Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Герман, или Божий человек - Владимир Алексеевич Колганов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Считается, что после успеха фильма «Дело Румянцева» Юрий Герман роль Владимира Устименко писал в расчете на то, что исполнять ее будет именно Баталов.

Кстати, с Алексеем Баталовым связана любопытная история, о которой рассказывал сын Алексея Юрьевича Германа:

«Дед в буквальном смысле слова спас Алексея Владимировича, когда тот отказался играть в кино Ленина. В советские времена это означало конец карьеры. Руководству «Ленфильма» поступило указание из Госкино провести партийное собрание и осудить артиста Баталова. Строгий выговор – самое легкое, что грозило, могли просто сломать жизнь. Дед услышал об этом и явился на партсобрание.

– Артист проявил крайнюю степень политической безграмотности, – говорили начальники…»

На этом прерву рассказ Алексея Германа-младшего и предоставлю слово самому «виновнику торжества», Алексею Владимировичу Баталову:

«Дело было так. Я в то время работал на «Ленфильме», снимался у Хейфица. Иду как-то по коридору студии, подбегает ко мне помощник одного режиссера. Очень радостный сам и явно хочет обрадовать меня:

– Поздравляю, ты будешь играть Ленина в молодости!

В ответ я с ходу выпалил:

– Ты с ума сошел? Я ни за что не буду его играть!

Развернулся и ушел. Вечером об этом говорил весь «Ленфильм». Хейфицу звонил Юрий Герман, объяснял, что я ненормальный. Он же потом и выручил меня на ближайшем художественном совете. Посередине чьего-то выступления он вдруг во весь голос говорит:

– Нет, это кошмар какой-то! Кто придумал Баталова в роли Ленина снимать? Вы что, пародию хотите сделать? Худой, длинный, с большим носом – это Владимир Ильич?! Кто это придумал?!

А Хейфиц ему подыграл, сказав:

– Юрий Павлович, вы, наверное, ошиблись.

– Я не ошибся. Вы, режиссеры, ничего не понимаете!

И совет попался на эту удочку. Все загалдели, зашумели, и моя кандидатура была снята с этой незавидной для меня роли. Не знаю, чем могло все это кончиться, если бы не помощь Хейфица и Германа».

Может показаться, что все это смешно, когда бы не было так грустно. Речь не о том, что после описанного эпизода кого-то взгрели по партийной линии – куда важнее причины, по которым Алексей Баталов отказался от столь лестного и многообещающего предложения: «В Ленинграде, где планировались съемки, из-за меня погорели несколько партийцев – их сняли с должностей. Какой был скандал!.. Худсовет потребовал кандидатуру на замену. Под горячую руку попал Кешка Смоктуновский, который и сыграл Ильича. По-человечески мне, конечно, было жалко тех, кого сняли с работы, но и переступить через себя я тоже не мог: меня окружали люди, которые пережили сталинские репрессии. Слишком много горя я видел в упор. Маминых родителей тоже не миновала печальная участь – они были репрессированы».

Смоктуновского тоже можно понять: человек, «запятнавший» себя пребыванием в фашистском плену, не имел никакого права отказываться от подобной роли. Что же касается Алексея Баталова, то у него могли быть неприятности не только из-за отказа создать на экране образ вождя и даже не из-за того, что дед и бабка когда-то числились в эсерах, что и послужило поводом для их ареста. Его единоутробный брат, Михаил Ардов, в своих воспоминаниях указывает на дворянское происхождение их рода по материнской линии. Речь идет о прадеде, Антоне Александровиче Ольшевском, который, согласно семейному преданию, женился на графине Понятовской без благословения ее родителей и вынужден был из-за этого бежать из Польши во Владимир. Правда, это предание не стыкуется с тем фактом, что отец Антона Александровича, как утверждает Михаил Ардов, был главным лесничим Владимирской губернии. Более правдоподобная версия гласит, что прадед был потомком участника Польского восстания 1863 года, который содержался во Владимирском централе. И уж совершенно точно можно утверждать, что отец Антона Александровича, Александр Семенович Ольшевский, до 1912 года занимал пост старшего лесного ревизора одного из урочищ Владимирской губернии, а должности главного лесничего в губернии вовсе не было.

Поскольку речь зашла об актере, который в значительной степени способствовал успеху фильмов, поставленных по сценариям одного из героев этой книги, позволю себе еще кое-что прояснить в том, что касается родословной Алексея Баталова, – думаю, никто не усомнится в том, что своим талантом и обаянием он обязан своим предкам как по отцовской, так и по материнской линии. Впрочем, определенную роль сыграло и непосредственное окружение:

«Я из невозможно актерской семьи. И родители, и дядя, и мои тетки – все актеры. Баталовых было так много, что Станиславский запретил им под одной фамилией работать. Только дяде – Николаю Баталову – фамилию оставили. Жена дяди стала Андровской. Моя мама – Ольшевской, отец – Аталовым. Еще были тети Муся и Зина, сестры отца и дяди, – и они выходили на сцену под разными фамилиями. И когда я после Школы-студии МХАТ пришел в театр, все обрадовались. Снова во МХАТе – фамилия Баталов».

Нет сомнений, что благотворное влияние на Алексея Баталова оказало и близкое знакомство с поэтессой Анной Ахматовой. Приезжая в Москву, Анна Андреевна непременно останавливалась в квартире отчима Баталова на Большой Ордынке. В свою очередь Алексей Владимирович, снимаясь в фильмах Хейфица на «Ленфильме», жил у нее. Но первая их встреча произошла еще в то время, когда семья квартировала в доме номер 5 по Нащокинскому переулку: «Когда мама вышла замуж за Ардова Виктора Ефимовича, я попал в первый писательский дом, который был построен недалеко от храма Христа Спасителя. У нас квартира была на первом этаже и, если окошечко откроешь, сразу начиналась земля. Это было очень удобно – меня родители выставляли через окно на улицу, и там я играл с пасынком какого-то приходившего к нам в гости дяди. Этим дядей оказался Булгаков. Сверху над нами жил Мандельштам, приходил и рассказывал сказки Юрий Олеша. Там же я впервые увидел Анну Андреевну Ахматову».

А между тем и Юрий Герман был хорошо знаком с Ахматовой – Анна Андреевна на лето снимала дачу в том же Комарове, где жили многие писатели. Литературовед Георгий Макагоненко описывает в своих воспоминаниях эпизод, участниками которого были Ольга Берггольц, Евгений Шварц и Юрий Герман. Это случилось в дождливый октябрьский день, когда Анна Андреевна пришла в дом Ардовых вымокшая до нитки, в насквозь промокших туфлях:

«Я усадил ее на стул и принялся снимать набухшие водой, летние, не приспособленные к октябрьским лужам башмаки. Позвал Ольгу Федоровну. Мгновенно оценив обстановку, она приказала:

– Принеси из ванной полотенце, из шкафа мои шерстяные чулки и уходи.

В дверях стоял Герман. На лице его судорожно бегали желваки. Я увел его в столовую. Не видевший того, что было в прихожей, Шварц обо всем догадался, проследив взглядом за мной, бежавшим с шерстяными чулками в руках. Минут через десять в столовую во шли Анна Андреевна и Ольга Федоровна. Анна Андреевна спокойно поздоровалась. Глаза присутствующих невольно устремились на ее ноги. Анна Андреевна стояла в теплых чулках – туфли Ольги Федоровны не подошли. Подвинув стул к камину, она села, сказав:

– Я погреюсь.

Странное впечатление производила ее фигура. У камина сидела уже немолодая, седая, бедно одетая женщина, без туфель, придвинув к огню озябшие на уличной стуже ноги. И в то же время во всей ее осанке, в гордо откинутой голове, в строгих чертах ее лица – все в ней было величественно и просто. Я уже знал, что при определении ее осанки часто употребляется эпитет – королевская, царственная. Этот эпитет, пожалуй, наиболее подходил и сейчас к озябшей женщине, сидевшей у камина. Бедность только подчеркивала ее достойную величавость…

Герман разлил коньяк, подал Анне Андреевне рюмку и провозгласил:

– За нашу Анну Андреевну, за нашу королеву-бродягу! – и поцеловал ее руку.

Губы Анны Андреевны чуть дрогнули в улыбке.

– Спасибо, – сказала она».

Ну что ж, теперь можно обсудить и родословную Алексея Баталова. А для начала сошлюсь на воспоминания его единоутробного брата Михаила Ардова: «Моя бабка со стороны матери, Нина (Антонина) Васильевна, была довольно известным во Владимире зубным врачом. Родом она из дворянской семьи Нарбековых, у нее были две сестры и брат Николай Васильевич. Как это бывало в тогдашней интеллигентской среде, все они были враждебно настроены по отношению к власти и даже формально являлись членами партии эсеров (социалистов-революционеров). Притом Нина Васильевна возглавляла местную ячейку своей партии. (Впоследствии, уже при большевицком режиме, это обстоятельство сыграло роковую роль в судьбе моей бабки и ее брата.)»

Историки сообщают, что в XV веке, еще при великом князе Василии Темном, татарин мурза Багрим приехал из Большой Орды в Москву проситься на службу. Великий князь простил ему прежние грехи и жаловал землями. Если верить записям Бархатной книги российского дворянства, от Багрима произошли Нарбековы, Кеглевы (Теглевы) и Акинфовы. Сын Багрима (Абрагима или Ибрагима), крещенного под именем Илья, Дмитрий Нарбек стал родоначальником рода Нарбековых. Его сын Алексей получил прозвище Держава – считается, что от него произошел род Державиных.

В XVI–XVII веках Нарбековы принадлежали к «думским дворянам» – это была тоже знать, но только знать второго сорта, в отличие от родовитых дворян. Думскими дворянами считались также Нарышкины, Нащекины, Пушкины, Толстые, Ртищевы. В те времена Нарбековы служили стольниками и воеводами, а их земельные владения располагались в Тверской, Ивановской и Московской губерниях. Возвышение Нарбековых состоялось в XVII–XVIII веках благодаря удачным замужествам некоторых особенно привлекательных представительниц их рода. Так, Екатерина Федоровна вышла замуж за князя Илью Милославского, а их дочь стала подругой жизни царя Алексея Михайловича. Известно, что во время крестьянского восстания Степана Разина царь Алексей Михайлович послал в Юрьевец полкового воеводу Василия Нарбекова на усмирение отряда восставших, прорвавшегося с Волги по Ветлуге и Ветлужскому волоку на Большой Сибирский тракт. Уже в XVIII веке состоялось бракосочетание Феклы Федоровны Нарбековой с князем Григорием Урусовым, будущим обер-комендантом Петропавловской крепости, а позже Нарбековы породнились и с семейством всемогущего канцлера Воронцова.

Как утверждают историки, род Нарбековых пресекся в первой половине XIX века. Надо полагать, что речь идет об отсутствии наследников той ветви рода, которая принадлежала к высшей знати. С этих пор Нарбековы приобрели известность как священнослужители. Красноречивый пример: знаменитая няня Александра Сергеевича Пушкина, Арина Родионовна, была в 1828 году «приобщена святых тайн и исповедана» иереем Владимирской церкви Алексеем Нарбековым.

Отсюда следует вывод, что те Нарбековы, которые в конце XIX века оказались во Владимирской губернии, не могли иметь ни привилегий, ни того достатка, которыми обладали некоторые представители их рода в XVII–XVIII веках. Можно поставить под сомнение и их дворянское происхождение. В самом деле, все служивые Нарбековы, обитавшие во Владимирской и близлежащих Нижегородской и Казанской губерниях, оказались лицами духовного звания. Например, среди выпускников Суздальского духовного училища с 1870 по 1910 год оказалось более двадцати Нарбековых. А ведь была еще Владимирская духовная семинария, не говоря уже о Казанской и Петербургской духовных академиях.

Из всех известных мне Нарбековых на роль отца Антонины Васильевны могут претендовать лишь два кандидата: Василий Андреевич и Василий Ксенофонтович. О Василии Андреевиче известно, что он был сыном сельского псаломщика, имел жену и двух дочерей, а к 1903 году занимал пост профессора Казанской духовной академии по кафедре литургии и церковной археологии, имея чин статского советника и степень магистра богословия. Кстати, у Василия был брат Евгений, тоже ставший священником. Сомнения, тот ли это Василий, вызваны тем обстоятельством, что Василий Андреевич родился в 1862 году, в 1887 году закончил Казанскую духовную академию, а уже через год родилась Антонина Васильевна. Как она могла оказаться во Владимире, если отец ее вроде бы жил и преподавал в Казани? Кстати, проживавший в Москве накануне революции 1917 года статский советник и директор Ченстоховской мужской гимназии Михаил Васильевич Нарбеков вполне мог быть сыном Василия Андреевича, что говорит о том, что эта ветвь Нарбековых обладала достатком выше среднего.

Другой вероятный кандидат накрепко связан своей родословной с селением Валеж в Муромском уезде Владимирской губернии – на протяжении 140 лет Нарбековы были священниками церкви в Валеже. В 1801 году на это место заступил Иван Егорович, а через 32 года его сменил сын, Ксенофонт Иванович. У Ксенофонта Ивановича родилось как минимум четверо сыновей, Михаил, Иван, Василий, Виктор, и дочь Александра. Первые трое, следуя семейной традиции, посвятили свою жизнь служению церкви, а Виктор после окончания Владимирской духовной семинарии стал учителем русского языка Вязниковского трехклассного училища. Василий Ксенофонтович родился в начале 40-х годов XIX столетия, в 1865 году получил степень магистра богословия и служил учителем в Нижегородской духовной семинарии. Старший брат, Михаил, служил в вязниковской Введенской церкви, стал со временем протоиереем и в знак почтения к нему со стороны паствы получил прозвище «вязниковский провидец». Однако выяснилось, что был еще и Николай Ксенофонтович – статский советник и учитель латинского и греческого языков в Волоколамском отделении Московского епархиального училищного совета. Был ли он сыном Ксенофонта Ивановича, не столь важно – куда важнее, что принадлежность владимирской ветви рода Нарбековых к священнослужителям в конце XIX и в начале XX века теперь не вызывает у меня сомнений. Кстати, профессия врача никак не противоречит принципам и взглядам, которые служители церкви наверняка прививали своим детям. Что же касается Василия Ксенофонтовича, то по своему возрасту он вполне годился в отцы Антонине Васильевне, если она была одной из младших среди его детей.

Казалось, все эти изыскания так и не дали конкретного результата, но в подтверждение сделанных выводов приведу следующее наблюдение. Немало Нарбековых числилось, скажем, среди жителей Москвы, причем служили они в основном учителями, что тоже очень близко к профессии духовного наставника, как и профессия врачевателя физических недугов, я имею в виду Антонину Васильевну, бабку Алексея Баталова, которая была зубным врачом. А вот во Владимирской губернии не обнаружилось ни одного служивого, кроме уже упомянутых мной священников. В отсутствие иных версий это позволяет мне завершить рассказ о Нарбековых, при этом оставаясь при мнении, что Антонина Васильевна была дочерью священника. Правда, может возникнуть вопрос: на какие средства приобретены два дома во Владимире? Так вряд ли кто-то станет сомневаться, что профессия зубного врача была довольно прибыльной в любые времена, ну а священники тоже имеют кое-какой доход за счет пожертвований православных прихожан.

Кстати, о домах. Михаил Ардов в своих воспоминаниях пишет о доме, располагавшемся на главной улице Владимира:

«У Нарбековых был во Владимире собственный дом с садом. Он и по сию пору стоит на главной улице, совсем неподалеку от знаменитых соборов Дмитриевского и Успенского. Мама вспоминала, как в детстве их с братом именно туда водили на службу».

Главной улицей Владимира была Большая улица, разные части которой имели собственные названия – Дворянская, Московская и Нижегородская. Судя по всему, дом Нарбековых располагался на Московской улице. Упоминается в некоторых рассказах и более точный ориентир – у Вокзального спуска. Говорится даже о том, что детей пешком водили на службу в Успенский собор. Тогда, скорее всего, ад рес этого дома – нынешняя Большая Московская, дом номер 5, как раз напротив собора Успения Пресвятой Богородицы и недалеко от Вокзального спуска.

Однако, помимо этого дома, исследователи биографии Алексея Баталова упоминают еще и дом на подъеме Студеной горы. Но и этого оказывается мало! В алфавит-календаре Владимирской губернии за 1915 год упоминаются еще два дома, принадлежащие Нарбековой. В одном из них, на Ильинской улице, квартировал преподаватель духовной семинарии и епархиального женского училища, статский советник Иван Петрович Крылов – здесь, несомненно, речь идет об улице Ильинская-Покатая, расположенной совсем недалеко от упомянутого дома номер 5. Ну а в другом доме, на Нижегородской улице, жил статский советник князь Игнатий Игнатьевич Гедройц. Скорее всего, это все тот же дом на Московской улице – насколько я понял, всю главную улицу Владимира вплоть до Золотых ворот предпочитали в прежние времена называть Нижегородской, по каким-то причинам пренебрегая названием «Московская».

Если проживание преподавателя духовной академии в доме Нарбековых уже не вызывает удивления, то появление там князя надо бы как-то объяснить, тем более что это может косвенно подтвердить мою версию о происхождении Ольшевских.

Князь Игнатий Игнатьевич принадлежал к древнему литовскому роду, однако для нас представляет интерес только вклад Гедройцев в борьбу за независимость Польши от России. Один из этих князей, Ромуальд Гедройц, участвовал в Польском восстании 1794 года под предводительством Костюшко в ранге командира дивизии. Восстание, как известно, было подавлено войсками, которыми командовал генерал-аншеф Суворов. Однако в 1812 году с приходом на земли Польши войск Наполеона появилась возможность продолжить начатое дело – дивизионный генерал князь Ромуальд Гедройц был назначен командующим Литовской армией. Увы, недолго музыка играла – в январе следующего года отряд генерал-адъютанта Чернышева атаковал литовскую кавалерию и взял в плен самого Гедройца.

Фиаско 1812 года ничему Гедройцев, к сожалению, не научило. Восстание 1863–1864 годов снова было подавлено, отец Игнатия Игнатьевича Гедройца был казнен, а сам он, лишенный княжеского титула и дворянского звания, перебрался от греха подальше в Самарскую губернию, где вроде бы рассчитывал на поддержку друзей своего отца. Если бы этим другом оказался Порфирий Ольшевский, занимавший должность помощника бухгалтера в Самарском провиантском управлении, тогда можно было бы как-то оправдать появление Игнатия Гедройца уже гораздо позже в семье Нарбековых-Ольшевских. Однако, скорее всего, в друзьях у князя должен был числиться человек состоятельный, а не простой чиновник. Заботой влиятельных друзей можно объяснить появление Игнатия Гедройца через четыре года после подавления восстания в должности кандидата в мировые посредники в Брянском уезде Орловской губернии. При этом Гедройц, которому было немногим больше двадцати лет, имел уже достаточно высокий классный чин коллежского советника, однако этому я не в состоянии найти причину.

Выгодно женившись на дочери самарского помещика, Игнатий Игнатьевич после переезда в Орловскую губернию купил имение Слободище и стал на своих землях выращивать табак. В последующие семнадцать лет он служил в уездном присутствии по воинской повинности, занимая довольно скромную должность, однако в 1890 году случилось долгожданное событие – его брату Казимиру удалось добиться возвращения им княжеского титула. Титул сыграл положительную роль в обретении новых знакомств – возникли доверительные отношения с крупным заводчиком Сергеем Ивановичем Мальцовым, женатым на княжне Анастасии Урусовой. Но если дела Мальцова со временем стали приходить в упадок из-за неудачного вложения капитала, то Гедройц понемногу делал карьеру – в 1890 году он участковый мировой судья, а еще через несколько лет получает чин статского советника. Такое превращение трудно объяснить знакомством с фабрикантом, поскольку к этому времени Мальцов уже не имел прежнего влияния. Однако в Орловской губернии располагались имения многих других значительных персон, увлекавшихся популярным в те годы коневодством.

Как нетрудно предположить, о конфликте с властями Игнатий Игнатьевич даже не помышлял – этому увлечению он отдал дань в молодости. Зато бунтарский характер и вольнолюбивые мысли словно бы по наследству перешли к его дочери Вере. В ее жизни было и исключение из гимназии, и высылка в имение отца под надзор полиции после участия в революционных выступлениях во время учебы в Петербурге, и выезд по подложным документам в Швейцарию, где она получила медицинское образование. Однако еще до ее отъезда за границу в газетах появилось сообщение:

«Княжна Гедройц и госпожа Татаринова подали председателю губернского собрания заявления от имени 168 жительниц Орловской губернии с предложением внести на рассмотрение собрания вопрос о признании за женщинами полной гражданской и политической равноправности и правоспособности».

Очень любопытно было бы узнать всех подписавших поименно. А вдруг среди них, наряду с женой местного землевладельца Федора Васильевича Татаринова, окажется и будущая возлюбленная Михаила Булгакова, Кира Алексеевна Блохина, через семь лет ставшая женой князя Юрия Козловского? Бунтарство было и в ее характере – недаром в 1909 году она покинула родительский дом и отправилась в Петербург, намереваясь во что бы то ни стало получить более основательное образование, помимо того, что дали ей в семье.

Ну а скитания княжны Гедройц завершились тем, что в 1909 году императрица Александра Федоровна предложила ей занять место старшего ординатора Госпиталя Дворцового ведомства, что располагался в Царском Селе. Недавняя бунтарка стала трудиться на благо монаршего семейства и со временем вошла в ближайшее окружение императрицы, которая очень ценила княжну как хорошего врача. Но было у Веры Игнатьевны и еще одно занятие, для души – она писала стихи. Это увлечение позволило ей завести знакомство с Гумилевым, Ахматовой, Есениным, многими другими поэтами, а незадолго до начала Первой мировой войны вышла первая книга стихов Веры Гедройц.

Вот что писала императрица своему супругу через два года после начала Первой мировой войны:

«Горячо благодарю тебя за твое дорогое письмо – это такая огромная радость, это мне награда за работу в лазарете. Княжна Гедройц вернулась со своими ранеными. Она работала три дня в передовом отряде, где не было хирурга (он только что уехал), сделала 30 операций, из них много трепанаций; она видела моих бедных, милых сибиряков».

А в это время отец Веры Игнатьевны жил в доме Нарбековых-Ольшевских во Владимире. Чем был вызван этот переезд, совершенный в 1903 году? То ли Игнатий Игнатьевич, лишившись доброго друга и покровителя Сергея Мальцова, скончавшегося десятью годами ранее, решил подыскать новое место жительства, то ли разошелся на старости лет со своей женой. А между тем его старший сын, родившийся в 1901 году и по семейной традиции тоже названный Игнатием, так и продолжал жить в отцовском имении. В 1919 году он стал выступать на сцене Трубчевского драмтеатра, а после перемены еще нескольких мест работы оказался в Московском театре оперетты, где и проработал более тридцати лет. Но что же произошло в первые годы прошлого века с его отцом? Как выяснилось, он вновь стал служить в присутствии по воинской повинности, но теперь уже в другой губернии. Возможно, это был перевод на новое место службы с повышением – здесь, во Владимире, Игнатий Игнатьевич числился в присутствии как непременный член, ну а в Орле был как бы на подхвате. Однако, скорее всего, у князя возникли трения с орловской знатью по национальному вопросу. Косвенным подтверждением этого может служить сообщение из Владимира, напечатанное в 1911 году одной из московских газет: «По инициативе непременного члена губернского по земским и городским делам присутствия фон Мореншильда состоялось учредительное собрание владимирского отдела партии националистов. Собрание было очень малочисленным. За исключением г. Мореншильда и его секретаря г. Сорокина, изъявили желание примкнуть к националистам всего четыре человека. Перечисляем их поименно: князь Гедройц, Попов, Протасьев и тюремный надзиратель Познанский».

Тут надо пояснить, что упомянутый Попов служил секретарем присутствия по воинской повинности, где непременным членом был Гедройц, ну а Сорокин занимал аналогичную должность при Михаиле фон Мореншильде в присутствии по земельным и городским делам. У Александра Протасьева, уездного предводителя дворянства, и у Дмитрия Познанского, губернского тюремного инспектора, судя по всему, возможности привлечь в партию своих секретарей не было ввиду их отсутствия. Этим и объясняется столь незначительный численный состав владимирского отделения партии.

Членство князя Гедройца в партии националистов может вызвать удивление, поскольку одним из основных пунктов программы Всероссийского национального союза было «ограничение политических (избирательных) прав инородцев» на общегосударственном уровне. Правда, там присутствовала и оговорка: «При лояльном отношении инородцев к России, русский народ не может не пойти навстречу их стремлениям и желаниям». И еще: членами Всероссийского национального союза могли стать лица, «принадлежащие к коренному русскому населению или органически слившиеся с русским народом». Видимо, вступая в партию, князь Гедройц руководствовался исключительно конъюнктурными соображениями. Однако уверен, что Игнатий Игнатьевич ничего из того, что было в прошлом, не забыл и перенесенные его семьей обиды не простил.

По странному стечению обстоятельств на той же Нижегородской улице, где в доме Нарбековых нашел пристанище князь после переезда во Владимир, располагался дом Мальцовых – тех самых, что принадлежали к богатому роду промышленников и состояли в близком родстве с орловским Мальцовым. Любопытно и то, что Игнатий Игнатьевич иногда представлялся, судя по алфавит-календарю, как отставной поручик, хотя в царской армии сроду не служил. Однако причины этой мистификации, так же как основания для переезда князя Гедройца во Владимир – это тема отдельного исследования. Нас же должен заинтересовать тот факт, что сын активного участника Польского восстания оказался в одном доме с другим польским бунтарем, отбывшим положенный срок во Владимирском централе и после этого осевшим в том же городе. Судя по некоторым сведениям, дворянин Александр Ольшевский прежде владел поместьем Ореховом в Себежском уезде Витебской губернии, но после подавления восстания в 1864 году был лишен прав состояния с конфискацией имущества в казну. Вполне логично, что и его сын, Антон Александрович, настроен был враждебно по отношению к царскому правительству. Вот что писал Михаил Ардов:

«Смолоду он собирался стать врачом, но с медицинского факультета его исключили за то, что во время пения российского гимна «Боже, Царя храни» он не встал, как все прочие студенты, а продолжал сидеть. Эта «революционная выходка» стоила ему профессии – стать целителем людей ему не позволили, и он поневоле стал ветеринаром».

Если к этому добавить, что Антонина Васильевна Нарбекова состояла в партии эсеров, то надо признать, что Игнатий Игнатьевич Гедройц после приезда во Владимир оказался в дружеской компании. Однако была ли его встреча с Антоном Александровичем Ольшевским случайной или произошла по совету Порфирия Ольшевского из Самары – это неизвестно. Тут важно другое – обстановка в доме, где выросла мать Алексея Баталова, Нина Антоновна. Нет сомнения, что и Гедройц, и Ольшевский были людьми прогрессивных взглядов, оппозиционно настроенными к тогдашнему режиму. В доме наверняка предпочитали откровенно говорить о событиях в стране и во времена самодержавия, и уж тем более после падения монархии.

Казалось бы, можно было рассчитывать на то, что кое-что из этого накопленного семьей духовного багажа перешло к Алексею Баталову, сделав из него наследственного бунтаря. Если иметь в виду ум, честность и порядочность – это несомненно. Но в остальном сдерживающую роль сыграло происхождение его отца: Алексей Владимирович никогда не увлекался поисками знатных корней и откровенно признавал, что отец его был из крестьян. Может быть, и так, однако в Москве в начале прошлого века проживал служащий почтово-телеграфной конторы Петр Георгиевич Баталов – кто знает, может быть, он и был отцом Владимира Петровича Баталова, что не исключает его принадлежности к выходцам из крестьянского сословия.

На этом можно завершить рассказ об Алексее Баталове, поскольку его сценическая биография всем хорошо известна. Ну а что касается бунтарства, то у каждого настоящего артиста оно проявляется по-своему.

Глава 6. Честный, любимый и наивный

В 1964 году по сценарию Юрия Германа был снят фильм «Верьте мне, люди». В эти же годы были написаны воспоминания о Горьком и о Мейерхольде. Все шло к тому, что власть просто обязана по достоинству оценить вклад писателя в литературу, и в 1966 году коллеги стали поговаривать о том, что трилогию Юрия Германа наверняка выдвинут на соискание Ленинской премии. К сожалению, так и не сбылось. Константин Симонов, пытаясь успокоить расстроенного непризнанием писателя, написал ему письмо:

«Мы очень по-разному многое с Вами видим, по-разному приглядываемся, часто разное замечаем в людях, но непоколебимость веры в них, в этих людей, идущая даже не от ума и не только от сердца, а откуда-то еще глубже, подспуднее, от брюха, что ли, эта вера, мне кажется, делает нас близкими друг другу. Я, во всяком случае, это так ощущаю и заново ощутил, читая Вашу трилогию. А что не получили за нее премию, я думаю, Вы, наверное, не расстраиваетесь. Бог с ней, с премией».

Юрий Герман умер 16 января 1967 года в Ленинграде и был похоронен на Богословском кладбище.

Так в чем же секрет популярности произведений Германа в 50-х и 60-х годах? Сюжет, понятный даже не шибко образованному читателю, простой, без каких-либо «вывертов» язык – именно такую литературу хотели дать народу товарищ Сталин и его последователи, если еще добавить толику партийности и, разумеется, патриотичности – ну как без этого? Впрочем, читатели любили романы Германа и фильмы, поставленные по его сценариям, прежде всего, за доброту и искренность, за то, что его герои по-настоящему любили и ненавидели, при этом оставаясь верными своему долгу перед Родиной, перед людьми. К сожалению, даже в наше время далеко не все способны восхищаться «Завистью» Юрия Олеши, «Собачьим сердцем» Михаила Булгакова, не говоря уже о рассказах Андрея Платонова, написанных весьма своеобразным языком. А вот прозу Германа и сейчас многие читали бы с удовольствием. Естественно, если обновить сюжет, приблизив действие к реалиям нашего времени, да и героев сделать более узнаваемыми, современными. Однако подумалось, что в эпоху безраздельной власти телевизора хорошие писатели вовсе не нужны. Конечно, если речь идет не о литературе для эстетов, для «элиты», а о тех книгах, которые предназначены, как принято говорить, для массового потребителя. Исключением являются детективы, фантастика да еще, пожалуй, «дамские» романы.

А вот младшего сына писателя, Алексея Германа, интересовал вовсе не секрет популярности книг отца, не достоинства или недостатки его прозы, не мировоззрение героев его произведений, не их жизненные принципы. Больше, чем что-либо другое, сына волновал другой вопрос:

«Для меня до сих пор загадка, почему отец почти всю жизнь, не будучи коммунистом, был совершенно искренним приверженцем партии. Может быть, дело в том, что он попал под абсолютное обаяние Сталина? Папа утверждал, что более обаятельного человека он не видел».

Вопрос, конечно, непростой. Совместить такое понятие, как «обаяние», с тем, что мы знаем о санкционированных Сталиным массовых репрессиях 30-х и 40-х годов, – пожалуй, я за это не возьмусь. Нельзя же утверждать, что все, кто поддерживал вождя, аплодировал ему на съездах партии, были настолько кровожадны. Тут, видимо, дело в том, что одни боялись возражать, ну а другие, восторженно глядя на своих кумиров, не очень-то задумывались о том, что реально происходит. Тем более не могли предположить, что некоторые из них и сами окажутся жертвами репрессий. Но есть и другой вариант. Многие люди трудились на благо Родины, вполне разумно полагая, что не в их силах что-либо изменить. У них были свои проблемы, гораздо более важные, чем поиски причин, как и почему люди попадают под обаяние тиранов.

Но вот вроде бы Алексей Герман находит если не объяснение этому «парадоксу», то хотя бы оправдание отцу:

«Он был человеком в чем-то наивным, в чем-то актерствовал. Хотя мудрость в нем была. Он мог возбудиться и поверить Хрущеву. Обожать его. А потом прийти от него в ужас. При Сталине он обожал Сталина. Потом мама ему сказала, что это дьявол и что в аду он будет грызть собственные кости. Они в это время изготовляли меня, папа был женат на другой женщине, и они с мамой были страстные любовники. Он сел в кровати от ужаса – что она такое говорит? Но задумался. А мама подумала: донесет. Когда она ему это рассказала, он с ней чуть не прервал отношения».

Ну, если дело доходит до подозрений и ссор в постели, то остается только руками развести – это не самое удобное место для политических споров и идеологических разборок. Но вот что еще надо бы добавить. Художник, так же как и писатель, гораздо чаще мыслит и действует под влиянием чувств, а не по результатам строгого анализа в соответствии с законами логики. Иначе из-под его пера явился бы миру, в лучшем случае, научный труд, предназначенный для узкого круга интеллектуалов. Поэтому и возникало такое отношение к вождю – от обожания до ужаса. Нет бы спокойно все обмозговать, сделав надлежащие выводы. Однако осознание того, что реально происходит в жизни, приводит иной раз к непредвиденным последствиям – дело может кончиться и психическим надломом, и самоубийством. Мне приходилось в юности встречать людей, которые «свихнулись» после разоблачений на XX съезде КПСС в 1956 году. Тут все зависит от характера.

И все же я бы не сказал, что Юрий Павлович был наивен. Просто не было никакого смысла глубоко задумываться о том, что происходит в стране. Даже если что-нибудь поймешь – так ведь в книге об этом не напишешь, обсуждать с приятелем не станешь, поскольку очень уж рискованно, ну а носить это в себе не всякий сможет, слишком тяжело. И что это за жизнь, если пишешь одно, а думаешь совершенно по-другому? Поэтому логичнее попытаться убедить – сначала самого себя, а позже и других, что все идет, как и положено тому, и нет никаких оснований сомневаться.

И снова Алексей Герман о Сталине и об отце:

«Два раза он был на этих диких вечеринках у Сталина. Сталин ему очень нравился. Мама, которая вернулась из эмиграции, все понимала и ненавидела… Я так и не понимаю, как он всего этого не видел».

Честно говоря, и я тоже никак не уразумею – почему только возвратившись из эмиграции можно понять, что происходит в стране. Казалось бы, все наоборот – чтобы в чем-то разобраться, нужно много лет прожить в России, да кое-кому на это даже целой жизни не хватает. Неужели истина видится лишь издалека?

И вот еще какие возникают у меня вопросы. Почему Михаил Булгаков так надеялся на помощь Сталина? Почему пил горькую Юрий Олеша? И почему Осип Мандельштам решился написать всем известные строки: «Мы живем, под собою не чуя страны»?

Видимо, дело в том, что все мы действуем исходя из собственного понимания окружающего мира. И Олеша, и Мандельштам, что называется, отдавали себе полный отчет в том, что происходит в стране, хотя, конечно, многого не знали. Булгаков тоже кое-что знал и понимал, однако особенно в эти дебри не углублялся, поскольку надеялся после успеха «Турбиных», что уж ему-то с его талантом, в отличие от прочих, точно повезет, – надеялся до поры до времени.

Вот и Юрий Герман не мог забыть ни похвалу Максима Горького, ни благосклонное отношение властей к фильмам, снятым по его сценариям, и к его военной прозе. Ну как же их за это не любить?

Впрочем, по словам Алексея Германа, были и в жизни отца смелые поступки:

«Когда папе принесли на подпись письмо против Бродского, он спустил делегацию с лестницы. Не потому, что Бродский был ему особо дорог, – ему было на него наплевать, он и не знал, кто такой Бродский, – но его накрутил Гранин: если мы разрешим сажать поэтов, то все снова пойдет наперекосяк».

Пожалуй, тут с лучшей стороны показал себя и сын, поскольку появление слова «наплевать» в контексте с именем нобелевского лауреата – это круто, это требует немалой смелости! Что же касается отца, то этот его поступок следует воспринимать как следствие тех перемен, которые произошли в стране. Попробовал бы он в 40-х годах не подписать письмо против Михаила Зощенко или спустить с лестницы представителя общественности, явившегося, чтобы потребовать покаяния писателя перед своим народом.

Вообще-то с этим Бродским происходит что-то странное. Среди участников заседания секретариата ленинградского отделения Союза писателей РСФСР, единогласно осудивших Бродского, писателя Юрия Германа не было. Не присутствовал он и на судебном заседании по делу Бродского. Не числился Юрий Павлович и среди тех, кого обвинили «в необдуманной защите тунеядца Бродского». Их было только трое, осмелившихся высказаться на суде: Владимир Адмони, Наталья Грудинина и Ефим Эткинд. Но вот читаю в книге Раисы Орловой и Льва Копелева «Мы жили в Москве, 1956–1980» о том, как дружно прогрессивные литераторы встали на защиту опального поэта:

«Ученые, писатели, журналисты, студенты посылали письма в ЦК, в Прокуратуру, в Верховный Суд, секретарю Ленинградского обкома Толстикову, Председателю Верховного Совета Микояну, в Союз писателей. Мы помним далеко не всех, главным образом литераторов: В. Адмони, Б. Ахмадулина, А. Ахматова, В. Ардов, А. Битов, З. Богуславская, Б. Бахтин, А. Вознесенский, Р. Гамзатов, Е. Гнедин, Д. Гранин, Р. Грачев, Н. Грудинина, Ю. Герман…»

И это при том, что позиция Даниила Гранина тоже казалась не вполне внятной – то он вроде бы голосовал за осуждение Бродского, то вроде бы воздержался или просто скрылся у себя на даче, тогда как по своей должности секретаря местного отделения Союза писателей просто обязан был прийти на суд. Что же касается отношения Германа к судебному процессу, то об этом вспоминал Ефим Эткинд в своих «Записках незаговорщика»: «Группа писателей собралась на квартире известного романиста Юрия Павловича Германа – обсуждались возможные (или невозможные?) действия. Сам Юрий Герман, человек степенный, склонный к миролюбивым решениям и вполне лояльный, бушевал: это «дело» представлялось ему нелепым, гротескным, фантастическим; он звонил в управление милиции, с которой у него были давние связи, рассылал письма, уговаривал бюрократов и, будучи по натуре оптимистом, верил в торжество добра».

Вполне определенно позиция и Гранина, и Германа была выражена лишь на заседании секретариата, когда отстраняли от должности ответственного секретаря ленинградского отделения Союза писателей РСФСР Александра Прокофьева, одного из активных сторонников осуждения Бродского. Тогда из уст Юрия Германа прозвучали такие слова: «Вчера в обкоме партии в атмосфере взаимного доверия, искренности и деловитости партгруппа правления пришла к выводу, что первым секретарем Союза мы должны избрать нашего старого и верного друга товарища Дудина М. А. Нам кажется, что дела наши пойдут хорошо, если М. Дудин будет первым секретарем».

Вторым секретарем был избран Даниил Гранин.

Казалось бы, на этом тему Бродского можно было бы и закончить, поскольку всем понятно, что нельзя преследовать человека по суду даже за очень плохие стихи. Плохие или нет, в данном случае не важно, и все-таки надо бы в этом разобраться. Вот как Александр Солженицын оценивал поэзию Бродского:

«Он смотрит на мир мало сказать со снисходительностью – с брезгливостью к бытию, с какой-то гримасой неприязни, нелюбви к существующему, а иногда и отвращения к нему…»

Если в качестве оправдания принять фразу Бродского, будто «искусство есть форма частного предпринимательства», тогда все еще больше запутывается, так что даже не сразу сообразишь, то ли это эпатаж, то ли навеяно личным опытом.

Сергей Довлатов, вспоминая о своей тетке, которая работала секретарем редакции в издательстве, высказал собственное отношение к творчеству поэта:

«Тетка редактировала Юрия Германа, Корнилова, Сейфуллину. Даже Алексея Толстого. Среди других в объединение пришел Иосиф Бродский. Тетка не приняла его. О стихах высказалась так:

– Бред сумасшедшего! (Кстати, в поэзии Бродского есть и это.)

Бродского не приняли. Зато приняли многих других».

Возможно, понять отношение Бродского к окружающему миру помогут такие его слова: «Все, что наличествовало в изобилии, я немедленно воспринимал как разновидность пропаганды».

Весьма многозначительная фраза! Смущает только то, что люди – они ведь тоже в изобилии, от них никуда не деться. Скорее всего, такое отношение к реальности и к людям – всего лишь защитный механизм. Бродский боялся людей, которые могли нарушить хрупкое равновесие его внутреннего мира. Он избегал спорить с теми, кто мог бы попытаться доказать, что он не прав, что все его мировоззрение и даже значительная часть им написанного – результат невежества, бегства от реальной самооценки, попросту халтура! Однако от Бродского снова возвратимся к Герману. Один из вопросов, который остался без ответа: как и почему менялось его мировоззрение, отношение к советской власти. Сергей Довлатов предложил собственное объяснение:

«Единственным, пожалуй, настоящим диссидентом среди ленинградских писателей, причастных к воспитанию молодежи, был Кирилл Владимирович Успенский, который умудрился получить лагерный срок в самый разгар хрущевского либерализма, а по выходе на свободу нес в Союзе писателей такую антисоветчину, которую мне ни до, ни после этого не доводилось слышать в публичных местах. Еще когда Успенский сидел в Крестах, к нему на свидание пришел Юрий Герман в надежде как-то повлиять на взгляды и умонастроения подследственного, но Кирилл Владимирович с таким напором стал пропагандировать гостя, что Юрий Павлович вышел через час из тюрьмы с раз и навсегда пошатнувшейся верой в коммунистические идеалы. Под вызывающей формой поведения К. В. Успенского скрывалась глубокая убежденность в том, что литература в наших условиях – это опасное поприще, требующее от человека стойкости и мужества. Не случайно вокруг Успенского сплотились в основном те литераторы, которые выказали в дальнейшем свою абсолютную неспособность к компромиссам».

И все-таки с Кириллом Успенским я бы поспорил, будь у меня подобная возможность. Какой путь выбрать – сесть в тюрьму за сопротивление режиму и только изредка передавать на волю весточку с оказией? Или же делать хорошую литературу, пробуждая в людях добрые чувства и сохраняя надежду на перемены к лучшему в отдаленном будущем? Если суммировать все то, что написал Юрий Герман за свою жизнь, ответ, по-моему, предельно очевиден.

Кое-что разъяснить нам в мировоззрении Юрия Германа поможет и текст молитвы пожилого человека, который висел над его рабочим столом. Происхождение текста мне неведомо, есть вроде бы версия, что кто-то сделал перевод из английского журнала. Писатель так пояснил свой интерес к этой молитве:

«Этот текст… фактически теперь является моим напутствием самому себе. Ибо до этого пожилого возраста я и дошел».

Итак, «Молитва пожилого человека»: «Господи, ты знаешь лучше меня, что я скоро состарюсь. Удержи меня от рокового обыкновения думать, что я обязан по любому поводу что-то сказать… Спаси меня от стремления вмешиваться в дела каждого, чтобы что-то улучшить. Пусть я буду размышляющим, но не занудой. Полезным, но не деспотом. Охрани меня от соблазна детально излагать бесконечные подробности. Дай мне крылья, чтобы я в немощи достигал цели. Опечатай мои уста, если я хочу повести речь о болезнях. Их становится все больше, а удовольствие без конца рассказывать о них – все слаще… Об одном прошу, Господи, не щади меня, когда у тебя будет случай преподать мне блистательный урок, доказав, что и я могу ошибаться… Если я умел бывать радушным, сбереги во мне эту способность. Право, я не собираюсь превращаться в святого: иные из них невыносимы в близком общении. Однако и люди кислого нрава – вершинные творения самого дьявола. Научи меня открывать хорошее там, где его не ждут, и распознавать неожиданные таланты в других людях».

Молитву и впрямь можно рассматривать как некое напутствие. Ну вот, скажем, предостережение: не стоит по любому поводу свои мысли излагать. Тут вспоминается знаменитая фраза из «Мастера и Маргариты»: «Никогда не разговаривайте с неизвестными». Только в молитве это сказано гораздо жестче – мысли следует скрывать не только от врагов или «неизвестных», но, возможно, даже от друзей. Еще один важный принцип – невмешательство. Припомним, что Михаил Булгаков попытался помочь Николаю Эрдману, заступившись за него в своем письме к вождю, однако ничего не получилось – хорошо хоть, сам не пострадал. А Юрий Герман всего-навсего написал хорошую статью о Михаиле Зощенко, а в результате вызвал волну жесточайшей критики против самого себя. В итоге пришлось приложить немалые усилия для того, чтобы избежать удручающих последствий.

Так, может быть, прав автор той молитвы, прав даже в том случае, если распространить ее на всех людей, не ограничившись только пожилыми? Не вмешиваться и помалкивать… Не знаю, пусть каждый решает это для себя, в меру сил, таланта и числа влиятельных друзей, которые в случае чего помогут.

Но вот когда говоришь о собственном отце, тут невозможно промолчать, тут надо бы вмешаться, объяснить и рассказать. Даже несмотря на то, что жизнь Юрия Германа уже закончилась и ничего по большому счету не исправить.

Итак, опять слово Алексею Герману:

«Господь его не обидел – это точно. Лучшие его вещи – «Лапшин», «Подполковник медицинской службы», «Рассказы о Пирогове», на мой взгляд, принадлежат перу очень большого, серьезного писателя. Я считаю своего отца лучшим человеком, который был и есть в моей жизни. Но это не значит, что и вы его должны считать таковым».

Вполне естественное уточнение – кому что нравится, нельзя же быть всеядным, иначе даже в отсутствии вкуса могут обвинить. Мне, например, больше нравятся повести из его трилогии. Впрочем, в другом своем интервью Алексей Герман несколько уточнил пристрастия: «Он мог бы быть очень крупным писателем, но, кроме нескольких глав трилогии, «Подполковника медицинской службы», «Лапшина», «Жмакина» и повести «Здравствуйте, Мария Николаевна», он ничего по-настоящему значительного не написал».

Пусть так. Но вот для того, чтобы утверждать, будто отец был лучше всех, – для этого нужны очень серьезные основания. Думаю, что Михаил Юрьевич так бы не сказал. Однако и Алексея Юрьевича следует понять: как не любить отца, когда столь многим оказываешься ему обязан?

«Отец был замечательный человек. Например, я не курю и никогда не курил. Дело было так. Папа мне сказал: «Какая у тебя стипендия?» Я ему ответил – сколько там была стипендия, 22 рубля или 220, не помню, в те времена были другие деньги. Он говорит: «Ты будешь получать 100 рублей (или 1000 рублей) от меня, на тебе деньги. Но! Ты никогда не возьмешь сигареты. Барышню можешь пригласить в ресторан, еще что-то, подумай. Ты парень честный и не будешь меня обманывать: брать у меня деньги и при этом курить»… Отец всегда стыдился того, что у него много денег, и пытался их распихать вокруг всем, кому мог».

Итак, это пишет сын об отце, с которым бок о бок прожил молодые годы, которому обязан своей в общем-то благополучной жизнью и даже, в немалой степени, успехами во время работы в театре и кино. Все-таки хорошо быть сыном успешного писателя, пользоваться благосклонностью его влиятельных друзей, а то ведь жизни может не хватить на то, чтобы преодолеть все те препятствия, которые обычно возникают на пути талантливого человека к славе.

Но вот мнение об отце другого сына, Михаила, с которым они еще в довоенные годы разошлись без какой-либо надежды на воссоединение:

«После войны я практически с отцом не виделся, не разделял ни его печалей, ни радостей, ни славы, ни страданий, не пользовался его покровительством, не был при его кончине».

Эти слова многое объясняют, однако не берусь судить, кто из сыновей Юрия Германа был прав – тот ли, кто хвалил своего отца, либо другой, который не находил возможности выразить почтение ни к его личности, ни к его трудам. Ну что поделаешь, если Михаил Юрьевич сделал себя сам, не прибегая к помощи авторитетного родителя? Хотя не исключено, что известная фамилия и здесь сыграла свою роль.

Пожалуй, продолжу цитировать любящего сына – кто, кроме него, сможет рассказать о достоинствах отца:

«Мой отец был сильный, добрый, прекрасный во всех отношениях человек. Один из благороднейших людей, которых я только знал. Мне довелось быть знакомым и с Ахматовой, и с Зощенко, и с Верой Пановой, и с Евгением Шварцем, и с Шостаковичем… Я никого ни с кем не сравниваю, но мне кажется, что наиболее благородным – объективно, абстрагируясь, – был он».

Не смею возражать, однако замечу, что мнение, даже сложившееся не только на основе личных впечатлений, но и с учетом высказываний об отце его друзей, – такое мнение никак не может считаться объективным. Тем более что Алексей Герман так и не упомянул в этом ряду знакомых одну из близких подруг писателя, Ольгу Берггольц. Наверное, потому, что тогда вряд ли имело бы смысл говорить о некоем превосходстве своего отца, причем объективно, глядя на него словно бы со стороны.

И вот снова сын пытается оценить результаты творчества своего отца:

«Он был честным писателем, но писал и муру. Например, я не люблю его книжки «Россия молодая», «Один год» – это он подчинял каким-то идеям».

Ну, это частное мнение. Допускаю, что кому-то эти книжки очень нравились, еще больше понравился телефильм «Россия молодая», который я, например, не в состоянии смотреть. Не вижу криминала и в том, чтобы подчиняться неким благородным идеям, если все это на благо своей страны. Что больше всего в этом отрывке удручает, так это то, что сын так и не назвал отца великим литератором – большой, серьезный, честный, но не более того. А мог бы и перехвалить, никто бы этого и не заметил, однако как проявление сыновней любви такое преувеличение было бы вполне оправданно.

Глава 7. Герман и Булгаков

На первый взгляд это пустые хлопоты – пытаться найти какие-нибудь точки соприкосновения между Юрием Германом и Михаилом Булгаковым. Мне неизвестно ни одного свидетельства о том, что они встречались – будь то в Ленинграде, где Булгаков побывал в 1926 и в 1939 годах, или же в Москве, куда наверняка приезжал Юрий Герман. Да и вряд ли Булгаков мог испытывать симпатию к обласканному властью популярному писателю, славящему трудовые подвиги советского народа. Но было у них и нечто общее. Оба творили примерно в одно и то же время – во всяком случае, многие свои произведения создали в 30-е годы. Оба писали о врачах: у Германа это сценарий фильма «Доктор Калюжный», повесть «Подполковник медицинской службы» и его знаменитая трилогия, а у Булгакова врач становится главным персонажем и в «Собачьем сердце», и в «Записках юного врача», и даже в «Белой гвардии», если припомнить профессию Алексея Турбина. Ну что еще? Оба были женаты третьим браком, и даже у жен были схожие фамилии – Нюренберг и Риттенберг. На этом, пожалуй, сходство и кончается.

Попробую проанализировать различия. Юрий Герман, если верить его сыну, участвовал в «пирах Валтасара», сидя за одним столом со Сталиным, а Михаил Булгаков писал вождю просительные письма и только один раз вроде бы говорил с ним по телефону. Герман был вполне легитимным, признанным писателем, а Булгаков лавировал где-то на грани дозволенного властью, рискуя не только положением в обществе и благосостоянием семьи, но и собственным здоровьем. Если не считать романа «Белая гвардия», некоторых рассказов и пьес о Пушкине и о Мольере, то Михаил Булгаков так и оставался сатириком еще с тех самых пор, как трудился фельетонистом в компании Олеши и Катаева в «Гудке». Надо признать, что в те времена сатирик не мог долгое время быть в фаворе – слишком уж профессия рискованная, чреватая местью со стороны обиженных. Зощенко, впрочем, успел даже получить орден Трудового Красного Знамени, когда находился в зените славы, ну а неприятности начались уже потом. Однако его сатира была сосредоточена на быте, на нравах самой обычной публики. Напротив, сатира Булгакова, по существу, являлась политической, вот только придраться по большому счету было не к чему. И в самом деле, ни профессор Преображенский из «Собачьего сердца», ни герои «Мастера и Маргариты» не произносят контрреволюционных речей, так что Булгакова на первый взгляд и упрекнуть-то не в чем. Разве что припомнить знаменитую фразу профессора Преображенского о том, что не следует читать советских газет перед обедом. И что такого? Это всего лишь забота о здоровом пищеварении, не более того.

Особый интерес в любые времена представляет отношение писателя к действующей власти. Булгаков даже пьесу написал о том, как Жан-Батист Мольер унижался перед королем Людовиком, пытаясь сохранить театр. Юрий Герман, опять же если верить его сыну, «попал под абсолютное обаяние Сталина» и пользовался, но не злоупотреблял благосклонностью вождя. Булгаков же всего лишь надеялся на доброту тирана, на проявление справедливости по отношению к несчастному писателю. Да и то, по правде говоря, надеялся только до поры до времени.

Герман не один раз каялся в грехах, только бы «не выпасть из обоймы» – здесь я имею в виду всего лишь преимущества положения литературного генерала, которого он добился еще в 30-х годах. Если и расставался он с этим званием, то очень ненадолго. И каждый раз после очередной взбучки, полученной от партийных органов, вносил коррективы в свой творческий процесс.

Булгаков только один раз поддался искушению, как бы выпрашивая снисхождение к себе, пытаясь убедить вождя в своей лояльности. Однако и задуманная пьеса о молодом Сталине не помогла – слишком явная лесть всегда вызывает подозрения. В аналогичной ситуации Герман оказался предусмотрительней и тоньше – его рассказы о Дзержинском, вышедшие в свет уже после смерти Железного Феликса, нельзя рассматривать как прославление главного чекиста, а уж о том, чтобы написать о Сталине, думаю, он никогда не помышлял.

Пожалуй, есть определение, которое применимо по отношению к каждому из этих двух писателей. Это – «честный и наивный». Юрий Герман верил в правоту идей, которые он в той или иной мере отстаивал на страницах своих книг, – я имею в виду возможность построения справедливого общества в отдельно взятой социалистической стране. А Михаил Булгаков не сомневался в том, то все усилия властей напрасны, поскольку очевидные для него пороки окружающих людей никак не соответствуют тем принципам справедливости, о которых не перестают твердить с самых высоких трибун. И вместе с тем он наивно верил в то, что справедливый тиран сможет навести кое-какой порядок или хотя бы оказать моральную поддержку талантливому, но униженному и оскорбленному писателю. Эта вера была основательно подорвана в 1938 году, после процесса над «врачами-умертвителями», однако и потом оставалась слабая надежда, которая рухнула лишь незадолго до смерти, после досадной неудачи с пьесой «Батум».

Впрочем, наивность Юрия Германа при ближайшем рассмотрении оказывается не столь уж очевидной. Даже если он разделял в чем-то сомнения Булгакова, свою задачу он видел в том, чтобы пробуждать в людях добрые чувства, что уже немало. Критический реализм, а тем более сатира – не для него. Во многом Юрий Герман оставался тем самым романтиком, который написал еще в юные годы повести «Вступление» и «Бедный Генрих».

«Не совпадают» Герман и Булгаков и в своем отношении к Максиму Горькому. Если для Германа пролетарский писатель стал крестным отцом в том, что касается литературы, то для Булгакова он не сделал ничего хорошего, можно даже сказать, что навредил. Ведь это Горький дал отрицательный отзыв на роман Булгакова «Жизнь господина де Мольера»:

«Нужно не только дополнить ее историческим материалом и придать ей материальную значимость, нужно изменить ее «игривый стиль». В данном виде это – несерьезная работа и – Вы правильно указываете – она будет резко осуждена».

Так отвечал писатель, живший тогда в Сорренто, редактору серии ЖЗЛ А. Н. Тихонову.

Не знаю, кто подсказал Герману этот умный ход – обратиться за помощью к Максиму Горькому? Возможно, догадался сам. А вот Булгаков такого покровителя так и не нашел, хотя и пытался его обрести в лице вождя народов Сталина. Кое-что удалось, однако надолго благосклонности вождя писателю не хватило. В итоге книгу о Мольере положили под сукно, ну а в Художественном театре со скрипом продвигались репетиции пьесы Булгакова все о том же Мольере, начавшиеся еще в 1932 году и затянувшиеся на четыре года. Совсем другое – это горьковская пьеса «Враги». Вот что телеграфировал Немирович-Данченко в Сорренто Горькому, рапортуя о постановке этой пьесы:

«Дорогой Алексей Максимович, рад сообщить Вам об очень большом успехе «Врагов» на трех генеральных репетициях. На последней публика поручила мне послать Вам ее горячий привет. Все участники и я испытывали глубокую радость в этой работе и теперь счастливы ее великолепными результатами. Немирович-Данченко ».

Понятно, что Булгаков подобного приветственного послания ни разу за свою жизнь не удостоился. Не удивительно, что в 1937 году его жена записала в своем дневнике впечатления от спектакля по пьесе Горького: «Пошли в Камерный – генеральная – «Дети солнца». Просидели один акт и ушли – немыслимо. М. А. говорил, что у него «все тело чешется от скуки». Ужасны горьковские пьесы. Хотя романы еще хуже».

И все же в начале 1936 года репетиции «Мольера» завершились, и даже дали семь представлений. Вот запись в дневнике Елены Сергеевны: «Опять успех, и большой. Занавес давали раз двадцать. Американцы восхищались и долго благодарили».

Здесь имеются в виду первый посол США в СССР Уильям Буллит и другие дипломаты. Насколько я могу судить, мнение американцев для Булгаковых значило немало. Они не раз бывали на приемах в посольстве и в свою очередь принимали американских дипломатов у себя. Казалось бы, ну что особенного? Однако и здесь прошел некий водораздел между Булгаковым и Германом. Я не берусь делать какие-то особенно многозначительные выводы, однако приведу отрывок из романа Юрия Германа «Дорогой мой человек». Здесь гнев Владимира Устименко вызван тем, что американский журналист позволил себе «маленькую шутку насчет боеспособности русского народа»:

«Был час ужина, за соседним столиком брюхатый американский журналист толстыми пальцами чистил апельсин, его военные «прогнозы» почтительно слушали очкастые, с зализанными волосами, похожие, словно близнецы, дипломаты.

– Сволочь! – сказал Володя.

– Что он говорит? – спросил Тод-Жин.

– Сволочь! – повторил Устименко. – Фашист!

Дипломаты закивали головами, заулыбались.

Знаменитый американский обозреватель-журналист пошутил. «Эта шутка уже летит по радиотелефону в мою газету», – пояснил он своим собеседникам и бросил в рот – щелчком – дольку апельсина. Рот у него был огромный, как у лягушки, – от уха до уха. И им всем троим было очень весело, но еще веселее им стало за коньяком».

И еще один фрагмент:

«Возле разбомбленной гостиницы «Заполярье» на гранитных ступеньках и между колонн сонно курили американские матросы – все здоровенные, розовощекие, с повязанными на крепких шеях дамскими чулками, – пытались торговать. Возле одного – очень длинного, совсем белобрысого – пирамидкой стояли консервы: колбаса, тушенка».

Впечатление и впрямь не самое приятное от этих «янки».

Как я уже сказал, иное отношение к американцам было у Булгакова. И вот литературовед и заодно психолог Александр Эткинд, проанализировав дневниковые записи Булгаковых и заново перечитав роман «Мастер и Маргарита», сделал ошеломляющий вывод, будто прообразом Воланда стал именно Уильям К. Буллит, собственной персоной! Когда читаешь такие откровения, поневоле забываешь об основных героях этой книги, ну хоть на несколько минут:

«Пребывание Буллита в Москве довольно точно совпадает по времени с работой Булгакова над третьей редакцией его романа. Как раз в ней прежний оперный дьявол приобрел свои человеческие качества, восходящие, как нам представляется, к личности американского посла в ее восприятии Булгаковым – могущество и озорство, непредсказуемость и верность, юмор и вкус, любовь к роскоши и к цирковым трюкам, одиночество и артистизм, насмешливое и доброжелательное отношение к своей блестящей свите».

Надо признать, что не слишком убедительно, хотя какие-то черты Воланда писатель мог позаимствовать и у Буллита. Но вот очередная порция доказательств: «Буллит тоже был лыс, обладал, судя по фотографиям, вполне магнетическим взглядом и вместе с Воландом маялся стрептококковой инфекцией, от которой болят суставы».

Тут остается только развести руками. Посол был лыс, но самое главное – у него болят суставы! Неужели и впрямь отношения были настолько близкими, что Буллит рассказывал о своих болячках за обеденным столом? К этому добавлю, что Эткинд разглядел в Воланде дар психоаналитика, которым вроде бы обладал Буллит, набравшийся премудрости у Фрейда.

Но все это как бы присказка. А сказка в том, что, судя по версии Александра Эткинда, Буллит намеревался дать Мастеру «покой», то есть всего-навсего помочь ему эмигрировать из Советского Союза. Ведь Зигмунду Фрейду в свое время он помог бежать из Австрии. Но дело в том, что решение дать Мастеру покой принимал вовсе не Воланд:

«– Он прочитал сочинение мастера, – заговорил Левий Матвей, – и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?

– Мне ничего не трудно сделать, – ответил Воланд, – и тебе это хорошо известно. – Он помолчал и добавил: – А что же вы не берете его к себе, в свет?

– Он не заслужил света, он заслужил покой, – печальным голосом проговорил Левий.

– Передай, что будет сделано, – ответил Воланд…»

Так, может быть, образ Иешуа Га-Ноцри был списан с личности Уильяма Буллита? Или же здесь намек на то, что Буллит – дух зла, а вот американский президент – символ вселенского добра? Последнее лишь в том случае, если бы Рузвельт отдал распоряжение послу вывезти писателя тайком, в дипломатическом багаже из Советского Союза. Так кто же все-таки претендовал на роль Иешуа?

Однако оставим попытки объяснить необъяснимое и попытаемся понять отношение Юрия Германа к тому, о чем с такой печалью в голосе Левий Матвей поведал злому духу Воланду. Для этого обратимся к повести Германа «Я отвечаю за все», а именно к последнему письму Ашхен Ованесовны Оганян, которое Владимир Устименко прочитал уже после ее смерти:

«Странно: я где-то читала, что природа оставляет старикам любовь, которую проще всего удовлетворить, – любовь к покою. Почему же я не только не жажду этого покоя, но ненавижу его, как тех воров, которые обкрадывают моих больных? Да, да, я ненавижу покой, это мой самый главный враг. Я ненавижу спокойных, я не верю им. Если они спокойны, значит, их не касается, значит, им дела нет, значит, они случайно затесались в нашу жизнь и ничего у них не кровоточит».

Пожалуй, эти слова определяют главное различие между Юрием Германом и Михаилом Булгаковым. Булгаков случайно попал в ту жизнь, которую так образно описал в своих произведениях. Лучшие его годы остались позади – это жизнь в большой и дружной семье в родном Киеве, женитьба на дочери действительного статского советника, перспектива добиться вполне обеспеченного существования в качестве частнопрактикующего врача. Если бы удалось эмигрировать в 1920 году, возможно, не было бы знаменитого писателя, зато не появилось бы столь раннее желание обрести покой. Усталость от невзгод, от непонимания, от завистливых коллег, от унижений, от неустроенности быта – эта усталость накапливалась и не давала продуктивно работать. Но оставалась мечта, надежда, что где-то там, за границами СССР, все было бы совсем иначе. Юрий Герман был моложе Михаила Булгакова почти на двадцать лет, поэтому той, прежней жизни он не знал, ну а во время Первой мировой войны вместе с родителями таскался по фронтам, не ведая того, что творилось в Петрограде, где прожил всю оставшуюся ему жизнь. Так что с наступлением революционных перемен юный Герман воспринял все как данность – ему просто не с чем было сравнивать. Отсюда его энтузиазм, вера в коммунистические идеалы. Если же за энтузиазм, за веру щедро платят, нет никаких причин для появления сомнений в справедливости того, что происходит в стране. Впрочем, сомнения возникали, но уже в зрелые годы, после Второй мировой войны. Скорее даже не сомнения, а досада, вызванная отдельными ошибками, которые допускали невежды, руководившие культурой. Вот и после ареста Бродского был изрядно возмущен, все порывался звонить куда-то, кажется, своим друзьям в угрозыск, как будто Бродский проходил по их делам. Возможно, понимал – не доведет нас до добра то, что происходит. Однако не хотелось ставить под сомнение то дело, которому прослужил почти всю жизнь.

Глава 8. Неистовый проповедник

Готовясь к написанию книги, я перечитал кое-что из произведений Германа – его знаменитую трилогию и повесть «Лапшин», положенную в основу фильма «Проверка на дорогах». Если прежде, основываясь на юношеских впечатлениях, оценивал эту прозу не очень высоко, то вот теперь могу признаться в том, что она произвела на меня довольно сильное впечатление. Особенно взволновала повесть «Я отвечаю за все». Могу даже поставить ее рядом с романом «Время и место» и повестью «Дом на набережной» Юрия Трифонова, весьма почитаемого мной писателя. Причина моего восхищения еще и в том, что многие из нынешних производителей толстых романов Юрию Герману, увы, даже в подметки не годятся. Что говорить, если роман «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова в сравнении с этой повестью выглядит слабее, но не настолько, чтобы назвать роман макулатурой, как это сделал в свое время Иосиф Бродский. Впрочем, Юрия Германа нобелевский лауреат тоже наверняка бы обругал при случае.

Позволю себе привести отрывок из повести «Я отвечаю за все», в котором следователь допрашивает заключенную Аглаю Петровну Устименко:

«Он не поверил своим ушам. Когда в тридцать седьмом подследственный хлопнул его, тогда лейтенанта, стулом по голове, он удивился куда меньше.

– Как вы меня назвали?!

– Как и следует называть такую сволочь: врагом народа…

Ей теперь стало совершенно все равно. Письмо перехвачено. Но как, если им даже неизвестно, кто его передал? Они хотят узнать имя, чтобы покончить с солдатом за то, что он честный. Нет, они не узнают! Она не назовет его!.. А этот белозубый – враг народа, враг! И почти с удовольствием, медленно растягивая слова, Аглая Петровна произнесла еще раз:

– Вы – враг народа! Вы здесь – шайка вредителей и…

Договорить она не успела. Он ударил ее в переносицу – этот способ битья у боксеров имеет свое специальное наименование, а майор Ожогин любил, уважал и понимал спорт с детских, нежных лет. Кроме того, он любил пострелять по зайчишкам, порыбачить, разбирался в шахматах, обожал свою дочку Люсю, свою старенькую маму, жену Соню, которая, и по его мнению, и по мнению его коллег, «неподражаемо» исполняла сольный танец «арабески» в программе самодеятельности войск МВД, любил глядеть на золотистых стрекоз на рыбалке и, главное, свято и безоговорочно верил в то, что дыма без огня не бывает и даром еще никого не сажали».

Вот приходилось читать мнение, будто это первый случай, когда в советской литературе появилось описание пыток заключенных. Думаю, что не совсем так.

Ударить женщину – это мерзкий поступок, издевательство, но еще не пытка. А впечатляет здесь совсем другое – Юрий Герман устами героини повести впервые называет палачей из НКВД теми же словами, которыми клеймили тех, кого мучили в застенках. И смысл этих откровений не в том, что идеи коммунистов непоколебимы, а в том, что любую, даже самую благородную идею можно исказить, превратив в источник удовлетворения своих амбиций, в способ обеспечения собственного благополучия ценой унижения и даже истребления других людей.

И чуть далее по тексту:

«– Сука! – сказал он погодя, когда Аглая Петровна пошевелилась. – Сука! Ты у меня поговоришь!

Она села на полу, возле ножки письменного стола. Из ее носа шла кровь. Ожогину было стыдно, и даже сосало под ложечкой: он ударил беспомощную женщину, да еще женщину лет на двадцать старше, чем он, – но деваться было некуда, и он стал себя распалять словами, которые произносил вслух. Это были низкие и грязные ругательства, но какое это имело значение, если ругал он «изменницу Родине», «фашистскую гадину», «агента гестапо». И, сделав два шага, майор Ожогин встал над Аглаей Петровной и сказал ей:

– Я тебя в кашу сапогами сомну! Понимаешь ты это?

– Сомни, негодяй! – тихо ответила она. – Убей, я же в застенке! Ну? Бей! Что ж ты, вражина, негодяй, гадина? Бей!

Ее горящие, ненавидящие глаза, открытые навстречу смерти, смотрели на него. И он отступил.

Сделал шаг, еще маленький шажок, ничего толком не соображая, крикнул, чтобы позвали из санчасти. И когда Устименко унесли, сел на стул. Его трясло. Ввалившиеся сержанты увидели, что он плачет. Одна слеза текла по его бледной щеке, и, стуча зубами о край стакана, разливая воду, он говорил:

– Никаких нервов не хватает. Понимаешь – «враг народа», так и режет. Это я-то враг народа. У меня и контузии, и ранения, я на мине подорванный, я…»

Конечно, при жизни Сталина никто бы не решился такое написать. Но дело тут не в сюжете, а в том, что и вправду впечатляет! Юрий Герман был не столько повествователь, каких много, но одаренный драматург – его повести словно бы предназначены для сцены, для того, чтобы на их основе делать фильмы. Он понимал психологию своих героев, как никто другой. Когда писал, жил их эмоциями – возможно, именно поэтому сердце и дало сбой в 1955 году. Да, это был писатель!

Не знаю, согласятся ли с этим предположением литературоведы, но у меня возникло впечатление, что прототипом Аглаи Петровны из повести Германа «Я отвечаю за все» была поэтесса Ольга Федоровна Берггольц. Конечно, судьбы у них были разные, но вместе с тем и много общего – несправедливый арест, пытки, возможно, было и письмо Берггольц в ЦК, поэтому и разобрались, освободили, восстановили членство в партии. Впрочем, считается, что освобождение стало следствием смены руководства НКВД, когда с приходом Берии были пересмотрены некоторые дела осужденных при Ежове. Однако могло быть и письмо, иначе с какой стати пересмотрели дело именно Берггольц?

В подтверждение своей версии о прототипе одного из главных персонажей повести приведу отрывок из «Запретного дневника» знаменитой поэтессы:

« Вопрос . Вы арестованы за контрреволюционную деятельность. Признаете себя виновной в этом?

Ответ . Нет. Виновной себя в контрреволюционной деятельности я не признаю. Никогда и ни с кем я работы против советской власти не вела.

Вопрос . Следствие не рекомендует вам прибегать к методам упорства, предлагаем говорить правду о своей антисоветской работе.

Ответ . Я говорю только правду».

По-видимому, это воспоминание о самом первом допросе после ареста поэтессы. Берггольц здесь еще довольно сдержанна, не позволяет себе в чем-то обвинять тюремщиков. О том, что было дальше, в дневнике нет подробных записей, поэтому писатель вынужден домысливать. Хотя не исключено, что поэтесса многое рассказала ему при встрече, не доверив откровения дневнику. В любом случае писатель не ограничен необходимостью достоверно излагать события, он силой своего таланта создает некий художественный образ, который должен передать читателю и смысл, и чувства героини, и ее боль…

И вот еще отрывок из дневника, в котором речь идет о приеме в партию:

«Я покалечена, сильно покалечена, но, кажется, не раздавлена. Вот на днях меня будут утверждать на парткоме. О, как страстно хочется мне сказать:

«Родные товарищи! Я видела, слышала и пережила в тюрьме то-то, то-то и то-то… Это не изменило моего отношения к нашим идеям и к нашей родине и партии. По-прежнему, и даже в еще большей мере, готова я отдать им все свои силы. Но все, что открылось мне, болит и горит во мне, как отрава».

Конечно, трудно сравнивать строки из художественного произведения с записями в дневнике, однако те же мысли, те же эмоции, тот же надрыв чувствуются в каждом слове. Так что влияние на творчество Юрия Германа мыслей и переживаний поэтессы, тех страшных испытаний, которые выпали на долю Ольги Берггольц, – это влияние, на мой взгляд, несомненно. И снова обратимся к мнению Алексея Германа о литературном творчестве отца:

«Он очень рано начал, но реализовал свой талант не до конца. И так получилось, что широкую известность ему принесли, с моей точки зрения, не самые лучшие вещи. Испытываю от этого жгучую обиду. Прекрасные повести «Лапшин» и «Жмакин» он переделал в несовершенный, по-моему, роман «Один год». Верил, что читатели любят благополучные концы – пусть все завершается хорошо».

Мне кажется, что тут Алексей Юрьевич был не прав. В первые послевоенные годы, когда для всех, кроме немногих «избранных», жизнь была не сахар, кому интересно было читать о том, как плохо им живется, кому нужны были трагедии и то, что теперь называется «чернухой»? Именно поэтому такой популярностью пользовался фильм «Кубанские казаки». Сказка? Ну и пусть! Зато хотя бы в кино или за чтением интересной книги можно отвлечься от ежедневных забот, забыть о трудностях тогдашней жизни. В конце концов, ведь не у всех же в доме были домработницы. Но об этом – ниже.

И вот еще о чем подумалось: Алексей Герман завидовал отцу, поэтому то хвалил его, то в чем-то упрекал. Такой популярности, какая была у Юрия Павловича, сыну явно же недоставало. Кому не хочется быть в своем деле одним из первых, получать награды, чувствовать, что трудишься для многих людей, а не для ограниченного круга почитателей? И тут возникает главное противоречие: с одной стороны, есть желание творить для всех людей, а с другой – может статься, людям это и не нужно. Вот Юрию Герману, на его счастье, повезло.

Опять мнение сына об отцовской прозе:

«Я вот сначала придумал снять про отца, про мать – такое кино. И все его построить на ножницах: их понимание жизни тогда и наше понимание той жизни сейчас. Наша любовь к ним, наше преклонение перед ними, их пронзительный и пытливый ум и наш ум. Но они не отягощены знаниями, а мы обременены ими. Не обязательно, что мы умнее, – просто знаем, что выйдет, что не выйдет. Так я понимаю сейчас и отцовскую прозу».

Тут верно сказано – мы именно «обременены». Верно и то, что знаем, как это все закончилось. Другое дело, что знание фактов отнюдь не предполагает понимание причин. Просто не каждому дано в этом разобраться. Если же исходить из того, что вот для кого-то там, в прошлом, была счастливая, радостная жизнь, несмотря на случавшиеся иногда невзгоды, а теперь по большому счету ни радости, ни счастья нет, – тогда выводы приходится делать грустные, подчас даже трагические, и нынешняя жизнь для такого человека будет словно бы окрашена в темные цвета.

Однако снова Алексей Герман рассказывает об отце:

«У нас бывали ужасные отношения. Он один раз меня ударил, когда мне было 15 лет. Он, конечно, был бедняга: ударил меня, со своей точки зрения, правильно – поучить, но вообще неправильно, несправедливо. Я на Новый год ушел и пришел утром – договорился с сестрой, а сестра побоялась сказать, что она меня отпустила. А родители звонили в морг, в милицию. Когда я пришел, папа сказал: «Ах ты сволочь!» – и дал мне по морде… Вообще, он очень внимательно следил за мной. Все время просил меня что-нибудь написать. Как-то сказал: «Вот ты меня передразниваешь, а напиши-ка в «Россию молодую» кусочек, два абзаца, вот как тебе кажется, как я пишу». Я взял и написал… Он это все, слово в слово, вставил в книжку».

Тут следует добавить, что обиженный оплеухой сын пропал из дома на три месяца – можно представить себе, что пережили любимые родители за это время. Не исключено, что беспокойство о судьбе сына сказалось на здоровье отца – через два года у него случился инфаркт. Странная это штука – сыновняя любовь. К счастью, в тот раз все как-то обошлось. Однако я хотел бы обратить внимание на то, что подростку было доверено право поучаствовать в создании столь важного для отца произведения. Теперь вроде бы понятно, почему этот роман получился не вполне удачным, хотя не исключено, что Юрий Павлович взялся за дело лишь по необходимости, не испытывая вдохновения. А если вновь вернуться к той досадной оплеухе, то что еще можно по этому поводу сказать? Даже если случались «ужасные отношения», вполне естественно, что сын прощал отца. Как не простить, когда всем ему обязан?

«По-своему я крепкий мальчик. Вероятно, в каких-то вещах даже более крепкий, чем отец. Папа все-таки был пуганым, а я – не пуганый, поскольку рос сыном писателя, который дважды пил водку с вождем, у которого была Сталинская премия, огромная квартира, несколько домработниц, личный шофер. Когда папа попадал в какие-то неприятности, постановления и так далее – ниже двух домработниц мы никогда не падали».

Это существенный момент, поскольку количество домработниц – это что-то вроде знака отличия, грамоты о принадлежности к «номенклатуре». Вот, скажем, «у Черкасова было пять человек прислуги, а у нас было трое». Конечно, тут нет и намека на обиду, однако это означает, что есть куда еще расти. Впрочем, допускаю, что мне такие тонкости не дано понять – у нас в доме в Большом Козихинском домработниц сроду не было, ни в нашей семье, ни у соседей. Простым советским инженерам это как-то не с руки. Ну а инженерам человеческих душ, видимо, так было по статусу положено.

И тут возникает странная мысль. Сейчас писателей хоть пруд пруди, а истинных авторитетов среди них не видно. Да и откуда им взяться, если профессия становится не престижной, да и заработки так себе. Может быть, потому и наблюдаем в последние годы размывание нравственных ориентиров? Может быть, оттого и разрастается язва всепроникающей коррупции? Может быть, и вражда между «либералами» и «патриотами» – все это из-за отсутствия вызывающих уважение наставников и поводырей, которым бы хотелось верить? Даже Сталин понимал значение литературы для воспитания масс, поэтому в прежние времена наибольшими благами и привилегиями среди творческой интеллигенции пользовались ведущие писатели – властители дум, защитники идеалов доброты и справедливости. Разные среди них встречались люди, однако многих поминаем добрым словом. Теперь же, когда властителями дум становятся звезды шоу-бизнеса, о каком нравственном совершенствовании может идти речь, о каком согласии можно говорить? Даже любовь к Родине становится чуть ли не ругательным понятием.

Еще одна зарисовка, необходимая для понимания и характера, и мировоззрения Юрия Германа:

«Мой папа был настоящий русофил в стиле девятнадцатого века. Эдакий толстовец. Ходил в валенках, называл поселок Сосново «деревней» и таким образом соединялся с народом. Кончилось тем, что дачные строители, которые, выпивая с ним, клялись ему в любви, дико его обокрали. Папа расстроился, отгородился высоким забором, сменил самогон на коньяк и перестал носить валенки, к великой радости всей семьи».

Несмотря на незначительные казусы в отношениях с народом, в жизни на хороших людей Юрию Герману везло. Вот и издатели его любили, и Алексей Максимович дал путевку в жизнь. И даже в дни невзгод хорошие люди его не покидали, поддерживали, чем могли. Среди его друзей были и соседи по писательской надстройке, и коллеги из дачного поселка: Григорий Козинцев, Евгений Шварц, Дмитрий Шостакович. Алексей Герман вспоминал о встречах друзей в Соснове, где располагались дачи:

«Папа с Шостаковичем дружил. Он приходил к нам по железнодорожному полотну, и они – папа, Козинцев, Шостакович и Шварц, – все с тростями, отправлялись пить боржом в шалман «Золотой якорь».

Немудрено, что вспоминали друзья о Юрии Германе с признательностью и теплотой, хотя боржоми тут, конечно, ни при чем – думаю, что в шалмане пили что-нибудь покрепче. Надо сказать, что писателю особенно нужна поддержка, впрочем, так же как и композитору или художнику. В отличие от кинорежиссеров им приходится творить наедине с самим собой, когда по большому счету некому излить душу, не с кем посоветоваться. И вот в редкие минуты отдыха эта возможность пообщаться с друзьями дорогого стоит. Так и хочется сказать: повезло тем, у кого есть верные друзья! Близко знаком был Герман и с Константином Симоновым. Об этом писал в своих воспоминаниях драматург Александр Штейн:

«После войны Ю. Герман и К. Симонов подружились, и Симонов непременно бывал у Юрия Павловича, когда приезжал в Ленинград, и Юрий Павлович непременно бывал у Константина Михайловича, лишь только он появлялся в Москве. Герману вообще было свойственно увлекаться людьми, и Симонов стал не только другом, но и долговременным увлечением».

А вот что говорил о покойном друге кинорежиссер Григорий Козинцев: «Герман в жизни был еще более ревностным борцом за справедливость, еще более неистовым проповедником, чем на страницах своих книг».

Не берусь судить о том, насколько ревностным борцом был Юрий Герман в жизни, однако вспоминаются и его статья в защиту Михаила Зощенко, и отказ подписать письмо против Иосифа Бродского. В конце концов, для писателя поле битвы – это страницы его книг, иначе и не может быть. Что же касается добрых слов Григория Козинцева о Германе, то наверняка в этих словах есть доля преувеличения, как без этого? Особенно если учесть, что речь шла о покойном друге. Но вот в чем были все едины – так это в том, что в литературе Герман сделал далеко не все, что мог. Об этом написал Евгений Шварц: «Одарен он необыкновенно, определился и вошел в силу рано… Писать мог бы сильнее».

Могу предположить, что Шварц был недоволен излишней, по его мнению, патриотичностью произведений Германа. Самого Евгения Львовича в этом трудно обвинить, поскольку он работал в жанре сказки. Конечно, речь не только о сказках для детей, однако в выдуманном мире все иначе – поди там разберись, как писатель относится к действующей власти, когда речь идет о принцессах да о королях.

В чем-то пытался оправдать отца и сын, видимо сожалея о том, что если бы отец писал в другое время, тогда и писал бы не о том – не только о подвиге чекистов во время войны с фашистами и о любви к своей стране, которую сохраняет в своем сердце даже несправедливо осужденный за измену Родине:

«Если бы жизнь сложилась иначе, папа был бы блестящим писателем».

Возможно, я бы с этим «был бы» согласился. Если оценивать писателя по количеству написанных им книг или по толщине каждой отдельно взятой книги, конечно, многим Юрий Герман уступает. Но после того, как перечитал последнюю повесть из его замечательной трилогии, пришел к выводу, что здесь следует искать иной критерий. Вот у Олеши издана, кажется, всего-то пара книг, однако за повесть «Зависть» я бы его поставил в ряд самых лучших российских писателей за последние сто лет. Примерно та же ситуация и с Германом. Четырех его последних повестей и двух сценариев к фильмам вполне достаточно, чтобы считать его классиком советской литературы наравне с Юрием Трифоновым, Михаилом Булгаковым, Юрием Олешей и Андреем Платоновым. Вот только так и не иначе!

А в завершение той части книги, которая посвящена Юрию Герману, приведу очень ценное признание Алексея Юрьевича, в котором он охарактеризовал и самого себя, не только своего отца:

«У папы было свойство, которого нет у меня. Он влюблялся в людей».

Глава 9. Я Леша!

Пришла пора обратиться к другому члену династии «божьих людей», Алексею Юрьевичу. А для начала вот что он сам рассказывал о себе:

«Вся моя жизнь началась с того, что был 1937 год, когда мама была беременна, и от меня надо было немедленно избавиться, потому что всех вокруг гребли. А мама – врач, поэтому она прыгала со шкафа, поднимала ванну. Так что сейчас, когда рассказывают про неродившихся, что они даже целуются в чреве и так далее, я думаю: как же ужасно началась жизнь. Как же она у меня ужасно началась, как же я должен был держаться, чтобы не выпасть… И дальше всю жизнь так».

Конечно, в этих словах есть доля юмора – черного юмора, что немаловажно. Однако можно ли такое предположить, чтобы в 37-м все беременные женщины надумали избавляться от неродившихся детей, чтобы мечтали об аборте? Да будь все так, мы бы попали в такую демографическую яму! Нет, видимо, подобное желание могло возникнуть лишь у тех, кто оказался в опасной близости к «верхам» – у жен высшего командного состава армии, партийных начальников, а также обласканных властью вполне благополучных интеллектуалов. У прочих, возможно, были опасения, но сохранялась надежда, что несчастье их минует, поскольку и без того жизнь была очень нелегка.

Я же хочу обратить внимание на ощущения Алексея Германа, на это его «ужасное начало», которое, как мы убедимся, имело вполне естественное продолжение. Тут надо бы учесть душевную травму нашего героя, которая была вызвана его происхождением и некоторыми обстоятельствами жизни в юности:

«Я – смесь нескольких кровей. Отец – русский с немцем, мама – русская с еврейкой… Очевидно, еврейская кровь – самая стойкая. Помню, какое вдруг испытал волнение, попав в Израиль. Но я – не робкий человек. Во мне, я бы сказал, живет постоянное ожидание беды, предчувствие неприятностей – такая характерная еврейская черта. Хотя с проявлением антисемитизма пришлось столкнуться лишь однажды – и то я понял это лишь спустя много лет. Это было в детстве. Меня выбросили из трамвая, крикнув на ходу «Абрам!». Я не сообразил, что к чему, сказал: «Я не Абрам, я Леша!» В той ленинградской школе, где я учился, на евреев и неевреев учащиеся делились по совершенно иному признаку – если ты был физически сильным, ты не мог быть евреем. Даже русский мальчик мог считаться евреем. А мальчик, который умел врезать в морду, не мог. Про него могли шепнуть где-то – но тихо. Я был сильным, занимался боксом, меня это не касалось».

Могу предположить, что так или иначе, но «касалось». Тут Алексей Герман не вполне, на мой взгляд, искренен в своих словах. К слову, противоречий в его рассказах о себе довольно много, и все они касаются его корней. Ну вот и тут откуда-то взялся этот немец, которого он занес в число своих предков по отцу. Я бы не стал на этом акцентировать внимание, но тут уж ничего не поделаешь, если Алексей Юрьевич говорил об этом чуть ли не в каждом интервью. Во всяком случае, в тех, которые пришлись на время, когда его карьера в нашем кино как-то не складывалась. Он словно бы копался в своем прошлом, пытаясь отыскать причины неудач, поскольку иначе их объяснить не удавалось. Ну, скажем, запрет на какой-то его фильм – разве это не проявление антисемитизма? Впрочем, как мы увидим дальше, были и другие, более серьезные причины.

Однако обратимся к воспоминаниям о детстве нашего героя:

«До десяти лет я жил в поселке Келомякки под Питером – теперь он называется Комарово. Среди пацанов было поветрие – строить шалаши. На нашем участке самое удобное укромное местечко нашлось между забором и сортиром. На праздники все вывесили над шалашами красные флаги, но мой флаг из-за сортира не было бы видно – и я повесил его над этим заведением. Явилась комиссия во главе с начальником поселковой милиции. Требовали, чтобы флаг был немедленно снят, а я прилюдно выпорот».

Ну вот – чем не кошмарное продолжение «ужасного начала». А дальше будет еще хуже: «Я был очень высокий, очень нелепый, меня били все, кому не лень». Словно бы на роду написано: всю жизнь страдать ни за что и ни про что. Но тут требуется уточнение, поскольку, как оказалось, били не за рост, не за нелепость, а потому, что мальчик показался слишком уж идейным. «Как обстоят дела с пионерской работой?» – именно об этом он спросил ребят, когда только появился в новой школе: «Меня начали бить… Это была ни с чем не сравнимая мука. У меня случился паралич воли – я не мог пропускать школу, не мог убежать… Убегая от своих преследователей и прячась по сортирам, я чудом не пострадал психически».

Трудно поверить, что все было так. Конечно, всякое случается – но тут многое зависит не только от конституции, но и от характера. И вот, чтобы переломить эту ситуацию, чтобы достичь необходимых физических кондиций – с характером, надо полагать, не было проблем, – Герман записался в секцию бокса при Дворце пионеров. Вроде бы дело пошло, поскольку руки у юного боксера были длинные, да и реакция хорошая. Однако опять не повезло: «На первом курсе института преподаватели танца и музыки – мы там танцевали – попросили не заниматься больше боксом, потому что я мог стать угловатым. У мальчиков-боксеров всегда испорченные фигуры. Я бокс бросил, страшно растолстел. Раньше я был очень тощий и ел гематоген, чтобы поправиться, говорят, что помогает, и я так испортил себя. Потом я заболел и перестал быть толстяком».

Признания, полагаю, вполне искренние, даже слишком откровенные – не каждый готов поведать городу и миру о собственных болезнях. Но как-то не вяжутся эти откровения с таким вот утверждением: «Я очень любил привирать. В какой-то момент отец сказал: «Леша, если еще раз соврешь, я повешу на дверях твоей комнаты табличку: «Здесь живет врун». Это было на даче, в Комарове. И я от ужаса завопил, у меня была истерика. Меня утешали всем поселком, и папа табличку выбросил. А страх соврать остался».

Ну вот опять! Сначала страх, что могут избить или даже выпороть, теперь же возникли опасения иного рода. Как можно уследить за каждым словом? А промолчишь – тоже ведь достанется. Скажут, слишком нелюдим, наверное, копит злобу на кого-то… Однако от этих размышлений нашему герою ничуть не легче, могу представить себе его состояние: кругом враги, даже родной отец выступает в роли строгого начальника. А если уж говорить о том, что тогда творила власть… Впрочем, именно тогда у Юрия не возникало никаких претензий к тем, кто распоряжался судьбами, наградами и производил аресты.

И все же, вопреки упомянутым печальным обстоятельствам, юному Герману даже в юности удавалось побеждать:

«Я ухаживал за девочкой, у которой уже был мальчик. Так вот этот мальчик «держал» весь Невский проспект. Естественно, он запретил мне с ней встречаться. И мы дрались так, что после драки меня прислонили к двери моей квартиры, поскольку стоять я не мог. Но девочка ушла ко мне, с ней мы еще дружили года полтора».

Что стало с этой девочкой и почему в итоге разошлись, история умалчивает. Наверное, объявился мальчик посильнее. Ну а Герману всю оставшуюся жизнь пришлось доказывать то, во что поначалу мало кто поверил, вот разве что та неизвестная нам девочка.

Впрочем, Елизавета Даль, в девичестве Апраксина, а ныне вдова известного актера, считает, что уже в школьные годы Алексею Герману удалось прочно встать на ноги и утвердить свое физическое превосходство:

«Лешка Герман, оказывается, был влюблен в меня с восьмого класса. Мы как-то встретились с ним в Доме творчества в Репине, и он признался: «Знаешь, весь восьмой класс у меня прошел под девизом «Лиза Апраксина». Но однажды ночью, возвращаясь домой, увидел, как на канале Грибоедова ты целовалась с Селиком. Я не бросился в воду только потому, что там плавают какашки». Он никому не сказал об этом, даже отцу. Лешка был известным «авторитетом» в своем районе, жил недалеко, на Марсовом поле, и часто мне важно говорил: «Лиза, если кто будет приставать, скажи: «Сейчас Лешика позову», и от тебя тут же отстанут».

Как-то незаметно годы беззаботной юности минули, хотя совсем уж безоблачной юность Алексея Германа не назовешь. Однако, как бы то ни было, пришла пора выбирать себе профессию. И вот Алексей Юрьевич надумал стать врачом. При этом следует учесть, что мама тоже врач, так что со временем могла бы получиться врачебная династия. Но почему же не сбылось?

«Хотел поступать на медицинский, но шансов у меня не было. Ничего не понимал в химии. Лучшие умы надо мной трудились, но все без толку».

Должен признаться, что химию я тоже не любил. Тупое заучивание формул всяких там реакций, химических превращений – нет, это не для человека с моим складом ума. Вот и Алексей Герман в этом деле отнюдь не преуспел. И это при всем при том, что желание стать врачом у него было, да и мамины коллеги могли бы поддержать. Но не сбылось – отец придерживался иного мнения: «Он был автором того, что я стал шумовиком в театре, это довольно редкое дело. Тогда пригласили Мишу Козакова, он отказался. А я согласился и с удовольствием стал в Большом драматическом театре, где я потом служил, изображать разные звуки… В массовках бегал. В театре были так довольны мной, что взяли на гастроли в Одессу, хотя я был еще восьмиклассник».

Вот на это обстоятельство, а именно на то, что в театре Алексей был шумовиком, я хотел бы обратить внимание – к шумовым эффектам в его фильмах мы еще вернемся. Однако сейчас расскажу вам о другом – о том, что предшествовало выбору профессии, но, несомненно, оказало на юного Германа влияние: «Мальчишкой, еще учась в школе, подвизался статистом в БДТ. Во «Флаге адмирала» матросом бегал, в пьесах Островского в каких-то зипунах ходил… Это было не ради заработка – я рос в благополучной писательской семье, просто мне было интересно. В театральном институте, куда поступил сразу после десятилетки, поставил «Обыкновенное чудо» Евгения Шварца. А после вуза естественно оказался в БДТ у Товстоногова».

Но прежде предстояло поступить в этот самый театральный институт, к которому, как мы знаем, душа сына писателя явно не лежала. Видимо, у Алексея Германа были на сей счет серьезные сомнения, мол, ну какой же из меня артист? На определенном этапе пришлось подключить к этому делу и родителей: «Легко прошел три тура. Оставалось только собеседование, с которого я должен был уж точно вылететь. Мама кинулась к своей давней подруге Ольге Федоровне Берггольц. Они вдвоем побежали к Козинцеву, потом – к Вивьену. И когда я пришел на собеседование, вся комиссия встретила меня практически с объятиями: «Как, вы сын Юрия Германа?!» Вот так и прошел, как «папин сын».

Чему тут удивляться? Еще один «блатной», да мало ли их и в наше время. В конце концов, был бы из недоросля толк, а остальное в общем-то не столь существенно. Тут надо еще пояснить, что народный артист СССР Леонид Вивьен в ту пору заведовал кафедрой режиссуры в Ленинградском театральном институте. Но прежде чем перевернуть эту страницу жизни будущего кинорежиссера, я не могу удержаться от того, чтобы еще раз не вернуться к собеседованию, уж очень своеобразно описал его Алексей Герман в другом своем интервью:

«Прошел три тура, потом пошел на четвертый, где сидела большая комиссия под председательством папиного друга Григория Козинцева. Когда я вошел, он сказал: «Боже мой, и голос тот же! Да вы что, с ума сошли? Ну как можно не брать его?! Мальчик, а это что за картина?» – «Боярыня Морозова», – говорю я. «Ну, мальчик хороший, вундеркинд. Пойдите вот туда, запишитесь». И все, вопрос мой был решен».

Догадываюсь, что кое-что Алексей Герман тут придумал – говорят, он был большой шутник. Но вот не могу понять, зачем же так наговаривать на самого себя? Могу предположить, что ко времени этого интервью он уже имел основания считать, будто в театральный институт поступил не зря – навыки актера помогли ему чуть позже, в режиссуре. А коли заслужил в этой области признание коллег и публики, то на «блатные» обстоятельства теперь можно было наплевать.

Итак, Алексей Герман поступил в театральный институт. О том, что было дальше, расскажу его словами:

«Театральный институт, куда я поступил, был тогда гремучей смесью из космополитов и прочих социально чуждых элементов, от которых когда-то избавились, а теперь снова начали брать, и старой сталинской номенклатуры, той, что их и выгоняла».

Ну это и понятно. Хотя хрущевская «оттепель» еще не началась, но тем не менее понемногу начинало капать. Поэтому и студенты попадались разные – и «правоверные», и «неблагонадежные». Впрочем, для будущих комедиантов куда важнее их способности, талант, а вовсе не идеологическая подготовка. Вот режиссеру и писателю для успеха позарез необходима политическая зрелость, куда же без нее – Юрий Герман не раз в этом убеждался. Совсем другое дело актер, ему многое простят. Главное, чтобы на сцене или на экране не выходил за рамки своей роли.



Поделиться книгой:

На главную
Назад