Бенуа сидел в кресле и выговаривал Франческо, что тот просто обязан разбудить аббата, — слишком важные новости они принесли. Галициано возражал. Нет ничего важнее сна его господина. Анри недоумевал: чего это Жоэлю вздумалось спать среди бела дня, ради всего святого? Ведь всенощной не было… Аргумент дворецкого был убийственен. Его господин для него — первый после Господа Бога! Если ему желательно было поменять день и ночь местами — такова его воля.
Сен-Северен вошёл в гостиную, Анри и Бенуа кинулись к нему.
— Господи, Жоэль, если бы вы знали, что произошло! Общество в шоке! Погибла Мадлен де Жувеналь!! Полиция задержала Камиля де Сериза, Бриана де Шомона, Шарля де Руайана, Реми де Шатегонтье, и, вы только подумайте, Тибальдо ди Гримальди и герцога Габриэля де Конти! Полицейские утверждают, что все они причастны к этому делу! Говорят, что располагают всеми необходимыми уликами и свидетелями для обвинения. Маркиза просто упала в обморок, графиня де Верней почему-то всё беспокоилась о вас, а все остальные полчаса просто слово вымолвить не могли…
Анри де Кастаньяк поспешил успокоить священника.
— Это, конечно же, недоразумение, но откуда-то просочился странный слух, что на преступников вывели именно вы, и вы же — один из главных свидетелей обвинения!
Аббат поднял глаза на гостей и тут заметил потрясённый взгляд Галициано.
— Так… стало быть… вы…вы ночью… выследили Сатану?
Сен-Северен сморщил нос и развёл руками.
— Имел глупость и несчастье, Франческо…
Его гости изумленно переглянулись.
— Так это не вздорные слухи? Господи! Как же это? Ну, рассказывайте же!
Но отцу Жоэлю меньше всего хотелось вспоминать ужасы минувшей ночи. Он наконец-то проголодался и, заявив гостям, что они ещё устанут слушать эти рассказы, предложил им совместную трапезу. От застолья оба в один голос отказались, но преследовали аббата просьбами поведать о случившемся до тех пор, пока не доняли его. Он коротко рассказал о ночных событиях, стараясь не столько изложить свои мысли, сколько просто пересказать слова Риго Леру. Единственный, на кого рассказ аббата не произвёл ни малейшего впечатления, был Полуночник, мирно спавший в кресле. Галициано, при мысли, что довелось вынести его любимому господину, едва не лишился чувств, Бенуа, поняв, какой опасности подвергались его сестра и Стефани, побелел до синевы. Анри де Кастаньяк выслушал страшное повествование с судорожной, застывшей на губах улыбкой, перекосившей лицо. Жоэль понимал, что он представлял на месте несчастной Мадлен Люсиль де Валье, и все, что смог — усилием воли унять дрожь в коленях, но не справился с трясущимися руками. Он был до трепета ошарашен, при этом его изумление выразилось весьма лаконично.
— Тибальдо ди Гримальди?
Аббат помнил потрясение, которое испытал сам на чердаке чертового дома, поняв, что на самом деле подразумевал утончённый ценитель искусства, просвещённый патриций и тонкий мистик под «влечением к потустороннему» и что называл «сакральным союзом со смертью». «Его мистика — холодна и отстраненна, это не жар страсти, но единение с покоем…»
Жоэль понимал и ужас Анри, осмыслившего, как он стоял перед убийцей и просил ключ от дома его жертвы.
…Не он один ощущал это. Старуха де Верней была потрясена не меньше, хоть и скрывала произведённое на неё этой новостью впечатление под язвительными насмешками — и над собой, и над аббатом.
— Я, признаюсь, ничуть не удивлена похождениями моего дорогого племянничка и его дружка-фенхеля. Сериз никогда не внушал мне доверия, толстый обжора де Конти — тоже, одного взгляда на кривое рыло Шатегонтье хватало, чтобы понять, что несть гадости, на которую этот пакостник не был бы способен. Это труха, прах и пепел. Но Тибальдо!..
Жоэль её понимал — потому, что и сам был ошеломлен. Но не столько тем, что сотворил Тибальдо в келье дома де Конти, но бездной души просвещённого патриция…. Отец Жоэль сразу, озарением — ещё там, на крыше — понял, кто именно был организатором этих сатанинских кутежей. Ремигий… Как же!! Ведь сам он, Жоэль, чувствовал, что в его догадках что-то не складывалось. Естественно. Личность Шатегонтье была слишком мелка, размах был куда шире…
Это был Тибальдо.
При этом Жоэль понял, что именно потрясло его самого — потрясло уже не ужасом, но непостижимым изумлением, близким к восхищению. Да! Едва аббат сумел чуть опомниться, он поймал себя на кощунственном чувстве изумлённого восхищения. Аббат снова вспомнил, что опекун проделал с Люсиль де Валье, и как скорбно негодяй оплакивал свою несчастную воспитанницу. Боже мой… Он ведь… Господи, ведь он побледнел, услышав новость от полицейского! Это было за гранью актерства, это был гений артистизма! Да, перед ним был подлинно гениальный актёр. Ни одного лишнего жеста, абсолютная маска, сросшаяся с лицом, ни одного неверного слова, ни одной фальшивой ноты! Лекен… Барон… Пустышки, ничтожества, ходячие манекены! Да, у этого человека было право и основание назвать их так. Тибальдо действительно унаследовал пыл итальянских меценатов былых веков, поклонников Тициана и Корреджо, коллекционеров римских статуй и картин — и в то же время хладнокровных убийц, эстетов изощрённого насилия, абсолютно равнодушных к чужой жизни, к добру и злу.
Аббат вдруг вспомнил рассказанную ему еще бабкой страшную историю неаполитанского короля Ферранте. Это был XV век. Тонкий знаток искусства и собиратель редких книг, Ферранте сажал своих врагов в клети, где откармливал их, а затем убивал их и приказывал засаливать тела. Он надевал на мумии самые дорогие наряды, рассаживал их вдоль стен погреба, устраивая у себя во дворце целую галерею покойников, которую и посещал, будучи в хорошем настроении. Вспоминая о своих жертвах, Ферранте заливался смехом. Он был умный и тонким политиком, имел роскошный двор и оставил богатейшие музеи, набитые произведениями искусства…
Но многого Жоэль и не понимал. Бесовская непредсказуемость, нежелание поставить предел своим прихотям и инстинкт разрушения всё же никак не сочетались с мышлением и поведением человека, обладающего культурой, тонкостью, обаянием почти непостижимыми. Дикий всплеск жуткой чёрной силы «просвещённого патриция» для аббата ничем не объяснялся. Торжествовало безумие антилогики, апофеоз бреда. Этот человек безупречно понимал душу Искусства, и, как ему, Жоэлю, казалось, понимал и Истину. Правда, она была для него «не актуальна…» Но как мог поклонник Донателло находить удовольствие в мерзостных людоедских кутежах и соитиях с трупами?
Можно утонуть в бездне души того, кто творил такое, вместив в себе невместимое, подумал аббат.
А может, всё наоборот? Не удивлялся ли сам Жоэль скорее тому, как ледяная, скаредная и бесчувственная душа Тибальдо вмещала такой талант и понимание художества? Он отстаивал принципы абсолютной, безусловной ценности Искусства, но декларировал отказ от абсолютной Истины. Не это ли и стало началом падения?
Трагедия распада этого духа леденила Жоэлю кровь. Мысль о том, что рядом с ним полгода находился настоящий гений зла, подлинный Макбет, перед которым тускнел его шекспировский прототип, — нагоняла на виски аббата холодный пот, стираемый нервной рукой. Он почти забыл о Серизе, не думал и об остальных.
Но глаза, насмешливые, умные и проникновенные глаза Тибальдо ди Гримальди мерещились ему ночами.
Глава 8. «Всё это были смутные догадки, расплывчатые подозрения, туманные предположения. А того, что довелось увидеть, я и предположить не мог…»
О поимке шести дьяволов в обличии человеческом за день стало известно всему городу. Чернь, как ни странно, особо шокирована не была. Похождения Сатаны были для неё скорее поводом для разговора, нежели реальным ужасом. Но пересуды о мерзавцах, творивших непотребное, не прекращались долго, радуя возможностью позубоскалить о ненавистных аристократах. Общество же было подлинно убито, причём как открывшимися тайными мерзостями, так и сословным позором. Но стыд всего света был особенно остро прочувствован несчастной маркизой де Граммон, для неё эта история закончилась печально: её салон перестал существовать, ибо хозяйку разбил паралич.
Некоторые имели бестактность упрекнуть маркизу в неразборчивости. Однако упрёк не был признан справедливым ни аббатом де Сен-Севереном, ставшим невероятно а la mode, ни графиней де Верней, заявившей, если бы слуги дьявола не походили на людей, они никого и не могли бы ввести заблуждение. В кои-то веки нечто вполне разумное сказал и мсье Фабрис де Ренар, процитировавший интереснейшую книгу Иоганна Вейера. «Сатана обладает невероятной хитростью, острейшей проницательностью, несравнимым мастерством в плетении самых хитрых интриг и злобой беспредельной, безжалостной и непроходящей. Даже монахи, отрешенные от мира, искушаются им. Свет же и мирские люди — природное царство Сатаны, и кто в нём живут — в Сатане живут, и не войти с ним в соприкосновение для них столько же трудно, как окунуться в море и не намокнуть…»
Аббат делил теперь своё время между церковными службами и заботой о несчастной мадемуазель Стефани. Случившееся стало для неё, несмотря на открывшееся незадолго до того понимание, кем на самом деле является Камиль де Сериз, страшным ударом, — внезапным, скорбным и горестным. Одно дело — понять, что человек, которого ты искренне любила годами, не слишком-то нравственен, и совсем другое — узнать, что он — сообщник банды убийц, выродков и содомитов, один из тех, кто «похоти ради ни в чём не постесняется».
Отцу Жоэлю легче было бы утешить мадемуазель в истерике, но истерики у Стефани не было. Глаза её были сухи, но она на глазах бледнела и чахла. Показания Риго, Дидье Корвиля и аббата де Сен-Северена на суде передавались из уст в уста, и хотя отец Жоэль настоял, чтобы Стефани оставалась в постели и не пустил её в зал суда, — всё было тщетно, — посещавшие её подруги рассказали ей все ужасные подробности, теперь обнародованные. Мадемуазель была умна и поняла всё недоговоренное. То, что Сериз был готов осквернить и её, доходило до разума, но не до сердца. За что? За высказанные ему упреки? Сен-Северен понимал, что причина лежала где-то в пределах ненависти де Сериза к нему, ревности и боли, — ведь недаром же Камиль напился тогда до положения риз, но мадемуазель де Кантильен он об этом не сказал.
Бенуа де Шаван, как мог, старался отвлечь Стефани от скорбных мыслей, приближение Рождества тоже радовало, аббат упорно внушал девице мысль, что случившееся для неё — испытание на крепость духа, которое она должна выдержать, сестрица Анри де Кастаньяка Алисия кормила бедняжку на убой, одновременно ликуя по поводу предстоящей свадьбы братца: тот сделал-таки по совету аббата предложение её подруге Паолин де Тессей.
На третий день после Адвента аббата в церкви нашёл Филибер Риго. Сержант осведомился о самочувствии отца Жоэля, рассказал о предстоящей казни, уже назначенной, и под конец сообщил, что один из заключенных выразил желание поговорить с ним.
Отец Жоэль закусил губу. Он понял, кто хотел видеть его, сознавал, что не сможет отказать де Серизу в этой последней просьбе, но всё его существо воспротивилось. Неожиданно он замер. А что если… что если… если эта встреча… Не взять ли с собой святые дары? Но если это всего лишь последняя насмешка Камиля? Жоэль, несмотря на то, чему был свидетелем, многого не понимал, но предпочёл бы вечное непонимание встрече с мысленно проклятым им.
Но нет, надо пойти. Он слушал де Сериза уже дважды. Послушает и третий раз. Тяжело вздохнул. Неожиданная мысль заставила его вздрогнуть. Господи, ему ведь предстояло встретиться со смертником. Все негодяи были, как он знал, приговорены к обезглавливанию, а не к колесованию. Колесо предназначалось для виновных в предумышленном убийстве, в разбое на большой дороге, в заранее обдуманном убийстве и в краже со взломом. Его же применяли к виновным в насилии над незамужней девушкой. Это была кара для лишенных дворянства, после того как их гербы чернили и разбивали перед эшафотом. Колесованные тела сжигались, безразлично, оставались они в живых или нет. Но по личному распоряжению министра юстиции, все выродки колеса избежали: постаралась родня каждого, не желавшая позора. Но что это меняло? Им предстояло умереть.
Да, он был согласен встретиться с Камилем.
…Жоэль вошёл в мрачный каземат, куда свет попадал лишь из крохотного оконца, рассеиваясь во мраке. Тёмная чугунная решетка делила его пополам, и по обе стороны её Риго распорядился поставить стулья. Всё это не диктовалось интересами дела, но всего лишь было данью уважения сержанта человеку, выведшему его на след убийц. Филибер уже знал, что о поимке негодяев было доложено королю, и его имя тоже упомянуто его светлостью герцогом Люксембургским. С его светлостью Риго состоял в отдаленнейшем родстве через жену и никогда бы не дерзнул напомнить о себе, бедном родственнике, но сейчас об этом факте вспомнил сам герцог, хвастаясь перед его величеством. Знал Риго и подписанном его величеством указе о его досрочном производстве и возведении — по особой милости — в дворянское звание. Милость была подлинно королевская. Подумать только, его сынок Жозеф — будет уже потомственным дворянином! И всем этим Филибер Риго был обязан отцу Жоэлю, с коим его столкнул в добрый час Господь у полицейских конюшен!
Камиль де Сериз появился из теряющейся в темноте двери тюрьмы. Он был облачен в грубую куртку из толстой холстины, с отверстием со стороны спины и снабженную длинными узкими рукавами, несколько превосходящими край ладони, в них была продернута веревка, достаточная для того, чтобы стянуть рукав, но руки де Серизу развязали. Теперь они смотрели друг на друга через решётку. Аббат не встал навстречу заключенному, — не из презрения, его просто плохо держали ноги, и Сериз поспешил сесть на тяжёлый стул тёмного дуба, несколько отодвинувшись от стальных запоров железной клети.
— Так значит, ты действительно видел всё? И ты же навёл полицию на след?
— Да. Я поймал тебя тогда… Старик Леру рассказал, что видел кутежи в загородном доме де Конти. Я сказал тебе, что мне все снится таможня Вожирар… Ты пошёл пятнами и взволновался. И я понял, что там всё и происходит.
— Да, ты отомстил мне сторицей…
Аббат пожал плечами.
— Я не знал. Я почти поверил, что ты непричастен к этим убийствам. Всё это были смутные догадки, расплывчатые подозрения, туманные предположения. А того, что довелось увидеть, я и предположить не мог.
— Как ни странно, верю. Но я хотел видеть тебя, чтобы ты мог понять… Это должно удивить тебя. Дело в том, что причиной этих убийств был… ты. Не перебивай меня, — возвысил голос де Сериз, хотя аббат не пошевелился, — ты всё равно ничего не можешь сказать мне.
Аббат понял, что ему предстоит выслушать не исповедь, но скорее похвальбу выродка свершенным. Их всегда тянет поговорить — Бог весть почему. Они изгаляются и упиваются своими рассказами, и глаза де Сериза тоже блестели упоением.
— …Я говорил тебе, — начал он, пожирая ненавистного Жоэля глазами, — что все эти годы я частенько забавлялся с женщинами и девицами. Ничего особенного. Пару раз я даже почти влюблялся, правда… без взаимности. Но влюбленность диктует странную робость, и низводит наслаждение до поверхностного удовольствия, я же хотел упоения, жаждал восторга и экстаза и вскоре понял, что их дает только разврат. Сентиментальные глупцы оспорят моё суждение, но что мне глупцы? Однако, до тех пор, пока я не встретил тебя после нашей… столь долгой разлуки… я успел и утомиться, и пресытится. Я не лгал тебе — я почти забыл прошлое. Если ты будешь городить вашу церковную чушь о каком-то там раскаянии — умолкни. В этом мире некому каяться. Однако… едва ты приехал… ты что-то оживил во мне… Воспоминания… я вспомнил. Точнее, я и без того часто вспоминал… о том минутном могуществе, когда усилием воли я смог получить желаемое… Сколько раз я после пытался — и был бессилен. Но вот — стоило тебе появиться… Это было на вечере у герцога Люксембургского. Розалин де Монфор-Ламори… — де Сериз судорожно улыбнулся, — красотка. Я возжелал её, но она была холодна, как кочерга. И вдруг… Я увидел её глаза… глаза, искрившиеся влюбленностью, первым цветом юности. Она подошла к тебе, и ты встал ей навстречу. Я слышал её слова… она сказала, что сутана выделяет тебя из толпы, а красота из сотен лиц. Ты помнишь? — Глаза де Сериза налились кровью.
Сен-Северен помнил. Он не видел в этой светской болтовне ничего значимого, но не мог не вспомянуть слова де Витри. Да, нелюбимые, нелюбимые и нежеланные, эти мужчины бесновались, не понимая, что нелюбимыми их делает отсутствие любви в них самих, в итоге они не могли обрести подинного мужества и теряли человечность…
— Я слушал ваш разговор… Ты красноречив… когда хочешь. Она спросила тебя, почему нынче в моде такие блеклые цвета? Цвет костюма — отзвук горячки крови, ответил ты, и если кровь течет в жилах эпохи могучими волнами, то ее цвета — пурпурно-красный, изумрудно-зеленый и таинственно-фиолетовый, ныне же сила истощилась, остались только лишенные творческих порывов сомнения. В моде блошиный цвет… Она слушала, улыбалась, кивала. Как и Мари… Она влюблялась в тебя… О, я видел… она сказала, что ревнует к Господу, который забирает себе самое лучшее… Я почувствовал, что страстно вожделею её и снова… снова ненавижу тебя…
Аббат бросил на собеседника потемневший взгляд.
— Ты считал, что я, несмотря на обеты, воспользуюсь девицей?
Сериз усмехнулся.
— Нет. У каждого — своя гордыня. Твоя — в том, чтобы устоять, только и всего. Но я вновь ощутил свою дьявольскую мощь. Я попробовал для начала внушить девице мысль, что ты подлинно влюблен в неё и хочешь сложить сан и жениться на ней… У меня получилось! Я приказал ей отправиться к портнихе и заказать свадебное платье. Она сделала это!! Потом я увидел её в гостиной маркизы и приветствовал весьма любезно, но она едва взглянув на меня, быстро подошла к тебе. Я видел её глаза. Сон и явь двоились в ней, и она их уже не различала! Она сказала, что видела в Шуази портрет человека в красном… Ты ответил, что это Галеаццо и пошутил, что вообще-то, многие французы уверены, что все итальянцы на одно лицо… Она, уже влюбленная в тебя до безумия, заметила, что твоё лицо совсем не похоже на итальянские лица, и ты снова отшутился… Она попросила разрешение взять тебя в духовники, она хотела поговорить с тобой наедине… Ты согласился… Я понял, что овладел её душой… Но разве мне была нужна душа? За эти годы я близко сошелся с Ремигием де Шатегонтье. Мы понимали друг друга. Едва он увидел тебя, как возненавидел.
Аббат вдохнул.
— Господи, этот-то за что? Ненависть рождается не на пустом месте. Не возненавидел же он де Конти или тебя…
Де Сериз усмехнулся.
— Ты хочешь вынудить меня признать, что я и Реми просто завидовали тебе? — он закусил губу. — Ты что-то, я помню, говорил об этом… что гордыня порождает зависть, а зависть — ненависть? Не знаю. Я никогда не признаю, что ты превосходишь меня. Но меня бесило… и Реми тоже… Есть нечто нестерпимое в преимуществе, оказываемом на твоих глазах другому…
Аббат кивнул.
— Я замечал, когда признаки антипатии его милости проявлялись во всей полноте…
— Он не очень-то и скрывал их… И вот — я рассказал виконту, что могу полностью лишить девицу воли — и предложил ему полакомиться вместе. Ремигий, как ни странно, не любит девиц — слишком многих пришлось чинить, как выражается его милость. Таким образом наши интересы не противоречили друг другу. Однако, Ремигий сказал, что подобная забава, если объект её — не поломойка, но девица из общества, может дорого обойтись. Необходимо было безопасное место для забав, и лучшего, чем загородный домик де Конти, для этого не найти. Он бывал там.
— Так значит… вы… не планировали убийство?
— Нет, — пожал плечами Сериз, — Ремигий даже предлагал поставить дело на поток — договариваться после с оными девицами — ведь ни одна не осмелится никому ничего рассказать, штопать их, и, шантажируя, требовать, чтобы те открывали нам дорогу в дома, где можно хорошо полакомиться новыми красотками. Я бы не стал убивать…
Глава 9. «Избранники Бога избираются Им. Избранные Смерти тоже должны быть избраны самой Смертью, а не избирать её…»
Аббат глубоко вздохнул. Он всё же не сильно ошибся.
— Но кто предложил то, что было сделано? Тибальдо?
— А…ты понял… Да. С его светлостью Ремигий переговорил в присутствии Лоло де Руайана, Бриана де Шомона и Тибальдо ди Гримальди, кои не интересовались женщинами… Банкир неожиданно заметил, что не настолько же Ремигий и я сошли с ума, чтобы… оставлять после девицу в живых? Все равно мне не удастся вечно держать её в своей власти — рано или поздно она придёт в себя, и чёрт знает что и кому скажет, истерички непредсказуемы и ситуация станет опасной…
Я понял, что он в чём-то прав. Тут ди Гримальди неожиданно заметил, что рациональнее и умнее совместить приятное с полезным, развлекаться только с теми красотками, смерть которых будет полезна каждому. Шесть человек способны обеспечить алиби друг другу. Сам же он заметил, что на движущиеся объекты не претендует, но всегда интересовался… любовью после смерти. Он мистик. Брибри робко спросил, не шокирует ли остальных небольшое кровопускание, он с детства любил вкус крови… Лоло настаивал на своём праве покончить с девицей, — убийство женщины возбуждало его. Но, в общем-то, при сопоставлении интересов выяснилось, что они ни в чём не противоречат друг другу. Я настаивал на своём праве быть первым, Реми великодушно соглашался быть вторым, и вообще, интересовался любовью Венеры Калипиги, Брибри со своими вампирическими склонностями вообще никому не мешал, Руайан брал на себя обязанность прикончить девицу, потом наступала очередь банкира, а что до герцога де Конти, то его светлость, услышав от кого-то из путешественников по Новому свету о вкусе человечины, загорелся желанием её отведать. Что до любви, то он предпочитал снадобья Ремигия и развеселых потаскушек пожирнее…
Однако был ещё один неприятный момент — куда девать труп? Ремигий предложил сжигать его в пушёнке, как я теперь понимаю, это был бы наилучший выход, но Руайан заметил, что если труп оставлять на кладбище, предварительно обработав участок особой смесью, уничтожающей следы, это будет возбуждать нервы почище дуэли… Ремигий знал, о чём речь, — эта смесь отбивает нюх собак и безумно ядовита. Задуманная как развлечение, забава начала отдавать криминалом, но меня это действительно странно развлекало, волновало нервы и возбуждало.
Разрабатывал все детали Тибальдо ди Гримальди, методично распланировав первую забаву так, словно намечал детали званого ужина. И вот за пару дней до дня всех святых мне удалось выманить девицу, только что вернувшуюся с бала, из дому, посадить в карету де Конти, и привезти в загородный домик. Я не знал, насколько увеличивается наслаждение, отражённое в чужих глазах… На глазах пятерых своих сотоварищей я овладел девицей, и пришёл в неменьшее возбуждение, наблюдая за Реми. Шуточки Брибри позабавили. Руайан с наслаждением покончил с ней, и когда тело остыло, оно продолжало наслаждаться с банкиром. Герцог же, отведавший человечины, пришёл в полный восторг…
Аббат почувствовал, что его начинает подташнивать.
— Господи…
— При чём тут твой Господь? Твои истины — фикция. Не каждый, кто не верит в Бога, обязательно людоед, поверь. Ремигий, например, никогда не участвовал в таких трапезах. Да и я… в общем-то тоже. Мясо не слишком-то вкусное. Я предпочитаю свинину. Я, кстати, уже с первой же девицей передал тебе привет, вырезав крест на её спине, жаль, ты не догадался…
Сен-Северен всё же справился с дурнотой.
— Стало быть… Изначально речь шла только о плотских забавах, а не о деньгах?
— Ну, почему же? Тибальдо сразу сказал, что потеха должна окупаться чистоганом. Руайан заранее прикинул, что старуха после смерти дочери долго не протянет, а триста тысяч лишними не бывают. Говоря по чести, это-то и стало в дальнейшем камнем преткновения.
— Деньги?
Де Сериз кивнул.
— Реми разозлился, что Лоло так легко сумел поживиться. Но проблема была во мне. Я мог овладеть душой только той девицы, которая влюблялась в тебя.
— Но как же… Ведь Люсиль, насколько я понял, не была девицей, кроме того, весьма тепло отзывалась о Реми…
Камиль удивился.
— Ты и это знаешь? Да. Но она недооценивала самолюбие Реми. Он несколько раз выручал её, но она, хоть и весьма высоко ценила его услуги, считала виконта уродом. И, понятное дело, отказывала ему. Ремигий такого не прощает, а тут, кстати, он первый и заметил, что бабенка втюрилась в твою смазливую рожу. Он сам и потребовал, чтобы она стала второй жертвой Сатаны. Его горячо поддержал и банкир: земля под развалюхой де Валье после того, как рядом построился Субиз, сильно вздорожала, а сама девка так надоела ему просьбами о деньгах, что он, похоже, был готов наплевать на свои высокие мистические убеждения и отыметь мерзавку сам — и даже при жизни. Но в итоге — не захотел поступиться принципами. Или не смог, не знаю.
Аббат с трудом сглотнул комок в горле.
— Он артист.
Камиль кивнул.
— Это есть. Он всегда говорил, что в жизни главное — искренность. Если научиться артистично изображать её, успех будет обеспечен. Но у него-то талант подлинно божественный. Не человеческим хотением… Такому не научишься. И размах у Гримальди шекспировский. Ему и Борджа по колено. И склонности запредельные. Я возбуждался, наблюдая за Ремигием, но банкир меня после акта любви с Розалин стал пугать, а я куда как не боязлив. Но когда Люсиль узнала дорогого опекуна… Казалось, эту бабенку ничем не удивишь и не испугаешь, но тут… — Он усмехнулся, припомнив лицо Люсиль. — У неё, орущей как шлюха с панели, язык отнялся, когда её дорогой опекун выступил на авансцену и дал знак Руайану… Я-то ничего не получил на этом развлечении: перештопанная невинность не возбуждает, зато Ремигий здорово отыгрался, несмотря на дикие вопли мерзавки. Самолюбие мужчины задевать не нужно, тем более такого, как Реми де Шатегонтье. Он мало того, что надругался над девкой, так и излупил её до полусмерти — к вящей радости его светлости. Тот сказал, что отбивные будут только вкуснее. Но пир ему испортил чёртов вурдалак Брибри, присосавшись к дорогой Люсиль так, что мясо вышло после сухое, как подошва. Этого герцог, несмотря на добродушие и отходчивость, простить Шомону не мог неделю. Не слушал никаких извинений барона. Сказал, что подобный проступок свидетельствует об отсутствии чести, совести и вообще, о полном моральном разложении. И это верно. Шомон — себялюбец и эгоист!
Как ни странно, аббата это даже позабавило. Надо же, оказывается, у этих добродушных и отходчивых упырей и людоедов есть свои представления о чести и даже свои принципы… Раньше он такого и вообразить бы не мог. Но было и ещё кое-что, подлинно заинтересовавшее его.
— А ди Гримальди… он как-то обосновывал свои… склонности?
— Когда был трезв, то говорил, что это абсурдный бунт против конечности существования, конфликт личной воли с силами никому неподвластными, последнее проявление фундаментальной веры в вечную телесную гибель в бестелесном бессмертии, месть за смертность и распад… И прочий вздор в том же духе. А когда напивался, то просто изрекал, что чрезмерно горячее лоно и страстные содрогания женщины мешают ему во время акта любви предаваться глубоким размышлениям о сути искусства… Он-де всегда любил покой… А кто покойнее покойниц?
Аббат кивнул. Он, если и не все понял, то что ничего больше и не хотел понимать. Но Сериз рассудительно и спокойно продолжил.
— Весьма разумно было бы предположить, что катафалк, гроб, траурная материя призваны настраивать на торжественный лад и убивать желание, однако в определённых кругах все это погребальное великолепие, напротив, считается самым элегантным возбуждающим средством, самым испытанным и сильнодействующим из всех изысканнейших афродизиаков, — не знаю, где впервые Тибо это попробовал, но практиковал последние лет десять, скупая трупы у гробовщиков. Но он…
— …безумен?
— С чего ты взял? Несколько… бережлив… рачителен. Ты бы с твоими поповскими суждениями сказал бы «скареден», или «жаден», или как это там у вас? Это удовольствие обходилось недешево, к тому же тело не всегда было эстетично, а тут — мало того, что и труп — свежайший, и раскошеливаться не приходилось, так ещё и финансовая прибыль немалая. С какой стороны не посмотри — чистая выгода. Он это просчитал моментально и организовал всё просто блестяще. На смерти Люсиль он нажил продажей участка треть миллиона ливров, а удовольствие от совокупления с ней назвал и вовсе… бесценным.
Аббат почувствовал, что устал. Устал слушать этого урода, устал дышать ледяной сыростью казамата, устал смотреть на сизый металл решетки. Но не уходил.
— А несчастная Женевьева обогащала де Шомона?
— Да…но это пустое. Здесь мы сцепились с Ремигием. Он требовал Стефани. Это почти двести тысяч ливров… Он хотел купить имение в Анжу, ему не хватало, деньги нужны были срочно…
Жоэль поглядел на де Сериза.
— Но ведь тогда Стефани жила ещё дома. Что тебе помешало?
Камиль поднял глаза на Жоэля. Долго молчал.
— Тогда я не готов был отдать её.
— Почему же потом эта готовность появилась? Я думал, что она хоть немного… дорога тебе, — аббат поморщился, как от дурного запаха, — а впрочем, ты прав… Что я несу, дурак? Что такому, как ты, может быть свято?