Но уже за неделю до свадьбы я совершенно успокоился. Я увидел, что Люсьена с озабоченным видом разглядывает железнодорожные расписания и различные указатели, делает приблизительные подсчеты, в которых, к моему восхищению, ничего не было забыто, даже отельные омнибусы и открытые письма (особенно семье Барбленэ), и заказывает круговые билеты по самому остроумному маршруту, дававшему нам возможность избежать разных хлопот и, главное, гарантировавшему возвращение в Марсель, даже если бы пришлось под конец ночевать в поезде и питаться апельсинами.
Глядя на нее, я радовался. Я говорил себе: «Эта прелестная девушка, способная поддержать самый тонкий разговор, обладающая редкой восприимчивостью и исключительным пониманием красоты и величия, таит в себе решительную и практическую женщину. Некоторыми своими качествами она напоминает тип француженки, встречающейся в самой разнообразной обстановке, начиная с мелкой буржуазки, оживляющей своей непрестанной деятельностью и неистощимой находчивостью маленькую лавочку, и кончая „женщиной-политиком“, в старину дававшей советы королям и министрам».
Раньше я никогда не думал о женитьбе, а следовательно и о подходящем для меня типе жены. Если бы все-таки меня стали уверять с непререкаемой убедительностью, что я когда-нибудь женюсь, я довольно ясно представил бы себе какое-нибудь взбалмошное создание, дочь легкомысленных родителей, с ничтожным приданым, привыкшую к безделью и к дешевой роскоши, никогда не знавшую, как застегнуть наволочку и сколько стоит яйцо: два су или два франка. Я не хочу сказать, что это был мой идеал. Вероятно, это была бы моя гибель.
Случай, отвративший «вероятную гибель», чтобы поставить на моем пути такую женщину, как Люсьена, казался мне, конечно, весьма благожелательным, но слишком парадоксальным. Мне случалось иногда про себя смеяться над ним. Глядя на Люсьену, я добавлял: «Она будет управлять мной, но незаметно, потому что она очень умна. И без всякого чувства превосходства, потому что в ней много нежности, а также потому, что она очень женственна и таит в себе глубокое и традиционное чувство подчиненности женщины мужчине. Если бы даже опыт открыл ей, что она выше меня во многих отношениях, в ней сохранилось бы убеждение, что ее преимущества несущественны и тонут в блеске какого-нибудь одного моего воображаемого дарования. Так, например, я уверен, что ее талант пианистки, несомненный и многообещающий, показался бы ей второстепенным по сравнению с моими научными способностями, которые она приписывает мне без всяких оснований и которые, во всяком случае, являются не более, как воспоминанием молодости».
Другой вопрос, который я не запрещал себе ставить, занимал меня еще больше: «Будет ли Люсьена чувственной женой? И должен ли я вообще желать, чтобы моя жена была чувственной?» Относительно второго вопроса я колебался недолго. Жена с холодным темпераментом может подходить человеку, женившемуся без любви, ради денег, или чтобы иметь полдюжины детей, которых он решил народить, при условии пользования радостями любви где-нибудь на стороне; или же человеку пожившему, который ищет удовлетворения больше в разговорах. Я же собирался жениться молодым, не рассчитывая на деньги и не для выполнения обязанности, а исключительно с намерением вести честную и открытую игру. Не имея призвания к семейной жизни, я тем более был расположен извлечь из брака ту скромную долю счастья, которая в нем заключалась. И когда, забывая о Люсьене, я старался определить достоинства хорошей жены вообще, то всегда останавливался в заключение на следующих трех: «Веселая, верная, чувственная». (Конечно, и умная. Но это уже роскошь.) Иногда даже последнее из этих трех главных достоинств казалось мне самым существенным.
Была ли Люсьена чувственной? Или без труда станет такой? Я не принадлежу к числу тех хитроумных людей, которые якобы с первого же взгляда определяют это относительно любой женщины. Бывали минуты, когда у Люсьены загорался взгляд, дрожали губы и ноздри, красиво поднималась грудь, как будто выдавая предрасположение к сладострастию и, признаюсь, вызывая во мне желание поскорее убедиться в этом на опыте. Но в другие минуты я не знал, что думать. Я не доходил до того, чтобы подозревать ее в полной холодности, болезненном явлении, с которым так же трудно иметь дело, как и с исступлением. Но эта красивая вдумчивая девушка, наверное, размышляла о многом, выработала себе собственную сдержанную и основательную философию. И, не требуя умерщвления плоти, эта философия могла относиться с некоторым неодобрением к физической любви. Разве не случается нам, мужчинам, даже самым пылким, проникнуться отвращением к плоти, внезапно заметить не то, чтобы грязный, но протоплазматический характер наслаждения и почувствовать влечение к доктринам, которые обосновывали бы теорию нашего отвращения (отняв у него все, что в нем есть случайного и слегка комического)? У женщины среднего темперамента, не так открыто возбуждаемой телом, как это бывает у мужчины, и не столь привыкшей уступать ему, такое настроение может стать гораздо более устойчивым. Ничего не запрещая, ум не даст должного согласия на то, чтобы сладострастие вошло в привычку. Я вспоминал женские лица на средневековых статуях или картинах, про которые никто не сказал бы, что они холодные или сухие, ни даже что они свидетельствуют о противодействии инстинкту. Но они безмолвно говорят о раз навсегда признанной иерархии земных благ и радостей, и трудно допустить, чтобы ласки мужчины способны были опрокинуть ее. А если бы в конце концов и были способны, им не дали бы для этого времени. Вспоминал я также, как, гуляя по Парижу, я заходил иногда около четырех часов вечера в какую-нибудь церковь вроде св. Сульпиция или св. Клотильды в старом аристократическом квартале. Среди старых дев, подвергнувшихся явно выраженной профессиональной деформации, почтенных седовласых трясущихся старух и нескольких прыщеватых дурнушек, случается увидеть иногда коленопреклоненную молодую женщину, красивую и полную жизни, благочестие которой не показное и не скрывает в себе ничего подозрительного, но которая просто пользуется этим местом для удовлетворения своей духовной потребности. Вот таких именно женщин я иногда представлял себе на брачном ложе. Я охотно допускаю, что некоторые из них, без всякого перехода, как бы машинально проявляют основательный аппетит к плотским наслаждениям и с увлечением пользуются представляющимся случаем и законно-дозволенным мужчиной, совершенно позабывая о полумраке церкви, где они несколько часов тому назад предавались размышлениям: допускаю, что другие, наоборот, думают и об этом полумраке и о молитвах, возбуждаются ими, хотят вознаградить себя за нравственную чистоту и церковные свечи и, чтобы устранить всякие сомнения в том, что акт супружеской любви есть грех, усложняют его всевозможными изощрениями похотливой фантазии; допускаю, что третьи, плохо поддержанные в этой изобретательности своими мужьями (хилыми, приведенными в замешательство или более простодушно благочестивыми) или уверенные, что грех между супругами всегда отпускается и служит плохим материалом для исповеди, идут искать у любовника сладострастия более высокой пробы; допускаю, что четвертые, наоборот, всходят на ложе вздыхая, как на операционный стол, отвращают свою мысль от грустных обязанностей, подчинение которым превращает их тело в орудие унижения, и так явно обнаруживают свою покорность неисповедимой воле божией, что муж тотчас же спешит завести знакомства с модистками и машинистками, а сами они подготовляют себе к пятидесяти годам печальную жизнь в одиночестве. Но лучше всего я представляю себе тех из них — самых красивых и самых утонченных, — которые, если любят своего мужа, приносят на супружеское ложе только милое обхождение и услужливость, но бывают невольно удивлены, что эти движения имеют такую ценность для мужчины, смотрят на восторги, вызываемые у мужчины удовлетворением его желания, со снисхождением и даже с некоторой жалостью и прилагают все старания, чтобы не показать человеку, которым они восхищаются в других отношениях, каким он становится в их глазах ребенком и животным. И всем дальнейшим своим поведением они всячески стремятся дать понять мужу, что уважение к нему от этого не убавилось и что они даже тронуты проявлением его чувственности, но в то же время очень признательны ему за то, что он любит их по другим причинам.
Вот что по временам я боялся найти в Люсьене: не холодность, но отсутствие убежденности; физическую сдержанность, как вполне естественное, ничуть не насильственное следствие известного благородства ума.
Некоторое время мы колебались относительно места, где должна была состояться свадьба. Г-жа Барбленэ советовала Париж, так как там жила мать Люсьены, чтобы не подчеркивать полуразрыва моей жены с ее семьей. Люсьене это было, по-видимому, не по вкусу. Но еще менее ей хотелось выставлять себя напоказ в маленьком городке перед своими учениками и ученицами. В конце концов она согласилась на мое предложение. Ф***, в некоторых отношениях заключавший в себе, как и все курорты, что-то комическое, казался мне вполне подходящим местом для свадьбы. Сопряженные с бракосочетанием церемонии должны были принять там оттенок некоторого юмора, в котором они так нуждались.
В то же время мы получали возможность пригласить лишь нескольких необходимых лиц. И старшая из барышень Барбленэ могла с большим правдоподобием выдумать в этот день сильную мигрень, которая лишала ее возможности выехать из дому. Другое преимущество заключалось в том, что все приглашенные уехали в пять часов. В этот же час уехали и мы, собираясь сделать в Руане первую остановку на нашем пути.
В дороге, затем за обедом в отеле, не переставая заниматься Люсьеной, я все время думал о новых условиях нашей жизни, о моей роли и об упомянутых выше опасениях. Даже в собственных мыслях трудно назвать брачную ночь иначе, как ее собственным именем. Когда слово это произнесено, то перестаешь так свободно, как хотелось бы, распоряжаться сопровождающими его представлениями, из коих ни одно, конечно, нельзя назвать мрачным, но вместе с тем и ни одно нельзя считать застрахованным от вульгарности. Как говаривал один мой приятель, у ангелов брачной ночи всегда лица шаферов.
Я прекрасно знал, что, отдаваясь нарастающему чувству страстной нежности, очень скоро забываешь смешную сторону подобных положений и чувствуешь одно только своеобразное опьянение. Но я никогда еще не придавал нашим отношениям подобного характера, и мне не хотелось, чтобы Люсьена подумала, что я поступаю применительно к обстоятельствам.
Кроме того, самое главное, может быть, не в том, чтобы усыпить собственную иронию. Если ослепление, в которое впадаешь таким способом, не сообщается другому, оно становится опасным. Можно делать большие глупости с большим лиризмом. Не принимая трагически рассказов писателей про недоразумения, рождаемые иногда этой пресловутой брачной ночью, я тем не менее не относился к ним пренебрежительно.
Нам отвели довольно красивую комнату на мансарде. Два небольших и чистых окошка вдавались глубоко в стену. Глядя на обои с разводами, на драпировку и мебель, можно было подумать, что находишься где-нибудь у друзей, на вышке старинного буржуазного дома. Несколько преувеличенная традиционность нашего свадебного путешествия получала от самой обстановки как бы поддержку и сочувственное оправдание.
Я сказал Люсьене:
— Тебе не противна комната?
(После помолвки, из чувства товарищества, мы иногда говорили друг другу «ты». Раз даже я обратился к Люсьене на «ты» при г-же Барбленэ. Мы решили, что окончательно перейдем на «ты» после отъезда из Ф***, сейчас же после кондукторского свистка.)
— Напротив, она мне очень нравится. Это как раз то, что составило бы мое счастье, когда я жила одна. Не вижу только, где бы поместился рояль.
— Послушай, милочка. В течение двух месяцев мы усердно отдавали дань условностям. Если гений общества недоволен нами — он неправ. Но мы с ним расквитались. Он не может навязать нам ровно никакой программы. Решено: мы начинаем так называемое свадебное путешествие, и в частности нам предстоит пресловутая брачная ночь. Так вот, я не предлагаю тебе провести ее в занятиях математикой, потому что мы любим простоту и никого, даже нас самих, не стремимся удивить. Но вполне возможно, что ты устала. Возможно также, что тебе было бы неприятно, если бы любовь сразу переменила свой характер только потому, что начальство дало свою визу. Что ты скажешь на это?
Я глядел на нее. Люсьена выслушала меня без заметного удивления и без смущения. Она слегка улыбалась с внимательным, но непроницаемым видом.
— Я спрашиваю себя, — продолжал я, стараясь подойти ближе к цели, — не следовало ли бы нам стать любовниками немного раньше, например, в ту неделю, когда ты комбинировала наше круговое путешествие? — сказав это, я сделал паузу и затем весело добавил: — Это моя вина.
Губы и веки Люсьены чуть заметно дрогнули.
— Я скажу тебе еще другое. Спать в одной кровати с чужим человеком, особенно с мужчиной — не говоря уже обо всем другом — не так-то легко, и чтобы к этому привыкнуть, нужен какой-нибудь переход. Ведь даже просто жить с кем-нибудь далеко не легкое дело. Возникает множество новых рефлексов. И если начать жить вместе в пять часов пополудни, то, быть может, будет слишком поспешно к десяти часам вечера дойти до физической близости, которую обусловливает кровать в один метр тридцать сантиметров, ибо я думаю, что в этой кровати не больше, чем метр тридцать сантиметров.
Она взглянула на кровать и усмехнулась. Так как я не знал, не становлюсь ли я немного смешным, желая быть ироничным, то я и преувеличил немного свое хладнокровие и интеллектуальное «превосходство».
— Я прекрасно знаю, что в конце концов все это сводится к вопросу моды и что в век
Легкая усмешка исчезла с лица Люсьены. «Она находит меня слишком легкомысленным, — сказал я себе, — отпускающим шутки невпопад, может быть, претенциозным». Я продолжал самым безыскусственным, самым искренним тоном:
— Видишь ли, милая, тебе нечего заботиться об удовольствии, на которое рассчитывал, которое пообещал себе сегодня же стоящий перед тобой человек, еще порядочный юнец. Единственный вопрос, который тебе следует задать себе, такой: «Не хочется ли мне, Люсьене, спокойно поспать еще и эту ночь? Милый товарищ, путешествующий со мной, отлично сумеет устроиться на диване. Для моряка это очень комфортабельная постель. И так как он человек воспитанный, то пока я буду раздеваться, он спустится вниз выкурить папиросу. А потом… Ну, что ж, потом будет видно. Быть может, наступит день, когда я найду очень приятным, чтобы он вертелся вокруг меня, пока я раздеваюсь, или даже сам занялся этим делом».
Люсьена глядела на меня. Я взял ее за руки. Она снова улыбнулась, даже рассмеялась. Потом губы ее слегка задрожали. Она протянула их мне.
— Ты ужасно забавный, Пьер.
Но звук ее голоса выражал скорее волнение и замешательство.
— Должно ли это означать, милочка, что я нелеп и смешон в твоих глазах?
— Ничуть. Наоборот, ты страшно милый.
— Пойти мне выкурить папироску?
Так как она не знала, что ответить, а ее взгляд и лицо выражали волнение, то я быстро поцеловал ее и вышел из комнаты.
Спустившись вниз, я уселся в углу гостиной отеля, не чувствуя большого раздражения и в общем не очень недовольный собой. Другая на месте Люсьены могла бы ошибиться насчет моих истинных чувств, увидеть в моих словах и поступках оскорбительный недостаток желания или слишком развязный способ прогнать поэзию брачной ночи. Но два месяца близкого знакомства научили нас очень тонко угадывать малейшие оттенки намерений друг друга. У нас уже были ключи для взаимного понимания. С другой же стороны, каковы бы ни были ее сведения и мысли о физической любви, она была слишком проницательна для того, чтобы не отнестись скептически к якобы неукротимому пылу мужа в брачную ночь и не считать его явлением того же порядка, что обручальные кольца или букеты, обусловленным скорее общепринятыми взглядами, чем восторгами перед избранной женщиной. Во всяком случае, она, очевидно, не придавала значения этой условности. И я был уверен, что она не будет на меня в претензии за то, что я дал ей возможность не стесняться.
Я оставался в отсутствии добрую четверть часа. Поднявшись наверх, я постучался в дверь. Послышалось «да», щелкнула задвижка, и я вошел. Люсьена потихоньку отступила от двери к комоду, стоявшему напротив, и, повернувшись лицом ко мне, прислонилась к нему. Она надела домашнее платье, которое чуть открывало ее плечи и грудь, придавая всему ее телу гибкость и непринужденность, слегка напудрилась и подрумянилась. Вся комната была наполнена запахом ее духов. Она глядела на меня или, вернее, на то место, где я находился.
Я подошел и поцеловал ей руки.
— Как ты красива, Люсьена! Какая красавица моя жена!
Я произнес эти слова медленно, с явной, с наивной искренностью. Люсьена покраснела от удовольствия и опустила глаза. И в то время как я снова наклонился, чтобы поцеловать ей руки, она сказала мне почти шепотом:
— Послушай, оставайся так. Не гляди на меня… это слишком бы огорчило меня. Знаешь ли ты, что уже давно я много думала о сегодняшнем дне…
— Как будто я не думал еще больше тебя и с большим нетерпением!
— Нет, не гляди на меня. Нужно, чтобы у меня хватило смелости высказать тебе мою мысль. Я уверена, что не могла бы сказать этого никому, кроме тебя, даже будь я женой другого. Но ты сам приучил меня быть правдивой. И ты был таким милым и говорил со мной так хорошо…
— Говори же, дорогая! — (я был очень встревожен).
— Видишь ли… мне бы хотелось думать об этом не больше, чем думают другие, хотелось бы, чтобы все сделалось само собой… Я немного стыжусь себя…
— Стыдишься! Отчего же!
— Потому что мне кажется, если бы я высказала мою мысль знакомым женщинам в том виде, как она мне сейчас представляется, они бы с удивлением посмотрели на меня. Да. Может быть, даже они были бы шокированы.
— Это невероятно. Когда другие женщины будут разговаривать с тобой не как с девушкой, а как с женщиной, ты увидишь, что их довольно трудно шокировать.
— Ты не так меня понял. Речь идет не об их добродетели и не об их поступках, но о том значении, которое они придают… Видишь ли, я устрашена важностью, которую я придаю этому теперь, да, именно теперь, когда момент приближается. Я боюсь, что, может быть, это ненормально… Ах, зачем ты заставил меня говорить!..
Я сам хорошо не знал, по какому пути направить ее признание, ни даже как его понимать. Ее грудь вздымалась почти тревожно. Я начинал опасаться, уж не совершалась ли в ней какая-то напряженная работа ума, вызвавшая обострение чувствительности. Я осторожно притянул ее за руки, усадил на диван и сам сел рядом, оставаясь по-прежнему почтительно нежным. Набравшись мужества, я сказал:
— Старая мудрость действительно учит, что об этих вещах не нужно слишком много думать, а лучше просто им отдаваться. Это один из тех случаев, когда природа только и ждет, чтобы позаботиться о нас. Если есть любовь, все становится удивительно простым. Не беспокойся ни о чем. Ты сама увидишь.
И я улыбнулся, лаская ей руки.
— Пьер, нужно, чтобы ты понял. Прежде, когда мне случалось думать о замужестве, я прекрасно знала, что в нем есть и физическая сторона. Однако, она мне казалась лишь добавлением к остальному, разумеется, не мелкой подробностью, но все же не больше, чем одной из сторон новых условий жизни. И я по-прежнему убеждаю себя, что таким именно и должно быть разумное мнение. Но этого-то я больше не чувствую. Теперь, когда я думаю об этих вещах, когда повторяю себе слова: «замужество», «замужем», «мой муж» (произнося их, она опустила голову, и в голосе ее было столько теплоты, что эти старые избитые слова точно пронизали меня насквозь), то, уверяю тебя, мне становится немного страшно.
— Страшно? Чего? Моя дорогая Люсьена!
— Страшно того, как я чувствую эти слова. Точно в них есть только один смысл… (при этих словах вся кровь прихлынула ей к лицу, и грудь ее восхитительно заколыхалась), точно замуж выходят только для этого, а все остальное лишь пустой предлог. (Она отвернула голову, как будто желая спрятаться.)
— Но знаешь ли ты, что слышать от тебя такие мысли, ведь это прелестно, упоительно! А что они доказывают? Что раньше ты была спокойной молодой девушкой, трезво обсуждавшей различные вопросы, а теперь стала милой влюбленной женой, у которой молодость так и брызжет из всех пор. Но будь уверена, моя дорогая, моя славная женушка, такая красивая, такая трепещущая, что твое признание может только привести в восторг молодого и влюбленного мужа и что я радуюсь, вызвав у тебя это признание… хотя… конечно, я и сам заметил бы это. Но время не потеряно напрасно; важно не столько торопиться, сколько ничего не испортить. И для мужчины, который всегда немного боится не понравиться, страшно ценно почувствовать себя успокоенным… Но ты и не подозреваешь, моя Люсьена, что две таких фразы в твоих устах, больше опьяняют, чем шесть бокалов шампанского.
Я стал покрывать поцелуями ее плечи. Она улыбалась, немного успокоенная, но все еще не смея взглянуть на меня. Краска не покидала ее лица и охватившее ее глубокое волнение не прошло, не улеглось после моих слов и владело еще ее умом. Она немного высвободилась и сказала:
— Пьер. Я счастлива, что не слишком… не слишком удивила тебя… Но раз уже начала говорить (как это у меня хватило смелости?), нельзя останавливаться на полпути… иначе лучше было бы и не начинать. Слушай. Раз уж не слишком чудовищно придавать этому столько значения и искренно допускать, что в данный момент ничего не может быть важнее, то у меня такое впечатление, что в моей жизни я самым старательным образом подготавливал к различным вещам, не имевшим и десятой доли такого значения, и всегда считала необходимым тем серьезнее подготавливаться, чем серьезнее дело… Ну, так вот, говорю себе, что я не подготовлена.
— Зачем тебе мучиться, милочка, и что ты знаешь об этом? Тут нет никакого сравнения, никакого прецедента, которые чего-нибудь стоили бы. Это чудесная уника, нечто ни с чем не сравнимое. И красивая молодая женщина, как ты, приступает к этому, сама того не зная, вполне подготовленной, тоже чудесным образом.
— Мне бы так не хотелось… не зная этого, испортить себе все…
— Как будто ты можешь это! И как будто ты, в сущности, не подготовлена! Впрочем, вся эта процедура с помолвкой, которую мы свято выполнили, весь этот ритуал постепенно растущей интимности, все это, в сущности, и есть подготовка. Человечество не всегда так глупо, как кажется.
Она взглянула на меня и отвернулась:
— Как я счастлива, что тебе не стыдно за меня, когда мы говорим об этом! Мне сильно сдается, что это такие вещи, о которых люди избегают говорить. Они их делают, вот и все. Выходит, как будто бы их ум заявляет: «Не заставляйте меня замечать это. Я закрываю глаза».
Она сделала резкое движение.
— Послушай, Пьер. Мне кажется, что я хорошо прочувствовала то, о чем я думаю. Мне кажется, что я не могла бы перенести плотскую любовь даже с тобой, если бы у меня было впечатление, что я только позволяю ее себе, терплю ее. Мне необходимо принять ее полностью. Понимаешь ли ты меня? Единение с тобой… (добавила она глухим голосом) единение наших тел… или это так прекрасно, что только об этом я могу думать, или это безделица, и тогда я бы не могла этого вынести. Я не принадлежу к числу женщин, для которых это является развлечением. Я ни капельки не легкомысленна. Если бы в то время, когда я говорила тебе о важности этого для меня, я почувствовала, что ты смеешься надо мною, говоришь про себя: «Бедняжка! До чего она раздула самую обыкновенную вещь!» может быть, я со слезами убежала бы от тебя.
Я стал на колени перед ней. Она увидела, что мой взгляд с жадностью и восхищением остановился на ее груди: так были прекрасны ее изгиб, движения, ее поднимавшие. Она поднесла к груди правую руку. Сначала рука оставалась неподвижной, между тем как грудь порывисто поднималась. Потом я увидел, как рука эта, имевшая необъяснимое сходство с ее лицом, прижалась к верхней части груди, сделала слабое движение, заколебалась, ободрилась и, наконец, внезапно решившись, с ловкостью руки пианистки раскрыла верх платья, откинула его и высвободила плечи. Затем, не останавливаясь, прогнав всякие колебания, развязала ленточку, которая поддерживала рубашку, и движением туловища заставила соскользнуть ее вниз вместе с платьем. Две груди показались из складок материи, как из пены. Я еще так боялся оскорбить ее грубым обращением, что нашел в себе силу сдержать мой порыв к этому великолепному телу.
И когда замирало движение ее стана, она сказала полным внутреннего огня голосом, который внезапно у нее появился.
— Мой муж! Твоя Люсьена верит тебе. Ты успокоил ее. Она думает, что ты не солгал, что она может положиться на тебя, может войти с тобой в царство плоти, не думая ни о чем другом, погрузиться в него с тобой. Мой муж…
И когда она склонилась ко мне, коснулась руками моей шеи, ее дивные груди приблизились своими концами к моему лицу, лицо мое ринулось к ним в порыве энтузиазма, столь мало эгоистичного, почти безличного, что его можно было бы назвать религиозным. Я принялся следить за их округлостью, ощущать и запечатлевать их форму, я отыскивал начало и малейший изгиб их линий частыми поцелуями.
Я перевел дух. Я оторвал свое лицо. И в то время, как мои руки гладили тело, покинутое моими губами, чтобы не дать ему почувствовать холода прерванных ласк, я смотрел. Иногда, чтобы лучше разглядеть, я отнимал руки. Вдруг мне показалось, что мое нетерпение пропало, что не было больше и желания, с которым надо бороться, и что я мог часами оставаться на коленях в ненасытном созерцании. Точно древняя сексуальная магия вызывала мой экстаз. Думаю, что настоящий мужчина не может видеть прекрасные обнаженные груди молодой женщины, не впадая в своего рода оцепенение, в одно и то же время и мучительное и сладостное, которое останавливает движение ума, уничтожает все другие мысли и необычайно упрощает мир, водружая посредине его в ослепительной зоне двух этих милых идолов-близнецов.
Но у меня, стоявшего на коленях перед обнаженным станом Люсьены, к этим древним чарам присоединялись еще и другие силы, еще и другие основания. Я любовался этими совершенными грудями подобно прохожему в Венеции, который, выйдя на площадь, любуется внезапно открывшимся перед ним куполом, я восхищался ими подобно математику, которому неожиданно удалось выразить графически какую-нибудь формулу. Но я взглянул на лицо Люсьены. Ее несравненная красота была как будто озарена отблеском розового огня. Глаза лучились. Губы мягко приоткрывались дыханием. Но черты лица не были искажены ни малейшим движением, на нем не было и следа той внутренней боли, которую мы сами причиняем себе, того обезображивающего злого выражения, которым дурман страсти так часто отмечает лицо женщины, внезапно покинутое разумом. Никогда лицо Люсьены не было более благородным. Никогда ум не отпечатлевался на нем более явственно. Ее опьянение похоже было на восторженное внимание. Для меня было совершенно очевидно, что женщина, открывшая мне свою грудь, не была ни похотливой самкой, ни порочной девкой с издерганными нервами, таившейся до сего времени в Люсьене. Это была сама Люсьена, вся она, гордая, умная, утонченная, моя Люсьена, легко воспринимающая самые возвышенные мысли, мой товарищ во время прогулок, моя собеседница в долгих разговорах, моя музыкантша. И при мысли об этом, перед выступающими грудями, концы которых ощупью искали моих губ, я был точно охвачен исступленной благодарностью. Я чувствовал в себе такое изобилие поводов обожать Люсьену за ее тело, запечатлеть на ее теле мое обожание к ней, что при выходе наружу они толкали и давили друг друга. Я неистовствовал от светлой благодарности. Мне положительно хотелось кричать. Но я удовольствовался тем, что, задыхаясь, снова прижал свои губы к ее телу, и мой лепет: «Милая, милая, милая», был как мед, примешанный к моим поцелуям, усыпавшим всю поверхность ее грудей.
Но вдруг она встрепенулась, со вздохом откинула голову и сказала:
— На сегодня довольно, Пьер. Я больше не могу. Только не надо на меня сердиться. Мне хочется теперь уснуть. Засыпая, я буду думать только о тебе, только о тебе.
Она закрыла глаза и глубоко вздохнула.
Мое исступление не ослепляло меня. Я понял, что не должен добиваться большего от Люсьены. Я отвел ее к кровати, поцеловал в глаза и в губы и еще раз, но без прежнего увлечения, поцеловал ее груди. Потом, удалившись в другой конец комнаты, сделал вид, что роюсь в чемодане. Она могла спокойно раздеться и лечь.
Когда Люсьена увидела, что я устраиваю себе постель на диване, она сказала:
— Ты не сможешь уснуть.
— Я привык спать, где попало. Да, впрочем, я буду в восторге, если мне не удастся уснуть.
Она только улыбнулась мне, закрыла глаза и снова глубоко вздохнула.
Утро следующего дня мы посвятили прогулке. Люсьена казалась счастливой. Но она говорила мало и смотрела на все рассеянно.
По нашим первоначальным планам мы должны были покинуть Руан в тот же день, если только успеем составить себе достаточное представление об этом городе. Так как о нашем отъезде нужно было предупредить в гостинице, то около полудня я спросил Люсьену, как она думает поступить.
Глаза ее остановились на моих глазах. Отблеск вчерашнего розового огня появился на ее лице. Она, по-видимому, раздумывала, немного волнуясь.
— В котором часу мы должны уехать?
— Кажется, в пять часов.
— Значит, за это время нам нужно закончить осмотр города?
— Конечно. И мы успеем осмотреть его очень поверхностно. Не отложить ли отъезд до завтра?
Я почувствовал, что ее обрадовала отмена отъезда. За завтраком, не спрашивая ее прямо, я постарался выяснить ее настоящее желание.
— Так как теперь нам некуда спешить, то мы могли бы немного отдохнуть, прежде чем снова приняться за осмотр города?
И в то время, как она выражала согласие, ее взгляд, казалось, говорил мне: «Отчего не хватает у нас смелости признаться, что и город, и памятники, и дальнейшее путешествие — все это очень мало интересует нас, и что единственно важная для нас вещь — как можно скорее опять очутиться в нашем царстве плоти? Разве с утра мы думали о чем-нибудь другом? Разве мы могли еще откладывать?»
Под предлогом этого отдыха я не вошел вслед за Люсьеной в нашу комнату. Подчиняясь с некоторым суеверием установленному вчера ритуалу, я терпеливо подождал с четверть часа.
Я нашел ее одетой и причесанной, как и вчера. Она непринужденно села на диван, я же стал перед ней на колени.
Она расстегнула верх своего платья. Ее удивительные груди снова появились среди складок платья и придвинулись ко мне. В две минуты, со скоростью морской волны, мое возбуждение поднялось до вчерашнего уровня. Я возобновил все свои идолопоклоннические действия по отношению к телу Люсьены. Я чувствовал потребность проявить еще больше рвения, сделать их еще больше выразительными. И я, бывавший так часто нетерпеливым и горячим самцом, склонный больше сам наслаждаться женщиной, следуя собственному порыву, чем заботиться об удовлетворении ее капризного желания, не проявлял теперь никакой поспешности. Я поклонялся не только телу Люсьены, но и ее воле, ее вдохновениям. Пусть она руководит мною и медленно поведет меня какими ей будет угодно окольными путями к единению наших тел, которое и для меня приобретало такую важность и предвещало такое наслаждение, что мне казалось неблагоразумным сокращать подготовку к нему, которая уже сама по себе была восхитительной.
Мог ли я, с моим опытом, днем раньше назвавший бы себя пресыщенным, предположить, что плотские отношения могут принять такой характер и притом без участия каких-либо изощрений, а только потому, что молодая девушка, которой пришли на помощь ее чистота и своего рода гениальность, взглянула на них без предубеждения и внимательно измерила их глубину? Самое большее, у меня было лишь смутное предчувствие этих вещей, полученное в общении с той любовницей, о которой я говорил выше. Ее бедра и груди, великолепно заполняя кровать или исступленно прижимаясь ко мне, увлекали меня уже за пределы сладострастия, на границы некоего культа плоти.
И вот вместо этой сексуальной лихорадки, в сущности полной горечи и бывшей мне не по душе, то, что давала мне Люсьена, что я как бы пил из ее грудей, было энтузиазмом, не связывавшим ум никакими ограничениями и не боявшимся сравнения с теми состояниями сознания, которые мы ценим выше всего из-за их интеллектуального содержания, их объекта или их источника.
Таким образом, несколько раз в жизни мне казалось, что я испытываю ощущение чего-то высшего. И вот теперь, стоя на коленях перед Люсьеной, полный гордости при виде того, к какому прекрасному лицу были обращены восторженные ласки, которыми я осыпал ее грудь, я почувствовал, что именно это ощущение чего-то высшего, а не банальное неистовство страсти, снова нахлынуло на меня.
Когда она, в свою очередь, обнажив верхнюю часть моего тела, стала медленно проводить по нему губами и впивать его запах, когда она глубоко вздохнула, я испугался было, что она снова почувствует потребность в отдыхе, как это было вчера. Я следил за всеми выражениями ее лица. Одно время оно было сосредоточенным, но потом снова оживилось. Я понял, что мы можем покинуть этот неудобный диван, не нарушая охватившего нас очарования. Отчасти ведя ее, отчасти неся, я перешел с ней на кровать.
Она уложила меня рядом с собой. Руки ее стали слегка нажимать на мою голову, и я почувствовал, что она направляет мои губы ниже своих грудей, как бы приглашая меня продолжать дальнейшее знакомство с ее телом. И в то время, как одна ее рука оставалась у меня на затылке и едва заметным движением по временам подталкивала меня, другая рука отбрасывала понемногу одежды.
Долгой лаской, которая прошла по всему ее телу, между грудями, я снова добрался до ее губ.
Пока я продолжал этот поцелуй, она совершенно скинула свою одежду. Я оторвался от ее губ, чтобы полюбоваться ее наготой. Несравненная красота ее тела не могла не поразить меня. Она рождалась из всех моих впечатлений от нее подобно тому, как фигура рождается из определяющих ее точек. Необходимое представление об этой совершенной наготе сложилось в моем уме раньше, чем мой взгляд мог проверить его.