– А ты бы пошел? – спросил тот.
– Пойти можно, был бы корабль, – степенно ответил молодой собеседник.
– А зима застанет, что есть будешь?
– А еду я в снегу найду. Давай поедем вместе, поведаю.
– Спасибо… А куда бы ты поехал? – спросил Джексон, снова насторожившись.
– Знамо куда – в Китай! У них там города есть, гораздый город, Камбалика[96] зовется!
– Ты знаешь Камбалику?
– Слышал. Летось тут купец из Стекольны[97] про тот город говаривал.
Джексон задумался.
– Так ты думаешь, можно по Ледовитому морю в Китай приплыть? – спросил он серьезно.
– И в Индию. Купцы летось споровались на набережной, я слышал, как толмачи бубнили.
– И до чего же они договорились?
– А кто их знает!
– Почему же купцы не едут туда?
– А ведомо, почему: страшатся смерти от лютого холода!
– А ты не боишься?
– А ты? – неожиданным вопросом ответил парнишка, глядя прямо в глаза иноземцу.
Тот, не сумев сразу овладеть собой, честно ответил:
– Я боюсь.
Мальчишки оскалились, задергали было Джексона за рукав, за эфес шпаги, но юный собеседник отстранил их и тоже серьезно сказал:
– Не бойся. Страх – что престатие[98]: устрашился – сгинул.
– Страх – смерть, с этим я согласен, но там можно погибнуть и смелому человеку: голод и холод не разбирают…
– Ничего! Раз там люди живут, значит, и ты проживешь, только посмотреть надо, как они в снег закапываются да чего едят, понял?
Ричард Джексон не ответил, возможно, потому, что Глазунов не перевел ему последний вопрос, но вдруг торопливо стал перебирать вверх пальцами левой руки по ладони правой, поднятой на уровень груди, – раз, раз, раз, – пощипал, поосвободил, на диво ребятне, пальцы из правой перчатки, стащил ее наконец, длинную, пахучую, и полез в карман. Он вытащил кошелек, не сводя глаз с подростка, достал крупную серебряную монету и решительно подал юному собеседнику.
– Вот тебе на счастье! Будь, юнга, моряком!
– Настоящая!
– Истинное серебро! – загалдели мальчишки и утянули товарища поскорей в толпу, чтобы иноземец не передумал и не отнял монету.
Шумила видел эту сцену со стороны. Он заметил, что Джексон не оскорбился и не удивился тому, что мальчишки сбежали от него, он только задумчиво посмотрел им вслед и спросил Глазунова:
– Кто этот юнга?
– Рыжий-то? Так это Семка Дежнёв! Я вам больше не надобен?
И Михайло Глазунов заторопился к фряжским рядам, где с каждого торга в рубль ему причиталось по денге. Сколько он тут уже потерял!
Ричард Джексон достал записную книжку и пометил на той странице, где говорилось о встречах с русскими:
«Семка Дежнёв, великоустюжский подросток с великолепно развитым чувством самосохранения. Хороший вышел бы юнга и мореплаватель. Жаль, что на этой земле его смелый порыв обречен».
Чагина и Андрея по-прежнему не было видно ни в рядах на набережной, ни в переулке. Не видно было и Кузьмы Постного, крутившегося около них в самом начале людского собора. Оставался кабак, но оттуда доносился плотный гул. Толпа давилась на крыльце, просили бадейку вина через окошко, пили тут же, пристроившись на корточках. Засыпали тут же. Кое-где разгорались пока небольшие, еще не вечерние драки: уездные с посадскими, торговые – с дворянскими детьми, вечные холопы – с кабальными временно, но тут же мирились и шли в кабак или в стрелецкие подклети, где им наливали такую же стопу вина, но на копейку дешевле…
– Не жалей! – то и дело разносилось по улицам. – Больше ушло Онисиму!
Шумила потолкался у кабака, прислушиваясь, не крикнет ли Чагин внутри, – тогда стоило пуговицы рвать, продираясь внутрь. Не крикнул Чагин. Спросил про него у костореза Грибова, вывалившегося из кабака в одной исподней рубахе, без сапог и без шапки, но тот не помнил, где видел Чагина. Оставалось пройти по двум-трем избам, куда они могли затесаться под горячую руку, но вспомнился отец. Ждет, должно быть, старик, когда расскажут про указ, и Шумила решил зайти сначала домой, а потом заглянуть к Ломовым.
Отца он нашел дома. Старик сидел за столом, покрытым чистым полотном. Посуда после завтрака стояла на лавке, где вот уже второй день Виричевы ели, поскольку стол был отдан часам, да и все в доме было подчинено этой важной работе Виричева-старшего: не отвлекали его вопросами, не спрашивали, кормлена ли лошадь, да и сами ели кое-как, а Алешка и вовсе бегал голодным: схватит кусок – и на улицу.
Часы стояли перед Жданом Иванычем и были открыты. Жарким комочком солнца метался внизу золоченый маятник, издавая четкий сухой стук.
– А вот и я! – весело сказал Шумила, прихлопнув дверь, но тут же ее приотворил: душно было в избе.
Ждан Иваныч не оторвался от дела, хотя должен был услышать, что кто-то вошел. Он шлифовал просверленное в какой-то непонятной детали отверстие, то и дело примерял к нему шпильку. По всему было видно, что он забыл и про указ, и про еду (вчерашний горшок овсяной каши так и стоял нетронутый), и даже про время и про себя. Волосы его, осыпанные остывшей окалиной, прилипли к вискам. Рубаха была расстегнута на груди. Легонько подрагивал литой серебряный крест на потемневшем от пота гайтане.
– Указ говорен был, – сказал Шумила, полагая, что старик заметил его.
Ждан Иваныч оглянулся на голос, на миг выразил не то радость, не то удивление, что сын тут, и снова отдался занятию делом.
«А глаза-то, а глаза-то – как у пчёлкинского сына Илюхи! Такие же потерянные, сквозь человека зрят…» – подумал Шумила и продолжал громче:
– Царь ноне за всякие посулы кнутом править велит и тех, кто берет, а наипаче – кто дает, дабы неповадно было. Слышь?
Ждан Иваныч снова повернулся к сыну, но в лице старика ничего не дрогнуло, не изменилось, а глаза, по-прежнему отрешенные, смотрели теперь куда-то мимо.
«Как порченой, – в полуиспуге ухмыльнулся Шумила. – Смудрил, видать, чего-то…»
– Вспоможенье надо или нет? – спросил он.
– Ступай, ступай, я сам!
– Я возьму два алтына? – спросил Шумила нерешительно, зная, что с деньгами худо, что с товаром еще не выходили в ряды ни разу за эту весну. Но такой уж нынче подвернулся день, что не усидеть дома. – Алтына, говорю, два… Тять, а тять, слышь?
Отец не ответил.
Шумила помялся, подошел к красному углу, протянул руку и достал из-за божницы тряпицу.
– Я только два алтына, – сказал он виновато. – Завтра освободим кузницу, продадим товар – вот и рубли поведутся.
– Завтра за крицей, за крицей! – замахал старик свободной рукой, вкладывая в этот жест нетерпеливое желание остаться одному.
Шумила понял и не стал мешать.
«Совсем портится дед. Часы ходят – чего еще? – а он все мудрит чего-то. Сломает, не дай бог, получит кнута…»
Вспомнилось Шумиле, как несколько лет назад отец выковал светец печерскому скитнику. На светце тонко отковал листья осочьи да цветы, а в том самом месте, где лучину вставлять, чуть выше, ладно выковал головку ангела. Горит лучина, а лицо светится! И все бы хорошо, да монах, что возил светец скитнику, довел игумену, что лицо ангела не свято, а озорно и зазорно и будто бы сковано с лица внука Алешки. Греха-то было! Шумила шел к Ломовым и серьезно опасался, как бы опять до чего старик не домыслился, ведь часы-то, по слухам, самому царю фряга везет. Посадят в колодники. Там, в остроге, Сидорка Лапоть давно ждет напарников: как наберется партия – так и отправят за Камень.
Глава 13
Калитка и на этот раз оставалась у Ломовых незапертой. Судя по голосам, мать Андрея и младшая сестра Евдокия – девка на выданье, которую прочила молва за Шумилу, – работали в житнице. Было слышно, как одна толчет зерно, другая – опехивает[99], шастая решетом. Они не слышали, как прошел Шумила, как звякнул кольцом. Собака кинулась на него из будки, но не затем, чтобы лаять, – кинулась как к доброму знакомому, вскинув на подставленный локоть грязные лапы.
– Ну будя тебе! Будя! Отстранись! – откинул ее локтем Шумила.
В избе он не нашел Андрея. Не было и Анны. Он почему-то больше надеялся увидеть ее, чем Андрея, хотя сам в этом не признавался.
– Эй! Дед Григорий! – окликнул он спящего на печи старика, но тот не шевельнулся.
Шумила прошел и заглянул за занавеску – никого. Решил тогда разбудить старика. «Выспится!» – подумалось между прочим, но в сенях раздались шаги.
В избу отворилась дверь, но показался сначала светлый бок деревянной бадейки, крюк коромысла, и вот уже через порог шагнула Анна, не качнув станом. Она вспыхнула, увидев Шумилу, хотела свободной рукой поправить съехавший на шею платок, но не словчилась и так, как была, непростительно простоволосая, прошла к шестку. Он видел, как плавно она поставила бадейки с водой на скамью, прислонила к стенке коромысло и уплыла за занавеску, не стукнув, не шаркнув, будто в церкви. Он смотрел, как замирает, качнувшись, занавеска. Ждал. Она не выходила. Чуть шаркнул сарафан раз и другой, а потом опять тихо.
– Анна! – еле слышно позвал он, опасаясь разбудить деда Григория.
Она вышла не сразу, а когда вышла, то остановилась в двух шагах, не поднимая глаз. Теперь на шее ее висело ожерелье из красномедных просечных пластин с серебряными витыми замками, перекликавшимися с серебром знаменитых серег. Щеки ее были нарумянены. Руки Анны были опущены вдоль тела в покорном ожидании, лишь пальцы слегка подрагивали, трогая сарафан. Голова ее в белом наурусе[100], надетом ради праздника поверх красной повязки, красивая и гордая, не теряла своей осанки, хотя и была сейчас опущена в стыдливом молчании. Нелегко вот так стоять перед чужим мужиком, когда никого нет дома и каждую минуту могут войти, а не то может проснуться старый отец…
– Куда Андрей подевался? – спросил Шумила, с трудом находя воздух для этих слов. Ему казалось, что кто-то наступил ему на горло.
В ответ она лишь отрицательно покачала головой.
– А я чаю: зайти, мол, надо, не дома ли…
Шапку он держал в руках и мял ее с чудовищной силой, ругая себя, что не уходит, но не мог и не хотел сделать ни шагу к порогу и смотрел на Анну не отрываясь.
От взгляда Шумилы Анна чуть отвернула голову, прикрылась рукавом и ладонью, будто поправила серьгу, но рука так и осталась слабым, пробивным щитом между нею и Шумилой.
– И вольно тебе так нарумяненной быть? – вдруг сказал он.
Ресницы Анны дрогнули. Она на секунду с укором подняла глаза, но взгляд Шумилы притянул их, и некоторое время они смотрели друг на друга: она – с мольбой, он – безрассудно.
– И почто так-то? – снова сказал он, все понижая и понижая голос, подходя через эти грубости к тому, что хотел сказать сразу, и наконец выдавил: – Свечкой солнышка не осветишь. Тебе ли от свеклы красу имать?
И снова вспыхнуло лицо ее, вспыхнуло и сразу побледнело: на дворе громыхнула калитка. Вот уже послышались шаги. Шумила и Анна стояли посреди избы, когда резко отворилась дверь и вошел Андрей, всклокоченный, грязный. Пояс из синего сукна, обхватывавший длинную, до пят, однорядку, висел концами из полураспущенного узла. Андрей остолбенел на миг в отворенной двери. Он глядел на Анну и на Шумилу. Не отрывая от них взгляда, переступил порог и сел на него, вытянув ноги в сапогах, надетых для праздника.
Анна кинулась к нему и стала разувать. Присела, стащила один сапог, пачкая руки, взялась за второй.
– Стой! – остановил он жену. – Шумила!
– Ну?
– Ты тут, да?
– Тебя ищу…
– Друг друга ищем, а там Чагина мужики побили. Покою не стало на Устюге Великом…
– За какие грехи побили-то?
– Не потехи ради побили, а за то, что будто бы мы, посыльные к монахам, полтинную поруху[101] им учинили. Мы-де, льготя себе, надумали онисимовский посул сотворити. Кабы не мы, кричат, не пропали бы многие полтины их. Анна! – оттолкнул Андрей ее. – Подай мне три алтына! Ну!
Она отошла мыть руки. Андрей дотянулся до снятого сапога, подмотал портянку, обулся.
– Сейчас пойдем к кабаку, уразумел?
– Нет.
– Там у крыльца Чагин лежит.
В красном углу всхлипнула Анна. Она достала из-за божницы красный мешочек из точно такой же материи, как и ее повязка на голове, вынула три алтына.
– Давай! – поднялся Андрей с порога.
Она подала ему молчаливо и скорбно. Пустой мешочек остался лежать на столе.
– Последние… – нахмурился Андрей, ожесточенно глядя куда-то вниз, под лавку, где у него были сложены недоделанные часы, из-за которых он так и не успел наковать товара для продажи. Но вот он поднял сжатый кулак над головой и резко рубанул им по воздуху: – А, ладно! Не жми губы-то, не жми, говорю! – прикрикнул он на Анну. – Я пропью – я и добуду!
Резко повернулся, двинул ногой дверь и легко, по-цыплячьи, спрыгнул с порога наружу.
На печке проснулся от стука дед. Заворочался, разбудил ребенка, спавшего с ним. Шумила заметил, как встрепенулась Анна, кинулась к печи. В этот момент снова отворилась дверь и показалась темноволосая голова Андрея.
– А ты чего?
Только тут Шумила понял, что ему надо уходить.
Глава 14
«Се аз Андрей Федоров сын занял есми у Клима Воронова сына пять рублёв московских ходячих от Вознесения Христова до Введения с ростом в две гривны[102] от рубля в полугодь».