Кто взором обнимал его полет…
О, альбатрос!..
К высотам рвусь я жаждой вечной,
И чувствую – я твой!.. И слезы
Туманят мой взор… – да, я тебя люблю!
ПЕСНЯ ПАСТУХА
У меня живот болел,
И клопы меня кусали,
И печалил свист и шум,
А они внизу плясали…
В этот самый час она
Прибежать ко мне хотела
Потихонечку – тайком…
Грудь моя вся изболела!..
Как могла она солгать?..
Как собака, жду ее я,
Обещала ведь сама!..
Жду ее от боли воя.
Не гоняется ль она
Точь-точь так, как мои козы,
То за тем, то за другим?!
А откуда у ней розы?!
Не уйдешь ты от меня!..
Допрошу мою голубку, —
Где у ней другой козел
И откуда шелк на юбку…
Ожиданья долгий час
Полон скорби, боли, яда…
Так в жару в глухую ночь
Мухомор глядит из сада.
Лук, чеснок теперь – прощай!..
На еду прошла охота, —
Словно вместе семь чертей,
Жжет любовь меня до пота…
Месяц в море потонул,
День настал игрив и светел,
Не видать на небе звезд…
Ах!.. Зачем его я встретил!!
Бессознательные души.
Эти бессознательные души
Меня в ярость приводят…
Их долг – одно страдание,
Их похвала – самораздражение и стыд.
Я не хожу по дорожкам,
Протоптанным ими, —
И за это они посылают мне взоры,
Полные язвительной, но безнадежной зависти.
С каким удовольствием они прокляли бы меня
И сбили бы с меня спесь!!.
Но их беспомощные старания
Навсегда останутся напрасными!..
ГЛУПЕЦ В ОТЧАЯНИИ
Ах!.. То, что писал я на столе и стене
От глупого сердца и глупой рукой,
То должно было украсить и стену и стол!..
А вы говорите, что руки глупца мажут лишь, —
И что стол и стену нужно чистить
До тех пор, пока ни черточки на них не останется!..
Позвольте!.. Я рукой владею, —
Мне известно употребление губки и метелки,
Как критику и водолею…
Но окончив свою работу,
Я охотно наблюдаю за тем, как вы,
Сверхмудрецы, пачкаете стену и стол
своей мудростью!..
RIMUS REMEDIUM
Из уст твоих, слюноточивая ведьма времени,
Медленно, капля по капле, сочится час за часом.
Напрасно все во мне взывает:
«Проклятие, проклятие омуту
Бесконечности!»
Мир – смесь всего:
Разъяренный бык не слышит воззваний наших,
Скорбь и тоска летящим острием чертят во мне
Такие слова:
«Мир без души,
И было бы глупо сердиться на него!..
О дай мне сонного зелья!.. Дай яду!..
Ты слишком долго терзаешь мой мозг!
Что спрашиваешь ты? Что? «Какою ценою?»
– Ха! Проклятие девке и ее позору!..
Нет! Ступай назад!
На дворе холодно, и дождь идет, —
Тебя следовало бы встретить нежнее!.. —
Бери! Вот золото: как блестит монета! —
Тебя назвать «счастьем»?..
Тебя, болезнь, благословением?!. —
Вдруг дверь открывается с шумом!..
Капли дождя достигают до моей постели!..
Ветер тушит свечу, – невзгоды все разом!.. —
И если б у кого-нибудь в такую минуту
Тысячи рифм не звучали б, —
Пари держу, держу пари, —
Тот умер бы давно!..
«МОЕ СЧАСТЬЕ»
Голубей из Сан-Марко опять я вижу:
Тихое утро. На площади тихо.
Из прохладной тени в небесную синеву
Летят мои строфы, словно голубок стаи, —
А я маню их обратно.
Еще одну только строфу
Осталось сложить мне
– мое счастье! Мое счастье!..
Ты синий небесный свод, ты дышишь покоем,
И возносишься над пестрым разнообразным
миром,
А я – что делаю я? – люблю, боюсь, завидую!..
О, как охотно вдохнул бы я в себя твою душу!..
Отдал ли бы ее обратно?
Нет ответа от тебя!
– мое счастье! Мое счастье!..
И ты, суровая башня, ты возвышаешься
Здесь надо всем, ты стремительна, как лев,
И победоносна без всякого усилия…
Глубокий звук твоего колокола
Несется над площадью и летит
Выше и выше…
Остался ли бы я, подобно тебе,
В силу какой-то приятной неволи…
– мое счастье! Мое счастье!..
Прочь, прочь, музыка…
Пусть сначала спустятся тени, —
И наступит теплая, темная ночь!..
Звуки не любят света…
Золотые лучи сверкают еще
Неполным блеском, и вечер не скоро наступит…
Еще много дня впереди для поэзии и уединения —
– мое счастье! Мое счастье!..
К НОВОМУ МОРЮ
Своей вверяясь воле,
Туда я рвусь, туда!..
Шумит волною море,
Лазурь его синеет,
Корабль несется вдаль…
Все в новом блеске вижу… —
Туда я рвусь, туда!..
Покоем жарким дышит
И время и пространство,
И око лишь твое,
Как пасть чудовища,
Зияет надо мной,
О, бесконечность!..
SILS MARIA
Здесь сидел я в ожиданьи
По ту сторону добра и зла,
Но чего я ждал – не знаю…
То свет, то тьма
В упоенье меня приводили…
Медленно, бесцельно тянулось время…
Вдруг! Пробил час и два —
И мимо прошел Заратустра…
К МИСТРАЛЮ
О, мистраль, гонитель тучек,
Ты несешься, ты клубишься…
Небо чистишь, горе гонишь —
Как тебя люблю я!.. Ты и я – одна природа,
Общий жребий ждет нас!..
Здесь меж скал по скользким камням
Я бегу к тебе навстречу
И пляшу, – а ты мне вторишь
Своим свистом, своим ревом…
Как свободный брат свободы,
Ты несешься на просторе
Без весла, руля и лодки
Над пучиной моря дикой!..
Лишь проснусь, – призыв твой слышу:
Воешь в море и бушуешь
У скалы по желтым камням…
Здравствуй!.. Ты в ответ сверкаешь…
Жемчугами и брильянтом
И, победу торжествуя,
С гор стрелой несешься буйно…
На воздушной глади неба
Видел – кони мчались вихрем…
Колесницу твою видел,
Видел бич в руке взвивался,
Молнией сверкал он грозной,
По хребтам коней гуляя…
И, стремглав из колесницы
Ты спрыгнул и вниз помчался…
Видел я, как ты победно
Глубину пронзал стрелою…
Так огневый луч восхода
Своим светом проникает
И сияет розой алой
С края в край на небосклоне.
Скачешь, пляшешь, попираешь
Гребни волн и волн коварства…
Измышляешь «танец новый»,
Мы несемся в вихре пляски…
Слава тем, кто созидает, —
Их поэзия – свобода,
Их наука «радость жизни»…
Из цветов оба сплетаем
Мы венок для вечной славы
И крутимся в «пляске новой»…
Пляшем, словно трубадуры,
Меж пороком и святыней,
Между Богом и землею!..
Кто не пляшет вместе с вихрем,
Кто связал себя бинтами,
Словно старец изувечный,
И шагает, как калека,
Кто похож на лицемера
С добродетелью гусиной —
Прочь от нашего блаженства,
Прочь из рая, идол долга!..
Мы бросаем пылью улиц
Прямо в нос больным и слабым,
Вымирающих пугаем…
Очищаем все прибрежье
От дыханья чахлой груди
И от душ бессильных, дряблых!..
Мрак небес мы разгоняем,
Мира тьму и туч громады…
Светим мы в небесном царстве
И несемся в пляске дикой —
С нами дух свободных духов!..
Ураганом наше счастье
И бушует и резвится!..
И взвивайся выше, выше,
И возьми венок с собою,
И летя на крыльях вихря,
Брось его в высоты неба,
И, в залог такого счастья,
Ты звезду укрась венком!..
Философ
(Весна 1873)
1. Описание философа
1
Между великими явлениями – философ явление самое редкое, потому что познание досталось человеку лишь косвенно, а не как природный дар. Поэтому-то он является высшим типом великого.2
Я хочу прочувствовать и изобразить чудовищное развитие чистого философа, который стремится к познанию, т. е. философа человечества. Многие находятся в такой зависимости от личных интересов, что не замечают того, что делается около них. Я расскажу об этом и заставлю заметить.
Чистый философ идентичен с самым стремлением к познанию, потому что все науки покоятся на едином общем фундаменте философии. А в доказательство огромного единства всех стремлений к знанию – посмотрите на разбитого ученого.3 Деятельность продолжается в философии, но, так сказать, метафорически. В нем живет стремление к всецелому господству. Все в природе стремится к безграничному, и индивидуальный характер редко бывает прочен, а всегда полон порыва вперед. Быстр или медлителен этот порыв – вопрос чисто человеческий. По сравнению с бесконечно малым всякое развитие бесконечно быстро.
4
Универсальная страсть философа принуждает его плохо думать; грандиозный пафос правды, воспитанный широтою его взглядов, заставляет его высказываться, а это приводит его к логике.
И вот, с одной стороны, зарождается оптимистическая метафизика логики, которая постепенно наполняет все ядом и ложью. Логика, как самодержавная повелительница, приводит к лжи, потому что она отнюдь не самодержавная повелительница.
А с другой – чувство правды, происходящее из любви, а доказательством ему служит сила. Высказывание вдохновенных истин любви вытекает из мира познания чисто личного, раскрывать которого он не должен, но обильный восторг которого его к тому принуждает.5
Философ или является плодом своей культуры, или врагом ее. Он созерцатель, как художник, он сострадателен, как человек веры, он исследователь, как человек науки: все тоны мира хочет он заставить звучать в душе своей и возвратить этот всемирный звук в понятиях.
Удивительно это сосуществование концепции и абстракции. Полет к макрокосму, соединенный с рассудочной осторожностью, как у актера или драматурга, который превращается и все же сохраняет самообладание, чтобы уметь проецировать себя во вне. Диалектическое мышление, обливающее все словно душ. Не изумителен ли Платон: энтузиаст диалектики, т. е. как раз этой самой рассудительности.6 Странное зрелище: борьба и взаимопожирание философских систем. Это неслыханно ни в области искусства, ни в области науки! Но то же происходит между религиями: это замечательно и знаменательно.
7
Философия есть искусство, как по своим целям, так и по своим методам. Но средства у нее все те же, что и у науки: представление в понятиях. Это форма поэзии. Философ познает – творя и творит, познавая. Его нельзя подвести ни под какой вид, для него надо выдумать особый и дать ему новую характеристику.
Философия не растет; т. е. я хочу сказать, что она не развивается подобно другим отраслям знания, хотя иные отделы ее постепенно переходят в введение точной науки. Гераклит не может устареть никогда. Это творчество вне границ опыта, продолжение стремления к созданию мифов, притом до значительной степени в образах же. Математическое изложение вовсе не существенно для философии. Косная математическая формула (как например у Спинозы), так успокоительно действовавшая на Гете, может быть оправдана только как способ эстетической манеры выражаться. Превозмочь знание силой творчества, создающего мифы, – вот в чем глубочайшее родство философа с основателем языческой религии.
Создание такой религии заключается в том, что творец ее возбуждает веру в свое мифическое построение, воздвигнутое в пустом пространстве, т. е. в том, что он умеет удовлетворить какую-то необычайную потребность.
С появлением «Критики чистого разума» вряд ли можно ожидать повторения чего-либо подобного. Зато я вполне ясно могу представить себе новый род философов-художников, которые с превеликим эстетическим успехом заполнят образовавшееся пустое место произведениями искусства.8
В каком отношении стоит к искусству философский гений? Из прямых соотношений между ними мало можно вывести. Спросим себя, что является в философии элементом искусства? Что именно делает ее произведением искусства? Что пребывает в ней, после того, как она теряет значение научной системы? Именно это пребывающее и есть то, что обуздывает стремление к знанию, именно оно и есть – художественное в системе. Но для чего необходимо такое обуздывающее начало? Рассматриваемое с научной точки зрения оно является иллюзией, неправдой, которые обманывают стремление к познанию и дают лишь временное удовлетворение. Ценность, которую приобретает философия от этого обуздания, относится не к сфере познания, а к сфере жизни; воля к существованию проявляется здесь философией для создания высших форм бытия.
Совершенно невозможно, чтобы философия и искусство обратились против этой воли: впрочем, на ее службе находится и мораль. Самодержавная власть воли. Относительная нирвана есть лишь одна из нежнейших форм существования.9 Особой философии, отделенной от науки, не бывает: и там и здесь человек мыслит. Часто бездоказательное философствование имеет большую цену, чем многие научные положения, это объясняется эстетическими достоинствами такого миропостроения (alias философии), т. е. ее красотой и возвышенностью. Она все еще остается произведением искусства, хотя бы и не могла доказать своего достоинства научной теории. Впрочем, не то же ли самое бывает и в науке? – Одним словом: решающим голосом обладает не стремление к познанию, а эстетическое чувство: малодоказательная философия Гераклита имеет гораздо большее значение, чем все научные положения Аристотеля. Таким образом фантазия укрощает стремление к познанию и указывает ему место в культуре данного народа. При всем том философ преисполнен пафоса истины: значительность его системы служит для него ручательством ее истинности. В этих предварительных взглядах можно найти объяснение плодотворности философского мышления и его внутренних пружин.
10
Философское мышление специфически однородно с научным мышлением, но охватывает более великие вещи и обстоятельства. Понятие же о великом переменчиво и относится частично к эстетике, частично к морали.
Для науки нет ни великого, ни малого, это различие существует однако для философии! Человек науки может измерить себя этим положением. Но когда метафизика будет устранена, многое другое покажется человечеству великим. Я хочу сказать, что философы будут предпочитать другие области: и, надо надеяться, те именно, с помощью которых они могут целительно действовать на культуру.11
Дело идет не о том, чтобы уничтожить науку, но чтобы овладеть ею.
Наука как в своих целях, так и в своих методах зависит от философских умозрений, но часто забывает это. И господствующая философия должна решить проблему о границах, до которых допустим рост науки: она определяет ценность науки.12
Философ отчаянного познания весь уйдет в слепую науку: знать во чтобы то ни стало.
Для трагического философа картину бытия завершает то, что все метафизическое кажется антропоморфизмом. Он никогда не бывает скептиком. Здесь нужно создать новое понятие: скепсис не может быть целью. Стремление к познанию, достигнув своих пределов, обращается против себя, чтобы приступить к критике самого познания. Познание служит возможно прекраснейшей жизни. Надо даже желать иллюзий – в этом сущность трагического.13
Философ будущего? Он должен быть верховным судьею художественной культуры и вместе с тем охранителем ее от всякого рода излишеств.
2. Варваризирующее влияние науки
1
На примере современной Германии мы видим, что расцвет науки возможен даже в варварской культуре; польза точно так же не имеет к науке ни малейшего отношения (хотя можно порою усомниться в этом, видя то преимущество, которым пользуется химия и вообще естествознание, и тот практический интерес, который возбуждают чистые химики).
Наука обладает особым жизненным дыханием. Приходящая в упадок культура (например александрийская) или отсутствие культуры (как в наше время) не делают науку невозможной. Познание есть даже как бы замена культуры.2
Все в науке, что имеет всеобщий интерес, либо случайно, либо вовсе отсутствует.
Изучение языка без упражнений в стиле и риторики.
Изучение Индии без ее философии.
Классическое образование без практических выводов из него.
Естественные науки без того исцеления и покоя, которые находил в них Гете.
История без энтузиазма.
Словом, все науки вне их практического значения: т. е. в совершенно ином виде, чем они могут быть интересны для человека культуры. Наука, как заработок!3 Все естественные науки являются в сущности попыткой понять человека, понять антропологическое, или, еще правильнее, вернуться к человеку, сделав необъятный обход. Порыв к макрокосму, чтобы сказать себе в конце концов: «ты то, что ты есть».
4 Говоря об ужасной возможности познания, ведущего к гибели, я отнюдь не хочу сделать комплимент ныне живущему поколению: в нем совершенно нет подобной тенденции к познанию. Но если проследить ход развития науки, начиная с пятнадцатого столетия, то подобная сила и возможность кажется вполне вероятной.
5
Наши естественные науки направлены к гибели в целях знания, наше историческое образование приводит к смерти всякой культуры. Оно борется против и попутно уничтожает культуры. Это противоестественная реакция против ужасного религиозного гнета, который теперь ищет спасения в крайностях… И без меры.
3. Против портретной истории
Историческое познание развилось так широко, в качестве силы противодействующей религиозному мифу, а равным образом и философии. Здесь, как и в мышлении математическом, точное знание празднует свои сатурналии, самое ничтожное, что здесь достигается, ценится выше великих метафизических идей. Ценность определяется здесь степенью достоверности, а не степенью необходимости для человечества. Это старый спор веры и знания.
Целью исторического познания служит полное уяснение человека в процессе его становления, устранение чуда и из этой области. Это стремление лишает главной силы стремление к культуре: познание – чистая роскошь, культура не повышается от него ни на волос. Философия может утверждать теперь только одно: что всякое познание относительно и антропоморфно, что всюду царит иллюзия. Она не может обуздать этим расходившееся стремление к знанию с его оценкою по степени достоверности и поисками за самыми малыми объектами. В то время как каждый человек радуется, что день прошел, историк начинает копать, рыться и комбинировать над этим днем, чтобы вырвать его из объятий забвения: пусть и ничтожное будет вечно, потому что его легко понять.
Но для нас значителен только масштаб эстетический. Лишь великое имеет право на историю и притом не на портретную, а на продуктивную, возбуждающую, широкую историческую живопись. Мы оставляем могилы в покое, но овладеваем тем, что навеки бессмертно.
Любимая тема нашего времени – великие результаты, происходящие от малых причин. Историческое кишение, как целое, все же производит впечатление грандиозное, это словно та скудная растительность, которая постепенно мельчает Альпы. Мы видим великое стремление с ничтожными орудиями, но с бесконечно большим количеством их.
Почитание великих результатов малого сводится к удивлению перед несоответствием между результатом и причиной. Настоящее впечатление величия получается только тогда, когда мы сложим все мелкие причины вместе: мы создаем впечатление величия, придавая им единство. Но человечество растет только путем восторга перед редким и великим. Даже то, что величественно выдумано, как редкое, например чудо, может способствовать его воспитанию. Благоговейный ужас – лучшее в человеке.
4. Конец метафизики
Бесконечность есть самый первоначальный факт: надо объяснить лишь возникновение конечного. Но точка зрения конечного – чувственна, иными словами обманчива.
Как можно решаться говорить о назначении земного шара!
В бесконечном времени и пространстве нет целей: все сущее в них вечно под разными формами. Невозможно усмотреть в них никакого особого метафизического мира.
Чудовищная задача художника научить человечество стоять без всякой подобной подпорки.
Это ужасающий вывод из дарвинизма, но вывод этот я тем не менее считаю верным. Наше благоговение направлено на качества, которые мы считаем вечными: на моральное, религиозное, художественное и т. д.
Инстинкт ни на шаг не подвигает нас к объяснению целесообразного. Все инстинкты явились лишь в результате бесконечно продолжительного процесса.
Шопенгауэр говорит, что воля объективирует себя не адекватно: так кажется, если исходить от самых совершенных форм.
Но и самая воля есть лишь в высшей степени сложный продукт природы. Предпосылкой для нее служит нервная система. Даже сила тяжести не есть простой феномен, но следствие движения солнечных систем, эфира и так далее. Даже и механический толчок есть нечто сложное.
Нельзя доказать, чтобы бытие имело смысл метафизический, эстетический или моральный.
Рассматривать дух, продукт мозга, как нечто сверхъестественное! Даже обожать его! какая глупость!
Между миллионами гибнущих миров один возможный. Да и тот погибнет и обратится в первобытное ничто. Говорить о бессознательной цели, преследуемой человечеством, я считаю неправильным. Человечество не есть что-то цельное, как муравейник. Быть может, можно еще говорить о бессознательной цели отдельного государства или народа: но можно ли говорить о бессознательной цели всех муравьиных куч вместе?
Вы не должны искать убежища в метафизике, а пожертвовать собою ради нарождающейся культуры. Вот почему я так суров к идеализму грез.
Мы слишком легко смешиваем «вещь в себе» Канта и истинную сущность вещей буддистов, т. е. является ли действительность целиком представлением, или лишь видимостью, адекватной истинному бытию. Мы смешиваем мираж, как небытие и как видимое проявление бытия. Всевозможные предрассудки умножаются в пустоте.
5. К теории морали
1
Отрицательная мораль была бы чем-то величественным, потому что она давно – невозможна. Она была бы налицо, если бы человек в полном сознании сказал «нет!» в то время, как все чувства и нервы его говорят ему «да!», каждое волокно, каждая клетка его тела протестует против этого «нет».2 Насколько велика была этическая сила стоиков, видно из того, что они нарушали свой основной принцип ради свободы воли.
3 В политике государственный человек часто предугадывает действие противника и совершает его раньше сам: «если я не сделаю этого, то он сделает»! Своего рода необходимость, как основа политики. Точка зрения войны.
4
Мораль не имеет никакого другого источника, кроме интеллекта, но связующая цель образов действует здесь иначе, чем у мыслителя и художника: она побуждает к делу. Очевидно, что необходимой предпосылкой является ощущение сходства, идентифицирование. Потом воспоминание об испытанной боли. Быть добрым значит идентифицировать очень легко и быстро. Это приблизительно такое же умение превращаться, как у актера.
Всякая справедливость и всякое право имеют своим источником равновесие эгоизмов: взаимный договор с целью не вредить друг другу. Стало быть благоразумие. Если справедливость и чувство права приняли форму прочных принципов, то они имеют уже другой вид: это твердость характера. Любовь и право антиподы: кульминационный пункт – самопожертвование ради мира.
Предугадывание возможных неприятных ощущений определяет собою поведение людей справедливых. Они эмпирически знают результат оскорбления ближнего, а также и результат оскорбления собственной их личности. Христианская этика вполне противоположена этому: она покоится на отождествлении себя самого с ближним; делать добро другому то же, что делать добро себе, сострадать другому то же, что страдать самому. Любовь соединена со стремлением к слиянию воедино.5
Шопенгауэр отрицает влияние моральной философии на нравственность: ведь и художник никогда не творит, следуя за понятиями.
Удивительно! Конечно, каждый человек есть уже интеллигибельное существо (обусловленное бесчисленным количеством поколений). Но подчеркивание некоторых мотивов путем понятий не может не усиливать значения этих моральных сил. Ничего нового здесь не образуется, но творческая энергия концентрируется в одну сторону.
Нет сомнения, что, напр, категорический императив значительно усилил чувство бескорыстной добродетели. И здесь мы видим, как выдающийся моральный индивидуум распространяет вокруг себя очарование подражания. Философ должен воздействовать именно путем такого очарования. То, что является законом для самых выдающихся индивидуумов, должно постепенно становиться законом для всех: по крайней мере, как рамки для других.6
Доброта и сострадательность, как душевные качества, не связаны, к счастью, с преуспеянием или гибелью той или другой религии: но добрые дела в значительной мере обусловливаются религиозным императивом. Огромное большинство добрых и согласных с долгом поступков не обладают ровно никакой этической ценностью, а являются вынужденными. При всяком крушении религии практическая мораль терпит урон. По-видимому, метафизика награды и наказания необходима.
Когда можно создать обычай, могучий обычай – то этим создается и нравственность. Но обычаи образуются благодаря изобретательности отдельных могучих индивидуумов. Я не рассчитываю на пробуждение добродетели в господствующих классах, но, быть может, можно было бы привить им как обычай, как долг – борьбу с пошлыми обыкновениями.
6. Кант и Шопенгауэр
1
Надо доказать, что все миропостроения антропоморфичны, мало того, что таковы даже все науки, если верить Канту. Правда, тут есть логический круг: если наука права – то неправ Кант, а если Кант прав, то науки лгут. Можно выдвинуть против Канта те соображения, что даже соглашаясь со всеми его положениями, нельзя не признать полной возможности того, что мир все же таков, каким он нам является. К тому же его система для жизни не годится: жить в сфере подобного скептицизма невозможно. Мы должны выйти из него. Мы должны забыть его. Чего-чего только не должны мы забыть в этом мире!
Наше спасение не в знании, а в деятельности. В возвышенных делах, в благородных волнениях лежит наше величие. Если вселенная к нам равнодушна, то мы хотим иметь право презирать ее.2
Во втором предисловии к «Критике чистого разума» Кант говорит: «чтобы найти место для религии, я должен был ослабить престиж знания. Метафизический догматизм, т. е. предрассудок, будто можно прийти к ней помимо критики чистого разума, является истинным источником безнравственного неверия, которое теперь само стало догматизмом». Это очень важно! Им руководила культурная необходимость.
Странное противоположность «знать и верить». Что подумали бы об этом греки? Кант не знал других противоположностей, но мы!
Кантом руководит культурная потребность: он хочет спасти одну область от знания: и в нее-то Шопенгауэр закладывает корни всего высшего и глубочайшего, искусства и этики.3
Он разбивает как вульгаризацию науки, так и ее варваризирующую силу, он возбуждает чудовищную потребность, такую же, какую когда-то пробудил Сократ-будитель. Но тот звал к знанию, а этот к религии и искусству. Было забыто, что такое религия, а также и то, какое значение для жизни может иметь искусство. То и другое было понято благодаря пессимизму.
Как глубока должна быть теперь религия – это видно из следующего:
Шопенгауэр стоит в противоречии со всем, что называется теперь культурой, как Платон к культуре своего времени. Шопенгауэр далеко опередил нас: мы только начинаем предчувствовать его миссию. Он уничтожил антикультурные силы и снова раскрывает глубокие основы бытия. Благодаря ему становится опять возможным радостное искусство.7. Апология искусства
1
В природе нет формы, так как нет ни внутреннего, ни внешнего. Всякое искусство покоится на восприятиях глаза.
2 Чувственное восприятие человеком мира несомненно ведет к красоте, она проясняет мир. Зачем же мы стремимся к другому? Зачем нам хочется проникнуть еще глубже? Неугомонное стремление к познанию ведет к пустоте, по направлению к безобразию. – Надо уметь довольствоваться художественным воззрением на мир.
3
В нас есть сила, которая заставляет нас интенсивнее замечать главные линии рисунка и помогает ощущать ритм помимо тех или иных его неточностей. Эта сила должна быть художественной, потому что творит. Главные ее средства: пропускать, просматривать и прослушивать ненужное. Она, следовательно, антинаучна: потому что она относится далеко не с равным интересом ко всему, что воспринимает.
Слово содержит лишь образ, из которого возникает понятие. Таким образом мысли приходится считаться с художественными силами. Всякое деление на рубрики есть стремление создать картину. Мы поверхностно относимся ко всякому настоящему бытию и выражаемся символами, образами, причем постоянно пускаем в ход нашу художественную силу, усиливая важное и сглаживая маловажное.4 Произведение искусства находится в таком же отношении к природе, в каком математический круг к кругу естественному.
5 «Художник не видит идей», он испытывает наслаждение от соразмерности частей. Наслаждение при правильных пропорциях, неудовольствие при диспропорциях. Это понятия, построенные по закону чисел. Воззрения, представляющие из себя красивые числовые отношения – прекрасны. Человек науки вычисляет числа законов природы, художник их созерцает: там закономерность, здесь красота. Созерцает художник совершенно поверхностно: идей здесь нет, а только самый легкий покров, красивые члены.
6 Чувство прекрасного тесно связано с размножением.
7 Музыка, как дополнение языка: Музыка передает многие впечатления и целые душевные состояния невыразимые словом.
8
Каким образом возможно искусство, как ложь?
Мой закрытый глаз видит перед собою бесчисленные картины, это продукты фантазии, я знаю, что в действительности им ничего не соответствует. Итак, я верю им только как картинам, а вовсе не как реальностям. В искусстве заключается радостная возможность внушать веру поверхностностью: но оно при этом не обманывает! Иначе был бы конец всякому искусству. Итак, искусство рассчитывает на обманчивое, но мы не обмануты при этом? Откуда же удовольствие, которое мы испытываем при взгляде на давно разгаданный мираж, вполне признаваемый за таковой? Но искусство обрабатывает видимость только как видимость, следовательно, оно не хочет обманывать, оно правдиво.
Бескорыстное созерцание возможно только по отношению к видимости, которая признается таковой, не хочет возбуждать к себе доверия и влиять таким образом на нашу волю.
Смотреть на мир без желаний и порывов может только тот, кто научился относиться к нему, как к миражу: художник и философ. Здесь страсти прекращают свое действие. Пока ищут на свете правды – все еще находятся под давлением страсти, хотят не правды, а удовольствия, хотят верить, что что-нибудь истинно, т. е. стремиться к наслаждению, доставляемому только уверенностью.9 Быть вполне правдивым – это чудное, героическое наслаждение человека посреди лживой природы. Но это возможно лишь относительно. В этом-то и заключается трагизм. Это трагическая проблема Канта. Искусство получает таким образом совершенно новое достоинство. Напротив, науки деградируют на одну ступень. Честно теперь одно: правдивость искусства. Таким образом мы после огромного обхода возвращаемся назад к естественному отношению (как у греков). Невозможность построить культуру на фундаменте науки сделалась очевидной.
10
Исторические и естественные науки были необходимы против средневекового духа: знание против веры. Но мы воздвигаем теперь против науки искусство: возвращение к жизни. Обуздание стремления к знанию. Усиление моральных и эстетических инстинктов. Это кажется нам спасением для германского духа, который после этого сам сможет быть спасителем.
Сущность этого духа открылась нам в музыке. Мы понимаем, почему греки ставили свою культуру в зависимость от музыки. Удивительное единство существует между Шопенгауэром и Вагнером. Они продукты того же стремления. В них готовятся к бою глубочайшие свойства германского духа, совершенно как у греков.11
Обуздание науки может произойти теперь только посредством искусства. Дело идет об окончательной установке ценности знания и многознания. Огромная задача, и в этой задаче заключается достоинство искусства.
Оно должно пересоздать все сызнова и в этом новом породить жизнь. Греки показывают нам, что под силу искусству: если бы не они, наши надежды были бы химерами.
Сможет ли восполнить эту пустоту новая мистика – это будет зависеть от ее силы. Мы возвращаемся к культуре: немецкое, как спасающая сила!
Во всяком случае, мистика, которая оказалась бы достаточно сильной – должна бы была обладать колоссальным богатством любви: знание разбивается об нее, как оно разбивается о язык силою искусства. Но, быть может, искусство само создаст себе мистику и породит свой миф? Так было у греков.12 Самое истинное в этом мире: любовь, религия, искусство. Первая видит сквозь все притворства и мысли самую сущность – страдающий индивид, и страдает вместе с ним, а искусство возвышает, как практическая любовь и нас над страданиями, рассказывая об иных мирах и заставляя презирать этот. Это три нелогичные силы, которые и признают себя за таковые.
13 О, страшное одиночество последнего философа! Природа леденит его, коршуны парят над ним. И он восклицает природе: «дай мне забвения! забвения!». Нет! он переносит страдание как титан, пока не найдет искупления в высочайшем трагическом искусстве.
Эдип
Я называю себя последним философом, потому что я – последний человек. Никто не говорит со мною, кроме меня самого, и голос мой раздается, как голос умирающего. О, дорогой голос, дай мне еще немного побыть с тобою, как с последним веянием воспоминания о всем человеческом счастье. Тобою я обманываюсь, отгоняю от себя уединение и мечтаю, что я среди многих любящих. Ведь мое сердце не хочет верить, что любовь умерла, оно не выносит ужасающего одиночества и принуждает меня говорить, как будто нас двое.
Слышу ли тебя, мой голос? Шепотом произносишь ты проклятия. А между тем твое проклятие должно бы разорвать недра этого мира. Но мир жив еще и все блестящее, все холоднее смотрит на меня своими равнодушными звездами, он жив, такой же глупый и слепой, как прежде: умирает только человек.
И все же! Я еще слышу тебя, дорогой голос! Во вселенной умирает кроме меня еще кто-то: то умирает последний твой вздох! последний вздох, которым, увы, увы! ты оплакиваешь меня, последнего из страдальцев людей, меня – Эдипа.