современном ему состоянии умов простого участия народа во власти не достаточно: необходимо, чтобы «власть исходила от самого народа»[384]. Он допускает, что правительства имеют свои обязанности, и первая из них – «идти по пути прогресса и развития во главе того стада, которое они призваны пасти»[385]. Роль династий состоит именно в том, чтобы превращать факт в право. Власть непогрешима только тогда, когда «она является верным выражением существующего»[386]. Не пора ли, прибавляет Балланш, «одинаково любить старую и новую Францию, примирить
Прибавьте к этому, что Балланш до Сен-Симона и Конта говорил о «миссии Запада»[389] и констатировал отрицательный характер философии XVIII века – «этого тарана, который отлично разрушал старые стены, но который пора уничтожить, если не хотят, чтобы он стал опасным орудием»[390].
Ламенне принадлежит к теократической школе своими сочинениями, написанными до 1830 года[391]. Он ограничивается, впрочем, повторением основных положений, разделяемых всеми представителями школы: общество устроено не человеком; народ не обладает верховенством и потому не может ни передать, ни разделить власти, исходящей от Бога[392].
Оригинальность Ламенне в этот период времени состоит в том, что он больше нападает на принципы галликанской церкви, чем на философию XVIII века. Если
Занятый главным образом отношениями церкви и государства, Ламенне, разумеется, принужден был внимательнее, чем Балланш, де Бональд и де Местр, рассмотреть роль государства и определить границы его власти. По этому вопросу у него встречаются интересные взгляды. Он один из первых указывает на злоупотребление централизацией[395]. Он выставляет принцип, что все, имеющее определенный круг интересов, обладает правом на самоуправление; государство не должно вмешиваться в частные дела общины, округа и провинции, как оно не вмешивается в «дела отца семейства»[396]. Он отмечает так же как одну из характерных черт своего времени (1829 г.), существующее во Франции противоречие между «демократическим строем учреждений и деспотическим духом администрации»[397].
Мы слишком удалились бы, однако, от теократов и их политических взглядов, если бы вздумали остановиться на полемике в защиту свободы обучения, в которой Ламенне принимал столь живое участие и по поводу которой ему привелось употребить приведенные слова.
II
Галлер[398] не теократ, но он любопытным образом комбинирует реалистическую теорию государства, сложившуюся в XVII веке, с главными воззрениями теократов на политическую философию XVIII века. Кроме того, он дает одну деталь, которой нет ни у Сен-Мартена, ни у Балланша, ни уде Местра, ни у самого Бональда. Его книга придает, таким образом, законченную и определенную форму мысли теократов.
«Законные государи возвращены на свои троны; мы постараемся возвратить трон и законной науке, той науке, которая служит верховному владыке и может в доказательство своей истинности сослаться на всю вселенную»[399]. Эти строки, напечатанные на первых страницах книги Галлера, поясняют выбранное им заглавие:
Эти философы имеют претензию быть «лучшими архитекторами»[400], чем Господь Бог. Опираясь исключительно на свой разум, они хотели перестроить общество и провозгласили верховенство народа. Но верховенство народа, непосредственно применяемое, порождает деспотизм[401]. Вот почему революция, обещавшая людям свободу, привела их к рабству[402].
Допуская, что государство – искусственное образование, представляющее из себя высшее проявление человеческой воли, ему сейчас же приписывают тем самым определенную цель; и всякое государство, каковы бы ни были особые условия его образования, должно стремиться к этой цели. По мнению одних, цель государства – гарантировать права граждан[403]; по мнению других, государство должно быть всеобщим врачом и учителем, должно кормить бедных, старых и больных[404]. Но все это – «бессмысленные доктрины, абсурдные системы»[405]. Государство как таковое не имеет никакой цели; а если и имеет какую-либо, то, как мы сейчас увидим, она видоизменяется сообразно времени, месту и обстоятельствам[406]. Какой же метод правилен и соответствует «законной науке»?
Тот метод правилен, отвечает Галлер, который заключается не в противопоставлении социального или гражданского состояния естественному, а напротив, в признании естественного состояния вечным и неизменным, и в выяснении посредством него социальных отношений[407]. Другими словами, различные отношения зависимости и господства естественно образуются между людьми, без вмешательства человеческой воли. Гражданское общество – только «вершина всякого естественного общества»[408].
Эти естественные отношения зависимости и подчинения вытекают из одного первичного: неравенства условий. Люди разнятся по богатству, а следовательно, и по независимости[409]. Сеньор такой же человек, как и все; но он богаче и потому распоряжается, а не повинуется[410]. Следовательно, независимость, которую Галлер называет также верховенством и величеством, представляет «дар природы, дар судьбы», или, говоря по-христиански, «благословение, милость Божию»[411].
Как отец – господин в своей семье, так король – в своем королевстве. Попытки политической науки установить разницу между монархиями абсолютными и ограниченными, простыми и смешанными лишены смысла[414]. «Соответственно характеру власти, давшей начало сеньориальным отношениям», существуют лишь три вида государств: патримониальные, военные и духовные.
Галлер описывает только государство патримониальное. Государь получает власть от Бога и совершенно не обязан отдавать в ней подданным отчет. Он решает вопросы о войне и мире, потому что у него есть личное право
Идея независимости государя или сеньора вполне объясняет всю жизнь государства. Искусство продлить существование последнего, макробиотика, состоит в совокупности средств, пригодных для «сохранения и укрепления могущества и власти государя по отношению к подчиненным и равным ему»[422]. Нетрудно узнать в этом концепцию XVII века, и неудивительно, что Галлер восхваляет Макиавелли[423]. А если государства пренебрегают правилами макробиотики? Тогда они тотчас же теряют независимость, что для них равносильно гибели[424]. Независимая сеньория ничем не ограничена, кроме нравственности. Государь должен соблюдать божественные законы; в противном случае подданный имеет право сопротивляться; впрочем, Галлер обставляет это право существенными ограничениями[425]. Нельзя надеяться помешать всякому злоупотреблению власти: чтобы быть безупречной, власть должна была бы осуществляться самим Богом[426]. Кто это говорит: Боссюе или современник Реставрации?
Итак, суверен – индивидуум или корпорация – царствует не в силу делегации, а в силу личного права; он управляет не общественными, а своими собственными делами. Однако, по мнению Галлера, эта система, столь высоко ставящая прерогативы государя, не так благоприятна деспотизму, как система философов XVIII века[427]. Патриархальный режим отличается мягкостью. Отношения сеньора к подданным управляются законом «благорасположения и справедливости». При условии не переходить должных границ каждый отец семейства пользуется в своей собственной маленькой сеньории властью, а следовательно, реальной свободой.
Многими аргументами Галлера пользовались впоследствии для борьбы с результатами политической работы XVIII века и французской революции[428]. И до него говорили, что Франция знала свободу при старой монархии; но никто не противополагал с такой силой либеральных обещаний начала революции возрастанию власти в ее конце. Равным образом Галлер один из первых установил, что государства не имеют и не могут иметь одной, обязательной для них всех, цели. Занятые почти исключительно вопросом о происхождении гражданского общества и вопросом о природе власти, теократы мало думали об определении границ государственной власти. Впрочем, из совокупности их принципов можно заключить, что они склонны предоставить ей полную свободу. Галлер также не решает этого трудного вопроса, но, по крайней мере, видит его и ставит на очередь[429].
Таким образом, мы находим у Галлера возрождение если не политической науки, то, во всяком случае, положительного и реалистического склада ума политиков старого порядка. Теория независимых сеньорий с трудом заслуживает названия теории, так как она сводится к простому заявлению: повсюду существуют различным образом учрежденные власти, эти власти должны быть уважаемы. Галлер берет каждое политическое общество в том состоянии, в каком его находит, и обязывает к нему приспособляться. Он совсем не задается вопросом о
III
Теократическая школа и Галлер впервые, хотя и вскользь, осветили целый ряд исторических и теоретических вопросов, крайне затемненных французской революцией.
Протягивая в данном случае руку первым панегиристам старой монархии, они напомнили, что Франция знала вольности и до 1789 года и что эти вольности, не предполагая равенства, были настоящими вольностями, обладать которыми важно для народа. Они протестовали против идеи, что гражданское общество может, подобно индивидууму, совершенно не считаться с прошлым, с традицией. Они указали на важное значение естественных групп, к которым принадлежат индивидуумы. Но можно сказать, что главное усилие теократов было направлено на четыре пункта и что они противопоставили тезисам XVIII века четыре основных положения:
1) политическое общество не составляет продукта творческой деятельности человека, который, впрочем, и вообще ничего не создал;
Не существует такой проблемы, говорил Декарт, которой
Сопоставьте политическое учение теократов с психологией де Бональда: они взаимно поясняют друг друга. Первый пункт этой психологии гласит, что размышление и внутреннее наблюдение – приемы бесплодные и даже вредные. Чтобы достигнуть познания души, следует изучать данный нам свыше язык. Слова заключают в себе все, что мы можем знать о наших идеях. Вместо того, чтобы, следуя совету Декарта и Мальбранша, закрывать глаза и уши и сосредоточиваться исключительно на работе мысли, философ должен, наоборот, держать глаза и уши открытыми. Письменная и устная речь как
Восставая против суховатого рационализма философов XVIII века, теократы коснулись слабого места их системы. Мыслители XVIII века были действительно близоруки. Они считали проблему происхождения вещей легкой и полагали, что решение связанных с нею вопросов находится под руками, что стоит лишь выставить несколько очень простых и ясных принципов и сделать из них надлежащие выводы. В настоящее время полагают, что пояс света, в котором движется разум, окружен поясом мрака, и склоняются к мысли, что этот мрак является одним из элементов целой реальности, что незнание, на которое он осуждает человеческий ум, составляет одно из условий знания. Непознаваемое вновь заняло место на границе нашего познания вещей, и даже те философы, которые не отваживаются пуститься в океан непознаваемого, полагая, что у человека «нет для этого ни судна, ни парусов», все же относятся к нему с уважением. Это умственное течение берет начало в том движении идей, первыми представителями которого были теократы.
Но, упрекая философию XVIII века в близорукости, теократы сами заслуживают подобного упрека. Они сами дают слишком простую систему, а кроме того, что еще важнее, стремятся к ее немедленному усвоению всеми, как будто не существует значительного расстояния и целого ряда остановок между двумя крайними положениями: чистый разум бессилен все понять, полная истина заключается в догмате.
Правы ли были теократы, думая, что они заменили политическую философию XVIII века новой и произвели «контрреволюцию в науке»? Для ответа на этот вопрос следует сравнить поближе методы обоих противников.
Недавно было замечено, что люди, подобные де Местру и де Бональду, в сущности проникнуты духом XVIII века, хотя и стремятся «всей душой от него освободиться», и что они не столько опровергали Руссо и Вольтера, сколько возражали им, как представители противной стороны[433]. К тонким психологическим доводам, приведенным в защиту этого мнения, легко можно присоединить ряд других, точно так же доказывающих, что теократы, желая очистить души своих современников от демона XVIII века, сами поддались его власти.
Теократы выдвигают на первый план вопрос о происхождении общества. Они понимают, однако, что вращаются в области чистой абстракции и даже ставят себе это в заслугу. Бональд опровергает возражение ограниченных умов, которым хотелось бы «свести всю науку управления к бдительной и твердой администрации»[434]. Он высказывается в пользу абстракции и доказывает, что «теоретическое изложение основных принципов общественной жизни»[435] не только занимает видное место в политической науке, но даже составляет ее самую важную часть. Слова, к которым Руссо охотно бы присоединился.
Отчасти именно благодаря своей склонности к абстракции, столь любезной философам XVIII века, теократы, подобно своим противникам, воображают одним могучим порывом достигнуть полной и законченной истины. Однако только отчасти, потому что в качестве толкователей и защитников догматов они ни на мгновение не сомневаются, что в их руках, помимо всякого исследования, находится вся полнота истины и тайны прогресса. Но, не говоря уже о той уверенности, которую им давала вера, они были убеждены, что обладают непогрешимым разумом, что его власти не может избежать ни единая частица существующего; что они во все проникли, все поняли, все охватили. Бональд с удивительной наивностью выражает эту иллюзию. «Все случайности общественной жизни стали известными, социальный мир так обследован, что более нечего открывать, и наступил момент предложить человеку
Таким образом, де Бональд, подобно Руссо, не знает колебаний и не сомневается в правильности своих собственных идей. Все обстояло благополучно в политическом и социальном устройстве до революции; но государи стали делать опасные уступки ложным доктринам, а церковь с своей стороны позволила правителям освободиться от ее опеки. Все опять пойдет отлично, когда старая система будет сначала отреставрирована, а затем очищена от зародышей слабости и тления, введенных в нее коварством народов, уступчивостью королей и долготерпением церкви. Революция была счастливой случайностью, позволившей констатировать причины зла. Корабль, попорченный бурею, поставлен теперь в сухой док. Инженеры свободно могут осмотреть корпус и сделать исправления, необходимые для безопасного плавания судна.
Даже в довольно важных пунктах своей доктрины теократы гораздо ближе к своим противникам, чем это можно было бы думать. Жозеф де Местр и Балланш понимают законодательство сходно с Руссо и употребляют при этом выражения, напоминающие
По вопросу о взаимных отношениях гражданского порядка и религии – новая, бьющая в глаза аналогия. Не может быть хорошей
Теократы до пресыщения повторяют: человек не способен что-либо творить, а потому общество не может быть продуктом человеческой воли. Как социальный
Но после великого идеалистического движения XVIII века по-прежнему остается
Глава вторая
РЕАКЦИЯ В ГЕРМАНИИ И АНГЛИИ
«С 1780-го по 1830 год Германия была родиной всех идей нашей исторической эпохи»[442]. Это утверждение верно лишь постольку, поскольку вообще верны абсолютные утверждения в применении к фактам. Оно ярко освещает одну сторону действительности, оставляя в тени все остальные.
Идейное течение, увлекавшее теократов, берет начало в самой французской мысли. Правда, оно согласуется с общим движением идей в Европе в последние годы XVIII и первые XIX столетия, но не заметно, чтобы оно вдохновлялось или заимствовало у него свои составные элементы. Кроме того, нельзя упускать из виду влияние, которое оказали политические взгляды, пущенные в оборот Бентамом и Берком в Англии. С этими ограничениями можно согласиться, что Савиньи и Гегель действительно принимали немалое участие в общем реакционном движении против XVIII века.
Нам необходимо теперь определить вклад немецкой и английской мысли в это движение. Мы не будем выяснять детально политические взгляды Бентама и Берка, Савиньи и Гегеля, как не будем касаться вопроса о влиянии этих взглядов на ход исторических событий в Англии и Пруссии. Гегель и Савиньи, Берк и Бентам касаются нашего исследования лишь постольку, поскольку они внесли новые элементы в общее миросозерцание своей эпохи, а в частности во французскую мысль.
I
В своем этюде, посвященном Бентаму, Стюарт Милль настойчиво подчеркивает, что Бентам как моралист стоит ниже Бентама, как политического философа[443]. Действительно, Бентам создал школу только в политической науке и в праве. Английские теоретики утилитарной морали рано разошлись с ним, внеся серьезные поправки в выставленный им принцип; между тем как те из его учеников, которые, подобно Джемсу Миллю, отдались изучению политических учреждений или, подобно Остину, изучению юриспруденции, продолжали оставаться в тесной связи со своим учителем.
Взгляды Бентама на политику и право имеют две дополняющие друг друга стороны: отрицательную и положительную[444].
Подобно Берку, Бентам нападает на французскую революцию; но в то время, как Берк, требует уважения к установленным властям, Бентам критикует все учреждения своего времени. Милль называет его великим спорщиком и большим мастером задавать вопросы. По своему критическому настроению он напоминает Юма, с тою разницею, что прилагает критику как раз к тому, чем Юм интересовался очень мало. Впрочем, в одном месте Бентам делает важное указание, что всего больше он испытал на себе влияние сочинений медиков, натуралистов, физиков, а также Юма и Гельвеция[445]. Он недостаточно подчеркивает, однако, и, быть может, сам не сознает, чем он был обязан французским утилитаристам XVIII века.
Но этот критический ум в политических вопросах проявляет решительную склонность к априоризму. Для построения своей теории государства он пользуется, как было уже указано[446], такими же абстракциями, как и теоретики естественного права; но еще любопытнее, и это не ускользнуло от проницательного взора Лесли Стифена, что после суровой критики идеи естественного права он приходит к выводам, во многом сходным с выводами защитников этой теории, но без их логической последовательности. Из этих разнообразных тенденций, из этих, можно сказать, противоречий образуется чрезвычайно сложная доктрина, и ее различные стороны не всегда понимались как следует.