Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мы все обожаем мсье Вольтера - Ольга Николаевна Михайлова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Аббат помрачнел. Ныне весь мир гниёт, и разложение неразложимо и нерасторжимо сливается с воздухом. Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных. От него ещё свободны алтари, иные из монашеских риз и шепот чистых молитв, но и они вот-вот начнут смердеть, пропитанные еретическими насмешками вольтерьянцев и кощунственными речами новоявленных глупцов, провозглашаемых властителями дум общества, разучившегося думать самостоятельно… Он не смог понять, ответил он, кто из гостей маркизы источал сугубый запах распада, только ощущал явное присутствие зла.

Мадам Анриетта поморщилась.

— Да, и я не удивлюсь…

— Мадам де Верней, Боже мой, какая встреча! Вы, надеюсь, в добром здравии, дорогая моя? — из подъехавшей кареты вылезал семидесятилетний Ксавье де Прессиньи.

— Да прекрасно я себя чувствую, старый говнюк, — несколько, на взгляд аббата, бесцеремонно проговорила мадам Анриетта, пользуясь тем, что старик был глух, как пень, и пошла ему навстречу.

Аббат собирался было пройти в дверь, тем более, что лакеи уже выкликали его имя на парадной лестнице, но тут заметил, что старик Ксавье приехал с внучкой. Женевьева чирикала что-то, приветствуя графиню, и её голос вдруг напомнил де Сен-Северену вчерашнее недоумение. Это Женевьева де Прессиньи говорила о свадебном платье мадемуазель Розалин де Монфор-Ламори!

Аббат поспешно подошёл и поклонился девице. Подал руку и, пропущенный графиней и её спутником, повёл Женевьеву в гостиную. Похвалив её изысканный туалет, заметил, что в прошлый раз она говорила, что свадебное платье несчастной мадемуазель де Монфор-Ламори стоило пять тысяч ливров. Какова же стоимость пошива этого прелестного платья? Женевьева, смутясь, ответила, что её платье куда скромнее, и обошлось намного дешевле, при этом не опровергла, что именно она говорила о свадебном платье покойной. Аббат с улыбкой невзначай поинтересовался, что, мадемуазель де Монфор-Ламори собралась замуж, была помолвлена? Мадемуазель де Прессиньи не знала этого, но полагала, что это так. Она встретила Розалин в портнихи Аглаи, ученицы мадемуазель Соваж, та сказала, что примеряла свадебное платье и назвала его цену. Конечно, Женевьева спросила, за кого же собралась замуж Розалин, но та ответила, что это будет оглашено позже и станет для всех большим сюрпризом…

Нельзя сказать, что отец Жоэль был разочарован. Кое-что узнать удалось. Он поприветствовал хозяйку, поклонился мужчинам, заметив, что Камиля де Сериза среди гостей нет, и тут, повернувшись к дамам, неожиданно напрягся. Вчерашняя встреча с Камилем заставила его забыть о том, что произошло днём раньше, но сейчас, припомнив объяснение с Люсиль, аббат поморщился в ожидании неминуемой встречи. Нет, он не чувствовал ни вины, ни робости, лишь брезгливое омерзение. Однако, внимательно оглядев гостиную, раскланиваясь с дамами и девицами, отец Жоэль не увидел среди них мадемуазель де Валье. И за то следовало возблагодарить Господа: отцу Жоэлю было противно и вспоминать о ней. Слава Богу, у девицы не хватило наглости встретиться с ним как ни в чём не бывало! А впрочем…. Скорее всего — она просто поглощена предсвадебными хлопотами. Ведь послезавтра её венчание.

Аббат устроился на своём привычном месте и задумался. Итак, имела место тайная помолвка мадемуазель де Монфор-Ламори с неизвестным. Но карета… Чья карета поджидала её в день гибели?

Ему повезло сегодня, подумал он, заметив входящую Лауру де Шаван с братом Беньямином, ведь именно Бенуа видел тогда Розалин. Аббат Жоэль последние полгода был духовником Бенуа, хорошо знал этого неглупого юношу, которому пришлось рано повзрослеть из-за многолетней тяжелой болезни матери. Мадам де Шаван уже восемь лет не вставала с постели. Жоэль приблизился к Беньямину и завёл разговор на интересующую его тему. Однако, Бенуа нечего было добавить к тому, о чём он уже рассказал сестре. Разве что карета была роскошнейшая, прелестных пропорций и наимоднейшая. Но чья? Бенуа разводил руками. Плащ закрывал весь герб или часть его? Скорее, это была накидка, ответил Бенуа, её закрепили сначала внизу у ступенек, и лишь потом перекинули в окно. Кто-то очень заботился о том, чтобы остаться неузнанным. Впрочем, зная, чем все закончилось, удивляться такой предусмотрительности не приходилось.

Но рассказ де Шавана о карете опровергал последнюю надежду на то, что убийца — простолюдин. Roture не разъезжает в каретах. К тому же запряжена она была четверней, сообщил Бенуа, и это были не клячи. Сен-Северен внимательно взглянул на приятеля. Бенуа де Шаван имел свой небольшой конный заводик и в лошадях разбирался. Он бы сказал, что это лошади лучших кровей, две из них — либо завода герцога де Конти, либо маршала де Виллара. Либо, чёрт возьми… Голос Бенуа, и без того негромкий, упал до шепота. Либо это королевские конюшни…

Он умолк, заметив подходящего к ним Робера де Шерубена.

Робер выглядел сегодня ещё хуже, чем в прошлый раз. Аббат невольно устремился ему навстречу. Де Шерубен вяло пожал плечами в ответ на вопрос о здоровье, и тут спохватившись, сказал, что его, аббата Жоэля, искал мсье Понсьен Ларош. Он несколько раз спрашивал о нём на вечере у графа Суассона, и говорит, что вчера около трёх пополудни заезжал к нему. Аббат изумленно ответил, что был в храме, весьма удивившись этому визиту. Он не знал мсье Понсьена Лароша.

Впрочем, ему недолго пришлось оставаться в неведении, ибо Одилон де Витри подвёл к нему того, кто так настойчиво искал его. Теперь аббат вспомнил, что мельком видел этого человека на похоронах несчастной Розалин, его называли не то нотариусом, не то адвокатом семьи де Монфор-Ламори. Это он сказал, что в случае смерти мадам Элизы всё унаследует её племянник Шарль де Руайан.

Мсье Ларош, в отличие от многих своих собратьев, красноречив не был, говорил мало — и только по делу. Профессия воспитала в нём скупость жестов, осторожную осмотрительность и деловую хватку. Сейчас, лаконичным жестом пригласив аббата отойти с ним к окну, он, глядя в ночь и почти не шевеля губами, уведомил мсье де Сен-Северена, что, когда дом передавали новому хозяину и выносили вещи, в спальне покойной мадемуазель де Монфор-Ламори под периной было обнаружено письмо. Оно заклеено печаткой, которой пользовалась мадемуазель, и адресовано «моему духовнику мсье Жоэлю де Сен-Северену».

Адвокат сказал, что обязан осведомить об этом письме лейтенанта полиции Антуана Ларро…

Аббат продемонстрировал адвокату вызывающее уважение спокойствие, немногословность и благоразумие. Тихо ответил, что дал согласие быть духовником мадемуазель за неделю до гибели, но ни разу не исповедовал её. Если в письме будет нечто, открывающее загадку смерти мадемуазель, он, отец Жоэль, нисколько не возразит против передачи письма в полицию. Он готов ознакомиться с ним немедленно, и если в письме не будет того, что заставит его хранить тайну исповеди, и «печать молчания» не свяжет его…

Именно этого он и опасается, заметил мсье Ларош, и потому… настаивает на том, чтобы тоже прочитать письмо. Мадмуазель мертва — и её грехи теперь рассмотрит Высший Судия. Посмертных тайн не бывает. Адвокат ожидал возражений, но, к его удивлению, бесстрастие ничуть не изменило аббату. Начни он спорить — лишь раздражит этого нервного, но порядочного человека. Что стоило ему загодя прочесть письмо? Но печать была нетронутой. Зачем же возражать? Едва ли мадемуазель написала о том, кто убил её…

Аббат согласился на требование адвоката.

Письмо было отдано ему и вскрыто. Оно содержало страницу текста, пробежав глазами которую, аббат, сохраняя хладнокровие, внутренне окаменел. Внимательно перечитал, потом тихо сказал, что написанное не содержит ничего, что охранялось бы тайной исповеди и, как было условлено, протянул письмо адвокату. Про себя аббат молился, чтобы его лицо не выдало волнения — обо всём, что насторожило его, он мог подумать и на досуге, дома. Адвокат заскользил глазами по строчкам, и Жоэль де Сен-Северен видел, что прочитанное лишь озадачило старого юриста.

— Она… сошла с ума?

— С учётом того, что последовало за этим письмом, мсье Ларош, — едва ли. Полагаю, она многое предчувствовала. Я прошу вас, господин адвокат, если таков ваш долг, известить о содержании письма полицию, но само письмо прошу оставить мне, — тон аббата был мягок и кроток.

Адвокат пожал плечами. Полиция не интересуется девичьими любовными фантазиями… Письмо было возвращено де Сен-Северену, и аббат поторопился упрятать его поглубже в карман, обратившись напоследок к адвокату с просьбой не разглашать факт обнаружения письма. Тот отрешённо кивнул: он ждал от письма чего-то большего, чем тот бред, что пришлось прочитать.

В гостиной царило обычное оживление. Стефани де Кантильен рассказывала Авроре де Шерубен о новом совершенно восхитительном платье принцессы Аделаиды.

— Юбка открыта спереди, на виду легкие, воздушные оборки нижнего платья. Цветные оборки по краям, изящно затканные цветами, на тяжелой парче — воздушные банты, которыми закрыт лиф спереди и украшены кружевные манжеты укороченных рукавов… — замирая от восторга, расписывала Стефани.

Сегодня в гостиной было полно молодежи. Жюль-Симон де Жарнак ухаживал за Мадлен де Жувеналь, некрасивой, но весьма состоятельной девицей, а Клод де Ревен, субтильный юноша с непроходящими чирьями, пытался привлечь внимание Амелии де Фонтенэ, но безуспешно: юная особа уединилась в углу с Женевьевой де Прессиньи и Лаурой де Шаван, подружки болтали о новом романе мсье Детуша, новых книгах Шевалье де Муи и Жана-Батиста де Буайе, маркиза д'Арскана, повестях Нивеля де Лашоссе и новой комедии Мариво.

Бенуа де Шаван, Симон де Витри и Робер де Шерубен безмолвно рассматривали новые эстампы весьма изысканных по колориту картин Каналетто, Гварди и Лонги, которые только что прислали из Венеции по заказу Тибальдо ди Гримальди. Реми де Шатегонтье с удовольствием выслушивал в углу залы от Жерома де Сен-Лари подробности последней любовной интрижки сына канцлера Рошебрюна. Трудно сказать, был ли мсье Жером подлинно посвящен в интимные подробности жизни отпрыска канцлера, но рассказчиком был превосходным. Сидевший к ним спиной аббат старался не слышать тихо проговариваемые мсье Жеромом подсахаренные скабрёзности, но неожиданно напрягся. «Он проявлял те же склонности, что и ваш дружок Сериз, хоть такие прихоти опасны и недешево обходятся…», проронил де Сен-Лари.

Аббат насторожился, но мсье Жером уже сменил тему.

Вокруг эстампов ди Гримальди сгрудились Бенуа де Шаван, Робер де Шерубен, Стефани де Кантильен и Женевьева де Прессиньи, которая смотрела, однако, не на эстампы, но на аббата. Надо сказать, что беседа у парадного с де Сен-Севереном странно взволновала девицу, но вовсе не осмысленными вдруг подробностями разговора с несчастной Розалин, но возвышенным благородством лица и прекрасными ресницами-веерами мсье Жоэля. Она смотрела на аббата, как зачарованная. Тот, однако, несколько утратил осторожность и не замечал опасности, а все потому, что обнаружил пристально глядящего на него барона Брибри. Женское внимание было всё же естественным, и потому аббат не примечал внимания мадемуазель де Прессиньи, но с опаской оглядывался на подбирающегося к нему Бриана де Шомона, мысленно содрогаясь.

Глава 12. «…Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего идут через эти души…»

Тут отец Жоэль заметил, что в гостиную вошёл Камиль де Сериз. Если прошлая встреча, как показалось аббату, на минуту пробила броню горделивой порочности Камиля, то сейчас перед отцом Жоэлем снова стоял светский хлыщ, самодовольный и скучающий. Он даже не кивнул де Сен-Северену, но заметив восторженный взгляд Женевьевы на Жоэля, заметно передернулся. Шарль де Руайан спорил о чем-то с Тибальдо ди Гримальди, Габриэль де Конти вяло тасовал карты, а Бриан де Шомон медленно подошёл к аббату.

Сен-Северен про себя взмолился. Силы небесные, да что надо от него этому отродью дьявола? Прошлая попытка отца Жоэля отвадить от себя мерзейшего типа не удалась. Более того, теперь Бриан де Шомон относился к аббату со странным интересом, который пугал святого отца пуще самой откровенной неприязни.

— Вы, как я понял, скромны, де Сен-Северен… Но признайтесь честно, вы должны втайне гордиться своим поэтическим даром…

Аббат изумился.

— Своих даров не бывает, ваша милость. Себе ничего подарить не можешь. Если помните, в Евангелии Матфеевом, хозяин позвал рабов и роздал им таланты. «…Sicut enim homo peregre proficiscens, vocavit servos suos, et tradidit illis bona sua. Et uni dedit quinque taleta, alii autem duo, alii vero unum, unicuique secundum proрriam virtutem: et profectus est statim…» Servos suos — это его рабы. Они ничего не выбирали и не просили, талант, полученный от хозяина, принадлежит хозяину, он — бремя тягостное и обуза гнетущая. Талант, данный Богом — это сила Господня в человеке, но наделённые талантом ведомы и подневольны, как никто… Никогда не притязал на это…

— Вы понимаете всё слишком буквально. Эти люди — избранники.

— Слово «раб» повторено шестикратно. Но, может быть, вы в чём-то правы, раб — это не зазванный с улицы, но купленный за серебро, и в какой-то мере избранный хозяином… Но если не оспаривать их избранничества, то всё равно надо признать, что на них лежит страшный долг, возложенный самим Господом. Недаром же понимающие трактуют талант как фатум, ведь его не каждый способен приумножить и даже просто понести, а сам талант никогда не принесёт его обладателю ничего ценного в мире сём… А тем более — ныне. Что может быть хуже для прирождённого поэта, чем родиться в «век разума»?

Барон окинул аббата тонким и понимающим взглядом. Глаза его блестели.

— Это верно, Жоэль, но талант возвышает над толпой, сулит славу и восторг толпы. Посмотрите на Вольтера! Он, по-вашему, бездарен?

Тут аббат, которого взбесила фамильярность пристающего к нему содомита, поймал насмешливый взгляд Габриэля де Конти. Как-то тот сказал то же самое.

Сен-Северен ответил резко и зло.

— Да, он одарён. Но сила таланта проявляется в полноте только при служении Богу, ложное же направление губит и самый сильный талант. Нет ничего более страшного, и даже зловещего, чем использование гениальных способностей в дурных целях…. Если во главу угла поставить не славу Господа, а свою славу, не почитание Господа, а своё почитание, не о Господней прибыли радеть, а о своей собственной, используя Богом данный талант, — то надо вспомнить, что стало с рабом, зарывшим талант в землю — то есть — в мир сей, а не служившим Небу. Его талант был у него отобран и отдан другому, а раб лукавый был обречён на смерть и на ад, и примеров тому — тысячи тысяч… — Аббат не договорил, но про себя выразил пожелание, чтобы туда же Господь направил и пакостного Вольтера. И чем скорее — тем лучше.

— Вздор это всё! Талант создан быть кумиром толпы. Единственная же беда поэта — в отсутствии подлинных ценителей! Тут вы правы. — Глаза Бриана снова блеснули настоящим одушевлением. — Напрасно выскочки зазывают поэта, спеша оплатить свои тщеславные прихоти и измеряя своё достоинство количеством выбрасываемых денег, напрасно слушают во все уши, — им не понять высокой поэзии и подлинной музыки! Суета слишком поглощает их, чтобы позволить им войти во вкус наслаждения творчества, — всех тех чувств, которые питают высокую поэзию! Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего струятся через эти души…

Отец Жоэль вздохнул.

— Да, мир Духовный прикасается незримой гранью к сердцу поэта, но если он не принимает Духа Божия, не понимает своего предназначения творить для Господа, он обречён. Во все века каждый, одарённый от Господа, выбирает — потонуть в бездне самолюбования, всецело отдаться миру сему и дьяволу и ужаснуть современников жутью своей гибели, или пройти путём праведным, посвятить жизнь Богу, не ища ни богатств, ни пьедесталов…

— Возможно, вы и правы, — зевнул Лоло, — но кому нужен талант, если он не наполнит мошну и не даст славы? К тому же я не могу быть гением постоянно, мне ведь надо ещё побриться и принять ванну…

— Талант — рабство. У рабов никто не спрашивает, что им нужно…

— Ну и как вы служите Богу своим талантом? — язвительно поинтересовался де Шомон.

Тут в разговор вмешался молчавший до этого Одилон де Витри.

— Помилуйте, Бриан, да на его проповеди сходится половина Парижа! Он красноречивей Боссюэ! А госпожа д'Эпине сказала, что просто приезжает смотреть на него — и после всю неделю верит в Господа как в день первого причастия! Говорит, он сам — живая икона!

— Сен-Северен красив, кто же спорит? — веско уронил де Шомон, блеснув глазами, и аббат снова почувствовал, как по всему его телу прошёл мерзкий трепет, словно он нагишом окунулся в гнилое болото с кровососущими пиявками и холодными липкими жабами, — но как он может служить Богу поэтическим талантом или закопать его в землю?

— Нет у меня никакого поэтического таланта! — простонал несчастный аббат, готовый ради того, чтобы этот треклятый мужеложник не смотрел на него своими маслеными глазами, отречься не только от стихов, рифм и таланта, но и вообще от всего, кроме Бога. Сам он заметил — и уже в который раз — мрачный и тяжёлый взгляд де Сериза, который стал ещё темнее, когда речь зашла о том, что талант раба, закопавшего его в землю, был отдан другому.

Похоже, де Сериз был не в духе.

— А я думал, закопать талант в землю — значит, просто не проявлять в тебе заложенное… — проронил Бенуа де Шаван.

Аббат покачал головой.

— Не проявить можно способности, но не талант. Если некто имеет склонность к астрономии, агрономии и гастрономии, ему чем-то неминуемо придется пожертвовать. Но талантом пренебречь не удаётся никому, талант — не дарование, сиречь, склонность к чему-то и легкость осуществления этих склонностей, талант — сила Божья, коя разворачивается в человеке как смерч. Силу в землю не упрятать. Тот, кто подлинно талантлив, знает, что талант проступит неминуемо — человек только и может, что направить его — в Небо, или к земле…

…Гости за столом лениво перебрасывались в карты, графиня де Верней выговаривала Монамуру за то, что тот погрыз салфетку маркизы, а Габриэль де Конти, подхватив где-то вздорную идею о том, что баранина по-бордосски — gigot a la bordelaise — получается гораздо вкуснее, если к бараньему окороку добавить телятины от задней ножки и свиной ветчины, а вместо лука-шалота использовать тимьян с веточкой базилика, упорно пропихивал эту мысль Тибальдо ди Гримальди. Тот, однако, оказался гастрономом-ретроградом, тупым ортодоксом и консерватором, и категорически возражал против любых нововведений. Когда их спор прекратился, де Сен-Северен подсел ближе к мессиру ди Гримальди и спросил о том, что ещё с прошлой встречи заинтересовало его.

— А сами вы не пробовали себя в живописи, мессир Тибальдо?

— В былые годы учился у нас в Италии, но…

— Не хватило усердия?

Тибальдо пожевал губами и невесело усмехнулся. Аббат заметил, что графиня де Верней внимательно слушает разговор своих соплеменников.

— Вы сказали Бриану, что талант — рабство… Он не понял. А я понял. Всё верно. Вам не предлагают, но навязывают ссуду под сто процентов годовых. Это рабство. Кабала. Сотни глупцов называют себя живописцами, поэтами, творцами, делают свой воображаемый талант источником заработка, в то время как подлинный поэт или живописец обречён сам служить своему дарованию с подлинно рабским усердием… Это и есть отличие подлинника от подделки. А я… Я просто оказался в большей мере дельцом, нежели художником. Не люблю скудость. Я счёл тогда, что бремя таланта мне не по карману, и бросил живопись, но спустя годы понял, что подлинного таланта, наверное, и не было… Подлинное дарование, вы правы, можно поставить на службу мирскому или божественному, но отказаться от него, видимо, нельзя. Если я смог, то, надо полагать, был посредственным мазилой. Правда, однажды… — Тибальдо ди Гримальди странно увлажнившимися глазами взглянул в окно.

— Однажды…? — аббат слушал с неослабевающим вниманием. Этот человек подлинно заинтересовал его.

— Да… однажды… Мне было лет шестнадцать. Я пытался нарисовать женщину, которую видел в галантерейной лавке. Молодая, бледная, с очень странными глазами… Я был мальчишкой и вожделел её. Но рисунок не получался. Что-то ускользало, таяло безнадежно, я понимал, что делаю что-то не так, но руке не хватало опыта и гибкости, а глазу — понимания. И вот тогда… тогда я вдруг услышал странный голос, шедший ниоткуда, но четко слышимый мною. Он словно звал, завораживал, манил… «Хочешь, чтобы получилось, малыш?» — спрашивал он, — «Я помогу тебе. Но что ты готов дать взамен?» Я испугался… кажется, испугался. Или это было что-то иное? Может, голос просил — души? Я не готов был ответить — и не хотел отдавать ничего… Я никогда не хотел отдавать ничего своего. Но вы верно сказали, Джоэле, талант — рабство, а раб не может иметь ничего своего. Да, раба Божьего наполняет благодать, по вас это видно, но сама эта готовность не иметь ничего своего…готовность отдать себя… Мне тогда казалось, что я не создан быть рабом. Даже Божьим. Сейчас я думаю, что этот голос требовал именно готовности пожертвовать собой. Но я её не имел. И голос смолк. — Банкир откинулся в кресле. — До сих пор не могу понять, был ли это глас Божий или искус дьявольский. В юности я говорил себе, что не хочу зависимости и рабства, а теперь думаю, что на самом деле я не то струсил, не то пожадничал. И все смолкло. Навсегда.

Тибальдо помолчал. Потом продолжил.

— Наверное, моя главная ущербность… в понимании слишком многого. Человеку не надо слишком много понимать. Однажды я видел в итальянском театре артиста… Умберто Тичелли. Молодой мужчина с чертами резкими и неправильными, он играл первого любовника. Я недоуменно смотрел на странный выбор антрептенёра. Но вот этот урод сделал два шага по сцене… улыбнулся девице и заговорил. Удивительно бархатный голос, живое обаяние, чарующая улыбка — он преобразился. К концу спектакля в него были влюблены все женщины в партере.

Но мое сердце разрывалось от боли. Ему было около тридцати. Он был молод, и стал кумиром публики. Но ведь только этой публики, что обречена состарится и умереть вместе с ним… Они расскажут своим детям, сколь блистателен был Тичелли, но что толку? Нельзя вбить гвоздь золотой в колесницу бытия… Такой талант, такое обаяние обречено на распад — вот что нестерпимо…

— Новое поколение будет иметь новых Тичелли.

— Да, наверное… Но такого не будет уже никогда, исчезнет некая неповторимая нота в симфонии искусства и, исчезая поминутно, одна за другой, они изменят и звучание всей партитуры. Я обожаю театр и ненавижу его до дрожи — музыка, живопись, литература ещё фиксируют себя, остаются в вечности, но фраза подмостков, живое слово улетает… Тичелли неповторим, я проговаривал по памяти его слова, добивался сходства интонации и жеста — но это был я, а не он…

Аббат молчал, а Тибальдо лениво продолжил.

— Глупцы утверждают, что искусство — вечно… Бог мой… Идиоты. Лик искусства изменчивей сна, он столь же неверен и призрачен, как отблеск лунного света на чёрной воде запруды. Я читал стихи былого, смотрел на полотна прошлых веков, слушал умолкнувшую музыку минувших столетий — видел величие, недостижимое для нас, но видел и то, что прославлялось, но стало мусором… Вы правы в том, что уцелевшее и неопошлившееся… да, оно устремлено в Вечность. Это прибыль Господа.

Аббат молчал. Зато отозвалась мадам Анриетта, заговорив на итальянском.

— Чего я не понимаю во всём этом, так это странного божественного произвола в раздаче талантов. Как мог Господь одарить талантами этих обоих мерзавцев? — она не сводила глаз с Шарло де Руайана и Бриана де Шомона. — Неужели Он, всеведущий и премудрый, ждал от них прибыли? Разве они рабы Его?

Сен-Северен разделял недоумение старой графини и даже Тибальдо ди Гримальди, усмехнувшись, кивнул. Но, подумав, возразил.

— Наш поэт когда-то пел в церковном хоре, и ангельски. И верил когда-то. Но… искусы мира и сладость греха… А Руайан…Он взял в руки скрипку в пять лет. Дарование проступало, но… гораздо чаще его заставали, гладившим не скрипичную деку, но пристававшим к певчим. Он раб страстей своих, а Божьим рабом быть никогда не хотел. Но талантом гордится.

Графиня презрительно хмыкнула.

— Сегодня иных и нет. Тот же Вольтер. Хоть и орут все: «талант, гений!», а как вчитаешься — откровенная пошлятина. Но почему Господь не отнимает таланта у этого пошляка?

Аббат помрачнел.

— Неисповедимы пути Господни. Но будь я проклят, — Истина проступит. Рано или поздно. Я уверен, что через сто лет никто не вспомнит ни одной из его пьес, будут забыты и он сам, и слова его, а если что и останется, то лишь для вразумления потомков — для понимания, как могли быть помрачены люди! Нет в нём ничего истинного и ничего Божьего — а раз так, сгинет он сам и писания его, сгинет бесследно…

Тибальдо почесал за ухом и вяло проговорил:

— Кстати, если вы правы, дорогой Джоэле, что наделённые талантом суть рабы, то неудивительно и нынешнее вырождение. Сегодня нет тех, кто готов служить Небу. Все хотят удовольствий на земле. А значит — таланты обречены мельчать, опошляться и гибнуть. Я тоже заметил, что эту меру… пять талантов… Господь уже никому не даёт, лишь один, так сказать, на пробу… Если получивший его раб окажется очередным ничтожеством — лучше потерять одну меру серебра.

Сен-Северен весело рассмеялся.

— Вы рассуждаете, как банкир, дорогой Тибальдо. Господь неисчерпаем и бесконечен, и едва ли ему свойственны бережливость и расчетливость такого рода. Здесь скорее — «оскуде преподобный», рабы стали негодны и по силе каждого им и даётся. Кто сейчас понесёт талант Фра Анжелико или Беноццо Гоццоли, Данте или Ариосто?

Они не заметили, что к ним подошёл герцог.

— А мне кажется, что все это равнозначно, — заметил Габриэль де Конти, плюхнувшись в кресло рядом с Тибальдо. — Нынешнее искусство равно старому. Дело, как послушать, только в мере вкуса и авторитетности суждения. Достаточно провозгласить ночной горшок — высшим шедевром искусства…

Сен-Северен впервые увидел в глазах банкира полыхнувшее пламя.

— Упразднение ценностных иерархий, Габриэль, — конец искусства!

— Или конец зависимости от вашего вкуса, дорогой Тибальдо. Всего навсего… — зевнул де Конти.

— Да вы осатанели, Габи! По-вашему, Донателло и ночной горшок — равнозначны?

— Чисто профанных вещей не существует, все вещи значимы, и иногда нужник нужнее вашего Донателло, уверяю вас. Новое в искусстве возникает тогда, когда художник обменивает традицию искусства на неискусство. Новая система отсчета, только и всего. И он еще зовёт себя «просвещённым патрицием»! Да вы просто консерватор, Тибо.

Банкир обжёг его гневным взглядом.

— Я не утрирую, говоря о «просвещённом патриции», как о подлинном ценителе прекрасного. Задача аристократии не писать комментарии о том или ином забытом и вновь открытом трубадуре… Её верховенство — в руководстве энтузиазмом своей эпохи, стремлениями своего поколения, выраженными в музыке и поэзии, в видениях художника и скульптора! Аристократия главенствует, только творя искусство и покровительствуя ему, но она должна иметь в самой себе людей, знающих историю искусства, не высказывающих невежественных суждений, но руководимых собственным безупречным вкусом…

Аббат, снисходя к герцогу, заговорил по-французски.

— А зачем, по вашему мнению, ваша светлость, нужно сопоставлять Донателло с ночным горшком? Только откровенно, — отец Жоэль лучезарно улыбнулся герцогу.

Тот весело ухмыльнулся в ответ.

— А чтобы не было вот таких высокомерных и горделивых «патрициев», кичащихся своим умом и дарованием. Скажите на милость! Все, кроме него, полные профаны! Только он один и понимает в искусстве! Я, может, тоже, кое в чём смыслю, так ведь этот нахал никому слова вставить не даёт! Эксперт! Знаток! Тонкий ценитель… — герцог даже возмущенно прихрюкнул, — а всё почему? Напридумывали сами себе заумных сложностей и мнят, что никто не в состоянии их превзойти. А ведь все дело в оценке. Если ночной горшок также прекрасен, как Донателло, то высказаться сможет каждый! Вот чего они боятся!

— Если ночной горшок равен Донателло, то искусство просто перестанет существовать, дорогой Габриэль, — было заметно, что банкир с огромным трудом сдерживается. Он снова перешёл на итальянский. — Высказаться тогда, это верно, сможет каждый, но о чём? О том, что скульптуры Донателло представляют собой, возможно, наименее удобные из ночных горшков? Это суждение можно даже признать верным. Но причём тут искусство, помилуйте? Можно профанизировать и опошлить суждения, можно добиться изменения критериев искусства. В итоге подлинное искусство замкнётся в непонимании, искусствоведение станет коллекцией глупейших суждений. Через поколение подлинные знатоки исчезнут, критерии упразднятся — и тогда дома будут украшаться ночными горшками… Возможно даже возникновение нового «искусства» эпохи «нужников» — пошлого, утилитарного, понятного всем, и всем доступного… Этого вы добиваетесь, что ли?

Герцог не обиделся, но улыбнулся.

— Я добиваюсь, дорогой Тибальдо, чтобы вы допускали возможность и иных суждений, кроме вашего.

— Стоит чуть размыть понятия, на волос изменить критерии — и расплывётся в грязь само Искусство!



Поделиться книгой:

На главную
Назад