Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тихий гром. Книги первая и вторая - Петр Михайлович Смычагин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но если хорошенько подумать, то, пожалуй, можно и объяснить.

Давно это было. Степке, кажется, еще и штанов не полагалось на летнее теплое время. А Кирилл Платонович поселился здесь и зажил с молодою женой, теткой Василисой. Плотная такая бабенка, крутая да разговорчивая. Правда, разговоров ненадолго хватило: отучил ее говорить Кирилл Платонович — тихая потом стала, задумчивая, слова от нее не добьешься.

Уехал однажды куда-то Кирилл Платонович, не сказал — куда. Он никогда не сказывал ей о своих делах и намерениях. Стемнело. Ночь на дворе. Боится одна домовничать Василиса. А он, может, до утра не приедет. Бывало такое, не раз. Позвала ночевать Рословых девок. Федора-то уж большая была, невеста, а Ксюшка с Нюркой — девчонки. Улеглись они спать на полу. Осенью дело-то было. Тепло. Федора — с краю, к двери ближе. Нюрку, самую маленькую, в середку положили. Угрелись под овчинным тулупом и заснули скоро.

Ночью стучится Кирилл Платонович. Василиса настороже, видать, была, скоро услышала. Отперла. А Федора тоже проснулась — ногой за нее Кирилл-то запнулся легонько, — но виду не показала.

— Кто это тут у тебя спит? — спросил шепотом.

— Девки спят Рословы. Одна-то боюсь я, Кирюша.

— Крепко спят?

— Вроде бы крепко… Сразу уснули.

— Зажги огонь да, что есть в печи, на стол мечи, Живо! — Отворил дверь и негромко велел в темноту: — Тащите сюда мешки, ребята!

Четверо татар заволокли два большущих, тяжелых мешка и бросили их у порога. Один мешок чуть не в нос Федоре уперся. Пощупала тихонько из любопытства (уж больно форма у мешка причудливая). Так и прострелило всю, как молнией: локоть ведь это! Человеческий локоть! Дальше пощупала — конечно, рука. Вот и пальцы… «Господи, батюшка наш милостивый!.. Царица небесная, матушка!..» — понеслись в голове слова, не произнесенные даже шепотом. Губы онемели. И как господь помог — не вскрикнула. Может, тоже в мешок бы угодила.

Хозяин и гости его, не раздеваясь, даже не сняв башкирских круглых шапок, устроились за столом, распили две сороковки, закусили солониной да щами — и всей ватагой, захватив мешки, уехали.

До утра смертным боем колотило Федору. Думала, живой не остаться. А как только чуть забрезжил рассвет в окошке, поднялась. Разбудила сестренок и Василису. Отправились домой. Будто бы коров доить торопилась Федора.

Василиса приметила, что вроде не в себе девка, да подумала — спросонья это. Останавливать Федору не стала. Знала, что у Рословых порядки крепкие, если уж наказано воротиться рано, так воротись.

Дома признали Федору больной. Совсем изнахратилась, испортилась девка: с лица сменилась, глазницы почернели, ни с кем разговаривать не хочет, а то ни с того ни с сего заплачет враз.

С неделю так-то маялась. Бабы к ней и так и этак — не помогает. У Ксюшки выспрашивали, не примечала ли чего, когда ночевать ходили. Ничегошеньки она не знает. Собрались было вести Федору к бабке Пигаске, полечить, да надумали сперва у Василисы узнать: может, она чего скажет.

Тут Федора спохватилась, опомнилась: Василиса-то сном-духом ничего не знает, к мешкам этим, проклятым, не подходила. Еще спрашивать станет у дяди Кирилла. Тогда все и узнается! Нет, уж лучше обсказать им все, как было, тогда к Василисе не пойдут.

И рассказала. Кроме своих семейных, никто не слышал, только о случае этом все-таки как-то узнал весь хутор. Михайла Ионович вот так же тогда грозно стучал клюкой по полу и всем наказывал забыть начисто о том, что рассказала Федора. А когда понял дед, что все-таки вихляет по хутору слушок, будто ветром гонимый клубок катуна — ума не мог приложить, как выполз он из семьи. Допытывался у баб и ребятишек, у мужиков своих выспрашивал — не добился толку.

Догадывалась об этом только Марфа — старшая сноха, жена Мирона, но виду не подавала. Водила она Федору к бабке Пигаске от испуга заговаривать, пошептались они там с Пигаской малость. Памятуя строжайший наказ ба́чки (батюшки — так она свекра называла), Марфа ни за что не хотела проговориться, начала объяснять намеками да околицей.

Однако бабку не проведешь. Как же можно упустить такой случай! Вся подобралась, помолодела даже, черные, еще не выцветшие глаза так и замаслились. Поправила чехлушку на голове, под которой скрывались черные с проседью косы, завернутые калачиком, еще больше вытянулось длинное морщинистое лицо, и, пошевеливая облезлыми кусочками коротких бровей, горячим шепотом зачастила:

— Как ж эт я, милая, заговаривать стану? От какого-такого испугу? Чтобы делать такое дело, все знать надоть! — И показала в улыбке два коричневых зуба — один сверху, другой снизу. Больше зубов не было.

Вертелась, вертелась Марфа, да и выложила все как есть. Пигаска же поклялась богом и всеми святыми, что страшная эта новость умрет в ее душе, как птица в клетке.

Уж дошел ли слух этот до самого Кирилла Платоновича, нет ли — бог весть. Никто с ним душевно не разговаривал, да и он ни с кем в хуторе близко не сходился. Знакомых его почти никто не видел: приезжали они ночью и ночью же уезжали. Водился с конокрадами и прочим сбродом, а таких дружков лучше не показывать людям. Хорошо умел говорить по-татарски и по-башкирски. Бывало, в молодые годы велит Василисе стол собирать, а сам куда-то уедет. Вернется ночью, навезет с собой татарок и гуляет с ними до утра. Жене прикажет прикинуться немой, изъясняться только знаками, и не женой показывать себя перед гостями, а всего лишь стряпухой, кухаркой то есть. Да чтоб не ошиблась в чем, не проговорилась. Ох, как бывает крут Кирилл Платонович, ежели где не по его-то выходит…

Федору теперь уж давно замуж отдали, и Ксюшка с Нюркой подросли. А шустрой да разговорчивой, бойкой Василисы не стало — поникла, слиняла, притихла навсегда. Не стало для нее и сизобрового сокола Кирюши — остался Кирилл Платонович, господин. Вгорячах родила она ему сына — Леньку — да на том и остановилась, завяла. За глаза в хуторе звали ее теперь не иначе как Дуранихой, подлинное-то имя не все уж и помнили. А Кирилла Платоновича честили ухабакой, петлей навеличивали. В глаза же никто не посмел бы ему так сказать.

Хозяйство свое Кирилл Платонович вел безалаберно, можно сказать, не занимался им — не до него было. А без ухода нет обихода. Лошадей десятка полтора держал, но не то чтобы шлеи хорошей или хомута — уздечки путевой не водилось. От такой сбруи, от недогляда спины, холки у лошадей вечно бывали сбиты, потерты. А водил он их то на о́броти, то на веревке, а то и на полотенце — что под руку попадет. Обротей, правда, было у него предостаточно — по всему двору валялись и на плетне висели. Не зря он говаривал: «Была бы оброть, а коней добудем!»

Да ему и не надо было приобретать многих мелочей. Полог — воз накрыть, мешки для зерна, деготь — телегу подмазать, грабли, вилы — все брал он у Рословых во дворе. Приходил и брал, как свое. И никто препятствовать в этом ему не смел. Приносить взятое не имел привычки. Поэтому, когда чего-то не находили у себя Рословы, посылали ребятишек к Дурановым, и таким способом почти всегда возвращали утраченное.

Ненавидел он работу крестьянскую, презирал ее. Чертомелями постоянно мужиков обзывал и смеялся над их трудом каторжным. Работников держал человека по три, а то и больше. Старался нанять каких помоложе, поглупее. Ругал их редко и только по одному разу: как зашипит, как сверканет страшнющими своими глазами — и сразу прогонит.

А уж когда замышлял большое воровское дело и по плану выходило, что понадобится ему на какое-то время свой двор — нападал на него этакий зуд, места себе не находил. И будь тут хоть самая горячая страдная пора — хоть сенокос, хоть уборка хлеба, хоть молотьба — разгонял всех работников, Василисе приказывал сидеть с Ленькой в избе, не маячить на улице.

Даже случалось в такое время — сам приносил Рословым все, что брал у них раньше. Это — чтобы не влетели их ребятишки к нему в самое неподходящее время.

Будь рядом другие соседи, Кирилл Платонович и у них также «заимствовал» бы нужные вещи. Но с другой от него стороны жила помянутая бабка Пигаска со своим простоватым, немножко тронутым умом дедом, вечно пасшим стадо хуторских коров. Зато бабку умом не обидел бог. И едва ли кто-нибудь на хуторе знал больше о ночных деяниях и гостях Кирилла Дуранова, чем эта самая бабка, часто мучившаяся бессонницей по старости лет.

Младший брат Кирилла — Матвей — воротился лет пять назад с японской войны унтер-офицером, с двумя Георгиевскими крестами, с медалями — герой героем. А у Кирилла жил в работниках. Поскорее потом женился да и ушел от него.

Никого не терпел возле себя на равных Кирилл Дуранов.

7

Когда любопытные нагляделись на убитого волка и вдоволь наслушались от Леонтия Шлыкова потрясающих подробностей о том, как преследовал его этот зверюга от самого города, толпа у рословских ворот как то враз — будто скомандовал кто — начала уменьшаться, таять. Скоро остались почти одни ребятишки, а Леонтий все не унимался.

— Ведь он ведь, жаба ему в хайло, у самой Со́ковки там, в первом ложке, у березового колка, встрел меня и кружил всю дорогу, — десятый раз скороговоркой, взахлеб рассказывал Леонтий. — То вперед подхватится бечь, как собака бешеная, то опять сзаду сигануть ко мне в сани норовит. Да ведь злющий какой, изверг, зубищами клацает и на разводину ко мне передними лапами разок скакнул. А я его кнутом по шарам-то ка-ак врезал — глаз ему, стал быть, вышиб. Он посля на дорогу как выскочит да как примется бечь! А то сядет опять же на дорогу да и стоит, ждет, как подъеду…

— Эт какой ж ты ему глаз вышиб? — перебила трескотню Леонтия Дарья, остановившаяся тут на минутку с коромыслом, нагруженным по концам мокрыми холстами. — Третий, что ль?

— Какой еще третий? — опешил Леонтий, бойко повернув к ней остренький, шильцем, носик и тряхнув жиденькой бороденкой.

— А енти два-то целехоньки. Вон вылупились как, ровно утиные яйца там воткнуты.

— Ишь ведь чего углядела, — обиделся Леонтий. — А ты не встревай в мущинские разговоры, не бабье это дело! Не суйся где не надоть!

Но тут подошел Тихон, остановил его:

— Будет тебе сказки-то сказывать.

Тихон ухватил волка за переднюю ногу и поволок во двор. За ним потянулись туда и ребятишки, кто посмелее. А Леонтий, уразумев наконец, что слушать его тут некому, кроме этих сопляков, что замешкался он изрядно, что дома ждут его с покупками, враз осунулся и погрустнел.

Тихон, видать, в избу за ножом пошел. Леонтий, сгорбившись, как-то воровски подскочил к колодцу, крутанул за крюк, выволок окованную бадью и, достав из кармана пустую сороковку, сунул ее в воду. Бутылка, наполняясь, весело забулькала. За спиной хлопнула дверь.

— У-у, прах его возьми, воротился! — негромко проворчал Леонтий, дернул было бутылку, но она не наполнилась еще и наполовину — сунул обратно, утопив рукой.

— Угорел ты, что ль, аль с перепугу? — миролюбиво спросил Тихон, подходя. — Чего ж ручищи-то в бадье моешь, зашел бы в избу да напился.

— Ти-ша, ти-ше! — хитро прищурил глаз Леонтий и предупредительно поднял скрюченный указательный палец. Прищелкнул языком, туго забил свернутую из бумаги пробку, обтер бутылку рукавом, засунул в карман штанов. — Старуха моя приказывала наговорной водицы из городу привезть. А ту бабку, какая наговаривает, черти в гости кудай-то унесли. Смекаешь?

— Чего уж тут не смекнуть, — хохотнул Тихон. — Хоть бы воду-то посогрел.

— Согреется в штанах. Так и калит лодыжку, проклятущая! — выплеснул остатки в колоду, бросил бадью в колодец. — А ты помалкивай, Тиша, не твое это дело.

— Само собой, не мое, да хоть бы для порядку к бабке Пигаске зашел: вон она, рядом.

— Спробовали, Тиша. Пустые ее наговоры, не помогают.

— Ну, лечи нашей, чистенькой. Вреда от нее не будет.

— То-то вот и есть, что безвредная она, водица ваша, — согласился Леонтий, вышел за ворота и, жалеючи, ласково тронул свою Рыжуху.

Враз навалилась тягучая, как кисель на поминках, тоска. Недели три, не разгибаясь, подшивал он пимы в люди. Каждую зиму этим занимался. Сколотил малость деньжонок и вчера поутру отправился в город на базар. Наказов от семьи набралось много. И сахарку, и пряничков, и рыбки какой-нибудь для поста купить, чаю настоящего — тоже для поста, на кофту ситцу жене к пасхе… Да вот этой самой наговорной водицы опять же захватить наказано. А за нее тоже платить надо. Хоть самую малость, а платить. Все бы оно так, пожалуй, и было, ежели б взял с собой свою бабку Маню́шку, как звал ее весь хутор с легкой руки Леонтия. Да расхворалась она, как на грех. И съездить можно было обыденкой, в один день, стало быть, не ночевать в городе. Ну, приехал бы попозже — и только. А вышло все маленько не так.

Купил на базаре Леонтий селедки фунтов десять и столько же воблы вяленой, фунта два «лонпосеев», леденцов то есть, вару кусок — тоже вещь в его деле необходимая. И тут пристал к нему какой-то мужик. Выпить, видишь ли, позарез хочется, а одному скучно. У Леонтия в плане это, конечно, значилось тоже, но только на деньги, что от покупок останутся, однако уступил настоянию мужика, решив малость посогреться, а уж после того и дела доделать.

Словом, очухался Леонтий под тем же столом на постоялом дворе далеко за полночь. Тут же спал и сомуститель его, совсем рядышком. На похмелье не нашлось у них ни полушки, а стало быть, и делать в городе больше нечего. Волк этот, проклятущий, и вовсе спутал последние карты. Надо же было чем-то от него отбояриваться! Кинул ему рыбину — слопал. Поглянулось. Наседает опять. Так и кидал всю дорогу. Хватился тут уж, в деревне, возле Рословых — нету воблы-то. Да и селедок вроде бы меньше стало. С тем и домой поехал.

Двор у Леонтия небольшой, плетнем обнесенный и соломой накрыт так, что во дворе темно. С непривычки и дверь в избу не сыщешь, пока не оглядишься. Выпряг свою Рыжуху, повел в конюшню, задал ей корму и клоком соломы очистил с лошади весь куржак.

В избу и заходить страшно. Во двор к нему никто не вышел: старуха, знать, все хворает, а ребята большаки, видать, за соломой поехали — Сивки-то нет в конюшне. Сложил на пустой мешок десятка полтора оставшихся селедок, рядом кулек с леденцами, наверх водрузил кусок вару. Мысленно благословился и шагнул к двери. Эх и влетит же ему от Манюшки! Несмело покашляв, переступил через порог, возгласил:

— Здорово ночевали!

Манюшка встрепенулась на печи, приподнялась на локте, придерживая другой рукой у лба мокрую тряпку. Яшку и Семку как ветром снесло с печки.

— Гостинцев тятя привез! — заплясали вокруг отца ребятишки.

Леонтий прошел в передний угол, бережно, будто стараясь не расплескать чего, разостлал на столе мешок с покупками, достал из бумажного кулька два леденца — отдал ребятишкам. А Манюшка молчит, ровно вода у нее во рту-то. Не к добру это. Пошел к порогу раздеваться.

— Все, что ль, купил, как приказывала? — скрипучим больным голосом спросила Манюшка.

«Вот оно, горе-то мое, подкатывает», — скорбно пролепетал себе под нос Леонтий и незаметно перекрестился, а вслух, со страху, может быть, бойко ответил, стаскивая с себя шубу:

— Все как есть купил, мать.

— И пряников купил?

— У-гу…

— И чаю?

— Купил.

— И на кофту купил?! — В голосе Манюшки, нарастая с каждым вопросом крепчал гнев и наконец послышалось такое, что у Леонтия засосало под ложечкой. Он скинул с одной ноги пим и, замешкавшись, собрав последнее мужество, на грех ляпнул:

— Купил и на кофту.

Манюшка, как ворона, слетела с печки, будто крылом, взмахнула рукавом донельзя измятой, пропотевшей и залатанной кофты и принялась хлестать Леонтия по лицу мокрой тряпкой, которую до этого прикладывала к горячему лбу.

— Дык где ж они, гостинцы твои, идол ты проклятущий?!

— Опомнись! Уймись, чертова баба! — пятился к порогу Леонтий, закрываясь рукой с черным крючковатым указательным пальцем. — Уймись да выслушай сперва, а посля уж и казни.

— Ну, унялась! — бросила на печь тряпку и заложила назад руки Манюшка.

Темные, с проседью, спутанные волосы Манюшки падали ей на плечи, вздрагивали на плоской груди, широкий короткий нос замер в ожидании, а побелевшие от злости глаза, казалось, так и выворачивали самое сокровенное в душе мужа.

Леонтию даже подумалось, что там, возле волка, ему, пожалуй, полегче было.

— Ну, сказывай, куда подевал гостинцы?

— Волк их стрескал…

— Ты чего сбираешь небылицы? — опешила Манюшка, понизив чуток голос. — Никак, сбесилси, с ума сшел… Какой такой волк?

— Серый, вот какой! — обозлился вконец и Леонтий и, подхватив нитку спасительной мысли, зачастил: — Сходи сама погляди, у Рословых во дворе Тихон его свежует. Макар ихний пришиб возле Дуранова гумна. Всю дорогу, он, изверг, гналси за мной, чуток самого не сожрал. А тут еще и ты на меня сорвалась опять же с печки, как цепная. Куды ж мне деваться-то? Всю рыбку ему скормил, ироду. Вобла была куплена. Десять фунтиков. Во!

Манюшка было сникла, прохваченная жалостью к невезучему мужу, но враз глаза у нее расширились, будто проглотила что непотребное, догадалась: не во всем виновата волчья глотка, если этот волк и взаправду был.

— Постой-постой, — врезалась она в трескотню Леонтия. — Эт чего же, и пряники, и сахар, стал быть, волк съел?

— Съел…

— И чай он же, зубастый, стрескал?

— Он и есть…

— И си-и-итец на кофту?! — взвизгнула Манюшка, вцепившись в жиденькие, редкие, подстриженные в кружок волосы Леонтия. — И воду наговоренную, стал быть, ему же выпоил, плюгавый ты ирод! А сам, чать, молочко от бешеной коровки хлебал!

— Ма́нюшка-а! — взвыл тоненько Леонтий, понимая теперь, что не уйти от расплаты, только бы полегче обошлось. Ради этого и сделал ударение на первый слог в слове «Маню́шка». А такое после молодости редко случалось. — Ма́-анюшка, привез я тебе наговорной водицы… Вот, вот она, тута! — Он с трудом освободился от цепких ее пальцев, дрожащей рукой достал из кармана сороковку. Подал.

— На, попей, Ма́нюшка, враз полегчает.

Измученная болезнью и обессиленная только что случившимся, она горько всхлипывала, превратившись в жалкую, обиженную сироту. Принимая бутылку, безнадежно сетовала:

— Всего навезть сулилси, да на бок свалилси. Ишь ведь ты, врать-то сколь здоров! Весь пост на одной горькой редьке теперя сидеть…

— Чего ж тут поделаешь, — поддержал Леонтий, сызнова толкая ногу в снятый пим и одновременно снимая с гвоздя шубу. — Эт ведь масленка боится горькой редьки да пареной репы, а к великому посту они в самый раз будут…

— Ты кудай-то? — встрепенулась Манюшка.

— Баньку подтопить надоть. Волк-то ведь, он ведь, пес его задуши, не шутит. Кусается. Рану подмою теплой водицей. — И хлопнул дверью.

Не мог знать Леонтий, что день этот, начатый столь неудачно, закончится еще большей бедой для его семьи. И подкатится она незаметно. Никто и не догадается, что ребята — Ванька с Гришкой — не просто воз соломы привезут, а с неизлечимой Ванькиной болезнью приедут.

Пока родители не очень ласково объяснялись между собой, ребятишки тоже не дремали. То, что отец дал им по леденцу, их, понятно, не могло удоволить, ибо месяцами не бывало у них во рту такого яства. Потому Яшка, остроносый и смуглый, как татарчонок, малец, лет одиннадцати, вскочил с лавки и, засунув руку в тощий кулек, умыкнул из него горсточку леденцов. Начался дележ. Яшка, будучи постарше и похитрее, деля добычу, всякий раз норовил положить себе леденец побольше, покрупнее, а Семке доставались самые тощие, крохотные. От этого и кучки на лавке получились явно не одинаковые. Тогда Семка, сидевший с краю, левой рукой схватил большую кучку, а правой треснул брата по макушке и резво соскочил с лавки.

И тут случилось совсем непредвиденное. Вместо того чтобы догнать Семку и поддать ему хорошенько, как и должно быть, Яшка, вроде бы поперхнувшись и малость побледнев, страдальческим полушепотом, унизительно-ласково и заискивающе залепетал:

— Сеня! Сеня! Сядь! Сядь! — говорил он с придыханием, будто обливали его холодной водой, и почему-то боялся пошевелиться.

Семка таращил на него голубые глаза и, ероша темно-русые волосы, никак не мог понять, с чего это Яшка сделался таким ласковым.

А виной всему оказалась проклятая лавка. Всего-то и «мебели» в избе — полати, стол да вот эта лавка. Была она не как у людей — из толстой широкой плахи, — а изладил ее кто-то из двух узеньких и тонких тесин. Когда соскочил Семка, тесины эти сошлись и больно прищемили Яшку, так что теперь ему не то чтобы шелохнуться, дышать глубоко нельзя. Хоть криком кричи. Но он не мог и кричать, а все более жалобно и проникновенно умолял брата:

— Сядь, Сеня! Сядь, сядь!

Семка так и не разобрался во всех тонкостях этого дела, но все-таки уступил покаянной, жгучей мольбе Яшки — сел на прежнее место. И тут же пожалел об этом, потому как Яшка, высвободившись из тисков щели, мгновенно вскочил с лавки и дал ответную звонкую затрещину Семке.



Поделиться книгой:

На главную
Назад