Первый удар нанесла цензура: пять статей-глав были сняты, другие – сокращены и искажены. «Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш», – жалуется Гоголь. То, что ему было так важно донести до читателя, оказалось теперь «дико и непонятно».
Однако удар со стороны читателей и критики оказался куда сильнее. Не было в России партии, группы или персоны, не бросившей в Гоголя камень. П. А. Вяземский писал С. П. Шевыреву: «Наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи».
Апофеозом всеобщего осуждения явилось письмо Белинского: Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям; он просто хочет попасть в наставники к сыну наследника престола; язык книги говорит о падении таланта. Да он просто сошел с ума! Последняя мысль была охотно подхвачена – это все объясняло!
Ф. А. Моллер. Портрет Николая Васильевича Гоголя. 1840-е гг.
Вот парадокс: когда-то за хранение письма Белинского к Гоголю пострадал Достоевский (помните историю с его гражданской казнью?), сегодня письмо это в школах чуть ли не учат наизусть, однако вряд ли кто держал в руках то произведение, на которое обрушивается в своем послании «неистовый Виссарион», – «Выбранные места из переписки с друзьями». Само это название, несмотря на то что книгу никто не читал, почему-то вызывает в памяти фразу, сформированную мягким, но настойчивым давлением советской образовательной системы: «в конце жизни Гоголь пришел к религиозному помешательству». Отнюдь! К концу жизни Николай Васильевич пришел в здравом уме и твердой памяти. Просто то, что он писал, то, как он жил, совершенно не соответствовало советскому канону обличителя помещиков-душегубов.
Однако вернемся к «Выбранным местам».
Гоголь никогда не пренебрегал мнением критиков и читателей и всегда просил присылать ему отзывы – чем они строже, тем лучше: тем глубже можно совершенствовать себя и свои книги. Но на этот раз несправедливость многих упреков его поразила, и он пишет большую статью (мы знаем ее под названием «Авторская исповедь»). В ней он постарался честно и непредвзято ответить на вопрос, который задавали ему все: зачем он «оставил тот род и то поприще, которое за собою уже утвердил, где был почти господин», и обратился к другому, совершенно ему чуждому?
«Я решаюсь <…> изложить всю повесть моего авторства, <…> чтобы увидал читатель, переменял ли я поприще свое <…> или и в моей судьбе, так же как и во всем, следует признать участие Того, кто располагает миром не всегда сообразно тому, как нам хочется, и с которым трудно бороться человеку».
Итак, перелистаем страницы «Авторской исповеди» и других произведений и убедимся в том, что Гоголь не изменял себе, что неожиданная для многих «перемена» в нем была следствием давно выбранного пути. Другое дело, насколько хотелось другим видеть этот путь. (Заранее прошу извинить за обширные и обильные цитаты, но, наверное, справедливо будет выслушать не только критиков, но и самого Гоголя.)
Первые признаки недоумения публика проявила еще в 1835 г., при выходе в свет гоголевского сборника «Арабески». Автор блестящих «Вечеров на хуторе близ Диканьки», которыми зачитывалась вся Россия, на этот раз сотворил нечто очень странное: повести («Жизнь», «Невский проспект», «Пленник», «Записки сумасшедшего») вперемешку с какими-то рассуждениями – о средних веках, об архитектуре, о географии, о составлении Малороссии… Гоголь пишет в предисловии к «Арабескам», что собрание это составили «пьесы», которые он писал «от души» и предметом которых избирал только то, что его «сильно поражало». «Между ними читатель увидит, без сомнения, много молодого».
Однако читатель увидел нечто совершенно другое. Журнал «Пчела» отозвался так: «Какая цель этих сцен, не возбуждающих в душе читателя ничего, кроме жалости и отвращения?.. Зачем же показывать нам эти рубища, эти грязные лохмотья, как бы ни были они искусно представлены? Зачем рисовать неприятную картину заднего двора жизни и человечества без всякой видимой цели?»
Нет, Гоголя не только ругали. Его, конечно же, хвалили, хвалили за «Миргород», за «Бульбу» и «Вия», за «Старосветских помещиков», за «беспрерывный хохот». «До сих пор за этим смехом, – писал в «Московском наблюдателе» приятель Гоголя С. П. Шевырев, – он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, потому что везде и над всем приятно посмеяться».
Лишь один голос прозвучал в защиту того, о чем действительно говорил – нет, пока еще не кричал – автор. Белинский в московском «Телескопе» писал: «Что такое почти каждая из его повестей? Смешная комедия, которая начинается глупостями, продолжается глупостями и оканчивается слезами и которая, наконец, называется жизнию». (До какой степени это было так, не подозревали ни критик, ни писатель: Гоголь в «Записках сумасшедшего», сам того не зная, описал свою собственную смерть.) Именно в этой статье Белинский ставил Гоголя наравне с Пушкиным, объявлял его «главою поэтов», сравнивал с Шекспиром и Гете.
Но всем было гораздо приятнее посмеяться и видеть в Гоголе комика. Что и сослужило дурную службу «Ревизору».
Нет, публика пьесу приняла. Да и как не принять, если премьеру посетил сам царь и изволил смеяться. Публика поспешила увидеть в «Ревизоре» водевиль, забавные приключения смешного враля, гротескных злодеев, которые даже слишком преувеличены (за что автора пожурили некоторые критики). «Ревизор» шел на сцене чуть ли не ежедневно. Все рукоплещут, хохочут… а автор сбежал с премьеры: «Никто, никто, никто не понял!!!»
Он давно уже вышел из образа «Пасичника Рудого Панько», опубликовавшего «Вечера на хуторе», перестал выдумывать «смешные лица и характеры», «вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза». Теперь он мечтал силой данного ему Богом таланта показать России, какова она, чтобы Россия увидела себя, ужаснулась и – очистилась.
Конечно, это было наивно. Это он понял и сам. Но что же предпринять, чтобы донести до людей выстраданную мысль о внутреннем пути человека, о необходимости очищения себя?
…В 1840 г. в Вене Гоголя вдруг поразила странная болезнь. Скорее, не физическая, а душевная. Гоголь был великим ипохондриком – мнительность при неплохом физическом здоровье. Но никогда еще смерть не подходила к нему так близко. Он не мог есть, не мог спать, он находился в постоянном лихорадочном возбуждении. Не надеясь выздороветь, этот тридцатилетний человек пишет духовное завещание. Но болезнь отпустила, так же неожиданно, оставив ясное ощущение, что жизнь его «нужна и не будет бесполезна». «Вся жизнь моя отныне – один благодарный гимн», – писал в те дни Гоголь. Как благодарственное приношение расценивал он и «Мертвые души».
Сюжет «Мертвых душ», уверял он, был, как и сюжет «Ревизора», подарком Пушкина. В основу легли реальные факты, однако яркие, почти гротескные характеры героев не были выписаны с конкретных личностей, и не было у них социальной и политической подоплеки. То, что так воспринимали их революционно настроенные товарищи типа Белинского, а вслед за ними – советские интерпретаторы Гоголя, пусть останется на их совести. Каждый видит то, что хочет увидеть.
И Чичиков, и Манилов, и Коробочка, да, собственно, уже и Хлестаков в «Ревизоре», имели прототипом одногоединственного человека – Николая Васильевича Гоголя. Это были его пороки и мелкие недостатки – преувеличенные, гипертрофированные, выставленные на всеобщее осмеяние. Конечно, не один он в России может похвастаться прагматизмом, или скупостью, или равнодушием к людям, или желанием порисоваться, но начинал этот человек всегда с себя. Скажем, хлестаковское «с Пушкиным на дружеской ноге» – это он, Гоголь: в 1931 г., едва познакомившись с великим поэтом, он уже просит родных адресовать ему письма в Царское Село на адрес Александра Сергеевича Пушкина, который, узнав об этой непозволительной вольности начинающего писателя, был весьма раздосадован.
«Мертвые души», изобразившие другую, не «лакированную» Россию, напугали многих. Пушкин, слушая первые главы, которые читал ему Гоголь, под конец сделался совершенно мрачен и произнес голосом, полным тоски: «Боже, как грустна наша Россия».
Но не напугать читателя хотел Гоголь. Первым томом задуманная поэма не ограничивалась. Он строил ее, как Данте «Божественную комедию». «Ад» он уже выписал, приближался к «Чистилищу», а вдали открывался светлый «Рай». Мертвые души должны воскреснуть, но для того, твердит Гоголь в каждом письме, им, как и автору, надо обрести чистоту душевную.
Эта же мысль заключена в строках неотправленного письма Гоголя к Белинскому лета 1847 г.: «Довольно забот нам и вокруг себя. Нужно прежде всего их исполнить, тогда общество само собою пойдет хорошо. А если пренебрежем обязанности относительно лиц близких и погонимся за обществом, то упустим и те и другие так же точно. Я встречал в последнее время много прекрасных людей, которые совершенно сбились. Одни думают, что преобразованьями и реформами, обращеньями на такой и на другой лад можно поправить мир; другие думают, что посредством какой-то особенной, довольно посредственной литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества. Но благосостояние общества не приведут в лучшее состояние ни беспорядки, ни пылкие головы. Брожение внутри не исправить никаким конституциям. Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою. Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, а высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».
(Неудивительно, что этого Гоголя мы не знаем: в послеоктябрьские десятилетия возобладала теория человека как «материальной скотины».)
Провидческий дар Гоголь унаследовал от матери. Не единожды в своих произведениях он, сам того не зная, предвосхищает будущие события и отношения. Так, еще в ноябре 1836 г. он писал В. А. Жуковскому из Парижа:
«Огромно, велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпенье! Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть с глазами, влажными от слез, произнесут примирение моей тени».
…В 1841 г. в Риме Гоголь заканчивает работу над первым томом. Писателя опять подстерегают сражения с цензурой, но не это стало главным испытанием: самым тяжелым была – уже в который раз – неоднозначная реакция читателей. Одни (Герцен, Белинский) назвали Гоголя «гениальным поэтом и первым писателем современной России», другие обвиняли в клевете на Россию, в литературной безграмотности, а поэму называли грязным, бездарным произведением. Набольшей критике подверглись лирические отступления – фрагменты, напрямую не связанные с сюжетом, в которых Гоголь выразил всю свою любовь к человеку и боль за Россию, свое видение предназначения писателя. В них усмотрели признаки самохвальства и гордости. Но больше всего оскорбила всех искренность Гоголя – не в обычае было так «выворачивать себя наизнанку» перед всеми.
Перечитайте, скажем, его размышления о судьбе писателя, о выборе. Действительно, здесь он пишет о себе, об одиночестве человека, «дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи»: «Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлеченьем; ему не позабыться в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет у него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. <…> Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество». Но, возможно, больше, чем откровенность писателя, всех задели его слова о лицемерно-бесчувственном современном суде?
Несмотря на самые разные отзывы и оценки, Гоголя торопят с продолжением «Мертвых душ». Однако он не спешит, видя в этом задачу гораздо более сложную.
Гоголь был честен перед читателями. Каким бы мистификатором он ни был в жизни, устраивая маленькие и вполне невинные «загадки» и обманы, в произведениях своих он не мог описывать то, чего нет. Он понимает: чтобы представить «небесного гражданина», «живую душу», необходимо сначала указать путь к ней. А значит, пройти этот путь самому. Желание быть лучше Гоголь считал самым ценным из своих качеств.
…В конце июня – начале июля 1845 г. Гоголя настигает очередной приступ его странной и страшной болезни. Предчувствуя смерть, он пишет новое духовное завещание. И сжигает рукопись второго тома: «Затем сожжен второй том „Мертвых душ“, что так было нужно. <…> Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть. Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. <…> Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. <…> Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство».
Вместо ожидаемого всеми второго тома, где писателю пришлось бы дать уже «готовые» образы идеальных людей, он выпускает книгу, дающую очень конкретные и практические советы каждому – как использовать данные Богом и судьбой обстоятельства и потенциалы личности, чтобы на своем месте максимально служить общему благу. Это и были те самые «Выбранные места из переписки с друзьями». Еще зимой 1843–1844 гг., живя в Ницце, он на вопросы друзей и приятелей, для многих из которых он уже стал духовным авторитетом, можно сказать учителем, отвечает советами, духовно-нравственными наставлениями, которыми предлагает им руководствоваться в повседневной жизни. А позже, собрав черновики этих писем, составляет из них книгу. Не было такой сферы русской жизни, которой бы он не коснулся. Объектом его пересмотра стало все – от управления государством до отношений между супругами.
Именно эта книга со всей очевидностью явила России «другого» Гоголя – не юмориста и даже не писателя, но философа, стремящегося не к созданию совершенных литературных произведений, а к духовному совершенствованию. Именно эту книгу единодушно осудили враги и друзья. Именно ее до 1992 г. ни в царской, ни в советской России практически ни разу не издавали без купюр (за исключением изданий 1867 и 1937 г.).
Зачем она была нужна, Гоголь рассказал во все той же «Авторской исповеди»: «Я не представлял себе общества школой, наполненной моими учениками, а себя – его учителем. <…> Я пришел к своим собратьям, соученикам, как равный им соученик; принес несколько тетрадей, которые успел записать со слов Того же Учителя, у Которого мы все учимся <…>. Как ученик, кое в чем успевший больше другого, я хотел только открыть другим, как полегче выучивать уроки, которые даются нам нашим Учителем».
Но «запрещенными» можно считать не только произведения Гоголя, не соответствовавшие официальной точке зрения – государственной или церковной. Строго говоря, настоящего Гоголя мы просто не знаем. Мы его не читали или читали чужими глазами – школьного учителя литературы, Белинского или другого критика. Сам Гоголь столкнулся с этим еще при жизни: «Не судите обо мне и не выводите своих заключений: вы ошибетесь, подобно тем из моих приятелей, которые, создавши из меня свой собственный идеал писателя, сообразно своему собственному образу мыслей о писателе, начали было от меня требовать, чтобы я отвечал ими же созданному идеалу».
А для Гоголя все стало ясно уже давно: «Создал меня Бог и не скрыл от меня назначенья моего. Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое <…> душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие! Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, ибо без молитвы не приступаю ни к чему».
Гоголь очень странно умер. Сколько ни ставят ему посмертных диагнозов, факт один: он просто перестал жить. Он сделал в этой жизни все, что мог. Сказал все, что мог сказать. Дальше дело читателей – услышать или не услышать…
За два дня до смерти он написал на клочке бумаги: «Будьте не мертвые, а живые души…»
Достоевский. «Ибо хочу быть человеком»
Лариса Бузина
Совсем еще молодой человек, учащийся Петербургского Инженерного училища Федор Достоевский писал брату Михаилу в Ревель (Таллинн), излагая вполне зрелые философские мысли: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком»; «…Природа, душа, бог, любовь… познаются сердцем, а не умом»; «Мысль зарождается в душе. Ум – орудие, машина, движимая огнем душевным».
Прошло примерно десять лет, и вечером 22 декабря 1849 года, в день казни петрашевцев, после того как смертный приговор ему заменили каторгой, Достоевский писал Михаилу: «Брат! Я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не унывать и не пасть – вот в чем жизнь, в чем задача ее…
Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неумении жить, как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, – так кровью обливается сердце мое. Жизнь – это дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья».
В. Перов. Портрет писателя Федора Михайловича Достоевского. 1872 г. Государственная Третьяковская галерея, Москва
Почерк этого письма какой-то небывало ликующий, свободный, летящий. Кажется, что пером его водила сама жизнь, только что избавившаяся от смерти, только что родившаяся заново, – новая, вторая жизнь. Достоевский открыл бесконечную ценность жизни, бесконечную ценность живого времени, каждой минуты, пока мы существуем в этом мире.
Не этой ли встречей со смертью (при которой он не сморгнул) объясняется то, что в своих произведениях все вопросы он ставил в самой беспредельной остроте, как вопросы жизни и смерти; личную судьбу своих героев он переживал как свою собственную и рассматривал в перспективе судьбы общечеловеческой.
Ф. М. Достоевский – писатель на все времена, ибо нравственные, духовные качества человека, больше всего занимавшие писателя, как и дух, бессмертны. Достоевский современен и в наши дни, ибо время, в которое он творил и которое описывал, очень похоже на наше – время внедрения капитализма. Но Достоевский и писатель будущего. Главное преимущество он видел не только вокруг себя, но и далеко впереди себя.
В эпоху духовного брожения, когда «общественный идеал» воспринимают только внешне и поверхностно, когда одни грабят, убивают, губят других и гибнут бесплодно и бесславно сами, а другие или теряются в умственном хаосе, или погрязают в своекорыстии, – являются лишь немногие люди, которые, не удовлетворяясь внешними целями и идеалами, чувствуют и возвещают необходимость глубокого нравственного переворота и указывают условия нового духовного рождения России и человечества. Одним из немногих предвестников русской и вселенской будущности был Достоевский.
Общий смысл всей его деятельности состоит в разрешении двойного вопроса: что есть высший идеал общества и каков путь к его достижению, или проще – для чего жить и что делать?
Спрашивать прямо: «Что делать?» – значит предполагать, что есть какое-то готовое дело, к которому нужно только приложить руки, значит пропускать другой вопрос: готовы ли сами делатели? Ведь плохой или непригодный работник может испортить самое лучшее дело. Представьте себе толпу людей слепых, глухих, увечных, бесноватых, и вдруг из этой толпы раздается вопрос: «Что делать?» Единственный разумный ответ: ищите исцеления; пока вы не исцелитесь, для вас нет дела, а пока вы выдаете себя за здоровых, для вас нет исцеления.
Федор Михайлович сознательно отвергал всякий внешний общественный идеал, то есть такой, который не связан с внутренним миром человека или его рождением свыше. Он слишком хорошо знал все глубины человеческого падения, он знал, что злоба и безумие составляют основу нашей низшей природы. Пока эгоизм в своем стремлении все присвоить и все определить собою не побежден, не сокрушен – невозможно никакое настоящее дело.
По общему признанию, Достоевский был истинным гуманистом, ибо, зная все человеческое зло, он верил во всечеловеческое добро. Его вера в человека не была идеалистической, односторонней. В своих произведениях он изображал человека во всей его полноте и действительности, не обманывая ни себя, ни других. Он открывал такие закоулки души, куда не многие решаются заглянуть. Но в том-то и заслуга, значение таких людей, как Достоевский, что они не преклоняются пред силой факта и не служат ей. У них есть духовная сила веры в истину и добро – в то, что должно быть. Не искушаться господством зла и не отрекаться ради него от невидимого добра есть подвиг веры. В нем вся сила человека. Кто не способен на этот подвиг, тот ничего не сделает и ничего не скажет человечеству. Творят жизнь люди веры. Это те, которых называют мечтателями, утопистами, юродивыми, – они же пророки, истинно лучшие люди и вожди человечества.
Так во что же верил Федор Михайлович? Прежде всего, в бесконечность души человеческой. Полная действительность бесконечной человеческой души была осуществлена в Иисусе Христе, в человеке, и, значит, это возможно и для каждого стремящегося к этому. Достоевский показал на своих любимых героях, что во всякой душе человеческой, даже на самой низкой ступени, существует возможность, искра этой бесконечности и полноты существования.
Иисус Христос для Достоевского – высший нравственный идеал, которому надо стараться подражать, учиться у него любви, милосердию, подвигу и самопожертвованию. Не смущаясь антихристианским характером всей нашей жизни и деятельности, он верил в действительность Бога как сверхчеловеческое Добро и в Христа как Богочеловека, он проповедовал христианство живое и деятельное, истинное учение Христа. Для Федора Михайловича истинная церковь – это всечеловеческая, в которой должно исчезнуть разделение человечества на соперничающие и враждебные между собой племена и народы. Все народы должны воссоединиться в одном общем деле всемирного возрождения. Главная идея, которой Достоевский служил всей своей деятельностью, была христианская идея свободного всечеловеческого единения, всемирного братства во имя Христово.
Достоевский считал, что именно Россия должна сказать миру новое слово. Он верил в Россию и предсказывал ей великое будущее. Призвание России, ее назначение и обязанность состоит в примирении Востока и Запада. Истина едина, она и объединит все народы. Обладание истиной не может быть привилегией одного народа или отдельной личности. Истина может быть только вселенскою, и от народа требуется подвиг служения этой вселенской истине, даже с пожертвованием своего национального эгоизма. Истинное дело возможно, только если в человеке есть свободные силы света и добра, но без Бога человек таких сил не имеет.
Личность, в понимании Федора Михайловича, есть самостоятельно мыслящий человек, безличность – это подражатель. Самостоятельное мышление – одно из важнейших измерений личности. Достоевский считал, что в плане самостоятельности мышления личностью может стать каждый, независимо от уровня образования. Личностью может быть простой крестьянин, безличностью может быть и академик. Человек может менять свои убеждения, оставаясь личностью, если было что менять, если это что – свое, а обмен происходит не под влиянием моды или выгоды. В записной книжке Федор Михайлович пишет: «Неужели независимость мысли, хотя бы и самая малая, так тяжела?» А в письме: «Нет, видно, всего труднее на свете самим собою стать».
У Достоевского есть еще одно измерение человеческой личности – ценностная жизненная ориентация. Фактически это проблема смысла жизни человека. Безличность видит смысл жизни в обладании материальными благами (богатство, власть), личность – в сохранении и совершенствовании себя, то есть своего духовного мира. Безличность ориентируется на «иметь», а личность – на «быть». При этом личность в плане самостоятельности мышления может оказаться безличностью в плане ценностной ориентации.
О смысле жизни Достоевский писал довольно часто, особенно в «Дневнике писателя», и его позиция по этому вопросу выражена ясно и четко: «Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно – идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные „высшие“ идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из одной ее вытекают». Федор Михайлович пишет о том, что духовные накопления человека не умирают вместе со смертью тела.
Человек должен самостоятельно осмыслить себя и свое назначение в мире. «Жизнь задыхается без цели». Личность существует не для себя. Но торжество безличности так велико, что живущие ради «быть» кажутся аномалией, «идиотами». Однако Достоевский верит в торжество личности человека: «…самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли». Предел утверждения личности – самопожертвование и самоотверженность.
Дал Федор Михайлович и вполне четкое понятие о «лучших людях». В одной из записных тетрадей сказано: «Не сильные лучше, а честные». Далее: «Лучшие люди познаются высшим нравственным развитием и высшим нравственным влиянием». В «Дневнике писателя» за 1876 год в главе, специально посвященной лучшим людям, Достоевский писал: «В сущности, эти идеалы, эти „лучшие люди“ ясны и видны с первого взгляда: „лучший человек“, по представлению народному, – это тот, который не преклонится перед материальным соблазном, тот, который ищет неустанно работу на дело Божие, любит правду и, когда надо, встает служить ей, бросая дом и семью и жертвуя жизнью». Лишь такие люди способны оказать благотворное влияние на общество.
В понимании Достоевского «улучшить» – значит приблизиться к идеалу, приблизиться к Христу, к его образу жизни, «стать самим собой во-первых и прежде всего», то есть таким, каким Бог создал, отбросив всю фальшь, всю внешнюю шелуху.
Сам Достоевский самосовершенствовался до последних дней своей жизни. Уже будучи больным, зная, что жить ему осталось недолго, он писал жене с курорта, где лечился: «…тем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и, право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя». Чуть позже Федор Михайлович формулирует эту мысль еще определеннее: «Бытие только тогда и есть, когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие». Так же как в молодые годы на Семеновском плацу перед расстрелом, Достоевскому вновь грозит небытие, но теперь уже приговор отменен быть не может. В декабре 1880 года, почти за месяц до своей кончины, он писал А. Н. Плещееву: «Я теперь пока еще только леплюсь. Все только еще начинается».
Будучи человеком религиозным в высшем смысле этого слова, Достоевский был вместе с тем вполне свободным мыслителем и могучим художником. Он никогда не отделял истину от добра и красоты, никогда не ставил красоту отдельно от добра и истины. Эти три живут только своим союзом. Добро, отделенное от истины и красоты, есть только неопределенное чувство, бессильный порыв, истина отвлеченная есть пустое слово, а красота без добра и истины есть кумир. Открывшаяся в Христе бесконечность человеческой души, способной вместить в себя всю бесконечность Бога, – эта идея есть вместе и величайшее добро, и величайшая истина, и совершеннейшая красота. Именно оттого, что красота неотделима от добра и истины, именно поэтому она и спасет мир.
Красота также неотделима от любви, но любовь есть труд, и даже ей надо учиться. «Ищите же любви и копите любовь в сердцах ваших. Любовь столь всесильна, что перерождает и нас самих».
Постоянно находясь среди людей, наблюдая их кривляния, порожденные желанием выглядеть лучше, чем есть, но без усилий для совершенствования, Федор Михайлович думал: что, если б все эти почтенные господа захотели хоть на один миг стать искренними и простодушными? «Ну что, если б каждый из них вдруг узнал весь секрет? Что, если б каждый из них вдруг узнал, сколько заключено в нем прямодушия, честности, самой искренней сердечной веселости, чистоты, великодушных чувств, добрых желаний, ума, – куда ума! – остроумия самого тонкого, самого сообщительного, и это в каждом, решительно в каждом из них!» Достоевский хотел сказать им: «Да, господа, в каждом из вас все это есть и заключено, и никто-то, никто-то из вас про это ничего не знает!…Клянусь, что каждый из вас умнее Вольтера, чувствительнее Руссо, несравненно обольстительнее… Дон-Жуана, Лукреций, Джульетт и Беатричей!…Но беда ваша в том, что вы сами не знаете, как вы прекрасны! Знаете ли, что даже каждый из вас, если б только захотел, то сейчас бы мог осчастливить всех в этой зале и всех увлечь за собой? И эта мощь есть в каждом из вас, но до того глубоко запрятанная, что давно уже стала казаться невероятною. И неужели, неужели золотой век существует лишь на одних фарфоровых чашках?…А беда ваша вся в том, что вам это кажется невероятно».
Так верить в человека может только тот, кто сам отлично знает, что даже на самой низкой ступени существует возможность вновь возродиться и устремиться к Свету. Не доходит только тот, кто, споткнувшись, разуверился в своих силах и потому не смог подняться, чтобы вновь двигаться по пути.
Лев Толстой. «Я очень люблю истину»
Ольга Короткова
Имея все, что необходимо для счастья: талант, славу, достаток, семейное благополучие, – Лев Толстой часто испытывал сильное душевное смятение, «отравление жизнью», дважды был близок к самоубийству. Проповедник христианской любви и непротивления насилию, он восстал против Церкви и был публично отлучен от нее. Написав бессмертные страницы о любви и семье, отвернулся от того и другого…
Жизнь Толстого похожа на подъем по лестнице, ступень за ступенью, в поиске ответов на «жгучие, не дающие жить, мучительные вопросы». Шаги, действия, пробы, ошибки. Но и поражения он использовал как опору, чтобы подниматься и идти дальше и выше.
Толстому 19 лет. Бросив учебу в Казанском университете, он отправляется в Ясную Поляну с твердым намерением изучить весь курс юридических наук (чтобы сдать экзамен экстерном), а также «практическую медицину», языки, сельское хозяйство, историю, географию и статистику, написать диссертацию и «достигнуть высшей степени совершенства в музыке и живописи». Сейчас лейтмотив его жизни – самосовершенствование. «Я много переменился; но все еще не достиг той степени совершенства (в занятиях), которого бы мне хотелось достигнуть», – пишет он в дневнике в это время.
И. Е. Репин. Лев Толстой в 1901 г.
Дневник – зеркало всей его жизни, свидетельство напряженного самоанализа и борьбы с самим же собой. А борьба была: то его религиозные настроения доходили до аскетизма, то сменялись кутежами, картами, поездками к цыганам. В семье Левушку считали «самым пустяшным малым». А пустяшный малый ставил себе задания на укрепление воли, на нравственность.
1855 год, Петербург. Круг писателей «Современника» восторженно встречает «великую надежду русской литературы». Толстому 27 лет, «Севастопольские повести» принесли ему настоящую известность и славу. Поэт, художник, писатель – быть жрецом выгодно и приятно. Главное теперь – просвещение, надо учить людей. Но чему? «Согласия не было, мы не знали, что хорошо, а что дурно. А вера – это обман», ведь вероучение не участвует в жизни; жизнь сама по себе, вера сама по себе, а вокруг – безумие и сумасшествие. Он старается об этом не думать, но на душе невыразимо противно. «Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел».
Зачем жить?
В попытке убежать от себя он отправляется в путешествие по Франции, Италии, Швейцарии, Германии, при этом увлеченно изучает популярные педагогические системы и, вернувшись, открывает в деревне школу для крестьянских детей. Потом он устроит еще более 20 таких школ в окрестностях Ясной Поляны. Не правда ли, оригинальный способ «лечения души», тем более что педагогический журнал (идеи Толстого) и книжки для чтения станут в России такими же классическими образцами детской и народной литературы, как и составленные им в начале 1870-х годов «Азбука» и «Новая Азбука».
Одно сильное впечатление неотвязно преследует его: за границей он стал свидетелем смертной казни и испытал потрясение. Вскоре неожиданно умер его любимый старший брат. И отодвинутый на время вопрос встает во весь рост: «Если смерть неизбежна, для чего все это? Ради чего? И что потом? Казалось однозначно: жить незачем! Я бы пришел к тому, к чему я пришел в 50 лет, но отвлекла женитьба. Семейная жизнь стала спасением на какое-то время». Он с увлечением занимается хозяйством, работает в архивах, создает самые знаменитые свои произведения. Наконец, кажется, все устроилось, но в дневнике появляется молитва: «Где я, тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает? Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю… Боже мой! Дай мне жить всегда в этом сознании Тебя и своей силы…»
Первая часть «Войны и мира» выходит в «Русском вестнике» в 1865 году, роман читают взахлеб, он поражает, вызывает множество откликов, а Толстой… «считал писательство пустяками, но продолжал писать, чтобы заглушить в себе вопросы о смысле жизни». Но разве духовные искания Пьера и князя Андрея, беспощадные саморазоблачения Левина, его мысли о самоубийстве – не сокровенная жизнь самого автора, его своеобразная исповедь? Ведь этот автор считает, что «писать надо только тогда, когда каждый раз, что обмакиваешь перо, оставляешь в чернильнице кусок мяса».
Как жить?
«Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами моей души… был, есть и будет прекрасен, – правда» – такими словами в далеком 1855 году Толстой закончил свою повесть «Севастополь в мае». Прошло 12 лет. «У меня есть свои пристрастия, привычки, мои тщеславия, сердечные связи, но до сих пор – мне скоро 40 – я все-таки больше всего люблю истину и не отчаялся найти ее, и ищу и ищу ее…» – пишет он в дневнике 10 января 1867 года.
Кризис настиг Льва Николаевича в период расцвета его таланта и в зените успеха. Любящая и любимая семья, радость творческого труда, хор благодарных читателей – и внезапно отравление этой жизнью, душевное смятение и снова холодный, убийственный вопрос: «Зачем? Ну а потом?» Он пишет: «Со мной стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить сначала минуты недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние». Ему надо знать, для чего он пишет книгу, воспитывает сына, для чего покупает новое имение. «Ну хорошо, у тебя будут тысячи десятин земли, сотни лошадей, ты будешь знаменитее всех поэтов и писателей мира. А зачем? Для чего? Что это тебе даст?»
Здоровый, счастливый человек, получив от жизни все то счастье, которое можно ожидать, отвернулся от него и почувствовал, что не может больше жить…«Жизнь моя остановилась. Если бы пришла волшебница и спросила, какое желание прошу осуществить, я не знал бы что сказать… Жизнь – чья-то шутка? Не нынче завтра придут болезни, смерть, и для меня, и для любимых мною людей. Тогда зачем жить? Все идет к смерти. Это – истина! Искусство, поэзия – лишь украшения и заманки жизни».
Он не был бы самим собой, если бы снова не начал искать. Может, просмотрел что-нибудь? Не понял? Невозможно, чтобы это отчаяние было свойственно всем людям. Вот, например, простой народ, трудясь и зарабатывая на жизнь, просто и естественно воспринимает несчастья, нужду, болезни и смерть, потому что верит.
Вера – в ней спасение! Без веры человек ничто. Но во что верить? В Бога? Какого?
Надо искать ответ в науках, религии. На его вопросы отвечают Платон и Сократ, Марк Аврелий, Шопенгауэр, Конфуций и Лао-цзы. Человек – часть мира, часть единого целого, и потому вопрос «зачем жить?» неверный. Жизнь и смерть не во власти человека. Надо спросить: «Как жить? Как мне жить так, чтобы быть полезным миру?»
Чем больше препятствий встает на пути, тем упорнее продвигается вперед «известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию, граф Толстой». Очевидно, «истина тончайшими нитями переплетается с ложью», в таком виде ее принять невозможно, и потому, не страшась быть белой вороной, прежде чем отказаться от религии, в которой родился, он проверяет ее своей жизнью: читает «Четьи Минеи» и «Прологи» о житиях святых, Макария Великого, Иоасафа-Царевича (Будды), Иоанна Златоуста, отправляется в Киево-Печерскую и Троице-Сергиеву лавры, беседует с духовными лицами и богомольцами, соблюдает все обряды, посты, читает молитвы, присутствует на всех церковных службах…
Казалось невероятным: граф Толстой в свои пятьдесят уселся за изучение греческого и древнееврейского! А ему просто необходимо наново перевести четыре канонических евангелия, сравнить их и сделать вывод, который ошеломит всех: церковное богослужение не имеет ничего общего с чистым учением Христа. «Все это вероучение… не только ложь, но сложившийся веками обман людей неверующих, имеющий определенную и низменную цель».
Одиночество
Парадоксально: чем ближе он подвигался к истине, тем более чувствовал себя одиноким. Чем ближе становился к себе самому, тем дальше от семьи. «Левочка все работает, как он выражается, но увы! он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и все это, чтоб показать, как церковь не сообразна с учением Евангелия… я одного желаю, чтобы уж он поскорее это кончил и чтоб прошло это, как болезнь», – пишет сестре Софья Андреевна.
Это не странно, по свидетельству старшей дочери Татьяны Лев Николаевич редко говорил с домашними о своих убеждениях; он не только никого не поучал, даже членам семьи не читал наставлений и никогда никому не давал советов. Трудился один над преобразованием своего внутреннего мира, будто воплощая любимые строки: «молчи, скрывайся и таи все мысли и мечты свои», и все чаще это отзывалось болью. «Вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий „я“, презираемо всеми окружающими меня», – пишет он М. А. Энгельгардту.