А дед Филипп продолжал:
— Я рисовал и фотографировал, дорисовывал и менял, и я нашел научный способ определения целого по части. Трудность в том, что одной картине не хватает выразительности в чертах людей, у другой не то освещение, третья слаба в рисунке. Формулы надо было изготовить для всех возможных случаев. Легче всего получалось с портретами… Знаешь, я назвал это наукой последнего мазка.
— Разве такая наука возможна, Филипп? — Василий Васильевич схватил старого друга за плечо. — Ты просто великий художник, и это, наконец, вышло на свет.
— Нет, Василий. Я-то знаю. Не вдохновлялся ведь и даже не пробовал в уме тысячи вариантов. Просто считал. Все, что я сделал здесь, в галерее, вычислено. Карандаш и логарифмическая линейка решали, что будет делать кисть.
— Не верю!
— Но это так. И ты сам увидишь, я научу своему методу других…
— У тебя же, сам сказал, наука последнего мазка. Откуда возьмутся первые? Чтобы сделать рагу из зайца, нужна хотя бы кошка.
— Кошек сколько угодно. Художников, освоивших технику своего дела и бессильных шагнуть дальше.
— И ты вдохнешь в них искру божию?
— В них — нет. Но они вдохнут эту искру в свои картины. Сальери больше не будет завидовать Моцарту. Он сам станет Моцартом.
— Черт! Ты так уверен, будто и вправду… Ладно. Соглашусь на секунду. Но кому нужны гениальные картины, если их миллионы? Илюша, — шеф повернулся ко мне, — наше близкое знакомство началось ведь с разговора именно на эту тему. Кому нужны миллионы гениальных картин?
Василий Васильевич просил о поддержке. Но я сейчас мог думать только о том, что если дед Филипп прав, значит… Господи, значит я тоже могу стать настоящим художником. Конечно, без малейшей надежды на славу — слишком много нас будет. Ну и пусть. Зато я буду рисовать, писать маслом, останавливать мгновенье, бросать на полотно целый мир… И я ответил:
— Художникам нужны! Людям, которые хотят быть ими и не могут. И людям, которые увидят эти картины — тоже.
— Но ведь такая наука невозможна! — в отчаянии произнес шеф.
— А если?.. — ответил я.
— Это было бы убийственно для искусства.
— Разве искусство можно убить? — тихо спросил Прокофьев.
— Теперь я боюсь, что можно.
Шеф повернулся и пошел сквозь ряды молчаливых слушателей. Не глядя по сторонам, прошествовал между двух рядов гениальнейших картин. Вышел на улицу. Постоял, глядя на буйно лезущую сквозь асфальт травку. Я его не видел, но готов поклясться, что все так и было. Постоял он наверняка, потому что ждал меня. Любимый ученик не имел права оставить учителя в такую минуту. Но я все не выходил. Из-за занавески минут через десять я увидел его фигуру, сворачивающую на перпендикулярную Галерейной улицу. Впервые Василия Васильевича нельзя было сразу узнать со спины. У шефа изменилась походка.
Я никогда не любил его так, как в эту минуту.
16
— Вот твоя благодарность, Филипп, — сказал он, швыряя на стол газету. — Спасибо!
“Комсомольская правда”. На четвертой странице, в “Клубе любознательных”, короткая заметка “Чудо в галерее”. Десять строчек сенсации.
— Вашей фамилии здесь нет, — сказал я.
— Нет, так будет. Всё узнают, всё, раз этот старый болван вздумал себя миру показывать. Я отдал ему свою индивидуальность. Я ради его поисков свою дорогу бросил. Я его лучшим коньяком поил…
— Спаивал! — это сказала Таня. И еще она сказала: — А вы думали, он всегда на вас и за вас работать будет?
— Он нарушил договор!
Новый звонок в дверь.
— Кого это еще несет? Открой, милый!
Я распахнул дверь — и растерялся. Передо мной, подбоченясь и хмельно улыбаясь, стоял старый знакомый — инвалид с Даниловского рынка.
— А, фининспектор! — весело узнал он меня. — Рад, а то неловко было, что соврал тебе. Коврики я сам писал, а у деда, конечно, последняя рука была, каюсь. Ну чего дорогу загородил? Поздравлять иду. И бутылочку захватил. Ты хоть газетку-то читал сегодня, парень?
— А этот клиент деда Филиппа куда порядочнее вас, Петрухин, — сказал я резко. — Он поздравлять пришел!
— Я вас всех сейчас! — Петрухин замахнулся. Таня резко перехватила его руку, толкнула художника на стул. — Отдышитесь, придите в себя и убирайтесь, — скомандовала она.
— Воды… Валокордина, — прохрипел Петрухин.
— Это дадим. — Таня пошла к аптечке.
Прошло по крайней мере полчаса, прежде чем нам удалось выпроводить Тимофея Ильича. А когда, наконец, за ним захлопнулась дверь, воды попросил уже дед Филипп. Потом были падающие на дно рюмочки капли, 03 на диске телефона-автомата, белые халаты, сухой треск стеклянных ампул, у которых отламывают кончики.
В воскресенье все уже было кончено.
17
Совместная комиссия Академии наук и Академии художеств по творческому наследию Ф. А. Прокофьева работала уже полгода. Прикрепленные к комиссии математики выбивались из сил, связывая между собой “формулы совершенства” и конкретные работы Прокофьева.
— Да поймите вы, Илья Всеволодович, что получающиеся системы уравнений имеют слишком много решений, — сердито говорил мне доктор физико-математических наук. — Принципа, по которому можно выбрать одно или хоть десяток решений среди тысяч их, Филипп Алексеевич не предлагал. Мы, во всяком случае, ничего подобного в его бумагах не нашли. А если он находил верный путь по вдохновению… Так что толку от его формул?
— Но он сужал все-таки круг возможных решений, — возразил я. Мне не хотелось возражать, но я был обязан это делать.
— Да! Заменял триллионы — миллионами. Спасибо!
— Но он меня учил, и у меня получалось, вы же знаете, и все знают, хоть заниматься он со мною смог всего два дня.
— Тогда получалось. А теперь?
Я молчал. Со дня смерти Филиппа Алексеевича я просто не мог заставить себя взяться за кисть.
— Отмалчиваетесь? Что ж, завтра мы собираем экстренное заседание комиссии. Приходите обязательно. И с супругой. Хотя… знаете, завтра лучше ее не берите с собой.
Я вышел на улицу. И у самого подъезда нечаянно кого-то толкнул. Он оглянулся на мое извинение, и навстречу мне сверкнули знакомые воспаленные глаза с широченного лобастого и щекастого лица. Ланитов!
— Как поживаете, Кирилл Евстафьевич?
— А! — он грустно махнул рукой.
— Что так? Фильм про вас снят, сценарий дописал сам Василий Васильевич, саламандру ищут сразу три экспедиции…
— Четыре, Илья Всеволодович. У нас четыре, а за рубежом восемнадцать. И еще тысячи любителей.
— Так чего ж вы об этом так грустно говорите?
— Отравили меня слова вашего шефа. Помните, о необходимых загадках. Хочу саламандру! Настоящую. Огненную. Большую. А тут один биохимик начал утверждать, что в огне действительно существует жизнь, только не более, чем на клеточном уровне… Отнимает у меня энтузиастов, а у него ведь саламандры только по имени остаются саламандрами, в остальном они что-то совсем другое… Спасибо, говорит, что любитель натолкнул нас на идею жизни в пламени, она очень многое объясняет, а теперь этим должны заняться специалисты.
Господи, а он ведь действительно плохо выглядит, даже похудел. Сколько же такой человек должен потерять в весе, чтобы это стало заметно? Товарищ по несчастью, борец за идею…
— Кирилл Евстафьевич, — сказал я, — попробуйте обратиться к химикам, изучающим процессы горения. Я недавно видел научно-популярный фильм, там показывали аппаратуру для ускоренной съемки того, что происходит в пламени.
— Я должен на днях получить такую аппаратуру. За ней и приехал, — меланхолически ответил Ланитов. — Попробуем ее в Западной Сибири. А вообще моя надежда — храмы огнепоклонников в Индии. Там есть огни, которым тысячи лет. Добиваюсь командировки. Кстати, ваш тесть так не вовремя умер; у части его снимков нет подписей, это очень снижает значение материала для розысков. Жаль, жаль.
Помолчал…
— До свидания. Пора.
Он уже давно исчез за углом, а я все смотрел ему вслед. Счастливый человек! Хоть сам считает себя несчастным, а меня, знай он все, признал бы величайшем счастливцем. У него есть цель, рядом с которой все остальное для него — только мелочи.
— От имени математической группы комиссии я уполномочен заявить, что дальнейшие исследования бессмысленны. Вот три незнакомых присутствующим работы маслом — портрет, пейзаж и натюрморт, по которым были проделаны, для примера, все расчеты по так называемым формулам совершенства. Вот краски, вот все, что нужно художнику Вот расчеты. Разброс возможных предложений для каждого из трех полотен колеблется по числу мазков между тремя- и двумястами, место же наложения мазков, их цвета и протяженность устанавливаются настолько неопределенно, что никакие реальные действия на этой основе невозможны. — Математик обвел зал взглядом, его глаза остановились на мне. — Таков, к сожалению, строгий научный вывод. Я приношу свои извинения дочери и зятю покойного исследователя…
Я понял, что предаю Прокофьева. Предаю Таню. Хуже того — предаю их дело. Неужели у меня не хватит сил… Ладно. Комиссия должна запротоколировать хотя бы возможность чуда.
— Погодите-ка! — я встал и подошел к картинам. Взял кисть.
Портрет.
Пейзаж.
Натюрморт.
Через пятнадцать минут я положил кисть и палитру прямо на пол и вернулся на свое место. Все пятнадцать минут зал молчал. Теперь он зашумел. Ни один человек не смог усидеть на месте. Главный математик на возвышении только разводил руками, два других яростно кричали друг на друга, художники обступили картины, я ловил на себе бешеные и испуганные взгляды.
— Здравствуй, Илья, — услышал я тихий голос и поднял глаза. Василий Васильевич! Он отказался стать членом комиссии, но ходил на все ее заседания. А сейчас первым подошел. Простил. Мне стало страшно. Я отвел глаза.
— Спасибо, Илья, — сказал он. — Не сердись на меня, я ведь на тебя давно не сержусь.
— Вам не за что меня благодарить, Василий Васильевич.
— Разве ты не понял? Ты ведь сейчас доказал, что все дело не в формулах Филиппа, а в нем самом.
— Как, разве я плохо при вас работал?
— Хорошо. Но работал ты, а не формулы. Ты же не глядел в расчеты. Ты повторил сегодня подвиг Прокофьева. Подвиг гения! Только гения не науки, а искусства, Илья. Теперь ты это понимаешь?
Я ждал, что он именно так воспримет происшедшее. И все-таки… До этого момента я не знал, хватит ли у меня сил. Теперь знаю. Я справился, промолчал.
Он был уверен в своей правоте. И значит, прав. Иначе сейчас быть не могло.
— Слава великому Прокофьеву! Да здравствует искусство! — крикнул Василий Васильевич.
Последняя группа формул деда Прокофьева умещалась на листке бумаги. Я их запомнил, раньше чем порвать листок. Эта часть формул сводит число возможных решений в каждом случае к единице. Я могу быть художником. И миллионы людей будут художниками. Каждый, кто по-настоящему захочет. Но Василий Васильевич может быть спокоен. Еще одного удара я ему не нанесу. Пока он жив, наука последнего мазка не появится на свет.
Сага про Митю
— …И тогда старший сержант Петраков вышел из-за скалы и сказал ему: “Руки вверх!” — закончил начальник погранзаставы очередную историю.
— Ну, пожалуйста, еще что-нибудь, товарищ полковник! — Я поднял голову от блокнота. — Может быть… может быть, расскажете о самом необычном эпизоде из вашей собственной… э-э… практики. Задержании особенном или…
— Да знаете, когда рассказываешь случаи из пограничной жизни, так они кажутся друг на друга похожими. Нарушитель перешел, пограничник задержал. Вот когда сам для себя их переживаешь заново! Ну ладно…
Полковник начал было очередную историю, очень похожую на предыдущие, историю, в которой действовали замечательный лейтенант, великолепный сержант и совершенно гениальная овчарка, но вовремя посмотрел на меня, усмехнулся, махнул рукой и сказал:
— Ладно. Есть у меня кое-что для вас. Без осечки. Происшествие в документах. В конце концов, секретным его не объявляли. И давнее это дело. Кстати, документы я подобрал, и не по хронологии, а так, чтобы поинтересней было.
Щелкнул сейф, и на стол легла толстая папка. Отодвинув от меня бумаги, чтобы я ненароком раньше времени не увидел лишнего, полковник положил передо мною фотографию молодого человека с портфелем, вернее, юноши, еще вернее — юнца. Туфли, сияние которых видно даже на фото. Брюки, наглаженные до того, что о стрелки порезаться можно. Великолепный пиджак, не скрывающий, однако, узкой грудной клетки и покатых, тоже узких, плеч. Белый воротничок, черный галстук с модным узлом. Надо всем этим мягкое, немного удлиненное лицо с суженным подбородком и чуть косящими боязливо глазами.
— Ну как, журналист? Ничего замечательного?
— Да нет, ничего особенного. Только слаб, видно, и, может быть, трусоват…
— А если учесть, что я его сфотографировал на заставе… другой заставе, в горной глуши, сфотографировал, когда он явился ко мне, не переодевшись, после четырехчасовой ходьбы по горам? Вы ведь уже были в Синей пади, тут поблизости?
— Да.
— Так там местечко почище. И вот он стоит, не переодевшись. Чи-и-стенький.
— Не переодевшись? — Я снова взял фотографию и стал внимательно разглядывать лицо. Мне показалось теперь, что в легкой складочке у губ есть намек на упрямство, лоб — умный, но глаза… глаза были определенно испуганными, а подбородок, как в него ни вглядывайся, говорил о бесхарактерности.
— То-то что не переодевшись, — полковник торжествовал, радуясь моему изумлению. Куда-то делась его прежняя сухость, и я снова вспомнил, что мой собеседник не только кадровый военный, но (как мне сообщили еще в Москве) кончил заочно исторический факультет.
— Дело давно было. Докладывают мне, что пришел на заставу московский ученый Соймонов, который диалекты местные изучает и пропуск в зону имеет. Да я уж и слышал об аспиранте филологе. Вошел этот чудо-гражданин, — полковник постучал пальцем по фотографии. — Щелкнул я своей зеркалкой — привычка у меня выработалась, сами видели, всех новых людей снимать, — а он меня спрашивает. Не намечается ли, говорит, ликвидация какой-нибудь диверсионной группы или, может, контрабандистской шайки. И просится в таком деле участвовать. Господи, думаю, откуда на мою голову в наших-то местах сумасшедший объявился. А он стоит передо мной, маленький (сто шестьдесят два сантиметра, не больше), щупленький (пятьдесят пять кило от силы) и говорит, говорит, говорит. Один он, мол, с десятком голыми руками справиться может, а главное, уже умеет в драке своих не трогать. Потом до него что-то дошло, вынимает из портфельчика журнал, раскрывает его на заранее заложенной странице и говорит: “Читайте. Больной С. — это я”. И я прочел… Да! Вы говорили, он вам трусоватым кажется? Может, и верно. Тогда он точно боялся. Только не того, что вы думаете. Боялся, что жена обо всем узнает.
А уж теперь за ним секретов столько накопилось, что Соймонова, верно, трясет всего. Да вот, знакомьтесь. У меня тут, — полковник осторожно вытянул из папки несколько сколотых листов бумаги, — перевод статьи из “Лайфа”. Автор Джереми Толбот. Слышали про него, наверно?
— Это его зовут американским Киплингом?
— Точно. Тоже своего рода певец Востока, только в журналистике. Это его статья появилась в феврале 1967 года.
И в наше время живут настоящие короли, а не только пушечные, банановые и подтяжечные. А ирапальский монарх, его священное величество Крахаведра, сверх того еще и бог. Иидуисты его королевства видят в своем государе воплощение Шивы, буддисты — Будды, мусульмане — пророка Мухаммеда. Увы, до весьма недавнего времени все титулы и звания давали этому королю власть не больше той, какой пользуется его британский собрат. Вот уже четыреста лет, как все заботы по правлению страной великодушно взяли наследственные премьер-министры из рода Гану. Зато король ведал куда более важными делами. От него, по глубочайшему убеждению ирапальцев, зависели летний зной и осенние дожди, землетрясения и урожаи. Он был живым богом — а это гораздо больше и гораздо меньше, чем быть королем.
А кроме этого, Крахаведра великолепный образчик мужчины.
В нем два ярда роста и сто сорок килограммов весу, и в каждом килограмме ровно тысяча граммов королевской плоти и крови. До недавнего времени он носил на мизинце левой руки ноготь в сорок сантиметров длиной, защищенный узорной трубкой из слоновой кости. Четыре мастера во дворце только тем и занимались, что изготовляли новые узорные трубки для священного ногтя на священном мизинце его священного величества; по наследству переходила должность главного хранителя королевского ногтя, и была она пятой по рангу придворной должностью. Но, по-видимому, король, как в прошлом веке японский император, решил, что лучше быть монархом, чем богом. Он воспользовался восстанием, которое было поднято в восточном Ираполе. Вождь восстания, князь Митер Неистовый, подошел к столице с кличем: “За короля и против рода Гану”. Князь неплохо рассчитал. Крахаведра вызвал к себе премьер-министра и собственноручно застрелил его — в ответ на предложение заботиться не о политике, а о том, чтобы перестали двигаться горы в Северной провинции.
Так пал с высот величия род Гану, четыре века правивший Ирапалом. А король приказал широко открыть городские ворота. И сквозь них в столицу въехал на белом коне маленький юноша в высокой чалме с тяжелым мечом на поясе — Митер Неистовый.
Впервые за всю историю королевского дома монарх вышел из дворца до полудня — чтобы встретить Митера. Впервые за всю историю Ирапала его властитель на глазах у народа обнял своего подданного. И впервые принцесса из королевского рода была отдана в жены простому смертному, а не соседнему государю.
Я сфотографировал Митера Неистового. Жаль, почти все его лицо на снимке закрыто чалмой и старинным боевым шлемом. Об этом человеке рассказывают легенды, как о Рустаме, поют песни, как о Робин Гуде, сочиняют сказки, как о Шиве. Я, может быть, перескажу некоторые из этих историй и сказок, только мне надо для этого собраться с духом, слишком уж буйная фантазия у ирапальцев…”
Тут перевод обрывался. Я поднял глаза на полковника.