Мы спустились к прудам. Здесь у воды трава была еще по-летнему зеленой. Ф. Г. рассказывала мне о своем детстве, о Таганроге, где она родилась, о странном доме с пятиугольными наклонными потолками – архитектор уверял, что все так и было задумано и он боролся с однообразием. Она вспоминала о первых шагах на сцене, о кровавых расправах в Крыму, о Ялте времен Гражданской войны, о первом крымском красном театре, где она работала.
Мавзолей в усадьбе Суханове В советское время был перестроен под столовую
– Вы пишете? – спросил вдруг я.
– Тсс! – Ф. Г. поднесла палеи к губам, как будто я сказал то, что никто не должен услышать, а потом кивнула с явным удовольствием, с каким дети сознаются в недозволенном, но увлекательном побеге в кино. – Да!
Однако в следующий приезд больших листов на ее столе я не увидел.
– А как воспоминания? – спросил я.
– Не спрашивайте об этом, – ответила Ф. Г. – Никому они не нужны, а я в роли мемуариста – фигура карикатурная.
Жаль. Книга была бы невероятно интересная.
Как-то, перебирая бумаги в одной из своих папок, Ф. Г. наткнулась на уцелевшую страничку воспоминаний о детстве. Она протянула ее мне:
– Посмотрите и, если найдете интересным, можете переписать. Это имеет какое-то отношение к моей работе.
«В пять лет я впервые почувствовала «смешное».
У ворот городского сада, куда няня водит меня гулять, останавливается щегольской экипаж. Из экипажа торжественно выходит военный в блестящей парадной форме, в белых перчатках, деловито расплачивается с извозчиком, помогает выйти своей даме и маленькой девочке. Все они величаво входят в сад, где нет ни души. В том, что сад был пуст в сочетании с торжественным прибытием, я почувствовала комическое: приехали «себя показать», и никто не увидел…
С тех пор смешное я стала замечать почти в каждом, кто бывал у нас в доме. Мне стало нравиться замечать смешное, выискивать его – так определилась врожденная профессия. Этим я занимаюсь всю жизнь.
Помню себя в большой, пустой комнате только что отстроенного дома, куда семья наша должна была переселиться. Отец взглянул на потолок и обмер: потолки не были квадратными, обычными, они были косые, пятиугольные. Он стал бегать из комнаты в комнату, и всякий раз при виде перекошенного потолка глухо вскрикивал. Обежав квартиру, остановился перед уныло глядящим в пол архитектором – толстеньким рыжим человеком со вспухшими усами. Отец дико вращал глазами. Поймав его взгляд, архитектор сказал:
– Не ошибается тот, кто ничего не делает, – раскланялся и ушел.
Меня душил смех. И теперь, вспоминая дом, в котором я выросла, недоумеваю, почему никто в нашей большой семье над этим никогда не смеялся?»«Страшны не деньги, а безденежье!»
– Настроение у меня сегодня – отвратительное, – встретила меня Ф. Г. – Хоть в петлю лезь. А кто виноват? Паспорт, конечно. Но его на скамью подсудимых не потащишь и годы вспять не повернешь. Я все чаще вспоминаю детство, а это признак, что жизнь катится к закату. Вот и заговорила я красиво – и это тоже плохо: осточертело все на свете, и моя ироничность в том числе.
Сидела с утра, как дура, уставясь в потолок, думала, как вернуть аванс в ВТО, и снова проклинала Ниночку, втянувшую меня в аферу. Ну, получила я деньги, а куда они ушли!
Евдокия Клеме каждый свой приход пишет записки о расходах. Вытащила сегодня эту пачку и, прежде чем спустить ее в мусоропровод, стала читать. Жаль, счетов у меня нет и арифмометр на юбилей никто не подарил – это я намекаю, – она улыбнулась. – Мне бы сесть за старинную кассу с никелированным бюстом, нажимать клавиши и крутить ручку. Там было такое окошко с надписью «уплочено» и большим указательным пальцем, – может быть, тогда стало бы ясно, сколько я трачу на жизнь.
В пьесе Н. Хикмета «Рассказ о Турции». 1955 г.
Откладывая один за другим листочки домработницы, Ф. Г. вела суровый подсчет.
– Итак, в январе месяце сего года я съела пять кило мяса, шесть кило рыбы, в один день 21 января, очевидно, в честь памяти Ленина, ушло кило ветчины: наверняка приходила Нателла, потому что на следующий день, 22-го, Евдокия Клеме вписала в счет еще кило ветчины, которую на этот раз съела я или вы тайно от меня.
– Ничего не тайно, – возразил я. – Вы сами сделали мне яичницу с ветчиной. Любящими руками, как вы сказали, и она оказалась необычайно вкусной.
– Любящими руками все вкусно, – подтвердила Ф. Г. – Но никогда не поверю, что вы уплели килограмм сразу!
Она протянула мне пачку листочков:
– Прошу вас, там, на кухне, откройте дверцу мусоропровода и бросьте их – туда им и дорога!
С одной причиной плохого настроения расправились, – сказала она удовлетворенно, – но что делать с деньгами, ума не приложу. Ненавижу их, хотя точно знаю: страшны не деньги, а безденежье.
Я тут недавно возликовала: телевизионщики захотели снять на пленку «Сэвидж». Весь спектакль! Боже, как хорошо! Это сколько съемочных дней наберется – в долговую яму меня не отправят! Стала мысленно делить шкуру неубитого медведя: прежде всего, верну аванс, долги, и, пожалуй, еще что-то останется.
Так нет же! Вчера после спектакля ко мне в уборную явились трое. И еще пришел оператор. С его лица не сходила улыбка. Я сначала улыбнулась ему в ответ, но потом поняла, как ужасно видеть постоянно улыбающегося человека, начинает казаться, что спектакль не кончился и я все еще в «Тихой обители».
Но диалог мой с дамами действительно дурдом. Я по три раза повторяла им одно и то же, они согласно кивали, оператор радостно улыбался, а разговор не двигался с места.
– Вы нас и не почувствуете, – уверяла режиссерша. – Мы снимем спектакль тремя камерами за один вечер! Вам ничего не придется менять.
– Так это и ужасно! – твердила я в десятый раз. – Артист не может на телевидении, где все сидят в первом ряду, играть так же, как в театре, – для зрителей и амфитеатра, и бельэтажа, и балкона.
– Я умею снимать комедии, – вставился, наконец, оператор. По-моему, он исхитрился улыбнуться еще шире.
– Голубчик, дело не в вашем умении! – у меня не было уже слов. – Мы играем наш трагифарс на сцене. На телевидении все это станет вампукой.
– Но нам нужна реакция зала, – настаивала партикулярная дама.
Ну что вы тут скажете!
– А может быть, стоит попробовать? – Мне очень хотелось, чтобы «Сэвидж» появилась на экране. – Если мы увидим зал, зрителей, ложи, то возникнут другие правила игры, мы поймем, что мы не в кино, а в театре!
– И вы туда же! – возмутилась Ф. Г. – Я думала, что разговариваю с профессиональным человеком, ведь вы слыхали, конечно, о таком понятии, как посыл. Имеющий уши да услышит! Когда я читала у вас в маленькой студии ардовский рассказ, я делала это для кого-то, кто сидел рядом, на месте микрофона. Вы потом наложили смех, эту идиотку с визгливыми всхлипываниями, аплодисменты, да, да, появилась атмосфера, но посыл остался тот же: не на зал, а на собеседника.
Но я гнул свое:
– Райкин, которого мы всегда снимали на публике, настоял однажды на чистом, студийном варианте и пришел в ужас: все падало в пустое пространство, становилось менее смешным или не смешным вовсе. Он сам признался, что ему, привыкшему к реакции зала, играть было во сто крат труднее.
– Райкин – актер с большой буквы. Спектакль на радио и срежиссировать надо по-иному, и сценический ритм поменять. Райкин не мог не почувствовать это.
А дамы, потупив взор, признались:
– Снимать в студии мы не можем – нет денег.
Из меня сразу вышел весь запал. Однажды то ли в Гаграх, то ли в Сухуме – тогда врачи мне еще не запрещали юг, – две грузинки на пляже жаловались мне на безнравственность своей подруги.
– Так она просто блядь! – авторитетно заявила я.
– Нет, нет! – завопили они. – Но она соглашается за три рубля, понимаешь?!
Телевизионщикам я не показала своих рухнувших надежд, но за три рубля я не соглашусь ни при каких условиях.Из другой оперы
– Вчера заезжал Миша, подарил страшный укор – свою книжку, – протянула мне Ф. Г. увесистый том в супере, – и надписал его.
– «Любимой Фаине Георгиевне Раневской. Дорогому другу, товарищу и бесконечно талантливой (образцово-показательной) актрисе. Я работаю (во всяком случае, всегда стараюсь) с оглядкой на Вас: а как и что здесь сделала бы Раневская? Всегда Ваш! Мих. Жаров. 27/Ш—67. Москва», – прочел я и сказал: – Странно, не знал, что Жаров ваш друг и товарищ: вы и не вспоминаете его, а тут такие слова!
– Во-первых, не надо всерьез воспринимать автографы, даже если они сделаны заранее, дома. Особенно типа «всегда ваш», – Ф. Г. была настроена серьезно. – Я сама видела, как в Доме литераторов бездарь раздала штук триста своих книг и на каждой написала «С любовью и от всего сердца», а и сердце, и способность любить потеряла, как только заняла в своем Союзе высокий пост.
Москва в 1960-е гг.
Во-вторых, с Мишей у меня связана не только «Патетическая» в Камерном. Хорошо, что никогда не придется дарить ему мою книгу – написать на ней «с любовью» рука бы не повернулась. Не потому, что он плохой человек. Хитрый – да. Способный на коварство – да, хоть и привык в жизни к амплуа «души общества».
На меня у него давний зуб. Разве в этой вчерашней надписи – «образцово-показательная» – не чувствуется ухмылка?
Я удивляюсь, как вы, киновед, не слышали о сталинской оценке Жарова?! Я наверняка говорила вам о ней – вы не записали сразу, вот и забыли.
Это случилось сразу после второй серии «Ивана». Эйзенштейна и Черкасова Сталин вызвал на ковер – в Кремль, конечно, и очень поздно – после полуночи. Сергей Михайлович позвонил мне в четвертом часу, когда приехал оттуда, – я только задремала. Голос грустный, осевший, я даже удивилась:
– Сергей Михайлович, вы? Что-нибудь нехорошее?
– В каждой грустной истории, Фаина, можно найти и забавное, и приятное, – сказал он. – Меня сейчас раздолбал в Кремле вождь народов. Ему все не понравилось: и концепция не та, и историю я исказил, и Жаров-Малюта у меня не защитник царя, а ряженый, мол, во всех ролях он одинаковый. И тут я услышал единственную приятную вещь: «Раневская, в каких бы ролях ни появлялась, всегда разная. Она настоящая актриса». Так и сказал.
– Ну, а что же будет с фильмом? – заволновалась я.
– Вторую серию придется похоронить. Тихо, без катафалка, факельщиков и оркестра, – ответил Сергей Михайлович.
Он ошибся: из похорон второй серии устроили шумное аутодафе, выпустили постановление, и вся критика что есть мочи трубила об ошибках режиссера. А я от сталинских слов ликования не испытала, да и ликовать на похоронах – не в моем стиле.
До Миши, конечно, дошли все оценки, но с ним мы никогда об этом не говорили. А тут вдруг Александр Михайлович Файнциммер присылает мне сценарий комедии «Девушка с гитарой». Я у него снималась не раз, и, кажется, неплохо, вы знаете мою Тапершу из «Котовского» и фрау Вурст из «У них есть Родина». Но комедий, тем более музыкальных, он не делал. Мне он сказал:
– Роль написана специально для вас, по моему заказу. И партнер ваш – Слава Плятт.
Прочитала сценарий, звоню ему:
– Саша, вы прислали полуфабрикат. Главная роль для девочки – он пригласил Гурченко после ее успеха в «Карнавальной ночи» – слабая, ей, как и нам, делать нечего. Нет комедийного решения характеров. Мы что, со Славой будем играть продолжение неудачного романа из «Весны»? Понимаете, в этом сценарии все вторично.
Уговаривал он меня не меньше часа, уверял, что в режиссерской разработке многое придумал, что из полуфабриката сделает конфетку.
И я, дура, поверила ему. Мы снимали в пятьдесят седьмом, а у него все в традициях сталинского кино. Гигантский магазин пластинок с танцевальным залом в колоннах, огромный кабинет директора с фантастическими окнами, ледяное ревю, в котором профессионалок выдают за самодеятельность. Фальшь на каждом шагу. Саша на этот раз работал на чужих огородах, хотел снять урожай с грядок, где ничего не сеял. Конфетки не получилось.
Я же просто вывалилась из фильма. Плятт сниматься не смог, пригласили Жарова. И вот уж он ни на йоту не сверялся со мной. Я в одну дуду, он в другую. Старалась сделать гротесковый характер, то есть на десяток градусов выше обыденного. А он – весь в быту, все мельчил, ничего крупного. Пока шли съемки, я металась, злилась, все-таки надеялась, а вдруг что-то выйдет: в кино, случается, и один в поле воин. Не вышло – я там из другой оперы. Вспомнить стыдно. Благодарю Бога, что фильм в прокате провалился и его быстро забыли.
Орлова на Дорхимзаводе
– Ваша мама, милая Гута Борисовна, вчера сказала мне, что вы поехали читать лекцию от Бюро пропаганды. Что на этот раз вы пропагандировали?
– Комедии Александрова тридцатых годов. Между прочим, там выступала и Орлова!
– Любочка?! Какая она смелая женщина! Комедии тридцатых, а Орлова шестидесятых! И как? Впрочем, выглядит она отлично. И никто не скажет, сколько ей лет. Она вообще гениальна: когда выдавали паспорта в начале тех же тридцатых, никаких документов не требовали – можно было назвать любую дату рождения и любое имя тоже – тогда и появились самозваные Леониды Утесовы и Веры Малиновские, была такая писаная красавица, в кино снималась. Так Любочка не растерялась и сразу скостила себе десяток лет! Это я, идиотка, все колебалась: стоит ли? Потом подсчитала, что два года я все же провела на курортах, а курорты, как говорят, не в счет, так и появилась в моем паспорте новая дата рождения: вместо 1895-го 1897-й. И только! До сих пор не могу себе простить такого легкомыслия! А что Любочка вчера делала?
– Рассказывала о съемках «Волги-Волги», «Светлого пути».
– Дурацкая картина. Только Александров мог заставить свою жену работать на ста двадцати станках и бороться в кинокомедии с врагом народа – ловить кулака, поджигающего ткацкую фабрику! Спичкой! Зачем? Большего абсурда я в своей жизни не видела! А про «Цирк» она не говорила? Удивительный она все-таки человек. Другая бы на ее месте только об этом и трубила – «Подвиг актрисы. Так поступают советские люди!». А она молчит. И вы этого не знаете? Мне кажется, вы должны непременно включить этот эпизод в свои лекции.
Любовь Орлова
В первоначальном варианте «Цирка» номера на пушке не было. Любочка делала на ней несколько батманов и арабесков на пуантах, конечно, – она же училась в школе у знаменитой Франчески Беаты, – а потом опускалась в жерло. Когда Григорий Васильевич начал монтировать картину, он почувствовал, что «Полет на луну» получается бледным, и договорился с Дунаевским и Галей Шаховской – это балетмейстер, чтобы они сделали для Любочки ударный номер с песенкой, чечеткой, джазом. А снимали «Цирк» на «Кодаке». Черно-белом, но «Кодаке» – за валюту! Своя пленка была полным говном: на ней можно было раз снять, а потом переснимать дважды – себе дороже обойдется! Гриша на «Цирке» свой лимит уже съел и попросил Любочку перед съемкой:
– Любовь Петровна, пленки у нас только на один дубль. Сделайте так, чтобы мы за раз сняли.
Любочка репетировала раз двадцать – фонограмму (там Цфасман блистательно на рояле играет!) гоняли чуть ли не до Дыр.
Наконец все готово. А для съемки соорудили новую пушку – коротышку в полметра, ровно столько, сколько входит в кадр, жерло закупорили толстым стеклом, по которому Любочка бьет чечетку, а для того чтобы оно светилось, снизу поставили диг – прожектор такой. И вот Александров командует: «Свет! Мотор! Фонограмма!» Любочка сбрасывает с себя накидку – «Але-ап!» и начинает петь. А пока она пела и каблучками стучала по стеклу, пушка от прожектора так раскалилась, что, когда Любочка села на нее, она оказалась как на горячей сковородке. И представьте себе, ни один мускул не дрогнул на ее лице! Она допела песню, а после съемки ее увезли в больницу с ожогом третьей степени! На две недели!
– Потрясающе! Но Любовь Петровна никогда не рассказывает ничего, кроме того, как она работала над ролью.
– И напрасно! Я, правда, не знаю, перед кем вы выступали, может быть, аудитория была не та? Но ведь эта история – не из разряда надоевших баек, как снимают пляж, когда идет снег?
– Конечно. Выступали мы в клубе Дорхимзавода, – сказал я, – на набережной за Киевским, почти у самого железнодорожного моста. Старый такой клуб, на втором этаже. И народу было – кот наплакал. Администраторша все извинялась – май, мол, пятница, люди все на дачи после работы торопятся. Как будто клуб не завода, а дачного треста.
– Хоть заплатили хорошо? – спросила Ф. Г.
– Смеетесь! Вот прочтите записочку – это Любовь Петровна написала нашей редакторше: «Дорогая Елена Ильинична! В прошлый раз мне заплатили за выступление 14 руб. 50 коп. Тогда как моя ставка, утвержденная Министерством культуры, – 27 руб. Прошу Вас произвести перерасчет и выплатить мне неполученное. Моя ставка предусматривает надбавку за мастерство и народность. С уважением Любовь Орлова».
– Боже мой, какой стыд, – всплеснула руками Ф. Г. – Народная СССР тащится на край Москвы в занюханный клуб, где еле собираются две с половиной калеки, чтобы получить жалкие гроши! Да еще униженно просит о доплате, когда ее откровенно надувают. Нет, Чехов – вечен. Только тут не хватило, чтобы из Любочкиной ставки вычли за пользование зеркалом, у которого она гримировалась, за туалет, за амортизацию рояля, на который оперлась. Это ужасно! Вот почему я отказываюсь от всяких «творческих вечеров» и выступлений. У нас с актерами скоро будут расплачиваться чечевичной похлебкой!.. А Любочка, видно, опять без денег. Ее бездарь, Гришка, сколько лет ничего не делает, сидит на ее шее. И тоже народный. Нет, сил моих больше нет. Просто хочется взять автомат и стрелять всех подряд.
Через три-четыре дня Ф. Г. сказала:
– Я все думала об этой вашей лекции на заводе фановых труб и бедной Любочке. Вы нашли, что она и сегодня хорошо выглядит, но вы не представляете, какой она была. От нее глаз нельзя было отвести. Естественный румянец, нежная кожа, глаза такой голубизны, что, заглянув в них, проваливаешься в бездну. А фигура, ножки – сама гармония. И порода, порода во всем. По отцу Любочка из старинного дворянского рода Орловых, по матери – из графского рода Сухомлиных, родственного клану Толстых, и Лев Николаевич подарил Любочке в ее детстве своего «Кавказского пленника» с трогательным автографом. Ни о книжке этой, ни о своем происхождении Любочка, разумеется, никому не говорила: вы знаете, как поступала власть с дворянами, а ее родители, кажется, еще в тридцатые годы были живы.
Я познакомилась с ней на «Мосфильме». Боже мой, когда же это было, если я снималась еще в немом кино! – Ф. Г. засмеялась. – А что, скажи вот так: «Я снималась еще в немом кино», и сразу подумают, что мне сто лет. Мы встретились ночью в коридоре студии – я в костюме госпожи Луазо из «Пышки», она – в платье Грушеньки из «Петербургской ночи». Потом я сходила на ее «Периколу» к Немировичу, она тоже посмотрела что-то мое, кажется, мою очередную проститутку из «Патетической сонаты» – на проституток в ту пору мне везло. И потом на той же студии, в этом жутком недостроенном сарае, который назывался гордо «Кинокомбинатом», обратилась ко мне с самой необычной просьбой. Представьте себе: повсюду строительный мусор, воняет известкой и сырой штукатуркой, вместо скамеек – штабеля свежеоструганных досок, одна ярчайшая лампочка под потолком, вся в подтеках побелки, и среди всего этого Любочка:
– Я умоляю вас, будьте моей феей!
– Кем-кем? – не поняла я.
– Моей доброй феей! – повторила она ангельским голосом.
– Ну, уж тогда скорее добрым феем, – не удержалась я от остроты. Но Любочка была очень серьезна:
– Фаиныш, клянусь, как вы скажете, так и будет. Сейчас решается моя судьба: мне предлагают большую роль в музыкальном фильме. Согласиться – значит бросить театр: на съемки уйдет не меньше года. Я жду вашего решения.
Я недолго думала:
– Сейчас вами любуются ваши близкие и зрители одного театра. Когда вы уйдете в кино, вами будут восхищаться все. Поверьте опыту моих театральных героинь. Я серьезно благословляю вас и не сомневаюсь в успехе.
А решать Любочке пришлось многое. Бросать театр, где она пользовалась покровительством Владимира Ивановича Немировича. Расставаться с человеком, с которым прожила не один год. Я была в их квартире – это номер «люкс» в «Национале», что снимал немецкий концессионер. Тогда я впервые увидела ее коллекцию хрусталя. Любочка собирала уникальные вазы, бокалы, ладьи, рога, предметы, назначение которых мне осталось неизвестным, сверкавшие, поверьте, загадочным светом: хозяйка умела все это по-особому расставить и осветить. И концессионер одобрял это увлечение и дарил Любе только хрустальные вещи. Она уже встретилась с Григорием Васильевичем, который стал к тому времени не Мормоненко, а Александровым, сотрудником Эйзенштейна, главой молодой семьи и отцом сына, названного в честь знаменитой кинозвезды Фэрбенкса Дугласом. И ему тоже пришлось заняться тем, с чем никогда прежде не имел дела, – музыкальной комедией.
Они любили друг друга. Поселились в маленькой комнате, куда Любочка вывезла весь свой хрусталь, и начали новую жизнь.
Я впервые снялась у них только после войны – в «Весне». Была безумно благодарна им, что они взяли меня на съемки, что шли в Праге, на «Баррандове» – бывшей немецкой студии, филиале УФА. Тогда ее хотели превратить в филиал «Мосфильма», оснащенный самой лучшей техникой и роскошными павильонами. В одном из них Любочка плясала свои «Журчат ручьи» на зеркальном полу, что остался еще от «Девушки моей мечты» и чечетки Марики Рекк.
Тогда я впервые попала за границу – повидала брата, с которым не виделась почти тридцать лет. Между прочим, Любочка тогда тоже впервые была за рубежом, а все эти разговоры о ее многочисленных поездках в Америку для подтяжек, пересадок яичников – выдумки обывателей. Орлова всю жизнь держала себя в форме. Ежедневно с утра – гимнастика, занятия у станка. В той же «Весне» она свободно стоит на пуантах! Я могла только завидовать ей.
А в Москве, где снова продолжались съемки в ледяных мосфильмовских павильонах, я нарисовала для Любочки «картину», изобразила себя Маргаритой Львовной, но в валенках, ушанке, дрожащую от холода, написала какую-то глупость, которую Любочка демонстрирует своим гостям, но подписалась с намеком – «Ваш Фей». Успех «Весна» имела необыкновенный!
Вообще образ жизни они ведут уединенный. Им никто не нужен. Удивительно, да? Даже сына Григория Васильевича, этого Дугласа, которого все зовут Васей, она отвадила от дома. Причина какая-то была: то ли Дуглас, когда никого не было, устроил там пьянку, то ли еще что-то. Да и гости у Любочки – редкое явление. И обычно не друзья (я не знаю, есть ли друзья у них?), а нужные люди. Знаете, из тех, что, когда хозяйка отлучится на кухню, переворачивают тарелки и, видя на днище царский герб или знак Кузнецова, тычут в эту геральдику пальцем и удовлетворенно цокают языком! Я сама видела – была раза два в их числе, – по-моему, в качестве аттракциона для пищеварения.
Но тут я недавно вспомнила ситуацию анекдотическую – схватку гигантов. И смешную, и грустную. Когда Любочка жила в доме на улице Немировича-Данченко, она всегда после ужина водила своих гостей к Сереже Образцову. Чай – его страсть, он привозит его из всех стран, где бывает, какие-то особые сорта: королевские, с жасмином, с травами, лепестками розы, с марихуаной. В общем, все самое изысканное и по особым рецептам и в особой посуде завариваемое. В первый раз он встретил гостей Орловой не без приязненности. Они пили, восхищались, хвалили, рассматривая заодно и механические игрушки Образцова. Во второй раз восторга стало меньше. А в третий Сережа уже сам привел к Любочке своих гостей:
– Дорогая, мои гости столько наслышаны о твоем хрустале, что хотели хоть глазком взглянуть на него, а заодно и чайку попить из твоего кузнецовского фарфора!
Говорят, на этом обмен гостями закончился навсегда.
Мне грустно говорить об этом, но Любочка очень изменилась. Человечески. Нет, они по-прежнему дружны. Она ему—«Гришенька», он ей – «Чарли» только в узком кругу. На людях – «Григорий Васильевич», «Любовь Петровна». И всегда неизменно на «вы». Но после «Встречи на Эльбе», где я играла эту американку из «Крокодила», мы все дальше отходим друг от друга. Да, на том фильме они очень плохо поступили с Дунаевским, милейшим человеком, несмотря на его еврейский кобелизм. Отказали ему от совместного творчества, никак не объяснив это, – ни словом, ни звонком. И это после того, как они дуэтом трубили о своей любви к «лучшему композитору».
Но не это повлияло на меня. Наверное, прежде всего – их холодность. Я все чаше убеждаюсь, что Орлова стала типичной буржуазкой. С соответствующими интересами вокруг дачи, тряпья, косметики. И она, видно, чувствует мое отношение, хотя я теперь молчу как рыба.
Это после «Весны» я имела глупость высказаться: «Орлова – превосходная актриса, на съемочной площадке она – образец дисциплинированности и демократизма. Одно плохо – ее голос. Когда она поет, кажется, будто кто-то писает в пустой таз».
Григорий Васильевич еще позвонил мне, когда затеял этот свой шедевр – «Русский сувенир»:
– Фаиночка, для тебя есть чудная роль – сплошная эксцентрика. Ты сыграешь бабушку Любочки.
– Гриша, побойся Бога, – не удержалась я. – Мы же с Любочкой ровесницы! Ты подумал, сколько лет должно быть Любочкиной бабушке, доживи она до наших дней!Гости из Парижа
– Нет, это случиться могло только со мной! Что делать мне, скажите?
Ф. Г. была не на шутку взволнованна. Она с остервенением листала журнал, как будто намеревалась вырвать из него каждую страницу. Не добившись успеха, бросила журнал в угол.
Орлова и Раневская на сцене театра Моссовета
– Я просто теряю голову. Как же можно так поступать с уважаемыми людьми? Он – профессор, ездит читать лекции в крупнейшие столицы мира – Рим, Лондон, Стокгольм. Крупнейший специалист по античному искусству – с мировым именем, исключительный человек, ну, интеллигент от мизинца до кончика волос. Такая же его жена – я переписываюсь с ней. Она тоже живет в Париже, была подругой моей покойной сестры. И вот эта дама сообщает, что ее супруг получил приглашение в Москву и на днях они выезжают. Приглашение пришло от Пушкинского музея, с которым профессор имел длительную переписку…
И представьте себе, я, как будто почувствовав недоброе, решила позвонить в музей – узнать, как они собираются принимать чету.
– Мы ничего не знаем, – отвечают в музее. – Вы с ними переписываетесь, вот они, видно, к вам и едут.
– Но ведь было приглашение от вас! – пытаюсь вставить я.
– Никакого приглашения мы не посылали!
Как вам это нравится? Я говорю с директоршей, она поднимает всю переписку, проверяет документы в Министерстве культуры – ничего нет.
– Последнее письмо, – говорит директорша, – мы послали в апреле, там есть, правда, фраза: «Очень будем рады видеть вас с супругой у нас в музее, в Москве. Нам была бы очень полезна ваша консультация», – но никакой официальной бумаги мы не посылали.
– Позвольте, – взываю я. – Да как же получается? «Очень будем рады видеть вас у нас» – да разве по-другому интеллигентные люди зовут в гости?! Разве это не приглашение?
– Нет, это просто письмо. Приглашение посылается на бланке и с печатью! И конечно, после согласования с министерством.
Что я могла сказать? Старики со дня на день выедут в Москву – ему 79 лет, ей – немного меньше. Что они будут делать в незнакомом городе? Ну, она еще помнит русский и может объясниться, но где они найдут ночлег? Взять их к себе? Вы-то видите, как я живу, – могу ли я принимать в этих двух комнатках профессора с женой, уложив их на одну тахту? А-а, да плевать на это, но ведь с двадцатого мая у меня десятидневные гастроли в Ленинграде, а вдруг они приедут именно в эти дни? Я не знаю, что делать, что делать?..
Короткие истории
Вот несколько коротеньких историй, рассказанных Ф. Г., – историй, свидетелем которых она была, или случившихся с нею, или просто где-то услышанных, но запомнившихся надолго.
На Тверском Ф. Г. встретила знакомого.
– Фаина Георгиевна! – воскликнул он. – Вы чудесно выглядите!
– Я симулирую здоровье, – ответила она.
– Да что вы! У вас такой чудный румянец! Но она не сдавалась:
– Оставьте, какой же это румянец? Это чудеса науки и техники – румянец из Парижа.
Обо мне – своим знакомым:
– Я его усыновила, а он меня уматерил.
Когда моя сестра решила переехать из Парижа в Москву – это было в пятидесятых годах, – я прислала ей письмо. Работ
ник посольства, выдававший ей визу, рассказывал, что накануне отъезда сестра пришла к нему и отказалась от поездки.
– Почему? – спросили ее.
– Я не могу ехать, – ответила она. – Моя сестра в Москве сошла с ума. Смотрите, что она пишет: «Ни о чем не волнуйся, приезжай, площадь для тебя есть». Зачем мне площадь? Что я, памятник? Нет, она явно не в себе.
Подпись Фаины Георгиевны на оборотной стороне фотографии для Глеба Скороходова
На улице, у театрального подъезда, после окончания спектакля. Муж, оборачиваясь к уныло плетущейся сзади жене:
– А все ты, блядь: «Пойдем в театр, пойдем в театр!»
– Вот лучшая рецензия! – добавляет Ф. Г.
Говорили о современных писателях.
– Они мне напоминают торговку «счастьем», которую я видела в Петербурге, – сказала Ф. Г. – Толстая баба стояла с попугаем, восседающим на жердочке над квадратиками бумажного счастья. Баба кричала: «На любой интересующий вопрос моя попка вам быстро дает желающий ответ».
В цирке на Цветном
– Кстати, вы любите цирк? – спросила Ф. Г. неожиданно.
– Люблю, – ответил я. – Но почему «кстати»?
– Я вспомнила, мы говорили с вами о «Девушке с гитарой» и я не сказала о единственном человеке, который оказался там на месте – Юрии Никулине. Его пиротехника запомнили все, а ведь это был дебют!
Он большой артист и вот о чем заставил меня думать. Фраза «каждый комик мечтает о Гамлете» давно стала общим местом, но смысла не утратила. Настоящие клоуны всегда со вторым планом, не обязательно смешным. Иногда он скрыт, иногда виден всем.
В фильме «Деревья умирают стоя»
Я никогда не забуду Чаплина в финале «Огней большого города». Помните, он выходит из тюрьмы, оборванный, в кургузом пиджачке, и вдруг застывает: в витрине цветочного магазина – его любимая. Он помог ей вернуть зрение, но она его никогда не видела, и только протянув ему цветок, на ощупь, по руке, понимает, кто перед ней.
– Теперь вы видите? – спрашивает Чаплин, и в его глазах тысяча чувств: смущение – жизнь не сложилась, стеснение – он не такой, каким его представляла любимая, опасение прочесть разочарование на ее лице, страх потерять любовь и желание любить. И еще, и еще – вон сколько слов я уже наговорила, а у Чаплина все это вместилось в мгновение. И так он понятен, так его жаль и хочется обнять его и согреть, бесприютного, что сколько бы я ни смотрела эту сцену, слезы текут непрерывно.
Чаплин ставил комедии в высоком смысле. Как у Чехова. Пьесы, в которых один шаг до Гамлета. И Никулин в роли отца-самозванца – помните его глаза? – точно в чаплинской традиции.
Мы с Юрием Владимировичем говорили однажды о клоунах, и он вдруг признался, что его идеал – Чаплин и что в финале «Огней» он всегда плакал.
– Мы с вами одной группы крови, – не удержалась я.
И наше отношение к цирку тоже совпало. Вот только теперь я цирк люблю все больше на расстоянии. Поэтому и предлагаю сегодня же сходить на Цветной бульвар. Вы давно там были?
– Последний раз года три назад, – сказал я, – но попасть туда не просто: ежедневные аншлаги, теперь там и Кио. Билетов не достать.
– Это не ваша забота! – Ф. Г. решительно поднялась из кресла. – Я не была в цирке лет десять, но, в конце концов, Никулин меня приглашал, Марк Соломонович Местечкин мне знаком, а он директор. Прорвемся как-нибудь! – Ф. Г. уже надевала шляпу и попросила: – Подайте даме труакар.
Меня рассмешило таинственное превращение обычного «демисезона», но Ф. Г. ничуть не смутилась:
– Вчера пальто, сегодня труакар, завтра манто. Обожаю разнообразие!
В цирке нас усадили в первый ряд.
– Могу предложить ложу дирекции, – сказал Местечкин, – но она высоковато. Туда мы друзей не сажаем – только официальных лиц.
Программа оказалась великолепной. Особенно блестяще работали четверо воздушных гимнасток. Я ничего подобного не видел: на сложной конструкции они выделывали такое, отчего замирало сердце. Никулин с Шуйдиным заставляли грохотать весь цирк. Над их антре с бревном мы смеялись до слез – Ф. Г. даже достала платочек.
Юрий Владимирович будто и не заметил ее, скользнул только взглядом, и все. Мне показалось, он специально отвлек внимание зрителей от Ф. Г. Выбрал на противоположной от нас стороне симпатичную девушку и застыл в изумлении. И потом при любом удобном случае расточал ей влюбленные взгляды, вздыхал, посылал воздушные поцелуи. Девушка смущенно улыбалась, а зал хохотал. Только однажды, уходя с арены, он подмигнул Ф. Г.
– Вот видите, – сказала она в антракте, – я буду тысячу раз повторять: искусство артиста цирка штучное. Мы волновались, глядя на этих чудесных девушек, работавших под самым куполом, а представьте, что их было бы не четверо, а два десятка. Исчезла бы магия неповторимости.
В детстве я видела жонглера, поразившего меня. В конце его выступления шпрехшталмейстер объявлял:
– Смертельный трюк – жонгляж с огнем. Одна ошибка, и ожог рук неминуем!
Гас свет, и под барабанную дробь жонглер подбрасывал в воздух три горящих булавы. Они летали и будто сами описывали огненные дуги и круги. Артист срывал бешеный аплодисмент!
Гришка Александров в своем «цирке» заставил жонглировать с факелами сто девушек – у нас, мол, это массовое явление. Спалил декорацию, но никто не аплодировал. А цирк должен восхищать и удивлять, и заставлять замирать от счастья. Ведь счастье – это когда твои желания совпадают с возможностями других. И очень грустно, если люди перестают удивляться…
Мы зашли в директорский кабинет – Ф. Г. там оставила для Никулина три розы. Цветы извлекли из вазы, и Местечкин попросил нас следовать за ним.
Я думал, мы пойдем за кулисы через форганг, из которого выходили все артисты на арену, но, видно, в цирке свои негласные законы, и Марк Соломонович повел нас через фойе куда-то вглубь, за красный бархатный занавес.
Мы шли мимо клеток с собаками, поблекших аппаратов, что час назад сияли над манежем, разобранных турников и цветных кубов. И тут раздались аплодисменты. Артисты, уже разгримированные, и те, кто только что работал у Кио, аплодировали Ф. Г. А воздушная гимнастка вручила ей букет.
– Ну что вы, что вы! – застеснялась Ф. Г. – Это я должна благодарить вас!
И тут же вручила гимнастке никулинские розы. Все улыбались, а Местечкин сказал гимнастке строго:
– Антонина, давай цветы обратно: они Юрию Владимировичу предназначены.
Откуда-то сбоку вышли Никулин, Шуйдин, Кио, другие артисты. Вынесли шампанское и тут же провозгласили тост за Раневскую. Опешившая Ф. Г. твердила:
– Я не понимаю, за что? За что, скажите!
– За ваш талант, за вашу любовь к цирку, за ваш юбилей! – провозгласил Никулин.
– Спасибо, спасибо! – благодарила Ф. Г. – Но юбилей был в августе. И если совсем немолодой даме прибавился год, разве тут есть чем гордиться!
Обратно мы ехали не на такси, а на директорской машине.
– Все хорошо, – сказала Ф. Г., – но когда я наконец перестану кокетничать возрастом!..
Чуть не забыл: Никулин рассказал два анекдота.
– Один для вас, театральный, другой – наш, цирковой, – сказал он.
Записал их как запомнил.«Разгневанный отец отчитывает дочку:
– Замуж за артиста?! И думать не позволю!
И все же пошел с ней в театр – посмотреть, кого она выбрала.
– Можешь выходить за него. Он вовсе не артист!»
«Подготовлен уникальный аттракцион – «Дрессированные черепахи». Черепах за валюту привезли с острова Гаити. Под звуки марша они делают два круга по арене, а потом становятся на задние лапы и в такт музыке кивают головами.
Выпустить этот аттракцион никак не могут: не выдерживает оркестр – номер с черепахами идет пять часов».
День рождения в «Кемери»
Перед самым отъездом в Ригу на гастроли Ф. Г. мне сказала:
– Ну, дело сделано. Нина втянула меня в гигантскую авантюру – получу тысячу семьсот рублей! Хватит рассчитаться со всеми долгами и еще останется.
– Но что случилось?
– Не спрашивайте. Позор! Я ощущаю себя, ну, знаете, ну, как начинающая кокотка, от которой ждут блестящей карьеры.
На арене цирка
– ?
– Я продалась ВТО – подписала договор на книгу.
– Вы решились?! Поздравляю!
– Не смейте этого делать! С чем поздравлять? Боже, как стыдно! Разве я когда-нибудь напишу двадцать листов! Это сколько страниц?
– Около пятисот на машинке.
– С ума сойти! Да я и двух страничек не могу из себя выжать. Кому это нужно? Повторяю вам, мой договор – грандиозная авантюра. Мне нужны деньги: скопились долги, нужно купить путевку в санаторий – подлечить руку (как я буду играть в Риге восемь спектаклей, ума не приложу!), путевка стоит минимум двести пятьдесят рублей. Откуда взять все это? Я и решила: ВТО дает аванс на два года. За это время я запишусь на радио, снимусь в кино – Алеша Баталов предложил мне сыграть Бабуленьку в «Игроке», – тогда я и верну аванс, все до копеечки.
– А может быть, лучше все же написать книгу?
– У-у! – замахнулась на меня Ф. Г. – Не заикайтесь даже!
Две июльские недели я мотался по кинотеатрам в поисках чего-либо стоящего на Московском международном фестивале, написал о своих впечатлениях Ф. Г. и получил ответ:
«Милый Глеб, спасибо за интересное письмо, читая которое, я почувствовала себя на неинтересном фестивале.
Глебушка, умоляю и мне достать Аввакума, если это будет возможно. При встрече обсудим этот исторический момент!
Мне досадно за Вас – проводить отпуск в душных кинозалах стоит ли даже ради шедевров космических? Не стоит.
Здесь дивный воздух, но моя проклятущая популярность заставляет меня торчать в номере гостиницы. На улице любители автографов отравили мне старость. Обнимаю. Приезжайте. Ваша Ф. Р.».
После окончания рижских гастролей Ф. Г. поехала в санаторий «Кемери», где мы, как и условились раньше, встретились.
Ф. Г. была в отличном настроении. Более всего ее тронули не «цветы, вино и фрукты», а две привезенные книги – «Изборник» и том с позднеримскими и греческими романами Татия, Лонга, Петрония и Апулея. «Изборник» вызвал особый восторг:
– Боже, и «Житие Аввакума» здесь есть! А его письма к Аввакумше? Вот фигура – действительно служитель веры! А какая сила воли! Помните, во время исповеди он почувствовал неодолимое влечение к исповедующейся женщине и держал свою руку над свечой до тех пор, пока не прожег ладонь, но страсть поборол! Вы знаете, что многие ученые считают Аввакума отцом Петра. Нашли, говорят, документы, что Нарышкина согрешила. Охотно верю в это. У Петра должен быть именно такой могучий отец.
За столом Ф. Г., боясь банальностей, предложила первый и единственный тост:
– За мое здоровье! День рождения у меня по новому стилю 27 августа – в юбилей кино – вот повезло! – а по-старому 14– го, – значит, сегодня! Отметим его по-старому!
Все выпили, и Ф. Г. замурлыкала какую-то мелодию.
– Узнаете? – Она улыбнулась. – Это из «Швейка». Там я свой день рождения отмечала. Какая я тогда была худая. Средняя Азия, эвакуация, есть нечего. Могла же я тогда выдумать для роли фразу: «Швейк, у тебя осталось полтетки!» Так оно и было!
А какой конфуз вышел с этим эпизодом, когда фильм показали за границей. Нам ведь часто не хватает образованности. В «Швейке» я играю старуху – ей лет семьдесят пять. Передо мной на столе стоял торт со свечами. Наши режиссеры слыхали, что на Западе в день рождения положен торт со свечами, но, сколько нужно свечек, не задумались. И когда фильм шел в Чехословакии, зрители неожиданно начали веселиться: тетка Швейка сошла с ума – ей за семьдесят, а судя по торту, где торчали одиннадцать свечек, она еще не достигла возраста конфирмации.
Вино и разговор разгорячили Ф. Г. Она сидела на диване, удобно откинувшись на низкую, пологую спинку, розовая шерстяная кофточка была наброшена на плечи, как пелерина. Белые, без модных оттенков волосы аккуратно причесаны, глаза блестят, следят за малейшим изменением лица собеседника, готовые тотчас же прореагировать.
– Какая вы красивая, Фаина Георгиевна!
– Ну что вы! Как можно?! – кокетливо смутилась Ф. Г. – Это такое открытие, что теперь я поминутно буду смотреть на себя в зеркало, – может быть, действительно произошло чудо!
Всю жизнь я мучилась из-за своего гигантского носа,– продолжала она. – Боже, думала я, встречая на улицах маленькие женские носики, как везет людям! Казалось, я все бы отдала, чтобы получить такой же. Однажды, когда я окончательно поняла, что избавиться от него мне не удастся, я с горечью и бесповоротно решила: ну что же, значит, мне никогда не суждено играть героинь. Можно ли вообразить Офелию с таким носом?!
Мой приятель из озерной компании, с которой я собирался совершить двухнедельное путешествие на лодках, пытался возразить, но Ф. Г. перебила его:
– Боже, как я вам завидую! Вы на воде можете быть месяцами! И никого не видеть и не слышать! Если бы вы знали, как мне порой хочется избавиться от окружения, любого. Особенно такого, какое в этом санатории! Горничная мне говорит:
– О, мадам, вы не знаете, какие гостьи у нас отдыхают! Они делают «а-а» в биде!
Мы рассмеялись, а приятель неожиданно попросил:
– Фаина Георгиевна, расскажите, как вы стали актрисой? С лица Ф. Г. сразу сбежала улыбка.
– Я не стала. Есть три профессии – врач, педагог и актер, которыми нужно родиться. Я не могу точно сказать, когда я ощутила себя актрисой, но все мои детские воспоминания связаны с актерством, с попытками играть, изображать, перевоплощаться. Именно эти попытки доставляли мне удовольствие, даже наслаждение, а не какие-нибудь настольные игры или вышивание, которое я терпеть не могла.
Помню, с каким восторгом я изображала странниц, которых видела на кухне у нашей стряпухи. Туда нам, детям, ходить запрещалось, но я обожала сидеть за столом вместе со старухами, идущими в Афон на богомолье, слушать их рассказы и есть пирожки с картофелем, печенные в подсолнечном масле, – до сих пор помню их запах!
А потом, повязав темный платочек, я ходила, сгорбившись, по комнатам и просила всех родных спросить меня, куда я иду, – все для того, чтобы произнести единственную фразу моей первой роли:
– В Афон иду, матушка, в Афон – на богомолье!
Помню, меня хвалили и относились к моим странницам всерьез. Зато другая моя роль не вызвала у родных никакого энтузиазма.
Недалеко от нашего дома была закусочная – монополька, как ее называли, – там торговали водкой в розлив и на вынос – водочная торговля всегда была монополией государства. Я любила устроиться где-нибудь в стороне и наблюдать за посетителями монопольки. Я запоминала их фразы, интонации, манеры, их песни и однажды, к ужасу родных, разлеглась под столом в гостиной и, выругавшись трехэтажным матом, который я, конечно, безбожно исказила, ибо не понимала его смысла, стала распевать песню, слышанную у монопольки. До конца допеть ее мне не удалось: мама, как человек решительный, надавала мне по губам, отец, помню, только долго говорил со мной.
Позже, опять же отец, которого я обожала, заметив восторг, охвативший меня на представлении бродячего кукольника, привез мне Петрушку, с которым я фантазировала спектакли, – это тоже была одна из моих первых ролей.
Роли окружали меня со всех сторон. Училась я отвратительно. Математику считала ненужной и бесполезной. Все эти купцы, купившие десять аршин сукна подешевле и продававшие затем почти каждый аршин подороже, вызывали у меня тоску и ненависть. Но когда я увидела, как работает наш управляющий, как он, надев очки, вписывает что-то в гроссбух и отстукивает на счетах, задачник вдруг ожил для меня. Раздобыв очки, я превращалась в управляющего, в купца, приказчика – я отсчитывала на счетах метраж купленного сукна, бормоча под нос, определяла расход и приход. Это было безумно интересно, потому что это была уже не я, и я понимала, что моего героя не могут не волновать все эти сукна, аршины, рубли и копейки…
В день рождения Ф. Г., 27 августа, из какого-то маленького литовского поселка я послал ей поздравительную телеграмму. В Москве меня уже ждала открытка, помеченная 27/VIII:
«Милый Глебун, меня так тронула Ваша добрая и торжественная телеграмма, что мне захотелось тут же Вас благодарить. Не нашла нормальной открытки, пишу на кретинах. (На открытке изображены двое латышей в национальных костюмах, танцующих что-то фольклорное, с улыбками идиотов.)
Ах, Глеб! Какой грустный день. Сегодня надо мной усердно упражнялся «трудящий» на баяне. Подбирал вальс «На сопках Маньчжурии».
Я надеюсь увидать Вас раньше, чем прибудут кретины. Рада буду увидеться, очень по Вас соскучилась. Привет Вашему семейству. Обнимаю. Ваша Ф. Р.».