Прогулка по Кремлю
В Кремль мы собрались месяца через два. Было уже тепло, деревья зазеленели.
– По правде говоря, мне и не очень хочется бродить здесь, – сказала Ф. Г., когда мы миновали Спасские ворота. – Одного раза вполне довольно. До революции, как вы, конечно, не догадываетесь, я не удосужилась посетить этот символ государственности. Другие были заботы, и ничего, кроме малинового звона на пасху – со всех сторон, и из Кремля тоже, – не запомнила. Меня, по легкомыслию, больше интересовал Мюр и Мерилиз – там мне Гельцер поднесла чудную Шанель № 5. На такие духи моих денег не хватило бы.
А потом Кремль стал закрытой крепостью, и я видела его только в кино. Смотрела на экране бесконечные физкультурные парады на Красной площади и не подозревала, что они – любимое зрелище Сталина и его подельника Гитлера. Михаил Ильич Ромм в своем «Фашизме» показал это.
Москва, физкультпарад. 1938 г. ФотоЭ. Евзерихина
Александров и Пырьев по поводу и без вставляли Кремль в свои фильмы. Иван даже умудрился засунуть его в эту ходульную мелодраму где Ладынина всю картину страдает на одной краске. Не помню, как этот бред назывался.
– «Испытание верности», – сказал я.
– «Испытание зрителя», который может все снести, если чушь подслащена Дунаевским. Исаак Осипович, кстати, и был-то в Кремле от силы два раза, получая награды. Я тоже побывала на таком получении и на всю жизнь запомнила это.
Задолго до события составлялись подробные списки. Там указывалось все: место рождения, год, образование, работа, семейное положение и номер паспорта, конечно. Потом, недели за две до вручения ставили в известность, когда и к каким воротам явиться.
– Не забудьте паспорт! – предупреждали по телефону. Помню, часам к двум дня у Боровицких ворот, в садике, выстроился длинный хвост – никого не пускали, пока не выйдет время. Затем поочередно начали сличать фотографию в паспорте с наружностью, номера и прописку с тем, что значилось в списке, и так у каждого, каким бы известным он ни был. Пройдешь ворота – дальше ни с места, жди, пока всех не проверят.
Стою, оглядываюсь: нигде ни души, пустой тротуар к Кремлевскому дворцу, и только дюжина кагебешников возле нас, все в форме. Шестеро встали впереди, шестеро – сзади и повели нас колонной к Дворцу. «Как заключенных, – подумала я. – Только конвою не хватает ружей».
– Подтягивайтесь, подтягивайтесь, товарищи! – торопят нас.
Всем-то любопытно, вертят головами по сторонам, но нельзя! А идти всего метров сто, не больше. У входа во Дворец – там такая медная табличка сверкала на солнце «Верховный Совет Союза ССР» – снова проверка, такая же дотошная, все уже измотались – сил нет. Поднялись по длиннющей лестнице, а уже три часа!
Появился Калинин, нет – Георгадзе. Расплылся в улыбке и сказал мне что-то об особом удовольствии, и я в ответ заулыбалась, а сама думала: «Скорей бы все это кончилось». Неуютно там, как в казарме. И бокал шампанского не поднял настроения.
А главное, дальше – то же самое, но в обратном порядке! «А теперь-то зачем? – закипала я. – Ну, каждый получил свое, ничего не украл, – отпустите душу с Богом!» Нет, те же испытующие взгляды, каменные лица, будто и «Весну» никогда не видели, – это я ведь за Маргариту Львовну получала лауреатство.
Мы сидели на скамейке неподалеку от царь-колокола, никогда не звонившего, и царь-пушки, никогда не стрелявшей.
– А это и не нужно! – усмехнулась Ф. Г. – У русского народа – постоянная тяга к гигантам. Все самое большое, пусть и недействующее, – наше. Огромное и могучее. Отсюда и страсть к силе, поклонение всевластию, восторг от изуверства, сделанного сильной рукой.
Пойдемте на ту сторону – я вам кое-что покажу, – предложила Ф. Г., и мы ступили на зебру пешеходного перехода, но тут же раздался свисток одиноко стоящего военного:
– Вернитесь!
– Туда нельзя, – сказала Ф. Г., – а вы говорите «свобода, гуляй, где хошь!» Ну, так постоим здесь, и отсюда все разглядите.
Ф. Г. указала на Пыточную башню и стройную кирпичную беседку, крыша которой подпиралась пузатыми балястрами.
– Изящная, правда? – усмехнулась она. – «Нарекая» называлась. Оттуда два великих государя, и Иван и Петр, наблюдали за казнями, смотрели во все глаза, как на лобном месте рубили головы, на площади вешали бояр и стрельцов, а потом шли в Пыточную и измывались над близкими и приближенными, наслаждались, видя, как они корчатся на дыбе, а то и сами делали с ними кое-что. Почитайте «Епифанские шлюзы» Андрея Платонова. Он живописует издевательства Петра над англичанином, которого сам же пригласил строить канал между Доном и Окою, наподобие голландских, что с юности втемяшились в него. Петр достигал ивановской жестокости – и тут у писателя все достоверно.
Вообще, надо впитывать из первоисточников! Читать Костомарова, Ключевского – они оперируют только фактами, не оглядываясь на идеологию. Я сама не могла оторваться от них.
Как-то Анна Андреевна зашла ко мне:
– Фаина, что вы читаете?
– Переписку Ивана Грозного с Курбским. Она засмеялась:
– Вот вы вся в этом! Ну, кто еще в наше время додумается читать написанное в шестнадцатом веке?!
На Ивановской площади мы сделали последнюю остановку: пища духовная требовала смены. Ф. Г. указала на «золотое крыльцо»:
– Оттуда не только читали царские указы, орали на всю Ивановскую. Оттуда юный Иван приказал разрубить на части живого слона, подарок персидского шейха, – слон не смог перед русским царем преклонить колена, не был этому обучен! И только что положенный на царство Иван с восторгом наблюдал, как из несчастного животного хлестала кровь, заливая площадь.
Меня всегда волновала загадка, почему Сталин так обожал этого изувера и упыря? На его счету сотни новгородцев, вырезанных по подозрению в измене, убийство сына и митрополита – грех первостепенный. А Сталин в беседе с Эйзенштейном сожалел, что Иван боярство «не дорезал»! Карамзин сравнил царствие Ивана с татаро-монгольским игом, еще более страшным. А Сталин аплодировал Алексею Толстому, написавшему по его заданию пьесу о сильной личности – «Трудные годы», и тут же запретил вторую серию эйзенштейновского фильма, где Сергей Михайлович отважился позволить этому государю испытать чувство вины от содеянного.
С кем мы будем сравнивать царствие Coco? Всю жизнь он мечтал, чтобы страна поклонялась ему, единственному. Как пели с утра до вечера об этой кровавой коротышке – «самый большой, родной и любимый»… И еще одно, чтобы не забыть. Я, между прочим, все свои лауреатские значки, ордена, медали сложила в коробочку и надписала ее – «Похоронные принадлежности».
«Роман» Эдварда Шелдона
– Первой моей значительной ролью я обязана Павле Леонтьевне Вульф, – сказала как-то Ф. Г. – События тех лет помню лучше прошлогодних. А ведь это 1917 год. Уже после Февральской революции. Я была в Ростове. Приехала с твердым решением – на сцену больше не рваться, подыскать себе работу скромной гувернантки со знанием французского.
Но… почти ежедневно я ходила в местный театр, просто зрительницей. Здесь я впервые увидела Павлу Леонтьевну на сцене и была в восторге от ее игры. Впрочем, не одна я. Так вот, ни на что не надеясь, я вдруг решилась попытать счастья еще раз. Как-то я постучалась в двери, где жила Павла Леонтьевна. Открыла ее камеристка Наталия Александровна, всю жизнь проработавшая с ней и похороненная с ней в одной могиле.
– Вы к кому? – спросила она строго.
Я сказала, что я поклонница Павлы Леонтьевны и очень хотела бы видеть ее, чтобы поговорить с ней.
Наталия Александровна, внимательно окинув меня взором (я была худенькая, как палец, надела на себя лучшее, что у меня осталось, – еще парижское), пригласила войти.
Затем меня позвали в комнату к Павле Леонтьевне. Павла Леонтьевна поздоровалась со мной и предложила сесть. Как она была хороша – это, ну знаете, сама женственность! Другой подобной актрисы я не знала и не знаю до сих пор.
Павла Вульф была другом и учителем Фаины Раневской
Она спросила, что я делаю, где играю. Я отвечала ей и сказала, что мой визит связан с просьбой:
– Мне бы очень хотелось, чтобы вы послушали меня.
– У вас хороший голос, – сказала Павла Леонтьевна. – Давайте поступим так: мне принесли пьесу «Роман», выберите что-нибудь из роли Риты Каваллини. Через недельку прочтете мне.
Это решило все. Ровно через неделю я читала Павле Леонтьевне, и она согласилась работать со мной над ролью Каваллини.
– У вас есть талант, – сказала она мне.
В то лето Павлу Леонтьевну пригласили на сезон в Евпаторию. У антрепренера она выхлопотала мне дебют.
В трехэтажном Евпаторийском театре, казавшемся мне гигантским, – он и сейчас мирно стоит на площади, уже никого не поражая своими размерами, – состоялось мое первое выступление в большой настоящей роли. Вы должны обязательно прочитать эту пьесу – она, наверное, есть в ВТО, – тогда я смогу рассказать вам об этом еще кое-что…
Я отыскал «Роман» в Театральной библиотеке на Пушкинской. Это, как свидетельствовал титульный лист, было представление в трех действиях, с прологом и эпилогом Эдварда Шелдона. Перевод с английского. Действие происходит в Нью-Йорке, пролог и эпилог «в наши дни» (т. е. в начале XX века), остальные акты – в конце шестидесятых годов прошлого столетия.
Героиня Ф. Г. обозначена в списке действующих лиц как «знаменитая итальянская певица». При появлении Маргариты Каваллини в первом акте (на балу, в окружении толпы поклонников) автор дает пространную ремарку, описывающую ее: «Это очаровательная жгучая брюнетка итальянского типа. Она одета роскошно и ярко, но со вкусом. Вся ее тонкая фигурка утопает в огромном кринолине и в волнах сильно декольтированного платья. Черные локоны обрамляют с обеих сторон ее головку и спускаются мягкими кольцами на спину… В ушах длинные бриллиантовые серьги с подвесками, на шее бриллиантовая ривьера, масса драгоценностей… Сама она чрезвычайно напоминает маленького, сверкающего колибри».
Для зрителя, знающего Раневскую только по фильмам и поздним ролям, это описание покажется несколько противоречащим данным актрисы. Признаюсь, так воспринял его и я. Но, вспомнив несколько фотографий Ф. Г. двадцатых годов, понял, что сработал стереотип. Начинающая Раневская была иной. Даже самый ранний фильм Ф. Г. снимался, когда ей уже исполнилось тридцать четыре года. А ведь не случайно в ее первом контракте (девятнадцатилетней актрисы!) амплуа было обозначено безоговорочно – «героиня-кокетт».
Повезло ли Ф. Г. с дебютом?
По-моему, драматургия «Романа» невысокого качества. Романтическая история, рассказанная в пьесе, полна страстей, ссор и примирений, объяснений грозных и нежных. Некоторые сцены сегодня нельзя читать без улыбки:Маргарита
Том
Маргарита (в
Том
Маргарита (в
Том. Она наша! Понимаешь ли, наша! Я так хочу!
Маргарита
Том. Не пущу!
Маргарита. Я льюблью вас…
Вот уж где на самом деле действие построено на «бесконечной любовной интриге».
Когда я пришел к Ф. Г., она говорила с Ириной Сергеевной Анисимовой-Вульф, режиссером «Моссовета», дочерью Павлы Леонтьевны. Взглянув на часы, Ирина Сергеевна стала собираться:
– Мне пора!..
– Ирочка, не уходи ни в коем случае! – остановила ее Ф. Г. – Я Глебу дала задание, и он выполнил его – нашел и прочел Шелдона. Надо же ему продолжать образование!
– За счет Шелдона? – усмехнулась Ирина Сергеевна.
– И за его счет тоже. Образованный человек должен знать массу не только полезных, но и вовсе бесполезных вещей. Я думаю, по знакомству с бесполезным у нас и определяют уровень образованности!
– Парадокс в духе Уайльда! – Ирина Сергеевна была настроена скептически. – Откуда это у вас? Ведь Уайльда вы не играли!
– Зато играла Шелдона. К несчастью и счастью одновременно. Рассказывайте, – попросила Ф. Г. меня.
Я рассказал о своих поисках и впечатлениях.
– Нет, нет, сюжета не трогайте! – остановила меня она. – Содержание изложу я сама. Ирина, ты тоже, конечно, не помнишь его?
И Ф. Г. начала точь-в-точь как миссис Сэвидж. Мне показалось, что и слова были те же.
– Одна очаровательная двадцатишестилетняя дама, итальянская певица, приезжает на гастроли в Нью-Йорк. На балу с первого взгляда в нее влюбляется Том Армстронг, молодой пастор, двадцати восьми лет. Он хочет жениться на даме, но случайно узнает, что до встречи с ним у нее был любовник. Причем, как выясняется, не первый. То есть, не один. Пастор в смятении, свадьба расстраивается, певица в отчаянии рвет на себе волосы и уезжает из Нью-Йорка далеко-далеко, куда-то в Италию. Там, в одиночестве ей суждено провести остаток дней своих, покинув сцену в зените славы!..
Ф. Г. остановилась и посмотрела на нас: какой эффект произвел сюжет. Ирина Сергеевна криво улыбнулась, не выпуская изо рта папиросы:
– Я только удивляюсь вашей памяти!..
– А при чем тут это?! – отмахнулась Ф. Г. и вдруг погрустнела, – если в «Романе» есть живой характер, то это только Маргарита Каваллини. Моя первая большая роль. Я любила ее без памяти. Это как первая любовь, которую объяснить нельзя.
Ф. Г. вспомнила: репетиции с Павлой Леонтьевной продолжались более двух месяцев. Помимо всего прочего, приходилось овладевать азами актерской техники. У Ф. Г. «не шел» смех, и вот она часами сидит одна в комнате Павлы Леонтьевны «под замком» и учится смеяться. Роль написана на ломаном русском языке, и Ф. Г. берет у настоящего итальянца (нашелся такой в Ростове!) ежедневные уроки акцента!
«Роман» для Ф. Г. значил неизмеримо больше, чем проба сил. «Роман» утвердил Раневскую в желании быть актрисой.Мумия по просьбе
Январь. Собачий холод. В редакции все озабочены: приближаются траурные дни года, который в честь столетия со дня рождения объявлен ленинским.
– Ну и что вы собираетесь давать 21 января? – спросила Ф. Г. – «Апассионата» наверняка прозвучит раз десять за день, – но не по вашему ведомству.
– У нас – стандартный набор, – ответил я. – Фрагмент из горьковского очерка, «Разговор с товарищем Лениным» Маяковского и «Ленин и печник» Твардовского.
– А нового «Служил Гаврила в Наркомпросе» никто не сочинил?
С Аркадием Райкиным, Ромой Райкиной и Павлой Вульф. Кисловодск. 1939 г.
– Новинку дадут дети – детская редакция. Корреспондент «Пионерской зорьки» разыскал старушку которая когда-то сидела на коленях у Ленина. На елке в Сокольниках.
– Не может быть! Сколько же ей лет?
– Не так уж и много – лет шестьдесят пять, не больше.
– Представляю, что она расскажет! – Ф. Г. преобразилась – сгорбилась, поджала губы, будто у нее ни одного зуба, и прошамкала: – Как сейчас помню, посадил меня Владимир Ильич на колени, крепко обнял, снял с елки пакетик и сказал: «Кушай конфетку, детка!» Все это надо назвать «Пять минут на коленях у Ленина», воспоминания.
– Я вам другое хочу рассказать, на самом деле поразившее меня, – начал я. – Неделю назад мне вручили путевку – шефская лекция на Лубянке «Новинки советского экрана». Это в клубе КГБ, рядом с гастрономом. Никогда там не был. Предъявил паспорт, выписали пропуск, провели в зал – огромный, ни одного свободного места, идет семинар пропагандистов политсети.
За кулисами встретил руководитель в чине полковника – меня передали ему из рук в руки. Он попросил:
– Рассказывайте все, не обходя острых углов, у нас народ проверенный.
Я говорил минут тридцать, показал несколько фрагментов, ответил на десяток вопросов – присылали записочки, а потом в кабинете у этого полковника, угощавшего чаем с пирожными, наивно спросил:
– Сколько же у вас пропагандистов?
– Много, – сказал он и с гордостью добавил: – В нашей организации коммунистов больше, чем во всей Москве! И все учатся в политсети.
– Безумно интересно. Не тяните. Что дальше? – торопила меня Ф. Г.
– А дальше полковник в знак благодарности за лекцию вручил мне солидный том в кожаном переплете, сказав, что в магазинах его не купить, что издание это не закрытое, но для внутреннего пользования. Том оказался подробной биографией железного Феликса, и в ней я обнаружил то, о чем нигде и никогда не читал.
Дзержинский возглавлял комиссию по ленинским похоронам. И, оказывается, сначала Ленина закопали в землю. Как обычно.
– Не может быть! – воскликнула Ф. Г. – Я была в ту зиму в Москве и отлично помню: сразу же плотники сколотили мавзолей – небольшой, из неструганых досок.
– Да, так, но поставили его над обычным захоронением! Я, когда прочел об этом в дареном томе, ударил себя по лбу: как же я забыл стих Веры Инбер из «Родной речи» – его мы твердили в школе?
Как же не заметил: «в могиле», «навеки от людей укрыть» – поэты обычно не ошибаются.
– Поразительно! – Ф. Г. застыла. – Я ведь тоже читала Инбер. Она всегда искренна, хоть мастерила и «Джона Грея» с его «нет, никогда на свете, могут случиться дети» – это распевали по всем кабакам, и эти вот «пять ночей и дней».
Тут интересно другое. У Чапека есть удивительный рассказ, мой любимый. Это в пандан к наблюдательности поэтов. Там стихотворец стал свидетелем преступления: автомобиль сбил женщину и скрылся. Полицейский инспектор допрашивает поэта, пытаясь выведать детали, но тот ничего не помнит, ничего не заметил, он только написал сразу после происшествия стихи. Сейчас найду их – они очень любопытны.
Ф. Г. подошла к шкафу, извлекла из него сборник Карела Чапека и быстро перелистала страницы.
– Вот они:Повержен в пыль надломленный тюльпан.
Умолкла страсть. Безволие… Забвенье.
О, шея лебедя!
О, барабан и эти палочки – трагедии знаменья!
– Что это за шея, грудь и барабан? – недоумевает инспектор.
– Не знаю, там что-то такое было, – пожал плечами поэт. И выяснилось, что в стихах он случайно зашифровал номер машины преступника – 235. Шея лебедя – двойка, грудь – тройка, барабан с палочками – пятерка! Вот вам поэтическое преображение действительности – в основе оно всегда реально.
Но, постойте, если «навек укрыть в могиле», как же тогда появилась мумия? – спросила она.
– И об этом сказано в книге! Только в конце марта, через два месяца после похорон, тело выкопали и приступили к бальзамированию. По просьбе руководителей братских компартий, чтоб было чему поклоняться.Как оскопили человека
После «Пышки», несмотря на успех, Раневская решила больше в кино не появляться – «слишком все это мучительно». Но однажды ей позвонил режиссер Игорь Савченко – он знал ее и по Баку, и по Камерному театру, и по роммовскому фильму. Савченко стал уговаривать Ф. Г. сняться у него в фильме, к работе над которым он приступил и который «не хочет видеть без Раневской».
– А что за фильм? – спросила Ф. Г.
– Это по Гайдару – есть такой молодой писатель. Картина будет называться «Дума про казака Голоту». Действие происходит в Гражданскую войну.
– И что же вы предлагаете мне играть?
– Роли у меня для вас, собственно, нет, – замявшись, ответил Савченко, – но она будет, как только вы согласитесь. Там в сценарии есть дьячок, вернее попик, сельский попик – к нему мальчишки приходят выменять йоду на сало. Скупой такой попик, прижимистый – капли йода даром не даст. Так вот, если вы согласитесь сниматься, мы сделаем из него женщину – он будет попадьей.
Марка, посвященная Фаине Георгиевне Раневской
– Ну, если вам не жаль оскопить человека, я согласна, – сказала Ф. Г., а затем добавила: – Но надо еще подумать, посмотреть, попробовать.
– Верно, верно, – ухватился за ее слова Савченко, – вы совершенно правы! Надо попробовать. Приезжайте к нам на студию, здесь и разберемся.
На следующий день Раневская была в павильоне. Савченко предложил загримироваться – для пробы. Ф. Г. сделала это с удовольствием – попадья, каких она видела немало в Крыму и на Украине, была первой подобной ролью в ее биографии. По просьбе Ф. Г. попадья получила тощую косичку, которой уделяла в дальнейшем особое внимание.
Раневская вошла в павильон – здесь приготовили выгородку: угол комнаты в поповском доме с маленькими окнами, скамьей, клеткой с канарейками и отгороженным досками закутком для свиньи с поросятами – от них в павильоне стоял дух, как в свинарнике.
– Фаина Георгиевна, —попросил Савченко, —мы пока примеримся с аппаратурой, вы походите по комнате, поимпровизируйте, текста тут никакого нет. Просто попадья у себя дома – такой, скажем, кусок. Дайте свет, – распорядился он.
– И я, – рассказывает Ф. Г., – совершенно спокойно вошла в комнату, как в родной дом. Не знаю, почему так сразу отлично почувствовала себя преуспевающей попадьей, очень довольной жизнью. Подошла к птичкам, сунула к ним в клетку палец и засмеялась: «Рыбы мои золотые, все вы прыгаете и прыгаете, покою себе не даете». Наклонилась к поросятам и воскликнула: «Дети вы мои родные! Дети вы мои дорогие!» Поросята радостно захрюкали.
Осветители схватились за животы, а Савченко крикнул:
– Стоп! Достаточно! – и стал меня хвалить: – Это то, что мне нужно, чего не хватало фильму.
– Хорошо, – остановила я его. – К сожалению, я не волнуюсь только на репетиции, а на съемке умру со страху и, конечно же, так не сыграю, – и тяжело вздохнула: – Ну, давайте попробуем снимать.
– Снимать ничего не надо, – засмеялся Игорь Андреевич, – все уже снято! – И знаете, что удивительно, – сказала Ф. Г., – эта первая проба, единственная, так и вошла в фильм – случай в кино, говорят, уникальный!..
Так какая же у нее судьба?
– Вы должны сейчас же рассказать мне все, что вы говорите обо мне, – сказала Ф. Г., когда я похвастал, что прочел о ней лекцию.
Лекция, как мне казалось, прошла удачно, слушали внимательно (это было занятие одного из университетов культуры), задавали вопросы, аплодировали фрагментам. Тема – «Работа Раневской в кино», но я немного говорил и о ролях, сыгранных в театре, о том, как Ф. Г. впервые пришла на сцену.
В ее первом контракте, который она подписала в 1915 году на зимний сезон, Раневская приглашалась в Керчь «на роли героинь-кокетт с пением и танцами». Антрепренерша обусловила плату – «35 рублей со своим гардеробом». Мне очень понравились эти формулировки, особенно если учесть, что «свой гардероб» умещался у дебютантки в одном чемоданчике.
– Откуда вы все это взяли? – к моему сообщению о лекции Ф.Г. отнеслась очень настороженно и допрашивала меня с придирчивостью экзаменатора, решившего провалить абитуриента.
Я назвал книгу, которую прочел, и добавил:
– Я видел все ваши фильмы, многие спектакли. Кроме того, о многом вы рассказали мне сами.
– Книга, которую вы прочитали, бредовая, путаная, и я не знаю, что вы там почерпнули. Кроме того, я ничего вам не рассказывала. Нет уж, давайте устраивайтесь поудобнее, – она указала мне кресло, – и прочитайте мне вашу лекцию. И не улыбайтесь – я уже слыхала об одном типе, халтурщике, которого я и в глаза никогда не видела, – как он где-то выступал с рассказом обо мне. А потом пошли возмущенные письма от слушателей, почему я разрешаю говорить подобные бредни. Нет уж, рассказывайте, рассказывайте, я должна знать все – от слова до слова.
Театр им. Моссовета, где Фаина Георгиевна играла в 1949-1955 и 1963-1984 гг.
Я чувствовал ее доброе отношение ко мне и понимал, что беспокойство и гнев Ф. Г. вызваны обостренным отношением ко всему, что касается ее творчества. Убедить ее, что я не похож на того типа, можно было бы, наверное, если бы я прочитал ту лекцию снова. Но я не мог этого сделать.
Я не актер, и задача повторить то, что я читал час назад, то есть сыграть, показалась мне непосильной. Кроме того, сразу стало ясно, что сказанное в ее отсутствие я не могу произнести при ней. Все мои оценки прозвучали бы фальшиво, неуместно и неприятно, как неприкрытая, явная лесть.
И еще мешало одно обстоятельство: разговаривая со слушателем, я обычно воспринимаю его как человека, которого хотел бы обратить в свою веру, убедить в том, что Раневская чудная актриса, помочь ему увидеть грани ее таланта, рассказать о сочетании трагического и комического дара в одном лице. Убеждать в этом Ф. Г. было бы нелепо и смешно! А без такого стремления доказать, убедить мое сообщение делается аморфным и никому не нужным.
– Я говорил, что роль госпожи Луазо… – замямлил я и никак не мог избавиться от этого оборота – «я говорил, что»…
Но Ф. Г., к счастью, и не ждала от меня лекции. По мере довольно унылого изложения основных тезисов она успокаивалась, выражение подозрительности исчезло с ее лица. И вдруг произошел взрыв.
– А в заключение, – сказал я с облегчением, – я говорю, что Раневская прожила в кино яркую, интересную, счастливую жизнь. Она много сыграла, и, конечно, еще не раз мы увидим…
– Постойте, как вы говорите – счастливую?! – Ее брови сдвинулись, а глаза стали грозными, ястребиными, как на фотопробе Старицкой. – Счастливую?! Это у меня счастливая жизнь в кино? Да как у вас повернулся язык?! Счастливая?! Когда я столько раз снималась в дерьме, когда не сделала и половины того, что могла бы сделать?! Есть ли у меня в кино еще хоть одна роль на уровне «Мечты»? А сколько бы я могла сыграть! Где эти роли?! О каком счастье вы говорите?!!
– Вы не правы, – сказал я со всей твердостью, на какую был способен, – вы неправы. Вы можете быть не удовлетворены собой, но зритель знает вас по ролям, которые он любит…
– Зритель! Что понимает ваш зритель, кроме «Муля, не нервируй меня»!
– Это был не тот зритель. Такой зритель на лекцию не придет. Пришли люди после рабочего дня и слушали о вас и смотрели на вас в течение полутора часов. Вы можете говорить, что мало сделали в кино, но сегодня мы смотрели фрагменты из «Пышки», «Мечты», «Подкидыша» (Ф. Г. вздрогнула и поморщилась), да, «Подкидыша», где вы сыграли не просто жену-деспота, но и женщину, которая хотела быть матерью и страдает оттого, что лишена радости материнства, – не так уж мало! Затем чеховскую «Свадьбу», блестящую работу!
– Какое место? – спросила Ф. Г. уже тише.
– Самое лучшее – сцену за столом: «А ежели мы не образованные, чего же вы к нам ходите? Шли бы уж лучше к своим, образованным», и затем: «Приданое пустячное? Пожалуйста, взгляните, гости дорогие!»
– А как меня Абдулов адской смесью поит, не показывали? – уже почти спокойно спросила Ф. Г.
– Нет, это в другой части, – бросил я мимоходом. – Но вы посмотрели бы, как принимают зрители «Свадьбу» – смех, аплодисменты.
– Там актеры очень хорошие, – сказала Ф. Г. совсем миролюбиво.
– Да, актеры, но в этой сцене ваша роль главная!
– Да? – удивилась Ф. Г. и вдруг улыбнулась. – Я, когда в «Человеке в футляре» снималась, решила говорить одну фразу Играла я жену инспектора гимназии – у Чехова она бессловесна. Фраза такая: «Я никогда не была красива, но постоянно была чертовски мила».
И вдруг она стала говорить, вспоминать еще и еще.
– Фаина Георгиевна, почему бы вам не написать обо всем этом? – спросил вдруг я.
– Вы хотите получить пособие для лекции? – улыбнулась она.
– Нет, по-моему, это было бы интересно.
– Вы так думаете? А я думаю иначе. «Писать мемуары – все равно, что показывать свои вставные зубы», – говорил Гейне. А я бы дала скорее себя распять, чем написала бы книгу «Сама о себе». Если зрители запомнят меня такой, какой видели на сцене и с экрана, больше ничего и не надо.Театр на краю Москвы
В Камерном театре Раневская пробыла недолго. «Патетическую сонату», которую театровед А. В. Февральский отнес к ряду постановок Таирова, «получивших одобрение советского зрителя», вскоре сняли с репертуара. Раневской пришлось расстаться с Зинкой, принесшей ей известность среди московских театралов. Расставание это стало печальнее оттого, что в Камерном у Ф. Г. других ролей не было.
В это время ей предложили перейти в Театр Красной Армии (ТКА), посулив интересную работу. Желание играть заставило Раневскую бросить сцену знаменитой труппы и погнало в небольшой коллектив, не имевший шумного успеха, выступающий в далеко не театральном районе Москвы, на краю ее, близ Марьиной Рощи, еще сохранявшей в те годы недобрую славу. На решение Ф. Г. повлияло, и может быть, даже в первую очередь, то, что в ТКА играла П. Л. Вульф.
Раневская в роли Зинки в спектакле «Патетическая соната». 1931 г.
Алексей Дмитриевич Попов, пришедший в ТКА, мечтал здесь «создать лучший театр в Москве». Почти ежедневно он ходил на спектакли «текущего» репертуара.
В его обшитой зеленым коленкором тетрадке появляются подробные записи.
Ф. Г. вспоминала беседы Попова с труппой, его блестящие разборы актерских работ, где он всегда представал удивительным рассказчиком.
Зеленая тетрадка хранится теперь в Центральном государственном архиве литературы и искусства. Вот он беседует с Раневской. В маленьком кабинете, украшенном длинным и узким трюмо – наследством института благородных девиц, они вдвоем. Разговор не был коротким – короткой стала его запись. Попов замечает: «Тяготение к трагедии».
Он попросил Ф. Г. рассказать о режиссерах, с которыми она работала, о том, как она готовит новые роли. Слушал внимательно, с очень серьезным лицом, одобрительно кивая. В конце своей записи он вывел в зеленой тетрадке длинное, занимающее почти целую строку слово: «Режиссероненавистничество».
А через два месяца Раневской, которую Попов позже назовет «великолепной актрисой», была поручена главная роль в пьесе А. М. Горького «Васса Железнова». Поставить спектакль предложили режиссеру Е. С. Телешевой.Дом с бельэтажем
– Я предлагаю сходить на выставку персидской миниатюры, – сказала Ф. Г., – это в Музее восточных культур, недалеко от Никитских.
В музее оказалось тихо и пустынно. Контролерша, седая женщина в вязаной кофте «бурдового» цвета, узнала Ф. Г., заулыбалась, вышла навстречу.
Центральный академический театр Российской армии (до 1951 года – Центральный театр Красной армии, с 1951 по 1993 гг. – Центральный театр Советской армии)
– Товарищ Раневская, просим, просим вас, проходите!
– Немедленно купите билеты, – прошептала мне Ф. Г., что я и сделал, протянув рубль той же седой женщине, которая, громко восхищаясь «Подкидышем», оторвала мне два талончика из оберточной бумаги.
– Ну как же так? – оторопела она, получив эти талоны из рук Ф. Г. – Я же пригласила вас. Проходите бесплатно!
– Нет, дорогая, – сказала Ф. Г., – музеи – единственное место, где я непременно беру билеты. Иначе, как говорится, ваша антреприза прогорит!
Ф. Г. была права: антреприза восточных культур, видно, уже впала в кризис: плохо освещенные залы с экспонатами, затхлый воздух – чтобы не терять тепло, окна, очевидно, вообще никогда не открывают.
– Ах, сюда бы Евдокию Клеме с моим «Вихрем». Этот пылесос всасывает не только очки и рецепты, но и мусор тоже, – вздохнула Ф. Г., увидев тканое панно, посеревшее от пыли.
Но в залах, где находилась выставка, было лучше – и светлее, и чище. Ф. Г. с увлечением стала рассматривать миниатюры, находя в них бесчисленные прелести – в линиях, красках, композициях и даже в коврах, на фоне которых застывшие женщины изображали танец живота для мужчины, курившего длинную трубку. «Это – чубук, – сообщила мне Ф. Г. – В Таганроге я много таких видела и однажды пробовала из него покурить, за что тут же получила от матери по губам».
Я кисло улыбнулся. Музей нисколько не увлек меня, я плелся за Ф. Г., выслушивая ее восторги. Впрочем, она быстро почувствовала мой настрой и взглянула в окно:
– Смотрите, только пять часов, а за окном уже темень. Нет, правильно говорят, славянам достались земли, когда все хорошие уже разобрали другие. Зимой в этой стране вообще нельзя жить – только проснешься, уже пора в постель.
И предложила ехать к ней ужинать. Я начал говорить, что завтра с утра на работу, а я еще не успел прочитать журнал с новыми рассказами, а послезавтра – запись, и нужно звонить режиссеру.
– Оставьте. Я предлагаю вам только поужинать вместе. Есть одной все равно что, пардон, срать вдвоем.
Удивительно, как она умела переключить настроение. Почему-то вдруг стало весело, и, поймав машину, мы быстро добрались до Котельнической.
Отужинав, удобно уселись в изящных креслах с лебедиными шеями вместо ножек за столом той же породы («Натуральная карелка», – говорила не раз Ф. Г. с иронической гордостью) и закурили.
– «Вся семья вместе – душа на месте!» – улыбнулась она. – Были такие открытки в русском стиле с обязательным афоризмом, рожденным в фантазии идиота, ничего общего с фольклором не имеющей.
И продолжала:
– Я заметила, что персидская миниатюра не произвела на вас впечатления. Не собираюсь вас оправдывать, но вот что я думаю. В детстве нас многое впечатляет, иногда что-то случайно увиденное куда-то там западает, остается в подкорке, в подсознательном или еще где – не помню, как это определяют психологи, и Фройд тоже. Именно в детстве, может быть, даже раннем, когда ребенок – это в пословице подлинно народной говорится, – когда ребенок умещается не вдоль, а поперек скамьи. И потом через десятки лет, если мы сталкиваемся с чем-то, что незримо связано с впечатлениями детства, мы моментально настораживаемся, задумываемся, пытаемся разгадать, что нас заинтересовало. Я всегда боюсь обобщать и всегда нахально делаю это. Исхожу из собственного опыта.
В нашем городе жило много инородцев – так их называли – греков, турок, персов. И вот однажды все наше семейство пошло в гости к персу, очень богатому человеку, торговавшему нефтью, может быть, и добывавшему ее. Или он был турок? Нет, кажется, все-таки перс. Брат называл его «персюк». И потом, когда подали десерт, хозяин сказал: «Персики – дар Персии!»
И я впервые установила связь между этими такими близкими словами и восхитилась этому И жена у него была, несомненно, персиянкой – такой, как у Степана Разина. «Обнял персиянки стан!» Талия у нее была узкая-узкая, как на миниатюрах, а брови сходились на переносице тонкой галкой, как у танцовщицы Тамары Ханум. Хотя Тамара считается звездой Узбекистана, не Персии. А на самом деле она – еврейка, умеющая готовить лучший плов в мире.
В детстве я ела отвратительно, оттого и была худенькая как тростинка. И тут, посидев немного со всеми за столом, я, несмотря на строгие взгляды родителей, стала кукситься, слезла со стула, пыталась уткнуться маме в колени и получила разрешение хозяина погулять по дому.
Вы не представляете, что это был за дом! Я не знаю, сохранился ли он? С бельэтажем, в который вела роскошная беломраморная лестница, с залом орехового дерева, огромным, в два этажа, окном длиною метров в сто, мне показалось оно гигантским, и через него – вид на сад с фонтаном, водоемом, плакучими ивами и белыми лебедями. Все сказочно! День был пасмурный, и зелень и цвет были, как на картинах Сомова, – будто чуть размытыми. Я залезала на деревянные антресоли, шла через анфиладу комнат, а потом свернула в сторону и оказалась в одной из них. Очень странной и таинственной. Окна в ней были задернуты тяжелыми шторами, сквозь них почти не пробивался свет.
Я заметила в углу на столике светящийся предмет, подошла к нему – это был эпидиаскоп, так, кажется, он назывался. Или стереоскоп, не помню. Туда вставлялись картинки, и, когда вы смотрели на них через два окошечка сразу двумя глазами, они становились и крупнее, и объемнее, – казалось, можно войти в них и все потрогать руками.
И вот тогда я заглянула в эти квадратики-окошки и увидела прекрасную женщину, обнаженную, лежащую в позе Венеры Джорджоне, но только в другом состоянии: голова ее чуть закинута, глаза прикрыты и рот сладостно дышит. Это теперь я понимаю, что наткнулась на хозяйскую порнографию. А тогда она поразила меня своей невиданностью и вместе с тем ожиданностью, будто я предчувствовала ее, знала о ее существование. Я помню, мне стало жарко, в висках застучало, но перестать смотреть и мысли не явилось.
Я нажала рычажок – картинка сменилась: еще более роскошная женщина смотрела на меня. Потом – другое, два здания, гладко стенные, без окон, со стрельчатыми куполами. Только спустя мгновение я поняла, что это женские груди. А на следующем снимке увидела странный лес, деревья без листьев – скорее, лозняк над черным провалом. И все это– и лес, и черный провал – находилось меж двух лысых гор. Я долго рассматривала эту картинку, и когда поняла, что лысые горы – коленки женских ног, страх охватил меня. Это было необъяснимое предчувствие беды.
Я стремглав выскочила из затемненной комнаты и побежала. В зале с окном-стеной остановилась: сообразила, что появиться за столом с глазами, полными слез, не могу. Постояла-постояла и вошла в столовую с будничным лицом и как раз к десерту
И потом не раз видела эти картинки во сне.
Так вот я и думаю: кто же может контролировать наши детские впечатления? А если вообще мы их сами выбираем? По собственной воле?
Ф. Г. встала, подошла к своему столику, тоже из «карелки», открыла маленький ящичек и достала оттуда несколько листочков:
– Я тут отыскала для вас еще несколько коротеньких моих заметок, давно написанных. Да-да, конечно, связанных с детством. Но то, что вам рассказала, записать никогда, наверное, не решусь, а то, что вы прочтете, я вам не рассказывала, а в свое время записала. Записала для Алеши Щеглова. Мне казалось: вот он вырастет, я все так же буду ему интересна, он захочет узнать обо мне то, что сейчас ребенком еще не понимает, а меня уже не будет. В жизни все, правда, оказалось по-другому: он стал взрослым, у него началась своя жизнь, и, хотя я еще жива, написанное много лет назад ему уже не нужно…
Вот эти тетрадные листочки в клеточку, исписанные красным карандашом. Они о другом, но и о том же: «Меня иногда спрашивают: «Как вы думаете, идти мне на сцену или в архитектурный институт?»…
Мысли тянутся к началу жизни – значит, жизнь подходит к концу. Попытаюсь взять у памяти все, что она сохранила, чтобы рассказать тебе, Алеша, как я стала актрисой.
Мне четыре года. В детскую входит бабушка, очень бледная, она говорит, что мама больна и что если мы, дети, будем шуметь и бегать по комнатам, мама умрет.
Мне делается страшно, и я начинаю громко плакать.
Потом я вхожу в комнату. В ней никого нет. На столе стоит ящик, очень красивый. Я заглядываю внутрь ящика – в нем спит мой новый братик.
Мне жаль брата, я начинаю плакать. Мне очень хочется посмотреть на свое лицо в зеркало. Я сдергиваю с зеркала простыню и начинаю себя рассматривать. И думаю: «Вот какое у меня лицо, когда я плачу оттого, что умер брат».
И мне уже не жаль брата, я перестаю плакать и думать об умершем.
Это был день, в который выяснилась моя профессия».Мадам Собакевич предлагает
Фаня Фельдман с братом
По просьбе Ф. Г. я послал ей в Ленинград свою статью «Сатира не для эфира?» – ее напечатали вместе с моим портретом в пятом номере «Журналиста». Ф. Г. прислала в ответ письмо:
«Милый Глеб, извините за бумагу цвета тифозного испражнения. Простите невольную невежливость – мое долгое молчание. Кажется, у меня началась еще одна болезнь: «аграфия».
Не могу писать, но хочется быть вежливой, иначе Вы перестанете обучаться у меня хорошему тону Приходится с помощью письма благодарить Вас за отправку сигарет, за журнал с Вашей статьей, где Вы изображены со следами былой красоты!
Статья Ваша снисходительна. Вы об этом безобразии, которое претендует на остроумие, пишете мягко и деликатно (очевидно, иначе нельзя). С этими «добрыми утрами» надо бороться, как с клопами, тут нужен дуст. Умиляющуюся девицу и авторов надо бить по черепу тяжелым утюгом, но это недозволенный прием, к великому моему огорчению. Все эти радиобарышни, которые смеются счастливым детским смехом, порождают миллионы идиотов, а это уже народное бедствие. В общем, всех создателей «Веселых спутников» – под суд! «С добрым утром» – туда же, «В субботу вечером» – коленом под зад! «Хорошее настроение» – на лесозаготовки, где они бы встретились (бы!) с руководством Театра им. Моссовета и его главарем – маразмистом-затейником Завадским.
Мне уже давно хочется загримироваться пуделем, лечь под кровать и хватать за икры всех знакомых.
Представьте, я еще жива. Это небольшая удача для меня, так как в этом страшном, так называемом академическом театре и на этих площадях я должна еще сыграть 6 раз, а пупок болит от криков.
Обнимаю.
Ваша madame Собакевич, бывшая Раневская».Связь времен
– Анна Андреевна была деликатнейший человек! Он терпела даже мою ненормативную лексику! – сказала Ф. Г. – Никогда не лицемерила, не делала вида, что мой мат ей претит. Только если я чересчур увлекалась – а такое в запале случалось, – мягко останавливала меня – не словом, а улыбкой, жестом.
Был у нее такой жест – царственный, – Ф. Г. изобразила нечто очень плавное. – Я ей говорила: «Таким жестом английская королева приглашала любовников в свою спальню». Она очень смеялась.
А как Анна Андреевна носила вещи! Я поражалась: простая кофта, довольно грубой вязки, смотрелась на ней мантией, а шарф, покойно лежащий на груди, выглядел горностаевой опушкой. Я думаю, дело даже не в том, что находилось на ней, а в том, как она держалась, несла себя! Каждый чувствовал, что перед ним Ахматова. Поэт! Понимаете, о чем я?
– Да, понимаю, – ответил я. – И тоже почувствовал это.
– Что почувствовали? – изумилась Ф. Г. – Это невероятно! В следующий раз вы мне скажете, что присутствовали на коронации Александра Третьего, Освободителя, и я должна буду верить вам. – В голосе Ф. Г. звучали обреченные нотки. – Я одного не могу понять, откуда у вас эта скрытность: я столько раз говорила вам об Анне Андреевне, и вы ни разу не сказали, что видели ее. Ну как же так можно, голубчик?! Я что, уже вышла из доверия?
– Мне стыдно вспоминать об этом, – сказал я.
– Если человек способен испытывать чувство стыда – еще не все потеряно! Не тяните и рассказывайте!
Я рассказал Ф. Г., что, когда мне на факультете журналистики утвердили темой диссертации Михаила Кольцова, только что реабилитированного, Михаил Михайлович Кузнецов, прекрасный критик и литературовед, сказал мне: «Все книги Кольцова уничтожены. Может, что осталось в спецхране, посмотрите там, предварительно получив допуск. А главное, отыщите людей, которые Кольцова знали. И все записывайте! Без этого вашей работе – грош цена. Начнете с Бориса Ефимова, его родного брата, крокодильцев поищите, кто жив еще. Вот с Виктором Ардовым поговорите, он старый волк, наверняка многое знает».
– И вы пошли на Ордынку? – поторопила меня Ф. Г.
– Виктор Ефимович назначил там встречу для беседы. В его квартире – идти через длинную подворотню, деревянная дверь налево, и комнаты с низкими потолками и арочными сводами. Вы же там были?
– Не раз. Не отвлекайтесь, что дальше?
– Виктор Ефимович рассказывал много и очень интересно – я еле успевал записывать. А потом вошла очень изящная женщина и сказала: «Витя, неплохо бы выпить чаю – ты уже уморил гостя!»
– Это была Ниночка Ольшевская, его жена, – сказала Ф. Г.
– Наверное. Когда она расставила на столе чашки, пирожные, сыр и еще что-то, она подошла к узкой двери, постучала в нее и после «Да-да» распахнула: «Анна Андреевна, чаю не хотите ли?» И из узкой, как пенал, комнаты с одним окном вышла женщина точь-в-точь такая, какой вы сейчас ее описывали. С королевской осанкой. И длинным легким шарфом – он лежал на ее груди двумя параллельными линиями.
Меня представили ей. И я про себя изумился: «Ахматова! Та самая, что «блудница» из «кельи», – ничего другого, кроме этих слов идиотского постановления ПК о журналах «Звезда» и «Ленинград», я, к стыду своему, не знал. И не читал ни одного ее стихотворения. И главное – в те минуты не испытывал своей ущербности, смотрел на Ахматову с любопытством, как на живой экспонат, на иллюстрацию к недавнему прошлому.
– Боже, какой позор! И вы в то время уже закончили Московский университет! Ведь это когда-то было мерилом образованности! Вам хоть удалось скрыть свое невежество?
– А я вообще ничего не говорил. Это Анна Андреевна обратилась ко мне: «Вы так оживленно беседовали с Виктором Ефимовичем?», и Виктор Ефимович тут же стал рассказывать о Кольцове. А Анна Андреевна сказала мне: «К сожалению, я мало чем могу помочь вам».
– Обратила внимание на вас! – фиксировала Ф. Г..– Нет, это просто удивительно, как она легко шла на контакты с новыми лицами! Говорили, даже искала их. У меня никогда это не получалось. Ну и что дальше?
– Она рассказала очень короткую историю, и я записал ее на всякий случай. В тот день на шее Анны Андреевны была еще и длинная цепочка, на ней часы, старинные, с серебряной крышкой, – такие в кино носят в кармане жилетки с цепочкой через живот. Она указала на них, говоря: «Михаил Ефимович, когда увидел эти часы, пришел в восторг, а я ему сказала: «Это наследство моего деда». «Счастливая, – грустно заметил он, – а я не знаю, был ли у меня дед…» Вот и все, но эти слова его мне запомнились».
– Хорошо! – сказала Ф. Г. и несколько раз повторила кольцовскую фразу: – Не знал. Да и знать нельзя было, – и спросила: – А больше ничего не запомнили?
– Нет, пошел общий разговор о юморе, о старых журналах, сатириконцах. Виктор Ефимович принес подшивку «Чудака», читал оттуда анекдоты, а Анна Андреевна посоветовала мне разыскать актрису Юреневу, которая хорошо знала Кольцова.
– Верочку? – Ф. Г. в удивлении хлопнула в ладоши. – Красавицу! И она еще жива? Вы нашли ее?
– Фаина Григорьевна, у меня тогда составился длинный список, с номерами телефонов, иногда только с адресами. И я с утра бегал по Москве, если повезет, встречаясь не с одним человеком.
– Ну а с Верочкой? Она, наверное, очень изменилась?
– Я был у нее в доме на Стромынке, напротив университетского общежития. Записал все, что она сказала. Если хотите, как-нибудь принесу. – Нет, вы не понимаете, как удивительно все, что вы рассказали! Жизнь наша складывается из каких-то периодов, отрезков, колеи. Они кончаются, мы возвращаемся к ним и забываем тех, с кем недавно общались. Живем другим. А там ведь, в прошлом, жизнь тоже продолжается. И вот приходите вы и сталкиваетесь с теми, кого я считала давно ушедшими. Это почти невероятно: связь времен будто и не распадалась!
От смешного до трагического
Было время, Ф. Г. вела дневник, изредка, но подробно писала о своих встречах с Пешковой, Щепкиной-Куперник, Качаловым, Эйзенштейном, Толстой, сохраняла письма, но потом при очередной чистке архива все уничтожалось. Это называлось «самоинквизицией» или «переоценкой ценностей».
Однажды, когда я приехал в Суханове, где отдыхала Ф. Г., я увидел на столике листы, исписанные ее крупным почерком (Ф. Г. писала размашисто, большими буквами, поэтому маленьких «тетрадных» листов не признавала).
В тот день мы долго бродили. Было солнечно, но холодно. Ф. Г. рассказывала о нравах отдыхающих, о дворце Суханова и его прежних обитателях. Ее взволновал рассказ о недавнем посещении дворца одним из его бывших владельцев – белым как лунь старичком, приехавшим взглянуть на родные пенаты.
– А теперь разрешите пройти в некрополь моих предков, – торжественно произнес потомок, надев по этому случаю свой лучший, конечно, черный костюм. В сопровождении несколько смущенной дирекции он направился к круглому зданию, увенчанному куполом, – семейному пантеону.
– Что у вас здесь? – остановился потомок, войдя в зал.
– Столовая, – улыбаясь, сообщила дирекция.
На месте могильных плит стояли столы, укрытые полиэтиленовыми саванами. В тусклом свете, пробивающемся сквозь купол, поблескивали приготовленные к обеду венки ножей, ложек и вилок.
– Я никогда не ем в этом зале, – сказала мне полушепотом Ф. Г.