Как нужно смотреть на революции? Вправе ли народ совершать их? Такие вопросы исследует Фихте в том из своих произведений, где он развил до крайних выводов индивидуалистическую теорию государства[204]. Для ответа на эти вопросы ему пришлось сначала спросить себя об основах и природе гражданского общества, т. е. формулировать, в свою очередь, теорию государства.
Точка отправления у Фихте та же, что у Канта и Руссо: договор не реальный и исторический, а необходимый в правовом смысле[205]. И метод у него тот же, что у Канта и Руссо: совершенно абстрактный и
Ссылка на услуги, оказанные режимом, который хотят изменить, не может служить возражением. Гражданин вовсе не обязан государству, как это утверждают, множеством благ. Культурой? Но она представляет результат личного усилия, свободного приобретения индивидуума[210]. Кроме того, она бесконечно прогрессирует. Следовательно, отказываться от изменения формы государства потому, что она обеспечивает нам известную степень культуры, значило бы провозглашать тем самым, что эта степень культуры не может быть превзойдена[211]. Собственностью? Но «мы изначала являемся сами своею собственностью», помимо позволения государства; что же касается вещей, которые, не будучи свободными, не могут принадлежать себе, то мы присваиваем их, как средства для осуществления своих целей. Здесь государство опять-таки не должно вмешиваться, если только не хочет «разрушить свободный продукт свободного деятеля»[212]. Возражают, что человек не может присваивать себе вещей, так как он не создает материала, из которого они сделаны. А разве государство в большей степени создает его? И каким образом могло бы оно обладать правом, «которого нет ни у одного из составляющих его индивидуумов?»[213]
Но если государство и не создает собственности, то его законы освящают способы ее приобретения и передачи. Абстрактный и идеальный человек не получает собственности от государства, но реальный гражданин получает от государства некоторые из оснований права собственности. Нет, отвечает Фихте, потому что, например, право сына наследовать отцу гражданин получает в обмен на естественное право, отчуждаемое и отчужденное: право «наследовать после всякого умершего»[214]. Следовательно, личность ничем не обязана государству даже в том случае, когда оно гарантирует ей наследство после отца.
Что касается договора о приобретении, то его основание так же мало лежит в организации общества, как и основание права наследования; договор – не что иное, как свободная регламентация всего, что не определено моральным законом. Область гражданского договора «есть произвольно выделенная часть области свободной воли»[215]. По своему обыкновению, Фихте поясняет эту мысль образом. Начертим круг, говорит он. Полная площадь его будет областью совести. Внутри этого круга начертим другой, значительно меньший: он обнимет «видимый мир», естественное право. Внутри второго круга нарисуем третий: «он представляет право договора, заключающееся в границах совести и естественного права». Наконец, внутри третьего начертим четвертый: это – гражданский договор, «заключающийся в области предыдущих»[216]. Область совести обнимает собою все; область гражданского договора – очень немного. Государство, область которого заключена в очень узкие пределы, стремится выйти из них, захватить область договора вообще, область естественного права и область совести[217].
Затем идут красноречивые страницы, где Фихте протестует против этой тенденции и безжалостно ограничивает роль государства. Каждый имеет право выйти из государства[218] и образовать государство в государстве[219]. Нет таких, даже простейших, по-видимому, неразрывно связанных с гражданской жизнью обязательств, от которых индивидуум не мог бы освободиться актом свободной воли и свободного вдохновения. Становится понятным, что Фихте поставил однажды целью всякого правительства «сделать правительство излишним»[220].
Индивидуалистическая философия права, намеченная Руссо и подкрепленная Кондорсе, нашла у Канта, а затем у Фихте определенное и, по-видимому, законченное выражение. В ней есть все: право, сведенное к свободе, равенство моральных личностей, автономия членов государства, по собственному желанию заключающих и нарушающих связующий их договор.
V
Подобно тому, как политическая наука долго имела целью увеличение могущества государя, политическая экономия долго преследовала его обогащение. Отсюда, как прекрасно показано Эспинасом[221], идет теория искусственно созданного богатства, меркантильная система, злоупотребление общественным доверием, начиная с Ло. Когда появляется теория просвещенного деспотизма, считающаяся в известной мере и с интересами подданных, политическая экономия в лице Вобана и Буагильбера в свою очередь стремится внести справедливость в распределение налогов[222]. Физиократы со своей стороны разрушают теорию искусственно созданного богатства; они доказывают, что богатство происходит вполне естественным путем (долговечная часть их теории), и прибавляют, что оно состоит исключительно в земле (слабая и недолговечная часть ее).
Со Смита, который вносит поправку в учение физиократов, признавая источником богатства труд, политическая экономия стремится уже не только к облегчению индивидуумов, как у Буагильбера и Вобана, но и к их обогащению. Как это часто бывает, у Смита были предшественники, которых он затмил; но историческая правда заставляет нас сказать, что он заканчивает и резюмирует целый ряд прежних изысканий и в то же время освящает целый ряд новых[223]. Тем не менее он является ярким и самостоятельным представителем доктрины, которую он сам назвал
Если один труд, как полагает Адам Смит[224], служит настоящим источником богатства, то нация, т. е. каждый из ее членов, будет тем богаче, чем благоприятнее условия для полного развития труда. А эти условия сводятся к одному – к свободе[225]. Адам Смит доказывает это сначала косвенно, подвергая критике меркантильную и земледельческую системы, ставившие препятствия торговой и промышленной свободе. На основании несостоятельности этих систем он заключает о превосходстве «простой и нехитрой системы естественной свободы», которая «является сама собою и вполне готовою»[226]. Положения, в которых Смит излагает основы этой системы, потом очень часто повторяли и развивали.
Единственным двигателем человека служит личная выгода[227]. Работающий имеет в виду не благо общества, а свое собственное довольство. Но выходит так, что преследуя личную выгоду, он тем самым способствует общему благу «Забота о личной выгоде, говорит Смит, естественно
Существует, следовательно, предустановленная гармония между общим интересом и личным. Вот смелая гипотеза, на которую опираются все мыслители того цикла, к которому принадлежит Адам Смит. Не то, чтобы он оставил свой основной принцип без фактического доказательства, но это доказательство является уже после того, как принцип установлен. Впрочем, Смит дает своему принципу более полное выражение. Существует
Первым из них, разумеется, является упрощение задач правительства. Если все само собой идет к лучшему, следует дать этому движению свободу и остерегаться вредить ему вмешательством сверху. Государь, столь обремененный экономическими заботами при земледельческой или меркантильной системе, при системе «естественной свободы» исполняет только три обязанности: защищает общество против насилия и вторжения; обеспечивает каждого члена общества от несправедливости других; наконец, совершает то, чего частные лица не в состоянии сделать сами, своими собственными средствами, например – сооружает общественные здания и учреждения, которые частные лица не могли бы соорудить, «потому что доходы никогда не покрыли бы издержек»[231]. Если исследовать ближе последний пункт и сопровождающие его комментарии Смита, то ясно станет – и мы естественно сейчас к этому перейдем, – что его система не имеет ничего общего с правительственным или административным «нигилизмом», который отстаивали некоторые из его учеников. Но я не исследую пока вопроса о том, каким образом индивидуалисты XVIII века понимали отношение индивидуума к государству, я только отмечаю здесь главные черты, которые делают из них индивидуалистов и, таким образом, отличают их от мыслителей, разбиравших те же самые вопросы и становившихся, преимущественно или исключительно, то на точку зрения прав, то на точку зрения интересов коллективного целого или государя.
Очевидно, что Смит со своей стороны дал крайне сильный и плодотворный толчок индивидуальной деятельности. Сам он ясно понимал этот результат и заявлял, что видел в нем не случайное следствие системы, но
Изложив отдельно различные стороны этого движения, мы постараемся теперь уловить его внутреннее единство.
VI
Индивидуализм пионеров американской революции не похож на индивидуализм Монтескье, а индивидуализм Монтескье, в свою очередь, не похож на индивидуализм Руссо или Кондорсе, Канта или Фихте. Индивидуализм Адама Смита еще менее походит на все остальные виды индивидуализма. И я отлично понимаю, что можно было бы возразить, если бы я попытался установить слишком тесную близость между этими различными формами индивидуализма; если бы я рискнул, указав на исторические связи и отношения, составить из них искусственно одно нераздельное целое. Тем не менее названные писатели, мыслители и практические деятели работали для одной и той же цели, хотя и не сговаривались между собой, и мы подверглись бы таким же, а может быть, еще более серьезным упрекам, если бы не признали существующих между ними отношений.
В. Пенн и его сотрудники требуют для индивидуума автономии в области веры. Монтескье – свободного и обеспеченного распоряжения собственностью и личностью. Руссо и Кондорсе хотят, чтобы гражданин лично, посредством акта своей воли, участвовал в создании государства. Кант и Фихте поясняют гражданину, а также и человеку вообще сущность его права. Смит освобождает деятельность каждого работника от стеснений, долгое время тяготевших над ней. Но, преследуя столь различные цели, такими различными путями и часто по столь чуждым друг другу основаниям все они, оказывается, применяют один и тот же принцип и приходят к одному и тому же результату. Этим результатом является наивозможно полное освобождение человеческой личности от внутреннего или внешнего, гражданского или морального порабощения. А принципом служит вера в абсолютную ценность и неподражаемую оригинальность человеческой воли.
Благодаря соединенным усилиям только что рассмотренных нами доктрин, сразу появилась в полном блеске и силе идея, которой долго пренебрегали. Каждый индивидуум стал перед прочими во всем величии своих прав: права веровать, двигаться и обладать, высказываться по делам общественным, производить и обменивать, развиваться во всех смыслах, достигать максимума своею физической энергии, экономической ценности, интеллектуальной и моральной культуры. В особенности культуры: замечательно, что неравенство материальных условий мало беспокоит индивидуалистов. В глазах философов XVIII века счастье состоит главным образом в простоте, воздержности и умеренности в желаниях: ставя счастье целью деятельности человека, они не воспламеняют в нем животной страсти к безмерным наслаждениям, какою бы ценою последние ни доставались.
Кроме того, все эти писатели, мыслители и деятели рассуждают и действуют так,
Таким образом, проповедники индивидуализма в XVIII веке не только опирались на общие принципы, не только работали для общего дела; все они, кроме того, были убеждены, что мир вырабатывает новое общество, где будет царствовать во всей славе своей та великая доктрина, требования которой они высказывали. Поэтому-то произведения их проникнуты верой и энтузиазмом.
И они не совсем ошибались, потому что произошла французская революция, которая, положим, не преобразовала общество сверху донизу, не создала нового мира, абсолютно соответствовавшего мечтам ее провозвестников, но все-таки вызвала в очень многих странах крайне важные и новые явления, о которых слишком забывают последующие поколения.
Если бы для того, чтобы иметь право рассматривать индивидуализм XVIII века как одно целое, нужно было присоединить еще новый аргумент к тем, на основании которых я сейчас собрал воедино столь различные элементы, я нашел бы этот аргумент в самом факте революции. Мысль образовать такое целое не мечта философа, размышляющего у себя в кабинете и придающего желаемую форму лепкому материалу прошлого. В жизни нового мира был момент, когда эта идея осуществилась свободной деятельностью живых людей, осуществилась, несмотря на бесчисленные препятствия, посреди пламени и крови. Французская революция, как я постараюсь доказать далее, вдохновлялась одновременно Адамом Смитом, Кантом, Кондорсе, Руссо, Монтескье и американцами. Положив в тигель все эти элементы, она образовала из них новое общество, принципом которого служит индивидуализм. Помимо частных доктрин, существует
Можно пойти еще далее, можно более точно определить характерные черты рассмотренных нами различных доктрин, черты, сближающие эти доктрины и заставляющие их проникаться друг другом, несмотря на столько важных различий между ними.
Несколько однородных взглядов преобладают у всех индивидуалистов, несмотря на разнохарактерность их стремлений. Эти взгляды одинаково присущи и Монтескье, несмотря на склонность его к более позитивному методу, и Адаму Смиту, несмотря на более прагматический характер его изысканий, и Фихте, и Кондорсе, и Канту, и Руссо. Об этих взглядах, впрочем, говорили много раз, обыкновенно в целях критики и видели в них основные черты или так называемого классического и упрощающего духа XVIII века, или морального, юридического и политического априоризма французской революции. Именно: оставляя в стороне случайности физической структуры и особенности местной истории, человек рассматривается повсюду одинаковым в основных свойствах своей умственной и нравственной природы; причем существенная, хотя и редко делаемая оговорка – предполагается, что, познакомившись с новейшей философией, он обязательно будет руководиться ею в практической жизни; с другой стороны, философское умозрение считается обладающим абсолютной ценностью и способностью приводить к одинаковым результатам во всех прогрессивных обществах; затем идет безграничный оптимизм: природа людей хороша; ее портят воспитание и опека государства; все в мире само собой идет к лучшему, и нежелательные уклонения происходят только вследствие безрассудных предосторожностей и вредных преград; наконец, горячая вера в прогресс, полное убеждение в том, что стоит только нарисовать людям картину разумного общества, и они тотчас возгорятся пылким желанием подражать ей.
Но здесь опять нужно принять во внимание важную оговорку. Теоретики XVIII века понимают прогресс не так, как стали понимать его в конце концов в XIX под влиянием причин, которые будут указаны[232]. Они верят не в механический прогресс, происходящий вне человека и увлекающий его против воли подобно тому, как волна увлекает обломки; прогресс, о котором говорят Кондорсе и Кант, создается усилиями человека и проникнут моралью. Этот прогресс обещает, впрочем, не столько бесконечное улучшение условий жизни, сколько прекращение борьбы и несправедливостей, от которых так долго страдало человечество по своей вине. В глазах этих мыслителей наиболее определенной формой идеи прогресса все еще остается всеобщий и окончательный мир между народами, распространение принципов права на все человеческие отношения.
Космополитизм и прогресс, оптимизм и теория абстрактного человека, склонного образовать разумное общество, не составляют еще всего содержания философии индивидуалистов XVIII века; сюда следует присоединить абсолютную веру в разум и волю человека. В сущности, все индивидуалисты согласны – и мы увидим сейчас, что при всей очевидности этого факта, не требующего доказательств, о нем все-таки необходимо было напомнить – все они согласны с тем предположением, что человеческий разум, спрошенный по известному методу о природе и задачах человека и общества, очищенный от предрассудков, могущих затемнить и исказить его суждение, повсюду ответит одно и то же, если будет отвечать искренно. Все они согласны с тем, что человек способен осуществлять цели, указанные ему сознанием, и что достаточно разрушить сложное здание рутины, злоупотреблений и ошибок, чтобы дать ему средства для этого. Вот в каком смысле и по какой причине индивидуалисты, в отличие от теоретиков просвещенного деспотизма, являются настоящими великими революционерами.
VII
Историки доказали, что французская революция подготовлялась долго и непрерывно. То же самое можно сказать о революции в области идей, предшествовавшей революции в области фактов. Индивидуализм XVIII века представляет собою пункт встречи двух могучих влияний и как бы цветок, выросший из семян, брошенных в человеческое сознание картезианством и Евангелием. И нам следует подметить и доказать взаимодействие этих двух элементов в духе и методе занимающих нас писателей.
Хотя они охотно осмеивают физику и метафизику Декарта и становятся на сторону Бэкона, Локка и Кондильяка[233], влияние картезианства, разлитое в воздухе, которым дышат люди того времени, сказывается на них несравненно сильнее, чем на других писателях, долгое время считавшихся литературными учениками
«Классический дух», в котором Тэн вслед за Токвилем[235] видел один из основных факторов революции, оказывается на самом деле духом картезианства. Никто не ускользает от его влияния; даже Монтескье, по-видимому, наиболее далекий от него, несомненно запечатлен им[236]: деятели революции в этом не ошибались[237]. Вера в бесконечное совершенствование, одинаково свойственная всем мыслителям той эпохи, но в особенности сильно выраженная у Тюрго, Кондорсе и Канта, также картезианского происхождения. Когда физиократы ссылаются на «сущность общественного порядка», а один из них даже пытается раскрыть ее, они выставляют принципом, что эта сущность не имеет ничего случайного, так как зависит от природы вещей, и о ней нужно судить по «очевидности». Таков именно критерий Декарта[238]. Первые экономисты (и даже еще физиократы) гордятся приложением математических формул к социальным фактам, приложением, которое до них высоко ценил, по свидетельству Кондорсе, Жан де Витт, причем Кондорсе не забывает прибавить, что Жан де Витт – ученик Декарта[239]. И, говоря о Декарте, автор
Откройте
Указывая на это, мы не думаем оспаривать общепринятого теперь положения, что некоторый, пусть даже самый существенный, элемент своих политических теорий Руссо заимствовал у протестантских публицистов XVI века. Если Фенелон, нападая на Жюрье, как бы имеет, по замечанию одного критика[243], перед глазами
Но каковы бы ни были источники, откуда Руссо почерпнул некоторые элементы своей доктрины, она все-таки проникнута духом картезианства. Из
Это еще не все: одним из основных пунктов философии Декарта является положение, что душа мыслит постоянно, что нет мысли без сознания, что в психической жизни нет «темной стороны», что нет мысли без участия воли. Одним из основных пунктов политики Руссо является положение, что основание государства представляет «самый добровольный акт в мире»[248], и общество, организуясь, всегда дает себе отчет в том, что оно делает. Так уничтожается объяснение происхождения социальных форм посредством медленных и бессознательных комбинаций, объяснение, которое впоследствии должно было показаться столь обольстительным и сойти за раскрытие тайны происхождения всего существующего. Сходство взглядов Руссо и Декарта поражало, впрочем, сторонников этого объяснения, и они не преминули сделать из него оружие против автора
В истории 1793 года был день, когда революция почувствовала, насколько она обязана Декарту. В этот день Шенье от имени Комитета народного просвещения предлагает Конвенту перенести прах философа в Пантеон; в пренебрежении к останкам великого человека он находит аргумент против деспотизма и заключает свою речь такими словами: «Вам, граждане, надлежит отомстить за презрение королей к Рене Декарту». Следует проект декрета, принятый среди рукоплесканий. Проявившийся в данном случае энтузиазм имел ту же участь, какая часто постигала его в ту эпоху: он не привел к исполнению декрета. Но Шенье все-таки был прав: имя Декарта необходимо соединить с делом революции[250]. 29 жерминаля, 4 года, в Совете Пятисот получается от Директории бумага о том, чтобы поспешили исполнить решение относительно почестей праху Декарта (
Наконец, 18 флореаля Шенье делает доклад. Но Мерсье просит слова, заявляет о своем «раскаянии» в том весьма благоприятном мнении, какое и он имел о Декарте «в юности», и требует, чтобы Совет перешел к очередным делам, помимо доклада, и взял назад закон о назначении Декарту почестей в Пантеоне. «Матье, Шенье и Гарди воздают должное памяти этих великих людей (Декарта и других, упомянутых Мерсье, как-то: Вольтера и Кондорсе). Совет постановляет напечатать речи Шенье и Мерсье и откладывает обсуждение вопроса» (
С этих пор вопрос более не поднимается. В национальном архиве есть досье, относящееся к перенесению праха Декарта, в настоящее время под литерой F. Z. Seine 55 (прежде Н. 4813).
Нетрудно показать, какова была доля влияния христианства. Религиозный дух веет над французской революцией. Он сказывается, по словам Токвиля, даже во внешнем ходе этого достопамятного события[251], в горячем прозелитизме его участников, в столь широко распространенном тогда стремлении ко всеобщей солидарности и братству. Война, временно объявленная религиозным верованиям и церкви, и сопровождавшие эту войну жестокости слишком скрывают отмеченную сторону революции. Но разве можно забывать, что деизм стоит на первом плане в конституциях 1791 и 1793 гг.? Разве можно упускать из виду, что дух Конституанты совершенно христианский, и что затмение, которое испытал католический культ в эпоху Конвента, было совсем не так продолжительно и значительно, как долго старались доказать[252]?
Слишком упрощают французскую революцию и не особенно заботятся об исторической истине, когда видят в ней только полный расцвет иррелигиозной, антихристианской пропаганды так называемых философов. Как мы уже показали, эти философы главным образом работали над теорией просвещенного деспотизма; в области политики они были менее смелыми новаторами, чем Руссо или Кант. Кроме того, здесь имеет свое значение и хронология. Антихристианское движение XVIII века развилось далеко не накануне революции. Наиболее значительные книги, проникнутые таким духом, по крайней мере, на двадцать лет предшествуют 1789 году[253]. Наоборот, книга Неккера о
Известно, что разнообразнейшие формы мистицизма процветают накануне революции. Европа покрыта своеобразными ассоциациями, тайными обществами, которые заняты политикой[256]. Уже в 1801 году Мунье выпускает книгу о влиянии этих сект[257]. Сен-Мартен пишет и создает школу между 1790 и 1801 гг. В то же время за пределами Франции мы увидим страшную религиозную реакцию в Пруссии, начавшуюся тотчас после смерти Фридриха II, а в Англии – продолжение религиозного пробуждения, начавшегося проповедью методиста Уэсли[258]. Таким образом, религиозное движение нужно считать весьма распространенным повсюду.
В особенности свидетельствуют о нем, как сейчас было сказано, Руссо и Кант. Правда, Руссо сурово осудил политическую роль христианства[259]; тем не менее он провозглашает эту религию «святой, высокой и истинной»[260]. Теократы подозревают его в неверии; но из этого не следует, чтобы он работал над отрицанием и разрушением религиозных верований. Гораздо доказательнее Семнер Мен, который, наоборот, видит у него попытку «реконструировать здание человеческой веры»[261], и в этом смысле противопоставляет его работу работе Бейля, Вольтера и энциклопедистов. Именно эта сторона философии Руссо особенно повлияла на немцев. Христианство Шлейермахера возникло под влиянием религиозных воззрений Руссо; а одна из капитальных идей Канта, имеющая чисто христианскую окраску, та именно, что практика первенствует над умозрением, что мораль выше науки, была подсказана ему, согласно его собственному указанию[262], чтением Руссо. Будучи проницательнее Бональда и де Местра, Шатобриан считает Руссо в числе писателей, подготовивших пути для движения идей, одним из первых симптомов которого является
Нетрудно установить, что философия Канта проникнута христианством, и это выражается у него не только в частных моральных взглядах, но и в самом духе его доктрины. Идея индетерминизма воли, идея свободы-идея христианская по преимуществу. Древние философы знали ее, но колебались видеть в ней условие совершенства. Чтобы дать свободе то место, которое она занимает в новой философии, необходимо было учение о первородном грехе, об искуплении и о милосердии. Теологи сделали для этого более философов; а между философами искали в ней начала всего в особенности те, которые были проникнуты христианским духом и повиновались религиозному влечению.
VIII
Не мое дело исследовать теперь, как это двойное влияние воздействовало на литературу XVIII века. Однако, ссылаясь на выдающегося исследователя, недавно разбиравшего этот вопрос[264], нетрудно было бы доказать, что это воздействие аналогично указанному нами в занимающей нас области умозрений. Взрыв морального и политического индивидуализма сопровождается лиризмом. Индивидуализм и лиризм имеют своим общим источником произведения Руссо, который, таким образом, вполне господствует над своим веком. Не настаивая на этом пункте, собственно говоря, выходящем из пределов настоящего труда, я отмечу другой, весьма важный и притом имеющий к нему отношение.
Уже давно[265] принято упрекать в априоризме моральные и политические концепции XVIII века и французской революции. Послушать критиков[266], так можно подумать, что Руссо и Кант, если говорить только об этих двух философах, против которых главным образом направлен указанный упрек, создали себе в одно прекрасное время абсолютно новое, совершенно фантастическое и произвольное понятие о человеке, его моральной жизни и о политическом обществе. Это понятие они навязали общественному мнению своей эпохи, а французская революция, будто бы, попыталась совершить парадоксальную вещь – соорудить из отдельных кусков общество, соответствующее этому понятию.
На основании вышеизложенного приходится, наоборот, допустить, что индивидуалистическая концепция в области морали и политики далеко не возникла неожиданно в мозгу какого-либо мыслителя, а представляет результат долгих усилий спекулятивной мысли прошлого. Она, можно сказать, воплотила в себе лучшее из морального опыта человечества.
Равенство и высокое значение личности, как их понимало и провозглашало христианство, представляют весьма драгоценное и положительное завоевание морального сознания. Поэтому, когда Руссо и Кант находят в них основу всякого права, они пользуются не пустой абстракцией и вместе с тем не выставляют нового принципа. Точно так же эти философы пользуются конкретным, реальным элементом, когда они вводят в социальные и политические теории картезианский рационализм, тот рационализм, благодаря которому столько фрагментарных взглядов, столько беглых и неполных наблюдений более ранних философов получают глубокий смысл и в то же время вполне ясное выражение.
Мы видим, с другой стороны, что мыслители XVIII века, отыскивая законы общественной жизни, имели в виду не столько любое политическое общество в какой угодно исторический момент, сколько то, среди которого они жили и в котором не без основания видели тип разумного и прогрессивного общества, приблизиться к которому, разумеется, должно было стремиться каждое общество. Это – тайный или явный, но всегда несомненный постулат их умозрений.
Поэтому значительная часть направленных против них возражений падает сама собой. Мы уже не имеем права обращаться к ним с обычным упреком, что их доктрины не годятся для любой цивилизации и для любого момента в истории цивилизаций. Мыслители XVIII века сами знают это; но, повторяю, они занимаются преимущественно тем обществом, которое у них перед глазами. Они еще не приобрели тех умственных привычек, которые развились у их преемников вследствие вкуса к историческим изысканиям и успешного хода последних. Мы теперь с одинаковым интересом изучаем и цивилизации зарождающиеся, и вполне развившиеся. Если мы и оказываем предпочтение чему-либо, то скорее изучению начал; потому ли, что обыкновенно большая трудность этого изучения оживляет интерес; потому ли, что ум, менее обременяемый документами, движется свободнее и получает от этого удовольствие; потому ли, наконец, что зародыши и первые зачатки явлений имеют для нас непреодолимую привлекательность. Мыслители XVIII века считаются только с цивилизацией законченной, проникнутой гуманностью. Это единственная светлая точка, на которой внимательно останавливается их взгляд[267].
Следовательно, весьма ошибочно говорят обыкновенно о пустоте и абстрактном характере индивидуалистических теорий, ошибочно обвиняют их творцов в том, что они становятся вне времени и пространства, и осмеивают или порицают погубившую их «априористическую иллюзию»; позднее мы увидим, что в действительности самой ужасной, единственно заслуживающей такого названия иллюзией является, напротив, «иллюзия эмпирическая».
Следует ли отсюда, однако, что противники индивидуализма XVIII века ошибались во всех пунктах критики этой системы и что нельзя ни объяснить причину их заблуждения, ни отыскать в нем долю истины? Нет, ошибка их объясняется литературной формой, в которую писатели XVIII века облекали свои идеи. Эта форма, действительно, является классической, логической, универсальной. Понятно, что при поверхностном исследовании приписали содержанию специфические особенности формы. Но подобно тому, как более проницательная и глубокая критика сумела показать, сколько жизненного и верного эпохе заключается, например, несмотря на костюмы и язык действующих лиц, в изображении страстей у Расина, так нужно уметь различать – и мы попытались сделать это на предыдущих страницах, хотя и слишком кратко – человеческую жизнь, конденсированную и как бы сконцентрированную в чисто абстрактных, по-видимому, афоризмах Руссо и Канта.
Следует пойти еще далее и признать справедливым один пункт в возражениях эмпириков. Упрек в априоризме не подходит – по крайней мере, в том смысле, какой придают ему его сторонники – к определению
В детстве политической рефлексии, в конце того долгого периода, в течение которого индивидуум разучился обогащать свой ум наблюдением над окружающей действительностью – это было для него бесполезно, потому что политически он все равно не имел никакого влияния на свою собственную участь – индивидуалисты XVIII века, как люди науки, так и практики (но здесь я говорю только о первых), в поспешном до крайности стремлении все изменить вокруг себя, слишком охотно импровизировали средства для осуществления идеального общества, которое рисовали им возвышенные и обаятельные мечты. При выборе этих средств и при установлении практических методов они не руководились ни одной из предосторожностей, которые мы совершенно справедливо считаем теперь неизбежными. Здесь опять-таки я не буду распространяться, потому что говорю об очень известных вещах; я не стал бы даже напоминать о них, если бы не считал существенным отметить сейчас же – впоследствии видно будет, для какой цели[268] – различие между целями и средствами для исполнения: цели могут и должны остаться такими, как их определили индивидуалисты XVIII века, средства же могут и должны подвергаться непрестанным видоизменениям и постоянно усовершенствоваться под влиянием приобретенной опытности, более развитой рефлексии и прогресса научного исследования.
IX
Хотя индивидуалистическая мысль XVIII века легко торжествует над только что указанными возражениями, в ней есть, однако, уязвимый пункт: ей почти всегда недостает устойчивого базиса. Философы недостаточно глубоко заложили фундамент. Они щеголяют друг перед другом красноречивым и убедительным изложением своих моральных, юридических и политических тезисов, а о
КАКИМ ОБРАЗОМ ИНДИВИДУАЛИСТЫ XVIII ВЕКА ПОНИМАЛИ ВЗАИМНЫЕ ОТНОШЕНИЯ ИНДИВИДУУМА И ГОСУДАРСТВА
В эпоху административной монархии проблемы об отношениях индивидуума к государству не существовало, потому что государство обладало тогда всеми правами, и только правами. Впервые и притом в относительно простой форме эта проблема была поставлена в эпоху просвещенного деспотизма, так как на государство возложили тогда известные обязанности, но главным образом обязанности по отношению к самому себе, в которых оно являлось наилучшим и единственным судьей. С появлением индивидуалистической философии проблема делается гораздо более сложной. Лицом к лицу с государством становится индивидуум, вооруженный своими собственными правами.
Тогда является необходимость разобраться в этих правах, указать, какие из них создают для государства положительные обязанности по отношению к индивидууму и какие предполагают, напротив, устранение вмешательства государства. Мы увидим, что точное решение этой проблемы было найдено не сразу; мы увидим, кроме того, что решение, за которое стояли основатели индивидуализма, далеко не похоже на то, какое впоследствии пришлось защищать под тем же именем их преемникам.
Вообще говоря, основатели индивидуализма в XVIII веке стремятся освободить личность от угнетавших ее многочисленных стеснений и главным образом от тех, которые умножило или усилило
Для здравого суждения об индивидуализме XVIII века необходимо прежде всего остерегаться искать в нем абсолютного недоверия к деятельности государства, недоверия, которое должно было возникнуть значительно позже.
Неудивительно, разумеется, что новаторы, служившие делу свободы, в ту эпоху, когда государство налагало руку на все, приглашали его отказаться от многих притязаний. Отсюда – протестующая, отрицательная сторона взглядов Адама Смита или Монтескье. Однако стремясь ограничить деятельность государства, они совсем не думали о совершенном ее устранении.
Говоря о Монтескье, я уже отметил, что его требование вольностей для гражданина выражено скромно, почти боязливо, что вольности эти являются у него скорее высшими и требующими высшего уважения интересами, чем правами. Но это не все. Современные индивидуалисты или считающие себя за таковых упрекают Монтескье в том, что он считал правильными и полезными законы против роскоши, допускал, что государство может руководить распределением богатств, устанавливать предел частной собственности, одним словом, в значительной степени был заражен предрассудком о государстве в роли Провидения[270]. Монтескье действительно заслужил эти упреки. Он даже написал следующую фразу, в которой гораздо больше смелости, чем в требовании права на труд, выставленном впоследствии демократической школой 1848 года: «Государство должно обеспечить всем гражданам средства к существованию, пищу, приличную одежду и род жизни, не вредящий здоровью»[271]. Разумеется, социалисты поздравляют автора
Эти похвалы и порицания не безосновательны, хотя и не имеют того значения, какое приписывают им те, кто их раздает. Монтескье – индивидуалист, но он не думает, чтобы индивидуума можно было равнять с государством, в особенности же, чтобы индивидуум мог отрицать государство; и это по очень простой причине, которая не замедлит выясниться.
Стремление вытеснить государство из сферы свободной торгово-промышленной деятельности, конечно, очень заметно у Адама Смита; тем не менее учитель далеко не освящает своим авторитетом тех крайних положений, которые потом выставили его ученики.
Смит, как мы видели, даже в
Наконец, Смит доходит до того, что уполномочивает правительство принимать принудительные меры для поддержания существующих военных упражнений, которые без этого выйдут из употребления, а между тем, по его мнению, в них должно участвовать как можно больше граждан[277].
Я отмечаю у самого Адама Смита эти виды вмешательства государства совсем не для того, чтобы обвинить его в принципиальном противоречии; моя единственная цель – противопоставить учеников учителю.
Он приглашает государство устраивать военные упражнения и давать начальное образование именно потому, что очень высоко ставит индивидуума. Без известного запаса знаний индивидуум, особенно в свободной стране, не достигает, не выполняет своего назначения[278]. Точно так же без воспитания мужества и энергии, являющихся до некоторой степени плодом военных упражнений, индивидуум не может иметь должного значения среди общества, даже совершенно преданного торгово-промышленным интересам[279]. Адам Смит не противоречит индивидуалистическому принципу, а наоборот, следует ему, когда старается таким способом обеспечить каждому индивидууму двойную выгоду: выносливости и культуры. Если он приглашает заботиться об этом государство, то, повторяю, потому, что государство не представляется ему врагом индивидуума, врагом, которого прежде всего нужно обезоружить и покорить[280]. И как могло бы государство играть такую роль в системе, которая, по античной формуле стоиков, во всем стремится к гармонии? Верный своему оптимизму, Адам Смит не видел и не отметил нигде того антагонизма, той борьбы, которую, вследствие грубой, хотя и понятной, непоследовательности, должны были поместить в самом сердце своей системы экономисты, его преемники и ученики.
Истинный характер этого индивидуализма, не требующего уничтожения вмешательства государства, всего лучше виден у Руссо и Канта.
Неправильно прилагают к Руссо те различения, которых сам он не делал, и судят о нем по предубеждениям, которых он не знал. Таким образом, столь спорный вопрос о социализме у Руссо не имеет смысла. Руссо не социалист, хотя и допускает решения, подобные тем, какие впоследствии приняли различные социалистические школы. Правда, он желает, чтобы государство посредством «общественных житниц» обеспечило индивидууму средства существования, но вместе с тем он защищает частную собственность и наследственную передачу имущества. «Общественные житницы» здесь только формула, соответствующая детскому возрасту экономической науки того времени; эта формула не только не противоречит индивидуализму Руссо, а, напротив, выражает одну из его сторон. Именно вследствие своего индивидуализма Руссо старается обеспечить личности ее первое право, право на существование. Для этого сообразно со своими познаниями, он рекомендует такие меры, которые, конечно, доступны критике и являются лишь отдаленным приближением к социальной истине.
И в области политики Руссо сближает и примиряет такие положения, которые потом казались несовместимыми. Мы уже видели, что он дает государству весьма обширные права над гражданами, но вместе с тем он очень высоко ставит права индивидуума.
Мысль его освещается одной фразой
Я не хочу сказать этим, что такой взгляд на вещи представлялся уму Руссо в абсолютно чистом виде, без малейшей неясности. Еще раз повторяю: не следует ждать от Руссо совершенно законченного решения проблем, это будет делом позднейших экономистов или теоретиков демократического государства. Я хочу только сказать, что такой именно дух проникает доктрину Руссо, и что его мнимый социализм – не что иное, как первая, очень несовершенная и, если угодно, очень опасная формула индивидуализма, который совсем не отрекается от государства, а, напротив, призывает его на помощь для обеспечения более благоприятных, удобных и надежных условий развития личности.
Другие взгляды Руссо подтверждают такое толкование его политических воззрений. Государство облечено страшной моральной властью: оно решает, как я должен веровать. Но при ближайшем рассмотрении окажется, что могущество, которое Руссо уделяет государству, не должно служить к порабощению индивидуума. Оно должно, напротив, помогать ему в стремлении к полной моральной независимости, направлять его к личному совершенству. Вера, природу которой фиксирует государство – т. е. общая воля или, что то же, моя собственная воля, являющаяся одним из элементов последней, – не должна навязываться извне; по Руссо, эта вера должна проистекать из моего собственного размышления. Она создается не государством, а мною самим вместе со всеми согражданами. Следовательно, принуждение здесь только внешнее и чисто кажущееся; в основе лежит свобода: она – душа и жизненный принцип доктрины.
Один из писателей, наиболее понявших Руссо и всего глубже проникнувших в его мысль, справедливо говорит: «Руссо прежде всего имеет в виду субъекта, личность, личную мораль… Он настаивает на добродетели и нравственной силе… Он отстаивает понятие личного Бога. Личность, верховенство, оригинальность – вот его центральная идея»[282]. Я не думаю, чтобы можно было лучше понять Руссо и выразить его взгляды. Призыв к вмешательству государства – вот что удивляет и смущает людей, понимающих индивидуализм узко и неправильно, в современном смысле. Но что же делать: Руссо, подобно всем главным мыслителям-индивидуалистам XVIII века, не допускает, чтобы государство, с моральной, политической или экономической точки зрения, оставалось безразличным к созданию индивидуальности.
Кондорсе еще менее допускает это. По его мнению, для установления царства равенства между гражданами недостаточно, чтобы государство уважало их естественные права. Оно должно, кроме того, облегчить им пользование этими правами. После того, как государство позволило индивидууму «развивать свои способности, располагать своими богатствами и вполне свободно удовлетворять свои потребности», у него еще «остаются обязанности, которые оно должно выполнить»[283]. Обязанности эти состоят не только в мудром надзоре за общественным порядком, в установлении правильных и официальных весов и мер или в чеканке неизменной монеты[284]. Государство, кроме того, посредством справедливого налога на ту «часть годичного дохода», которой собственник «не обязан непосредственно своему труду»[285], должно создавать учреждения, которые не в состоянии осуществить частные лица; оно должно заботиться
Кондорсе скажет еще, что, благодаря даже частичному вмешательству государственной власти, должны, если не совершенно исчезнуть, то во всяком случае потерять силу, три главные причины неравенства между людьми. Эти три причины: неравенство в богатстве[288], неравенство в положении того человека, у которого средства к существованию, «обеспеченные для него самого, передаются его семье», и того, у которого эти средства зависят от продолжительности жизни, или, скорее, той части жизни, в течение которой он способен к труду»[289]; наконец, неравенство в образовании[290]. Относительно средств, которыми может пользоваться для этого государственная власть, Кондорсе говорит вполне определенно. Неравенство состояний, которое стремится исчезнуть[291] уже вследствие естественных причин, еще вернее уменьшится, если законы не будут благоприятствовать «приобретенному богатству»[292] и если администрация «не будет открывать немногим лицам обильные источники богатства», недоступные для остальных граждан[293]. Экономическое неравенство можно значительно ослабить посредством системы взаимного страхования, обеспечения стариков, вдов и детей. Каждый вкладывал бы часть своих сбережений в подобные учреждения, заведывать же ими могли бы частные ассоциации. Но эти учреждения могли бы создаваться «от имени общественной власти и стать одним из ее величайших благодеяний»[294]. Кондорсе высказывается, кроме того, за демократизацию кредита, за эмансипацию мелкой торговли и промышленности от «крупных капиталистов»[295]. Наконец, неравенство в знаниях может быть подорвано и даже совсем уничтожено посредством организации системы элементарного образования – этого прочного основания для истинного равенства и залога бесконечного прогресса[296].
Мысль Руссо получает здесь определенное выражение. Вместо «общественных житниц» Кондорсе предлагает страхование, но тезис у них один и тот же. Развивая его, Кондорсе дает действительно замечательное выражение той теории демократического государства, которая утвердилась и развилась впоследствии. Никто не дал более удовлетворительной формулы индивидуализма, призывающего государство к широкой деятельности
Наконец, вплоть до Канта включительно, у которого по указанным нами причинам индивидуалистический тезис представлен с наибольшею основательностью и силой, нет ни одного писателя, который не отводил бы государству известной роли в возможно полном развитии индивидуальности.
Недавно отыскали у Канта «первые проявления» современного немецкого социализма, причем указывали, например, на его взгляды относительно организации благотворительности и на его полемику против права восстания[297]; это не что иное, как блестящий парадокс. Кант такой же социалист, как Руссо. Но индивидуализм Канта, подобно индивидуализму Руссо и всего XVIII века, далеко не отвергает вмешательства государства, лишь бы только оно шло в пользу прав индивидуума, а не во вред ему. Поэтому Кант, сначала, по-видимому, признающий за государством только одну обязанность – «стоять на страже» прав личности, принужден допустить, что государство должно помогать бедным и для этого облагать богатых особым налогом, «предназначенным на поддержку тех членов общества, которые не в состоянии жить своими средствами»[298]. Является ли это нарушением принципа? Нет, это – скорее последовательное применение его. Государство не было бы бдительным и верным стражем прав своих членов, если бы оно оставляло множество граждан вне пользования первым из этих прав. Помогая им поддерживать существование, оно не пользуется правом
Таким образом, индивидуализм мыслителей XVIII века значительно отличается от доктрины, известной под таким названием в настоящее время. Он ставит принципом, что индивидуум не малолеток, которого должно опекать государство – это теория просвещенного деспотизма – а взрослый человек, обязанный желать
Поэтому-то все индивидуалисты единодушно призывают на помощь государство. Не все они одинаково точно и одинаково удачно определяют лежащие на государстве обязанности, способ их выполнения и самое право, на основании которого оно будет выполнять их, и с этих различных точек зрения основатели доктрины оставляют много дела своим преемникам. Но при всем том – мне хотелось бы подчеркнуть эту идею со всею определенностью – противоположение интересов индивидуума и государства, ставшее потом существенно характерной чертой индивидуалистической ортодоксии, не представляет составной части индивидуализма XVIII века.
Чтобы закончить это
ИНДИВИДУАЛИЗМ И ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
Произведения публицистов, декларации прав и конституции французской революции приводят нас к заключению, что и она добивалась и добилась торжества широкого и содержательного индивидуализма, отводящего известную роль государству
Без сомнения, не совсем ложно мнение, согласно которому Конституанта заботилась главным образом о развитии индивидуальной свободы, а Конвент – об укреплении авторитета государства. Не совсем ложно систематическое противопоставление духа 1789 года духу 1793-го. Однако хотя, с общей точки зрения, это противопоставление и содержит долю истины, оно далеко не имеет того значения, какое ему слишком часто приписывают. Уже деятели 1789 года призывали государство к деятельности на пользу индивидуума. С другой стороны, Конвент, отводя государству все большую и большую роль, делает это, как мы сейчас покажем, опять-таки ради развития индивидуальности. Следовательно, Конвент остается верным индивидуалистическому принципу даже тогда, когда его обвиняют в измене.
I
Прежде чем прийти к заключению, насколько индивидуализм XVIII века отличается от индивидуализма нашего времени, я читал произведения публицистов 1789 года, думая обязательно найти в них только призыв к индивидуальной деятельности и недоверие к деятельности государства. Приходится сознаться, что ничего подобного я не нашел у них.
Прежде всего не такими вопросами эти писатели занимаются наиболее охотно. Все они, подобно своим предшественникам и учителям, требуют гражданской свободы; многие требуют также и свободы политической; но главным образом они все-таки заняты детальным выбором тех колес, из которых намереваются составить механизм преобразованной монархии. Им приходится иногда касаться проблемы об отношениях индивидуума к государству, но они касаются ее совсем не для осуждения вмешательства государства.
Нередко слышим мы от них требование сильного правительства и могучей централизации: в частности, это излюбленное положение Мирабо[300]. Эту же идею мы встретим у всех легистов, которые совершенно самостоятельно переделали наши законы и о которых справедливо говорят, что, если голове и сердцу их была присуща какая-либо политическая идея, то именно идея
Тарже[303], Малуе[304], как верные ученики Монтескье, провозглашают не только право граждан на общественную помощь, но и
Если Тарже, Малуе и Мунье принимают эту доктрину со всеми ее выводами, нечего удивляться, что у Сиэйса мы встретим еще более ясное и полное ее выражение. В данном случае единственным затруднением является выбор между цитатами. Возьмем сначала проект декларации (21 июня 1789 г.), в котором Сиэйс, в тождественных с Мунье выражениях, говорит, что общество не только не уменьшает тех средств, которые индивидуум приносит в ассоциацию для своей частной пользы, но «увеличивает и умножает их посредством большого развития моральных и физических способностей»[306]. Укажем затем на два пункта предварительного проекта конституции (12 августа 1789 г.): в одном из них требуется учреждение коммунальных и провинциальных советов под наблюдением и контролем исполнительной власти, чтобы на всем протяжении королевства «ни у кого не было недостатка в помощи,
В первом из упомянутых нами документов нужно в особенности отметить ясно выраженное признание
Конституция 1793 года глубоко изменяет политические формы, установленные Конституцией 1791 года. Она освящает верховенство народа не только в теории, но и на практике. Но, с нашей точки зрения, она не создает ничего нового. Обе статьи, включенные на этот раз в Декларацию прав, которые установляют общественную помощь и народное образование, редактированы более напыщенно, но
Чтобы убедиться в противном, достаточно обратиться к протоколам Конституанты. Мы увидим из них, что
Эта философия представляет странную смесь утилитарной морали энциклопедистов и учения Руссо о праве.
При чтении парламентских документов, как и при чтении книг и мемуаров, нас поражает, что права, на которые так часто и красноречиво ссылаются в них, оказываются только
Следовательно, они смотрят на право как на самый насущный и могущественный интерес, а не как на нечто несоизмеримое ни с каким интересом. Из боязни «метафизики» эти публицисты не достаточно углубили идею права, в этом их слабая сторона. В своем сильном и удачном протесте в пользу индивидуализма они слишком, или, по словам одного проницательного мыслителя, даже «совершенно игнорировали то, из чего состоит индивидуализм, т. е. свободное и внутреннее воздействие души на самое себя». И в этом заключается, вероятно, одна из главных причин, вследствие которых революция удалась только наполовину. «Учреждения были уничтожены, но душа осталась прежняя»[317].