Стали его нищие побаиваться. А после того, как погладил он суковатой палкой одного из их собратьев, и вовсе перебрались из-под Золотых ворот поближе к детинцу.
— Страхолюд, а не человек, — говорили про Веселицу в городе. Матери пугали им своих детей: «Нишкните, не то позову Веселицу!», и дети испуганно затихали.
Дочери богатых купцов, коих звал он, бывало, к себе на пиры, нынче, проезжая мимо, глядели в другую сторону. Горько думал Веселица: «С высока полета вскружилась голова. Ходил с перышком в хвосте, да выщипали». Никому теперь он был не нужен.
Ночью отшумела над Клязьмой гроза. Лежа на рубище в своей землянке, Веселица вздрагивал, просыпался и, крестясь, вглядывался в темноту.
Крупный дождь пробил верх землянки, и грязные потоки его, журча, сбегали по откосу. Река внизу ворочалась и плескалась в берега, в кустах шуршало и хлюпало.
Протянув руку, Веселица почувствовал, как она погрузилась во что-то мягкое и теплое, лежавшее на рядне под самым его боком. Мягкое шевельнулось, во тьме блеснули два зеленых глаза, послышалось уютное урчанье. Перепугавшийся было Веселица облегченно вздохнул и вспомнил, как, возвращаясь вечером домой, подобрал на перевозе выброшенного кем-то грязного кота.
Кот упруго выпрямился под его ладонью и, тыкаясь холодным влажным носом, полез под рядно. В землянке было сыро и холодно.
Веселице не хотелось вставать, но и лежать ему тоже надоело. Помедлив, он все-таки поднялся, ступая босыми ногами по склизкому полу, подошел к выходу, откинув мешковину, выглянул из землянки.
На склоне горы бушевала вода; у перевоза метались огни факелов, грудились трудно различимые фигуры людей, доносился гул голосов, всполошные крики баб.
«Что-то случилось», — подумал Веселица. Торопливо намотав онучи и подвязав на щиколотках лапти, выскочил из землянки.
Мужики, подбадривая друг друга, тащили из воды крючьями груду какого-то тряпья. Из груды торчали безвольно свесившиеся ноги, голова утопленника была облеплена мокрыми листьями.
Веселица кинулся помогать, но его оттолкнули. Из толпы вырвалась молодуха, заголосила, упав грудью на мертвое тело. Мужики стояли, понурившись, бабы всхлипывали, прикрывая рты платками.
— Сказывают, богатый был купец, — проговорил над ухом Веселицы приглушенный волнением голос. Веселица узнал в говорившем кузнеца Морхиню.
— Да чо понесло его в этакую пору на перевоз? — спросил кто-то.
— Домой поспешал, — пояснил Морхиня, — оскользнулся, должно, ударился о бревно темечком. Перевозчики-то и подняли сполох…
Веселица склонился над телом и тут же отпрянул: в утопленнике он признал Вукола, купца, с которым и сам не раз хаживал торговать, — все так, не соврал Морхиня.
— Мир праху его, — пробормотал, быстро перекрестившись, Веселица. Мужики вокруг тоже перекрестились. Глядя на Веселицу, Морхиня сказал:
— А тебя я, кажись, где-то встречал?
— Вместе меды-брагу пили, — неохотно отозвался Веселица. — Пусти-ко, недосуг мне.
— Э, нет, — попридержал его за рукав Морхиня.
— Пусти…
— Почто бежишь?
— Уж не ентот ли купчишку стукнул? — послышались голоса.
— Он и есть…
— Экой прыткой. Держи-ко его, кузнец, да покрепче.
— Дурни, — сказал с миролюбием в голосе Морхиня. — Аль Веселицу не признали?
— А и верно, — тут же поутихли вокруг. — Веселица и есть. Ты что здесь делаешь, Веселица? — спрашивали с участием, потому что среди простого владимирского люда бывший купец слыл блаженным.
— Услышал, как егозитесь. Вот и прибег поглядеть…
— Жаль купца, — сказал Морхиня, провожая взглядом мужиков, тащивших в гору утопленника.
«Меня никто не жалеет», — с горечью подумал Веселица и собрался уходить. Но тут поднялся все это время сидевший на опрокинутой вверх днищем долбленке человек в грязном, с подвернутыми до локтя рукавами зипуне, тронул его за плечо.
— Постой, Веселица. И ты постой, кузнец, — проговорил он сдавленным голосом. — Вуколу мы уж ничем не поможем, а мой струг стоит на исаде совсем недалече. Помянем раба божьего по нашему старому обычаю. Прибыл я недавно от булгар, есть у меня и меды и сидша. А зовут меня Гостятой…
— Ежели так, — сказал Морхиня, — то вот мы с тобой. Веди на свой струг.
Исад в ту пору находился у самых Волжских ворот. Кроме струга Гостяты было там еще много других лодей, больших и малых.
Дождь поутих, забрезжил рассвет. Гостята проводил Морхиню с Веселицей в лодейную избу, а сам удалился.
«Богатый купец, — подумал о Гостяте Веселица. — Ишь какая изба. Иконы в золотых и серебряных окладах, на лавках ковры…» Но хоть и знал он всех купцов во Владимире наперечет, а Гостяты не припоминал.
Дверь, ведущая в избу, скрипнула, появились люди. Тихо, со скорбными лицами стали рассаживаться по лавкам.
«Вот Спас, а вот Нехорошка», — дивился Веселица старым знакомым. Многие из них в прежние-то, светлые, времена бывали в его дому завсегдатаями. После того, как разорился, перестали его признавать, — нынче же снова кланялись с уважением, как и Морхине.
Кормщики внесли братины с медом, на столе появились блюда с мясом, серебряные кубки. Вошел Гостята и сел во главе стола. Присутствующие все так же молча разлили черпачками мед. Подняли кубки, выпили, зашевелились на лавках, стали поминать Вукола — говорили, кто что знал, и все хорошее. Вздыхали, покачивали головами.
По мере того как пустели братины, беседа становилась оживленнее. Порозовели лица, заблестели глаза.
Веселица ел с жадностью — давно уж не сиживал он за таким изобильным столом. Таясь от соседей, прятал за пазуху куски мяса и обглоданные кости — себе и коту, облизывал жирные пальцы, счастливо улыбался и прислушивался к общей беседе.
Купцы — народ бывалый. Все, что ни творится на белом свете, — всё им ведомо. Говорили наперебой.
— Пришел я нонешней весною в Галич, — степенно сказывал Нехорошка, — вокруг смятение. А почто, спрашиваю? Беда, говорят, зять великого князя киевского Рюрика — Роман — сызнова ищет над нами старшинства, сносится с изгнанным из Польши князем Мечиславом, потакает ему в борьбе против Лешки, малолетнего сына умершего в прошлом году Казимира Справедливого. Поставили бояре над собою Лешку, потому как много бед и невинно пролитой крови стоил им Мечислав… А Роман себе на уме. Шлет к Владимиру галицкому ласковые письма, уверяет в дружбе, но как ему верить, ежели уж однажды садился он на стол в Галиче, да не удержался — ныне, знать, снова замыслил неладное. Хоть и не в ссоре Мечислав с Владимиром, но коварству Романову нет границ…
— То, что ты о Романе сказывал, все правда, — вступил в беседу неторопливый и рассудительный Спас. — Знавал я сего князя и ране. Завистлив он и невоздержан. И ежели бы не угорский король Бела, который поддержал бежавшего к нему с сыновьями, золотом и дружиною Владимира, сидел бы и поныне Роман на галицком столе. А как бы это для Галича обернулось, одному богу известно. Но добра бы с ним галичане все равно не нажили — то верно. Однако, сдается мне, иные у Романа задумки…
Спас отпил из кубка сладкого меду, провел ладонью по бороде и, будто забыв про только что сказанное, уставился на стену перед собой отрешенным взглядом.
— Что-то не договариваешь ты, купец, — сказал со своего конца стола Гостята. — Коли уж начал, то не томи. Кое-что и я слыхивал о Романе…
— Сидит он нынче на Волыни, яко ястреб, — усмехнулся Нехорошка, — головой крутит, глядит далече.
— У всех князей одно на уме. — встревоженно заговорили купцы. — И за Владимира галицкого ты не заступайся, Нехорошка. Владимир, хоть и князь, а все равно не радетель — привел угров с собой… Не то землю будут ему угры орать? Не простаки, чай. Пожировал Бела в Галиче и ушел восвояси — вот и весь сказ.
— Я о Романе, — обидчиво сказал Нехорошка.
— А вот послухайте-ко, купцы, — склонился над столом Спас. — Слово мое верное, сам недавно из Киева. Помер великий князь Святослав (про то вам ведомо), и Рюрик поделил землю русскую промеж родичей. Самый жирный кусок Роману достался…
— Да ну?! — раздались голоса.
— Знать, шибко любит Рюрик свово зятя.
— Для дочери старается…
— Может, так, а может, что и другое, — сказал Спас. — Только отдал Рюрик Роману (и Давыд с ним согласился) лучшие города в земле Черных Клобуков. Торческ, Триполь, Корсунь, Богуслав и Канев — все по границе со степью.
— Славные города, — кивнул Гостята. — Хаживал я в тех краях. Земли богатые, плодородные… Эвона какой кусище отхватил волынский князь! И верно, нынче Роману не до Галича.
Новость всех поразила. Поразила она и Нехорошку, затеявшего разговор. Однако он быстро оправился:
— Новость твоя поистине удивительна, Спас. Дошла ли уж она до Всеволода, не ведаю, кажись, твои гонцы быстрее Князевых. Но только сдается мне, что не конец это, а начало большой беды.
— Не каркай, Нехорошка, — оборвал его Гостята. — Нешто не рад ты, что восстановились на нашей земле мир и согласие?..
— О каком согласии ведешь ты речь? — осерчал Нехорошка. — Разве не известно тебе, что ни одно дело не решается отныне без ведома владимирского князя? А Рюрик в гордыне своей вершил все с одним только Давыдом. Не-ет, не обойтись им без Всеволода — нрав у него крутой, рука тяжелая. Не поступится он своим правом. И городов, кои назвал ты, Спас, Роману не видать. Вот и выходит, что радоваться ему рано…
Дальше серьезная беседа не клеилась. Приуныли купцы, чаще застучали черпаками о края братины. Кормщики едва поспевали носить меды и вина.
Веселица пьянел быстро. Сидевший рядом с ним Морхиня прилежно следил, чтобы чара его была полна.
Кто-то вспомнил про Одноока. Снова расшумелись купцы. Многие из них уже сидели в сетях у оборотистого боярина. Стали жалеть Веселицу. Лезли к нему целоваться.
Морхиня говорил:
— Загубил паук добра молодца. А каков был купец!
— Он и до вас доберется, — мрачно предсказал Нехорошка.
Спас возразил:
— Неча слюни развешивать. Веселица сам виноват. У доброго купца не то что куна — каждая резана на счету. Гулял-веселился — вот и по миру пошел. Для нашего купеческого братства сие — великий позор.
— Позорить ты молодец, — пожурил Спаса Гостята. — Сам прижимист, так другим не указ.
— Эка радетель какой нашелся! — вскинулся Спас. — А коли такой ты добрый, то и отдай ему половину товара. Поглядишь, как наторгует, — Сам пойдешь без портков…
— Цыц вы! — прикрикнул Нехорошка, который хоть и был в гостях, но считал себя здесь за старшего. — Аль позабыли, почто меды пьем?
— Кто позабыл? — заворчали купцы. — Ты первый и позабыл, а мы поминаем Вукола.
И снова стали пить, истово крестя лбы.
Веселица совсем одурел от меда. Спасовы упреки чудовищно роились в его разгоряченном мозгу. Сидевший напротив него лысый купец все больше походил на Одноока — Веселица мотал головой, стряхивая наваждение, но образ резоимца неотступно стоял перед глазами. За столом снова завязалась беседа, отдельные слова сливались в ушах Веселицы в сплошной гул.
Неожиданно гул оборвался.
Веселица вскочил из-за стола и, опрокидывая посуду, бросился по сходням со струга.
Всполошившиеся купцы, крича и размахивая руками, сгрудились на палубе.
Попарившись в баньке, боярин Одноок отдыхал в исподнем, сидя на лавке в горнице. Красное одутловатое лицо его с большим крупным носом и блеклыми, навыкате, глазами было все в крупных горошинах пота. Расставив толстые ноги, боярин пил квас, чмокал губами и жмурился. Неподалеку от двери стоял, полусогнувшись, тощий мужичонка со сбитой набок пегой бородой и нудливо читал по свитку:
— А Есифа, бежавшего с починка холопа твово, схватили и доставили на двор и секли, как велено было, и оный Есиф кричал, что-де был не один, а с Димитром, подстрекавшим его идти в Новеград. А Димитр тот мостник и вину свою отрицает: мол, о Есифе и слыхом не слыхивал, а все это злой наговор. Как прикажешь быть, боярин?
— Что сказывают послухи?
— Послухи показывают, Димитр-де был пьян, что говорил, не помнит. А Есиф повадился в ремесленную слободу, хотя и не зван. И долга за ним тебе, боярин, две резаны.
Лицо Одноока посуровело.
— А ты куды глядишь, нечестивец? — накинулся он на тиуна. — Почто позволяешь непотребное? Этак-то и вовсе пустишь меня по миру с сумой: Есифу резану простишь, другому, глядишь, и гривну. Не за то я ставил тебя, что ликом смирен, а чтобы глядел за моим добром. Ну, как повелю я тебе всыпать батогов — в другой раз будешь сноровистее…
— Помилуй, батюшка! — упал на колени тиун. — Не оставляй меня своей милостью. Должок за Есифом не пропадет — всё как есть верну в твою скотницу по осени. Три шкуры спущу с холопа, куды ему от меня деться?..
Одноок, попыхтев, важно кивнул:
— Читай дале. Почто поперхнулся?
— Жду твоего повеления, боярин.
— Читай, читай…
Сидел боярин на лавке, попивал квасок, благодушно слушал тиуна. Одолевала его истома. Но из того, что сказывал тиун, не пропускал ни слова. Радовался: что ни день, то прибыток, что ни сказ, то гривна али ногата. Хорошо повернулись его дела, опять же резы — надоумил его господь, знать, полюбил за скромность и набожный нрав: дал гривну купчишке — и гривну вернул, и еще полгривны. Другие-то бояре знай веселятся на князевой охоте, пиры пируют, а Одноок меды пьет только по праздникам; у других-то — на полах ковры из Трапезунда, парчовые занавеси, посуда из золота и серебра, а у боярина Одноока по всему терему — домотканые половички, на столах — деревянные мисы: почто ему снашивать ковры, почто слизывать золото с чар: то, что вытоптал да слизал, назад не вернешь, в оборот не пустишь… Корят его иные бояре да дружинники: холопы, мол, у Одноока пообносились — дыра на дыре, а на что холопу праздничное платье — баловство одно! А от баловства разные мысли заводятся, от баловства опять же пьянство — угодно ли сие богу?…
Подумав так, Одноок тяжело поднялся с лавки и, повернувшись лицом к иконе, размашисто перекрестился. Тиун попятился, толкнул задом дверь и исчез в темном переходе.
Одноок накинул на плечи потертый кожух, вышел вслед за тиуном на крыльцо. Еще в сенях он услышал на дворе крики мужиков и скрип колес. Так тоже было заведено уже много лет: за полдень съезжались на боярский двор обозники.
Поглядев, как сгружали с возов добро, как набивали и без того полные скотницы, Одноок подумал, что пора приглашать мастеров — рубить новые срубы: бочонки с мукой, меха и воск не помещались под старыми крышами.
Когда ставил он новый терем, и в мыслях не было, что потекут к нему со всех концов земли владимирской золотые и серебряные реки. Только нынче понял, как много еще на Руси простаков — душа-то у народа широка, нрав-то веселый, сердце-то доверчивое, всё стерпит, всему найдет оправдание и достойную причину, покуда рука сама не потянется за топором. Но пока дело до топора не дошло (а дойдет — и это не страшно Однооку: стоят на страже его добра из рук его кормленные и поенные мужички), будет он рубить новые одрины и на дубовые крепкие створы ворот вешать пудовые новгородские замки: попробуй сбить — все кулаки расшибешь… Нет, прочно держался на земле Одноок, страхами себя по ночам не изводил, тело не иссушал раскаяньем. А если и грустил иногда, то оттого только, что помирал задолжавший купчишка или не возвращался из похода дружинник, взявший у него в долг, чтобы купить своей милой украшенные драгоценными каменьями подвески, — такие дни выпадали боярину не часто. И еще грустил Одноок, что сын Звездан весь вышел в мать — такой же иконописный и тихий. Ему бы невесту сыскать — чтобы с приданым, да чтобы крутого нраву: бабы, они норовисты, а ежели попадет с огоньком да с норовом, то и Одноок тут как тут — глядишь, вместе-то его и приберут к рукам, научат железной хватке.
Солнце слепило боярину глаза. Гримасничая и жмурясь, Одноок покрикивал на обозников:
— Полегче, полегче, мужики! Небось не камни таскаете, небось не глину в мешках!..
— Ты, боярин, не боись, — отвечали обозники. — Все сделаем справно. Не впервой…
— Как же, — ворчал боярин, — за вами только недогляди. На прошлой неделе пшенички полкади просыпали — мне-то каково?
— Твои же курочки поклевали….
— Как же, а то воробьи окаянные и повадились на двор. За воробьями-то не набегаешься. Так по зернышку, по зернышку… Сколь зернышек за год склюют?..
Не-ет, за мужиками глаз да глаз нужен. Одноок спустился с крыльца.