Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Моя жизнь и время - Джером Клапка Джером на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В «Театрале» впервые увидел свет «Мир сцены». Очерки публиковались без подписи, и журналы, доселе клеймившие меня и мои произведения как позор английской литературы, дружно бросились им подражать. Позднее Бернард Партридж сделал к ним иллюстрации, и мы вдвоем опубликовали сборник на свой страх и риск. Оказалось, что книгоиздательство — не такое уж трудное дело. Если бы можно было начать все сначала, я бы всегда только сам издавал свои работы.

Бернард Партридж в двадцать пять был одним из самых красивых мужчин в Лондоне. Мы уже много лет не виделись. Нашу дружбу разрушила одна история, но опять-таки здесь для нее не место. Скажу только, что он был прав, а я виноват. Иллюстрации к «Миру сцены» принадлежат к числу его лучших работ. Героя он рисовал с себя, а моделью для Авантюристки послужила Гертруда Кингстон.

Книга имела успех. То был период расцвета театра «Адельфи». Все писали мелодрамы — Симс и Петитт, Мэнвил Фенн, Огастес Гаррис, Артур Ширли, Дион Бусико и Генри Артур Джонс. Персонажи пьес были хорошо знакомы публике: Герой, чья главная цель в жизни — добиться, чтобы его обвинили в преступлениях, которых он не совершал; Злодей, единственный на сцене носивший фрак; вечно страдающая Героиня; Адвокат, очень старый, очень высокий и очень худой; Авантюристка, вечно теряющая и путающая своих мужей; Матрос в постоянно спадающих брюках; Ирландец, исправно оплачивающий аренду земельного участка и всей душой преданный хозяину поместья… Теперь их уж нет. Жаль, если мы с Партриджем поспособствовали их уходу. Они были лучше — понятнее и человечнее, — чем пришедшие им на смену марионетки.

По старым письмам видно, что я тогда учился на юриста. Нет, я ни в коем случае не собирался бросать литературу. Если адвокаты — например, Гилберт и Гранди — пишут романы и пьесы, почему бы и стряпчим не совмещать свою работу с литературными занятиями? К тому же я только что женился и стал непривычно благоразумен. Как сказали бы сейчас: «Осторожность прежде всего». Я проходил обучение в конторе мистера Андерсона Роуза[10]. На Стрэнде, на Арундел-стрит. У него была прекрасная коллекция старинной фарфоровой и оловянной посуды. Кроме того, он пользовался известностью как коллекционер произведений живописи. Портрет его матери, миссис Андерсон Роуз, кисти Сэндиса, в свое время произвел сенсацию и до сих пор знаменит. Старого добряка в конторе все любили, и клиенты любили тоже, пока он не умер, — тогда их чувства переменились. Подозреваю, Гренвилл-Баркер его знал или слышал о нем и вывел в своей пьесе «Наследство Войси».

С его смертью закончилась и моя мечта стать юристом. По отношению ко мне он был сама доброта — опекал и обещал добывать мне работу. Я решил сжечь корабли и посвятить себя писательству. Жена меня поддерживала. Она наполовину ирландка и немного безрассудна.

Глава V

Колесо перемен

Когда я был маленьким, каждое утро (кроме воскресенья) от трактира на Майнорис отходил дилижанс. Не глянцевая коробочка, какие изображают на цветных литографиях, с гарцующими лошадками, развеселым кучером и нарядным кондуктором, а тяжелая неуклюжая колымага — ее тянули четыре разномастные клячи. Сварливого кучера, страдающего ревматизмом, приходилось подсаживать на козлы и потом передавать ему кнут. Дилижанс шел через Онгар и Эппинг, а конечную станцию я позабыл. В те дни множество мелких городков в окрестностях Лондона еще не знали железной дороги, и от многих постоялых дворов отходили такие же ветхие экипажи. Повсеместно встречались и крытые грузовые фургоны, курсирующие между Лондоном и окрестными деревушками, которые сейчас стали пригородами. На Уайтчепел-роуд, против церкви Девы Марии, всегда стоял целый ряд таких фургонов, со скамейками для пассажиров по бокам и с маленьким окошком сзади. Те, кто спешил и мог себе позволить довольно значительные траты, нанимали почтовую карету с форейторами в цилиндрах и упряжкой с бубенцами на сбруе. Солидные люди, особенно трактирщики и сборщики податей, держали собственные кабриолеты, а бодрые пожилые дамы, отправляясь к поверенному или в банк, сами правили упитанными лошадками.

Велосипеды еще не производили в промышленных масштабах, хотя один чудаковатый старик почти каждый день проезжал по Мэйр-стрит в Хэкни на самодельном трехколесном агрегате. В дождливую погоду он держался за руль одной рукой, в другой сжимая зонтик. К старику привыкли и специально ходили посмотреть, когда он проедет. Первые велосипеды прозвали «пауками». Переднее колесо имело от пятидесяти до шестидесяти дюймов в диаметре и с крошечным задним колесом соединялось изогнутой в форме вопросительного знака стальной перекладиной. Кататься на таком снаряде могли только молодые, умелые и отважные, иначе беда. Велосипедисты носили облегающие брюки и короткие, до талии, куртки. Я готов согласиться, что современные молодые люди в широких штанах на толстой подкладке, мешковатых макинтошах и шапочках с плотно прилегающими защитными очками ездят быстрее и дальше, но их стройные дедушки, возвышающиеся над прочим транспортом на своем сверкающем колесе, радовали глаз богов и барышень.

Первым в Лондоне на «безопасном» велосипеде начал ездить мой племянник, Фрэнк Шорленд. Изобретателем этой модели велосипеда объявил себя некто Лоусон. Бывший предприниматель, отойдя от дел, поселился в Девоншире. Этому славному человечку не повезло с велосипедами, хотя он предсказал появление автомобиля и в 1896 году организовал первый лихой автопробег от гостиницы «Метрополь» в Брайтон. Фрэнк был довольно известным гонщиком-любителем. Он уверовал в безопасные велосипеды, как только их увидел, и в следующей гонке выступил на таком. Толпа осмеяла его немилосердно. Соперники, восседая на своих высоких изящных «пауках», смотрели на него сверху вниз с явным изумлением. Однако он легко их обошел, и «пауки» в одночасье вышли из моды. Теперь их использовали только настоящие пауки, оплетая паутиной.

Появление «безопасной» модели принесло велосипеду всеобщую популярность. Прежде этим видом спорта увлекались только молодые люди. Помню ожесточенные споры: «Позволительно ли настоящей леди кататься на велосипеде?» Тогда еще не придумали «дамскую» велосипедную раму, и девушкам приходилось ездить в шароварах. Надо сказать, немногочисленные смелые барышни выглядели в них очаровательно. В те дни считалось, что ноги женщины могут видеть только она сама и Господь Бог. «Понравится ли вам, если ваша сестра станет показывать ноги? Да или нет?» — стандартный аргумент, на который нечего ответить. Раньше спорили: «Может ли настоящая леди ездить на наружных местах в омнибусе?» и «Может ли порядочная женщина ездить одна в наемном экипаже?» Кажется, женский вопрос вечен. Хозяйка таверны на Рипли-роуд, куда часто заглядывали любители новомодного спорта, пошла на крайние меры: объявила, что не будет обслуживать тех велосипедистов, которые при ближайшем рассмотрении окажутся велосипедистками. Власти графства Суррей ее поддержали на том основании, что приличная женщина не станет — нет, не сможет! — носить шаровары; в то время их называли панталонами. Таким образом, женщина, которая носит панталоны, плохая гражданка или, выражаясь юридическим языком, нарушительница общественного порядка, а хозяйка таверны не обязана обслуживать нарушителей общественного порядка. Для велосипедной промышленности такое решение неожиданно оказалось благом, побудив к изобретательности. Какому-то гениальному механику пришла в голову идея опустить пониже раму. По улицам Лимингтона проехала на велосипеде жена епископа, благопристойно облаченная в юбку.

Началось повальное увлечение велосипедами. В парке Баттерси каждое утро от одиннадцати до часу можно было наблюдать, как сливки английского общества торжественно крутят педали, объезжая трассу длиной в полмили, от реки до киоска с закусками. Впрочем, то были мастера высшего класса. На тенистых боковых дорожках стареющие графини и обливающиеся потом баронеты храбро сражались с законом равновесия, то и дело повисая на крепких циничных молодцах, что собирали с несчастных обильную дань в качестве инструкторов по велосипедной езде — «Двенадцать уроков, результат гарантирован». Сведущие люди узнавали в лицо государственных деятелей и девиц из самых благородных семейств, сидящих на земле и со смущенной улыбкой потирающих синяки и шишки. Сворачивая на тихую улочку, вы рисковали получить перелом руки или ноги. Казалось, все взгромоздились на велосипеды, и при виде испуганного пешехода словно незримая сила притягивала к нему начинающих спортсменов, в обход всех иных препятствий. Хочется верить, что в наши дни велосипедной езде учатся в раннем возрасте, когда мышцы более эластичны и страх падения не парализует нервы. И все же до сих пор можно встретить рано поутру пресловутого мальчика, с трудом удерживающего руль не по росту большого велосипеда, — наверняка позаимствованного без разрешения у какого-нибудь старшего родственника, пока тот спит. Мальчик всем телом наваливается на педали, словно взбираясь по некой сизифовой лестнице. Но никто его не боится. Заранее можно быть уверенным, что в последний миг, вихляясь в разные стороны, он словно по волшебству объедет вас, на волосок разминется со старушкой, продающей газеты, так и не задавит собаку и, никому не причинив вреда, исчезнет за углом. Провидение оберегает малых сих. Вот к людям средних лет оно порой бывает беспощадно. Велосипед застал мое поколение врасплох.

Если больше доехать не на чем, на сцене вновь появляется старый добрый кеб. Костлявая кляча выглядит точь-в-точь как прежде, хоть и постарела на двадцать лет. Возница поседел и растерял боевой задор; он благодарит за шиллинг сверх положенной платы и мирно уезжает прочь. А когда-то он был грозой и гордостью Лондона! Пугливые старички и старушки, возвращаясь в свой благопристойный пригород, всю дорогу дрожали от ужаса, гадая, что им скажет — или сделает! — кебмен, если они не смогут удовлетворить его непомерные требования. Молодые люди потихоньку от возлюбленных пересчитывали мелочь, прикидывая, хватит ли этого, чтобы заставить возницу прекратить свои весьма громкие уничижительные комментарии. Что касается меня, я все же нашел способ научить этих злыдней божескому поведению: нужно иметь в своем арсенале столько ругательств, сколько кебмену и не снилось, и успеть первым пустить их в ход. Откуда ему знать, что я спал в ночлежках и делил стог сена с бродягами? Вдобавок у меня было еще одно преимущество: я мог поносить противника по-французски и по-немецки. При явном неравенстве сил кебмен нахлестывал коня, обращаясь в позорное бегство. Но не все так владеют речью. Уидон Гроссмиг обычно пускался на хитрость. Он нашел себе очаровательное жилье в Кэнонбери, под названием «Старый дом», но туда непросто было добираться домой по вечерам, возвращаясь из театра. От Стрэнда до Кэнонбери «холку натрешь», по выражению извозчиков. Холку натирала лошадь, а извозчику доставалась добавочная сумма на чай. Уидон готов был платить — в пределах разумного, но классический кебмен по натуре вымогатель, особенно если дело происходит в безлюдном тупичке и пассажир не самого могучего сложения. Так вот, Уидон вместо собственного адреса называл кебмену соседний дом — а там размещался полицейский участок. Дежурный констебль — возможно, его не забывали в день ангела и по большим праздникам — обычно проходил мимо, как раз когда Уидон Гроссмит выходил из экипажа. Кебмен принимал плату с вполне солидной добавкой, вежливо благодарил и уезжал, пожелав Уидону и констеблю доброго вечера. Тишь и благодать!

Одного у старого кеба не отнимешь — вид у него был живописный. Джордж Огастес Сейла, блестящий молодой журналист из «Дейли телеграф», назвал кеб лондонской гондолой. А блестящие молодые журналисты в Венеции, несомненно, звали свои гондолы венецианскими кебами. Но ездить в них было чудовищно неудобно. Чтобы залезть в кеб, требовалось ухватиться за две рукоятки — одна на крыле экипажа, а другая прямо над колесом — и, подтянувшись, запрыгнуть на узкую железную подножку. Если в этот миг лошадь трогалась, вы так и ехали по улице в этом положении, словно обезьяна на палке, а если не успели вцепиться покрепче, вас сбрасывало в канаву, что, пожалуй, даже и безопаснее, но уж очень унизительно. Вылезти из кеба еще сложнее. Один неверный шаг — и вы оказывались на четвереньках на мостовой, и ваша сестра, или тетка, или другая спутница наступала прямо на вас. Ухитриться войти или выйти так, чтобы вожжами не сбило с головы шляпу — особое искусство. Сиденье, рассчитанное на двоих, было таким высоким, что только самые долговязые дамы доставали ногами до пола. Прочие во время езды подскакивали на сиденье, а ноги их болтались в воздухе. Приходилось обнимать барышню за талию, чтобы она не свалилась, а люди, конечно, думали бог весть что. В крыше имелся люк. Частенько на плохо освещенной улице кебмен, сидя сзади на козлах, переговаривался через этот люк с пассажиром, не глядя на дорогу. Во время дождя кебмен мог опустить специальный защитный клапан под названием «гильотина». Это устройство тоже неизменно сбивало с вас шляпу, а потом стукало по голове. Большинство пассажиров предпочитали мокнуть под дождем. Если лошадь оступалась, — а лошади были такие, что вообще непонятно, как они на ногах держались, — немедленно распахивались дверцы «фартука» и вас выбрасывало на дорогу; разумеется, без шляпы. Еще у лошади могли лопнуть постромки, и тогда весь кеб скособочивался, а вы опрокидывались на спину, дрыгая ногами, без всякой возможности одернуть юбку, если вы дама. Как упала, так и лежи да надейся, что на виду оказались наименее неприличные фрагменты. Встать невозможно — ухватиться не за что. Приходилось ждать, пока кебмен выкарабкается и с помощью бурно веселящейся толпы вновь поставит кеб на колеса. Тогда уж и вы выползаете на свет, раздаете всем шиллинги и пешочком возвращаетесь домой — без шляпы.

Нет, я не жалею о том, что кебов больше нет.

Исчезновению старого двуконного омнибуса можно радоваться хотя бы только из сочувствия к лошадям. Пол в омнибусе был посыпан соломой, а крошечная масляная лампа восполняла вонью недостаток освещения. Внутри помещались двенадцать пассажиров, и снаружи четырнадцать — десять на двух скамейках, спинками друг к другу, и по двое с обеих сторон от кучера. Места рядом с кучером явно предназначались для акробатов. Держась за ременную петлю, вы вскакивали на ступицу переднего колеса, оттуда на выступ спереди омнибуса, а потом грациозным прыжком — на козлы. Скамейки империала были не так труднодоступны, всего лишь забраться по лесенке, перекладины которой отстоят на фут друг от друга. Нужно только остерегаться, как бы человек, взбирающийся впереди вас, не пнул вас ногой по голове. Звонка не было — пассажиры тыкали кучера зонтиками, требуя остановить омнибус. Кучер носил громоздкое пальто с пелериной, а ноги закутывал пледом и поверх него пристегивался ремнями. По характеру кучер бывал добродушен, не брезговал принять в подарок сигару, и остер на язык — всю дорогу сыпал шутками, порой весьма язвительными. С появлением автомобилей уличный юмор зачах.

Не могу отделаться от ощущения, что во времена моей молодости Лондон был уютнее. Во-первых, не такой населенный. Не было этой постоянной гонки, оставалось время и на вежливость, и на самоуважение. И выбраться из него было легче. В летний день коляски, запряженные четверкой, отправлялись в Барнет, Эшер, Чингфорд и Хэмптон-Корт. Нынче мы едем на автобусе, зато кирпичные дома тянутся бесконечно, а когда приезжаешь на место, снова оказываешься в толпе. Сорок лет назад мы гуляли по лугам и тенистым лесным просекам, и можно было под пение птиц выпить чаю в домике с садиком и лужайками для игры в кегли.

Вечером омнибус за три пенса довозил нас до Креморн-Гарденз, где играл оркестр. Мы танцевали и ужинали при свете тысячи мерцающих фонариков. Можно было дойти туда и пешком, через деревушку Челси, мимо старого деревянного моста. Вероятно, не все дамы были столь же добродетельны, сколь и прекрасны, но под открытым небом, рядом с бегущей рекой все низменное как-то не замечалось. Под сенью дерев и меж цветочными клумбами витала тень любви. Такие заведения, как Аргайл-Румз или Эванс, были классом пониже и все же более человеческими, то есть не такими неприкрыто-животными, как то, что творится нынче на улицах. Модное общество попивало чай и ужинало в великолепной «Звезде и подвязке», а затем разъезжалось по домам в фаэтонах и ландо через Ричмонд-парк и Патни-Хит. На реке царило оживленное движение. Можно было поехать на пароходе в Гринвич, где в «Корабле» подавали знаменитый рыбный обед и к нему «Мутон Ротшильд», восемь шиллингов шесть пенсов за бутылку. Или чуть дальше, в грейвсендский «Сокол», где длинный обеденный зал выходил окнами на реку, а во время вечернего прилива можно было смотреть на проплывающие мимо корабли. По воскресеньям за полкроны можно было прокатиться до Саутенда и обратно. На корабле подавали чай в неограниченном количестве и сандвичи с креветками и кресс-салатом по девять пенсов. Мы, молодые холостяки, не тратили много денег на еду, но упитанная официантка только посмеивалась, принося очередную гору толсто нарезанных ломтей хлеба с маслом. Я был на борту «Принцессы Алисы» в ее последнем благополучно завершившемся рейсе. В следующее воскресенье она затонула, и почти все погибли. Также я путешествовал на борту «Лузитании», в ее предпоследнем рейсе из Нью-Йорка. Нам не разрешили причалить к берегу в Ливерпуле, пришлось бросить якорь в устье Мерси и перевозить пассажиров на катере. Мы были загружены боеприпасами по самую ватерлинию. Кажется, официально груз называли «сельскохозяйственным оборудованием». Повсюду устраивались представления на открытом воздухе — предвестник репертуарного театра. Зрители сидели на лавках и прихлебывали пиво, заедая его морскими улитками и жареной картошкой. Особенно публику привлекал «Суини Тодд, цирюльник с Флит-стрит», хотя «Мария Мартин, или Убийство в красном амбаре» успешно с ним соперничала. Также пользовался популярностью «Гамлет», сокращенный до трех четвертей часа и состоящий в основном из фехтовальных поединков. В «Хэкни-Маршиз», чаще всего воскресным утром, устраивали призовые кулачные бои, а на Хэмпстед-Хит путников подстерегали разбойники. Театралы не могли пожаловаться на скудость репертуара: представления обычно шли с шести до полуночи. Вначале показывали фарс, затем драму и оперетту, а под конец — бурлеск. После девяти вечера за вход брали полцены. На главных мостах взимали плату за проход и проезд. Самым дешевым был мост Ватерлоо — с пешехода всего полпенни. За это мост прозвали Шотландским, в соответствии с традиционным образом шотландца, приехавшего погостить к лондонскому другу. Тот водит его повсюду, угощает, и вот они подходят к мосту Ватерлоо. Шотландец широким жестом останавливает друга, машинально сунувшего руку в карман: «Теперь моя очередь!» До того как пекарни «Эй-би-си» открыли свою сеть чайных, в Лондоне чаю можно было выпить всего в трех местах — в заведении у собора св. Павла, в кондитерской на Стрэнде и в кафе на Риджент-стрит, недалеко от Пиккадилли. То же самое было и в Нью-Йорке, когда я впервые там оказался. Я подал Чарлзу Фромену идею, как сколотить состояние: пусть он вложит в дело пять тысяч долларов, и мы откроем сеть чайных начиная с Пятой авеню. Могли бы стать миллионерами. «Гатти» на Стрэнде познакомил лондонцев с мороженым. Детей на каникулах специально привозили в столицу, чтобы съесть двухпенсовую порцию у «Гатти». В старом ресторане «Холборн» впервые начали обедать под музыку. Считалось, что это обычай континентальный, а потому безнравственный. И снова встал извечный женский вопрос: может ли порядочная женщина обедать под аккомпанемент струнного оркестра?

Собственно говоря, в ту эпоху вопрос был чисто академическим. Старенькая тетушка из деревни могла иногда потребовать, чтобы ее сводили в ресторан на обед, но «порядочные» женщины питались дома. Во время официальных обедов им отводилась специальная галерея. Они приходили к общему столу, как дети, — когда подавали десерт, и им разрешалось послушать спичи. Иногда о них вспоминали и пили за их здоровье. Произнести тост неизменно доверяли главному юмористу, а отвечал на него младший из присутствующих холостяков: видимо, это ближайшее к женскому полу человеческое существо, способное на осмысленную речь. В лучших домах непременно имелась «курительная комната», куда хозяин дома удалялся выкурить трубку или сигару вместе с друзьями, если они у него были. Сигареты считались слишком женственными. В 1870 году один популярный писатель утверждал, что немцы победили французов, потому что в Германии принято курить трубку, а во Франции — сигареты. Если в доме не было курительной комнаты, мужчины курили в кухне. Прежде чем вернуться к дамам, нужно было пожевать гвоздику, чтобы освежить дыхание. Помню, вскоре после открытия гостиницы «Савой» некую даму попросили покинуть обеденный зал, потому что она закурила сигарету. Дама заявила, что готова ее затушить, но чувства других посетителей были слишком задеты. Простить — значило бы проявить слабость. Если джентльмена видели в обществе курящей женщины, его репутация была погублена безвозвратно.

Ванными могли похвастаться только богатые дома. Средние классы мылись по субботам. Это было грандиозное предприятие — приходилось таскать ведра с водой на третий этаж. Люди практического склада, рассудив, что проще Магомету прийти к горе, совершали омовения на кухне. Иные спартанцы заявляли, что чувствуют себя не в своей тарелке, если не примут с утра холодную ванну. Слуги таких ненавидели. Лохань, хранившуюся под кроватью, вытаскивали с вечера и оставляли наготове, а рядом — бадью с водой. Лохань была широкая, но неглубокая — вода едва покрывала ступни. Вы садились в эту посудину, сложившись втрое, и обтирались губкой. Труднее всего было потом вылить воду. Вы поднимали лохань и, шатаясь, выжидали, пока вода не прекратит колыхаться. Иногда удавалось перелить воду в ведро, не выплеснув половину на пол, а иногда нет. Моду на ванны в Англию завезли американцы.

Вплоть до Юбилейного года[11] ни одна приличная девушка не выходила из дому после наступления темноты — разве что в сопровождении горничной. Долгое время дежурной темой для шуточек в «Панче» были лодыжки. Если дама, переходя через дорогу, приподнимала юбку чуть выше положенного, показывая лодыжки, движение транспорта останавливалось. Со всех сторон сбегались зеваки. Люди высокодуховные отводили взор, но бесстыдники, вроде попугая мисс Тинклпот, преспокойно пользовались случаем «всласть поглазеть». В один прекрасный день установилась новая мода: юбки должны заканчиваться на два дюйма от земли. По этому случаю в «Дейли телеграф» появилась большая статья о том, как подобные мелочи, если их не пресечь, могут перерасти в угрозу для нации. Дальше — больше. Возник женский клуб под названием «Пионерки». В него вступали самые отчаянные дамы Лондона. Пригласили выступить Бернарда Шоу, считая его сторонником феминизма. Темой своей речи он выбрал «Послание к Ефесянам», главу пятую, стих двадцать второй[12] — говорят, его чуть не растерзали. По этому случаю в «Таймс» появилась большая статья о том, какие ужасы грозят Англии, если женщины забудут, что их жизненная сфера — семья. Меньше года спустя в палате общин поставили на обсуждение вопрос о возможности предоставления права избирательного голоса незамужним домовладелицам, и весь Лондон покатывался со смеху. Женщин открыла для общества пишущая машинка. Прежде женщина в Сити была зрелищем редкостным и приятным. Известие о ней мгновенно разлеталось по округе, и все спешили уступить ей дорогу. Впрочем, издавна признавалось право замужней дамы самостоятельно ходить за покупками при условии, что она успеет вернуться домой к чаю, а когда Генри Ирвинг поразил жителей Лондона субботними дневными представлениями (их называли «утренниками»), среди зрителей были замечены леди без сопровождения защитника-мужчины.

Изобретение телефона провозгласили огромным шагом вперед на пути к золотому веку. Тогда казалось, что все беды человечества исчезают одна за другой. Впрочем, еще довольно долго быстрее и проще было взять кеб и поехать повидаться с человеком, чем звонить. Электрическое освещение находилось еще на стадии эксперимента, и к нему отчего-то приплетали Чарлза Брэдло и атеизм. Возможно, потому, что внезапное отключение света многие объясняли гневом божьим. Судья Верховного суда официально выразил неодобрение электричеству и призвал пользоваться сальными свечами. Общественность откликнулась восторженно. В конце 80-х Англию охватила мода на интеллектуальность. Большой популярностью пользовались викторины — кто лучше знает орфографию. Участники соревнования садились в ряд на сцене, а в зале размещались полные азарта зрители, вооруженные словарями. В каждом пригороде был собственный любительский парламент с настоящими либералами и консерваторами. В Челси, где мы собирались в кофейне на Флад-стрит, была ирландская партия, которую постоянно «подавляли», — тогда они удалялись в нижний этаж, осыпая нас руганью и громко распевая «Марсельезу» и «Те, кто носит зеленое». Буйная молодежь того сорта, что сейчас посещает ночные клубы и дансинги с джазом, вступала в ряды фабианского общества и по вечерам приходила пошуметь в Эссекс-Холл. Они спорили с супругами Вебб и перебивали Шоу. Уэллс не умел выступать на публике, хоть ему и было что сказать. Когда с ним спорили, он выходил из себя и начинал размахивать руками. Премьеры пьес Шоу всегда сопровождались скандалом. На премьере «Домов вдовца» на галерке случилась всеобщая драка. Шоу произнес речь, в результате которой враги и друзья примирились в едином желании его линчевать. Армия спасения вызвала волну возмущения на Флит-стрит. Тонкие чувства газетчиков ранила «вульгарность» Армии спасения, ее «дешевая сентиментальность». Первым известным и уважаемым гражданином, поддержавшим Армию спасения, стал сэр Сквайр Бэнкрофт. На Флит-стрит захлопали глазами. Они-то всегда считали супругов Бэнкрофт такими респектабельными! Однако постепенно травля сошла на нет.

Во времена моей молодости в Сохо обитали революционеры. Кое с кем из них я познакомился. В свободное от революционной деятельности время революционеры пели сентиментальные песни и декламировали душещипательные стихи, не отказывались от подаренной сигары и предавались ностальгическим воспоминаниям за десятипенсовой бутылкой vin ordinaire[13]. А Что меня в них восхищало, так это отсутствие всякого притворства. Четырехпенсовик, потраченный в ближайшей цирюльне, мог бы сбить полицию со следа — но нет, они презирали подобные уловки. Даже брюки их кричали о революционных настроениях. Подобные брюки увидишь еще только на участниках хора заговорщиков в оперетте «Дочь мадам Анго». Иногда мне хотелось подкинуть им идею — ходить повсюду в масках и с потайными фонарями. По-моему, им бы понравилось. Получилось бы живописно, а по сути, разницы никакой, заметней и так уже некуда.

Незадолго до войны я возобновил знакомство с русскими революционерами, на сей раз в доме князя Кропоткина в Брайтоне. Сам князь Кропоткин был добродушный, живой, всегда изящно одетый человек аристократической наружности, но приходившие к нему соотечественники являли собой зрелище весьма своеобычное. Их появление вселяло ужас в самые отважные сердца обитателей Кемп-Тауна. Был один джентльмен с бородой до пояса и голосом, от которого дребезжали безделушки на каминной полке. Он состоял в новомодной религиозной секте, в которой считалось грехом, среди прочего, убийство мух. Видимо, на буржуазию такая щепетильность не распространялась. Увы! Даже лучшие из нас не всегда последовательны. Во время войны многим филантропам казалось смешным, что в Германии дети голодают.

Если не ошибаюсь, обычай журфиксов постепенно вымер. По крайней мере я на это надеюсь. Страшно утомительная была система. Женщины из хорошего общества назначали определенный день недели, когда им можно наносить визиты: например, каждый четверг, или каждую вторую пятницу, или каждый третий понедельник. В голове мутилось от стараний все это запомнить. В итоге чаще всего вы приходили не в тот день, а бедные дамы просиживали с самого полудня в гостиной, в лучшем своем наряде, рядом с дорогостоящим угощением, и хоть бы одна душа зашла в гости! Во времена моей матушки наносить светские визиты полагалось утром. Всегда были наготове кекс и печенье в серебряной корзиночке, а к ним портвейн и херес. Говорили о трудностях с прислугой и о том, что мир катится к гибели.

Из всех моих знакомых лучше всего журфиксы удавались Дугласу Слейдену. Наверное, половина справочника «Кто есть кто» являлась к нему в Аддисон-Мэншнс от половины одиннадцатого до рассвета. Он обладал замечательным умением, представляя человека, в двух-трех фразах обобщить его жизненный путь, воззрения и характер — одновременно сообщая ему аналогичные сведения о новом знакомом… или знакомой. Сразу было ясно, какие преступления и безрассудства не следует упоминать в разговоре, о каких талантах и достоинствах тактично будет завести речь.

Наука утверждает, что нас ждет новый ледниковый период, — рано или поздно зона умеренного климата вновь окажется погребена под толщей льда. Однако пока что, кажется, все меняется в другую сторону. В моем детстве снег на улицах Лондона зимой был обычным явлением. Иногда и через мост не пройдешь, пока дворники не расчистят тропинку. По набережной мчались сани, колокольцами звеня. В какой-то год целых шесть недель подряд можно было кататься на коньках. На Серпентайне устраивали гулянья, и какой-то человек с собакой перешел Темзу по льду возле Ламбета. Туман в те дни — это был туман! Помню, однажды продержался неделю. У Чаринг-Кросс и Гайд-парка пылали газовые фонари, издали похожие на маяки. Мальчишки-факельщики приставали к прохожим, предлагая свои услуги, а вокруг шныряли невидимые в тумане религиозные фанатики, предвещая скорый конец света.

Утром 1896 года на Нортумберленд-авеню у отеля «Метрополь» выстроилась вереница невиданных экипажей — самодвижущиеся повозки под названием автомобили, о которых мы столько слышали разговоров. Вместе их собрал некий Лоусон, утверждавший, что именно он изобрел «безопасный» велосипед. Накануне истек срок действия закона, согласно которому перед каждым механическим транспортным средством должен идти человек с красным флажком. В девять часов утра мы выехали в Брайтон. Я ехал в высоком двухместном автомобиле вместе с джентльменом по имени Чарлз Дугид, редактором финансового журнала. Наша машина шла пятой. Шофер помещался на специальном сиденье впереди, вроде жердочки, и мы всю дорогу боялись, что он свалится прямо на нас. Зрителей собралась огромная толпа, и пока мы не миновали Кройдон, требовалась помощь конной полиции, чтобы расчищать путь. Возле Перли нас догнал брайтонский дилижанс, и мы шли наперегонки до самого Рейгета. Пока добрались до Кроули, половина отстала из-за поломок. Предполагалось, что в Брайтоне нас встретят мэр и местное купечество, а потом угостят обедом в «Гранд-отеле». По плану все двадцать пять машин должны были с шиком подкатить по Престон-роуд между полуднем и часом, под приветственные крики восторженной толпы. Первые машины прибыли в половине четвертого, вслед за ними через неравные промежутки времени подоспели остальные пять-шесть. Мы с Дугидом, кажется, приехали последними. Встречали нас издевками и уничижительными выкриками. Мы умылись — довольно скучная процедура — и сели за ранний ужин. Коротышка Лоусон произнес остроумную речь. Разумеется, против него восстали все заинтересованные корпорации той эпохи: железнодорожные компании, владельцы конюшен и торговцы лошадьми, правление Большого соединительного канала, Объединенное общество аренды батских кресел и прочая, и прочая. Одна из петиций, требующих, чтобы парламент положил конец безобразию, была подписана «Друзья лошадей». Впоследствии оказалось, что подала ее «Благочестивая компания по производству кнутов». Справедливости ради следует признать, что и автомобилисты того времени не всегда оказывались на высоте. Мало кто из них добирался до цели своего путешествия. По правде сказать, мало кто на это и рассчитывал, кроме неисправимых оптимистов. Чаще говорили: «Главное — поехать, а там как получится». Возвращались обычно в наемном экипаже. По обочинам сельских дорог повсюду можно было наткнуться на такую картину: автомобиль вытащен на травку или беспомощно загораживает проезд. Рядом сидит на расстеленном пледе печальная женщина, под машиной отчаянно ругается перемазанный мужчина, а другой бегает вокруг, то и дело на него наступая. Опытные жены брали с собой раскладной стульчик и вязанье. Очень молодые люди с техническим складом ума даже получали от подобных ситуаций удовольствие. При малейших признаках неполадок они разбирали машину до винтика и раскладывали детали вдоль дороги. Бодрая пожилая леди — вероятно, тетка — ползала на четвереньках с шурупами в зубах, разыскивая недостающие фрагменты. Проходя вечером той же дорогой, видишь: на живой изгороди подвешен фонарь, а внизу сложены в кучу остатки автомобиля. Поначалу мы носили маски и разноцветные шоферские очки. Лошади нас пугались. Приходилось останавливаться, заглушать мотор и пережидать. Помню одного старика-фермера на очень нервной кобылке. Мы, конечно, все смотрели на него.

— Если вы, леди и джентльмены, будете так добры отвернуться, — сказал он, — может, она и согласится пройти мимо.

Первые автомобили ужасали своим причудливым обликом. Один был сделан в виде лебедя, хотя из-за короткой шеи больше походил на утку, если вообще можно сказать, что он на что-то походил. Чтобы наполнить радиатор, нужно было отвинтить голову и заливать воду через горло. Во время езды голова разбалтывалась и, частично отвинтившись, посматривала на водителя одним глазом. Были машины в виде гондолы или каноэ. Одна фирма изготовила дракона с красным языком; запасное колесо вешали ему на хвост.

Аэропланы появились во время войны. По четвергам в хорошую погоду со здания Хрустального дворца в Лондоне поднимались воздушные шары. За гинею можно было прокатиться, а уж где приземлишься — это как повезет. Чаще всего возвращаешься домой на следующее утро с сильной простудой. Сейчас путешествие из Лондона в Париж занимает два часа. Так вращается колесо; если процитировать некогда популярного поэта: «Вновь справедливость настает и правда торжествует».

Глава VI

Снова литературные реминисценции

«Трое в одной лодке, не считая собаки» я написал в Челси-Гарденз, на верхнем этаже, куда приходилось карабкаться по лестнице в девяносто семь ступенек, — но вид того стоил. У нас — я уже говорю как человек семейный — была маленькая круглая гостиная, с окнами во всю стену, словно на маяке, и оттуда, глядя вниз, мы видели реку, Баттерси-парк и за ним холмы Суррея, а прямо напротив — сад Королевского приютного дома для отставных солдат в Челси. За эту квартирку — две гостиные, три спальни и кухня — мы платили четырнадцать шиллингов в неделю. В то время на триста фунтов в год можно было чувствовать себя богачом: держать прислугу и попивать хеннесси «Три звездочки» по четыре шиллинга шесть пенсов за бутылку. Район Челси-Гарденз я знал и раньше. Актриса Роуз Норрис, снимавшая там квартиру, устраивала приемы по воскресеньям. Она тогда играла в Королевском придворном театре с Артуром Сесилом и Джоном Клейтоном. Богемная молодежь набивалась в ее крошечную гостиную, а кто не помещался, устраивался на кухне. Нынче, кто из них жив, уж лыс иль сед. Последними уходили обычно Бернард Партридж и я. Роуз Норрис невозможно было не любить — странное одухотворенное создание, словно так и не повзрослевшее. Из нее вышла бы замечательная Жанна д’Арк. На репетиции в театре «Водевиль» мальчишка сунул мне в руку записку, набросанную карандашом, — ее последнее письмо. Посыльный не сказал, от кого, и я вскрыл письмо только часа через два, когда закончилось очередное действие пьесы. Роуз умоляла меня приехать немедленно. Тогда она жила на Грейт-Портленд-стрит, в доме, увитом плющом. Когда я примчался, у двери толпилась кучка зевак. Роуз только что увезли в Коулни-Хэтч, в лечебницу для душевнобольных. У меня так и не хватило духу навестить ее там. О ней заботились подруги — среди них художница миссис Джоплинг Роу. Надеюсь, что Роуз меня простила.

Я не планировал написать смешную книгу. Я и не знал, что я юморист. Да и сейчас не уверен. В Средние века я бы скорее всего отправился проповедовать и допроповедовался до того, что меня бы сожгли или повесили. Конечно, в книге предполагались «комические эпизоды», но главным образом это должна была быть «Повесть о Темзе», ее пейзажах и истории. Однако получилось не как задумано. Я только что вернулся из свадебного путешествия, и мне казалось, что все горести мира остались позади. Зато с «комическими эпизодами» трудностей не возникало. Я решил начать с них — спихнуть с плеч, если можно так выразиться, а потом уж, в более серьезном настроении, взяться за историю с пейзажами. До этого так и не дошло — остались одни сплошные «комические эпизоды». Под конец я с мрачной решимостью все-таки написал десяток исторических кусочков и добавил по одному в каждую главу, а Ф. У. Робинсон, публикуя книгу выпусками в своем журнале «Родные пенаты», почти все их вымарал — и правильно сделал. Название ему тоже сразу не понравилось, он потребовал заменить. Примерно к середине работы я придумал «Трое в лодке» — ничто другое просто не подходило.

Собаки вначале тоже не было. В то время я, как и Джордж, и Гаррис, не держал дома собаки. В детстве у меня было множество домашних животных. Однажды я подобрал в сточной канаве детеныша водяной крысы. Он жил по большей части у меня в нагрудном кармане. Я брал его с собой в школу; он незаметно для других выглядывал из-за носового платка и смотрел на меня восхищенными глазками. Я любил его больше всех на свете, после мамы. Другие мальчишки жаловались, что он воняет, но по-моему, они просто завидовали. Я никакого запаха не чувствовал. Позже был еще бельчонок-сирота — я почти уговорил нашего белого кролика его усыновить, но он покусал одного из своих приемных братьев. Был кот, что приходил на станцию меня встречать, а вот собаки не было. Монморенси возник из моего подсознания. Я вообще считаю, что в каждом англичанине есть нечто от собаки. Знакомые собачники говорили мне, что Монморенси получился как живой.

В сущности, вся книга — история из жизни. Я ничего не сочинял и не выдумывал. Кататься на лодке по Темзе я любил с тех пор, как смог себе позволить этот вид спорта, и вот — просто записал все, что со мной при этом случалось.

Несколько лет назад ко мне приехали друзья из Америки, и я повез их смотреть Оксфорд. Мы вышли из дома в восемь утра и без четверти семь закончили экскурсию у Мемориала мучеников. Кажется, не пропустили ни единой достопримечательности. Я попрощался с ними на железнодорожной станции — они поехали дальше, в Стратфорд. Я так вымотался, что совсем забыл про машину, — я оставил ее у гостиницы «Рэндольф». Делать нечего, я сел в поезд, идущий в обратном направлении от Стратфорда. Когда состав уже тронулся, в вагон вскочила темно-каштанового окраса собака, а за ней — три солидных джентльмена средних лет. Пес породы чау-чау занял место напротив меня. В нем было какое-то спокойное достоинство. Мне он показался больше китайцем, чем собакой. Остальные трое тоже понемногу расселись. Старший и самый общительный оказался профессором — по крайней мере так к нему обращались, да и вид у него был подобающий. Самый упитанный, насколько я понял, был как-то связан с финансами. По его разговорам выходило, что если к пятнице «группа А. Г.» не внесет четырнадцать миллионов, ему в понедельник придется ехать в Лондон, а это весьма досадно. Я невольно ему посочувствовал. В тот период меня и самого донимали денежные проблемы. Третий, простая душа, занимался египтологией и музейной работой. Я уже начал дремать, как вдруг поезд дернулся и профессор воскликнул: «Черт!».

— Неудачно я тогда сел на штопор, — заметил профессор, потирая соответствующее место.

— Если уж на то пошло, — откликнулся финансист, — тебе еще кое на что лучше бы не садиться. На помидоры, например.

Я слушал, не открывая глаз. Я узнал, что, утомившись от умственного труда, они придумали свежую идею — взять напрокат лодку в Кингстоне и подняться вверх по реке. Сейчас на них нахлынули воспоминания, и так я узнал, что в путешествии у них возникли трудности с упаковкой багажа. Вначале они планировали спать в палатке, что и делали первые две ночи — с некоторыми перерывами. Судя по всему, палатка проявила к философии, финансам и египтологии не больше уважения, чем к юношескому безрассудству. Она упорно следовала собственной палаточной природе, и на третье утро ее торжественно сожгли с песнями и плясками. По утрам они купались в реке. Египтолог, поскользнувшись на банановой кожуре, окунулся раньше, чем рассчитывал, причем в пижаме. В реке они постирали одежду и после отдали ее бедным. Они сидели голодные вокруг роскошных, герметически запечатанных яств, потому что забыли консервный нож. Собака — ее, как выяснилось, звали Конфуций — ввязалась в свару с кошкой и ошпарилась кипятком из чайника.

Как видите, «Трое в лодке» мог написать всякий, кому бы это взбрело в голову. Вполне возможно, какие-нибудь древние бритты, стоя лагерем в том месте, где сейчас высится над Темзой мать всех парламентов, хохотали, слушая рассказы о злоключениях своего товарища, пустившегося с двумя соплеменниками по реке на коракле[14]. Не считая волка. Наверняка путешествие проходило примерно так же, как наше, — с несущественными мелкими отличиями. А если в тридцатитысячном году нашей эры на Земле еще останутся реки, «древние» из пьесы Шоу, по всей вероятности, повторят эксперимент — с аналогичными результатами. И прихватят с собой собаку пяти тысяч лет от роду.

Джордж и Гаррис тоже списаны с натуры. Гарриса звали Карл Хеншель. Я познакомился с ним в театре. Его отец привез в Англию метод фототравления. Новая технология позволила печатать в газетах фотографии и тем самым изменила весь облик журналистики. Метод хранился в секрете. Карл с отцом запирали черный ход из кухни, задергивали занавески и до глубокой ночи колдовали над своей алхимией. Позднее Карл повел дело с размахом, и мы все думали, что он станет лорд-мэром. Война подрезала ему крылья. Карлу поставили в вину немецкое происхождение. На самом деле он был поляк, но конкуренты не упустили случая. Джорджа Уингрейва, ныне почтенного управляющего банком, я встретил, когда жил в меблированных комнатах на Ньюмен-стрит. Позднее мы вместе снимали жилье на Тэвисток-плейс — очень удобное расположение, недалеко от читальни Британского музея; ее называли клубом бедных студентов.

Мы втроем собирались воскресным утром и ехали на поезде в Ричмонд. От Ричмонда до Стейнса тянулись чудесные живописные луга и поля. Поначалу мы были практически одни на реке, но с годами там стало оживленно, и мы перенесли отправную точку своих прогулок в Мейденхед. В те дни англичане свято соблюдали день субботний. На нас часто шикали, когда мы проходили мимо в вызывающе ярких полосатых пиджаках, с корзиной для пикника. Однажды девица из Армии спасения бухнулась перед нами на колени и принялась истово молиться. В теннис по воскресеньям играли за высоким забором, а гольф еще не вошел в моду. Только-только начинали осваивать велосипед. Помню, хозяин деревенского трактира возмущался, глядя, как молодые люди отправляются на воскресную прогулку:

— Посмотрите на них! Гоняют целый день, что твои деревянные обезьяны на палочках, а домой возвращаются, когда заведение уже закрыто, прости господи!

Иногда мы устраивали настоящий поход, на три-четыре дня, а то и на неделю, с ночевками под открытым небом. По моему опыту, трое — самая лучшая компания. Вдвоем быстро становится скучно, а четверо и больше разбиваются на мелкие группы. Позднее мы в том же составе отправились на велосипедах в Шварцвальд — из этой поездки родилась книга «Трое на велосипедах» (в Америке назвали «Трое на колесах»), В Германии ее официально включили в список книг для школьного чтения. В другой год мы прошли пешком по верховьям Дуная. Об этом тоже можно бы написать интересную книжку, но тогда я был занят сочинением пьес. То путешествие мне запомнилось как самое лучшее из всех. Мы словно при помощи уэллсовской машины времени переместились в средневековье. Исчезли гостиницы, железные дороги… Босоногие пастухи с посохами крюком пасли овечьи стада. В амбарах молотили снопы железными цепами. Волы под ярмом тянули скрипучие телеги. Возле деревенских домиков женщины мололи зерно при помощи ручных мельниц. На постоялом дворе путешественники спали вповалку в большой общей комнате: усталые мужчины и женщины с детьми, еврей-коробейник, бродячий акробат. С рюкзаком на спине да крепкой палкой в руке весело бродить по лесам и долам. Современный автомобиль, проносящийся через историю в клубах пыли, — удел богатых рабов Времени. Даже на старомодном велосипеде едешь слишком быстро. Мелькнуло мимо нечто потрясающей красоты; думаешь — не вернуться ли? А сам уже мчишься дальше: поздно. Когда ходишь пешком, можно постоять, облокотившись на изгородь. Пейзаж успевает запечатлеться в памяти. Заведешь разговор с веселым лудильщиком, собратом-бродягой или сельским священником. Вот поманила боковая тропка: вдруг она ведет к тайнам и приключениям? Был у нас еще поход по Арденнам, хотя там не встретилось ничего особенно интересного, если не считать любопытного явления: объединенный мужской и женский монастырь с вывеской, гласящей, что здесь принимают на постой людей и животных. Готовили монахи, подавали еду монахини, а счет выписывала настоятельница (по крайней мере я так решил, судя по ее виду). В 90-х годах это было. С вопросами о дороге мы обращались к старикам по-французски, а к тем, кто помоложе, — по-немецки, и нам приветливо отвечали. В целом, по моим впечатлениям, крестьяне тяготели к Германии, а французы сосредоточились в городах.

В конце концов Карл дезертировал, занятый продвижением к креслу мэра, и третьим в нашей компании стал Петт-Ридж. Можно сказать, что впоследствии он дополнительно подкрепил свою кандидатуру тем, что женился на одной из сестер Карла. У него был только один недостаток: он никогда не менял одежду, а если и случались исключения, они лишь подтверждали правдивость французской поговорки — чем больше вещи меняются, тем больше они остаются прежними. Петт-Ридж шел в пеший поход по Тиролю или Бретани в том же костюме, в каком фланировал по Стрэнду, направляясь в клуб «Гаррик»: визитка с изысканным жилетом, серые полосатые брюки, лайковые ботинки, застегнутые сбоку на пуговицы (как носили тогда истинно светские люди), белоснежная сорочка и воротничок, синий галстук в крапинку, мягкая фетровая шляпа и светло-бежевые перчатки. Я катался с ним на лыжах в снегах Швейцарии, плавал с ним на лодке, ездил на автомобиле, и всегда он был одет одинаково. В том же наряде он явится и на Страшный суд, точно вам говорю. Быть может, из уважения к суду наденет черный галстук.

Мы все это терпели, потому что он восхитительный собеседник. Книги его хороши, но все же не настолько хороши, как живое общение с автором. Иначе другие юмористы совсем не могли бы с ним тягаться.

«Трое в лодке» обеспечили мне славу, а будь книга издана несколько лет спустя, принесли бы и состояние. А так большая часть добычи досталась американским пиратам. Впрочем, они тоже божьи создания. Само собой, критики разнесли книгу в пух и прах. Почитать их отзывы, подумаешь — Британская империя в опасности. Один церковный сановник объездил всю Англию, выступая с осуждением моей повести. Особенно возмущался «Панч», учуявший коварную попытку протащить «новый юмор» в комическую литературу. Долгие годы, что бы я ни написал, поднимался общий крик: «Новый юморист!» Никогда не мог понять, почему не где-нибудь, а в Англии юмор, пусть даже в непривычном облачении, принимают за незнакомца, которого следует встречать градом камней. Это многих удивляло. Зангвилл пишет в статье о юморе: «В современной английской литературе существует чрезвычайно удивительный обычай: смотреть сверху вниз на редчайшее литературное явление — на юмориста. Впрочем, поначалу его радостно приветствуют, даже критики восторгаются новинкой. Но стоит ему упрочить свое положение и начать получать прибыль, наступает реакция, и несчастный автор становится притчей во языцех. Когда «Трое в лодке» только-только вышли из типографии, почтенные богословы и ученые мужи, поймав меня за пуговицу и заливаясь безудержным смехом, зачитывали мне эту книгу вслух целыми страницами. Позднее те же самые джентльмены присоединились к общей травле и содрогались при одном упоминании Джерома. В ожидании, пока явится следующий юморист, все с громкими стонами оплакивают упадок юмора».

Тщеславие толкает меня еще многое процитировать из этой статьи, но скромность воспрещает. Немного найдется авторов, с кем хуже обходилась бы критика, зато немного найдется и таких, кто видел столько доброты от своих коллег-писателей. Помню, когда я уезжал в турне по Америке, в мою честь устроили обед. Председательское кресло занял Барри — по крайней мере одно из них. В других расположились Конан Дойл, Барри Пейн, Зангвилл, Петг-Ридж, Холл Кейн — всего человек двадцать. И все произносили спичи в мою честь. Говорят, я неплохой мастер застольных речей, но все, что планировал говорить в тот вечер, напрочь вылетело из головы. Звучит эгоистично, да что же делать — в этом опасность написания собственной биографии.

У меня укоренилась привычка всюду ходить втроем. Я хотел посмотреть «Страсти Христовы» в Обераммергау. Ехать собирались опять-таки втроем — Иден Филпотс, Уолтер Хелмор и я. Филпотс и Хелмор в то время работали в страховой компании «Сан», в отделении на Чаринг-Кросс. Филпотс заболел, а постановка ждать не будет, так что мы с Хелмором поехали одни. В 1890 году до Обераммергау приходилось добираться в почтовой карете, и в деревне была всего одна гостиница, но можно было в складчину снять комнату в крестьянском доме. Я снова приехал туда перед самой войной. К городку дотянули железную дорогу, огромные отели были переполнены. Играли оркестры, и по вечерам устраивались танцы. Конечно, я написал об этом книгу: «Дневник одного паломничества», — так что мне, вероятно, грех жаловаться.

Хелмор хорошо знал Германию. Мы вернулись домой через Баварию и вниз по Рейну. Это было мое первое знакомство со страной. Мне понравились люди и безыскусный жизненный уклад. Позже я около четырех лет прожил в Германии, и первые впечатления только подтвердились.

В Челси у нас часто бывал Кэлмур, секретарь Уильяма Гормана Уиллса, который писал для Генри Ирвинга пьесы белыми стихами: «Карл I», «Фауст», «Векфилдский священник» и другие. На премьере «Карла I» в зрительном зале началась настоящая драка. Я взял сторону Кромвеля. В то время я отращивал усы; какая-то роялистка в соседнем ряду схватила меня за ус и половину его выдрала. Уиллс был человек со странностями. Он не имел банковского счета, деньги хранил только в золотых монетах, а выплатив что требуется, остаток швырял с размаху в кладовку на верхнем этаже своего дома и запирал дверь на ключ. А когда снова понадобятся деньги — ему или кому-нибудь из его друзей, для Уиллса это было одно и то же, — он отпирал замок и ползал по кладовке на четвереньках, пока не соберет нужную сумму. Кэлмур и сам писал пьесы. Больше других известны «Янтарное сердце» и «Посланец Купидона». Еще он писал песни для так называемых «комических львов». «Чарли-шампань» и «Призрак Джона Бенджамина Бинса» — его авторства. Зарабатывал он немного, но тратил еще меньше. Жил в однокомнатной квартирке на Сидни-стрит, работал лежа в постели, причем часто не вставал до вечера. Он говорил: постель — самое экономное место. Как только из нее вылезешь, начинаются траты. Обедал обычно у друзей, которых у него было множество. Позднее он разработал «систему», с которой каждую зиму ездил в Монте-Карло. Отличие его системы от большинства других состояло в том, что она действительно работала. Он играл, пока в карманах не окажется сотня фунтов сверх стоимости расходов, и следующим же поездом возвращался домой — поистине редкостная сила воли! Поговаривали, что он любит засиживаться в гостях допоздна. Кэлмур знал за собой такую привычку и с самого первого знакомства договорился на этот счет с моей женой. Я при их разговоре не присутствовал и был страшно шокирован, когда, едва часы пробили полночь, моя жена встала и с самым любезным видом произнесла:

— Вам пора, мистер Кэлмур. И пожалуйста, не забудьте закрыть за собой входную дверь.

Не успел я опомниться от изумления, он попрощался и ушел.

— Все в порядке, — успокоила меня жена. — По-моему, он очень славный.

Часто приходил актер Эдвард Джон Хенли. Мы с Иденом Филпотсом писали для него пьесу. Хенли, как большинство комиков, мечтал играть серьезные роли. Они бы у него получались — он умел быть и гротескным, и трагичным, и голос у него был от природы звучный.

— Бесполезно, — сказал он мне, когда я ему все это высказал. — Я бы сыграл Калибана, но публика подумает, что я изображаю в комическом виде какую-нибудь зверюгу из зоопарка. Если я в гостях прошу соседа по столу передать мне горчицу, он радостно хохочет, хлопая себя по коленям. Чертовски глупо, на мой взгляд.

Недалеко от нас в очаровательном домике на Эбери-стрит жила с матерью и сестрой Гертруда Кингстон. Если бы симпатии британской публики не были навеки отданы образу «нежной английской розы», подобной героиням пьес Пинеро, Гертруда Кингстон давно бы стала ведущей лондонской актрисой. Она ворчала, что к нам слишком высоко взбираться, а я уверял, что это полезно для фигуры. Она хоть и не очень поверила, однако часто поднималась по нашим девяноста семи ступенькам. Ольга Брэндон, преодолев их, временно теряла дар речи — быть может, и к лучшему.

Ольга Брэндон жила поблизости. Она была настоящая красавица — уверенная, статная. В театре всегда играла королев, мучениц и греческих богинь, словно родилась для этих ролей. А вне сцены говорила с чудовищным простонародным выговором и ругалась как кавалерист. Она была чудесная и очень добрая. В конце концов ее постигла судьба многих. Мне запомнилась одна премьера в театре «Водевиль». В кулисах ждет своего выхода молодая актриса — ей сегодня предстоит играть свою первую большую роль. В руке у нее бокал. Стареющая Эмили Торн останавливается перед ней, загораживая дорогу.

— Дрожь пробирает, да? — спрашивает старшая актриса.

— Вот точно! — смеется молоденькая.

— А капелька бренди помогает собраться, успокоить нервы?

— Без этого, боюсь, не справлюсь, — отвечает девушка.

Эмили накрывает ее тонкую руку своей, и содержимое бокала выплескивается на пол — а большей частью на проходящего мимо рабочего сцены.

— Много я знала таких, как ты, молодых и перспективных, — произнесла Эмили, — и половина сгубили свою карьеру из-за выпивки. Кое-кого она в могилу свела. Научись обходиться без этого, деточка.

В квартире под нами жил брат драматурга Генри Артура Джонса. Он был директором театра и сам играл на сцене под псевдонимом Сильванус Дэннси.

С Марией Корелли я познакомился, когда жил в Челси. Мы часто виделись в гостях у итальянки мадам Маррас, в Принсес-Гейт. Мария была очень хорошенькая, похожая на девочку. Как выяснилось, мы были ровесниками. Иногда в той же компании появлялась миссис Гарретт Андерсон — первая в Лондоне женщина-врач. Мы играли в разные игры: «найди туфельку», кошки-мышки и музыкальные стулья. Могу похвастать, что не раз сидел на коленях у Марии Корелли, хотя и недолго. Она работала по настроению и часто задерживала рукописи позже срока, оговоренного в контракте. Жила она вместе с приемным братом, Эриком Маккеем, сыном поэта. Случалось, когда литературный агент приезжал к ним домой и принимался рвать и метать, требуя очередной выпуск, они запирали Марию в кабинете; она поначалу колотила в дверь, а потом, успокоившись, садилась за работу.

Дружить с ней было нелегко. Нужно было соглашаться со всеми ее мнениями, а было их много, самых разнообразных. Меня восхищали ее смелость и искренность. Она умерла, когда я писал эту главу.

Артур Мейчен женился на моей близкой приятельнице, мисс Хогг. Как могла такая очаровательная барышня родиться с такой неблагозвучной фамилией — одна из загадок мироздания. Она тоже была завсегдатаем премьер и входила в число основателей клуба «Театралы», опередившего свое время, поскольку туда принимали женщин. Эми Хогг и сама была нарушительницей традиций: жила одна в квартирке напротив Британского музея, посещала чайные «Эй-би-си» и рестораны, общалась с друзьями-мужчинами — все это считалось неприличным. Она продавала вино с собственного виноградника во Франции хозяину ресторана «Флоренция» на Руперт-стрит. Мы с ней там часто ужинали за ее любимым столиком у окна и распивали бутылочку. «Флоренция» в то время была уютным небольшим заведением, где можно пообедать за шиллинг с четвертью и поужинать за два шиллинга. Там часто появлялся Оскар Уайльд — они с друзьями приходили поздно и занимали стол в дальнем углу. О нем уже ходили слухи, а внешность его спутников не способствовала их опровержению. Все притворялись, будто его не видят. Мейчен в молодости имел вид интеллектуала, а с возрастом сделался добродушным седовласым джентльменом — словно один из братьев Чирибл сошел со страниц «Николаса Никльби». Не могу назвать ни одного писателя, покойного или ныне живущего, который сравнился бы с ним в умении нагнетать атмосферу неизъяснимого ужаса. Как-то я дал Конану Дойлу почитать его «Трех обманщиков». Дойл не спал всю ночь.

— Ваш приятель Мейчен — действительно гений, — сказал Дойл, — но к себе в постель я его больше не возьму.

Мне запомнилась последняя встреча с его женой. Дело было в воскресенье, под вечер. Они жили в Верулем-билдингз, Грейз-Инн, на первом этаже. Окна выходили в огромный тихий сад, где в кронах вязов кричали грачи. Она умирала. Мейчен с двумя котами под мышкой бесшумно ходил взад-вперед, ухаживая за ней. Мы почти не разговаривали. Я ушел, когда закат наполнил комнату удивительным лиловым сиянием.

В нашу первую зиму в Челси замерзла Темза. В том году в Лондоне впервые появились чайки. На улицах звенели колокольчиками сани. Излюбленная трасса шла по набережной и вокруг парка Баттерси.

Наши друзья жили в Сент-Джонс-Вуд, у них были сады, кое-кто даже выращивал розы и зеленый лук. Они так хвастались, что становилось завидно. У Ольги Нетерсоул был коттедж с настоящим крылечком и плющом. У Льюиса Уоллера — шелковичное дерево, а Огастеса Гарриса я как-то видел с ружьем. Он сказал, что купил ружье, чтобы стрелять кроликов в своей «усадебке» близ Авеню-роуд. Мы нашли себе старинный дом за высокой оградой на Альфа-плейс. Поблизости жил Брет Гарт, у каких-то сильно высокопоставленных друзей по фамилии Ван дер Вельде. Кажется, старый джентльмен был послом, а его жена-американка знала Брет Гарта еще с молодости или что-то в этом роде. Брет Гарт оставался у них до самой своей смерти. Он занимал в доме отдельные собственные комнаты. Когда мы с ним познакомились, волосы у него были золотые, а с годами побелели. Сам он был худощав, быстр в движениях, учтив и стеснителен, с мягким тихим голосом. Трудно представить его среди сентиментальных головорезов Ревущего Стана и Красного ущелья.

В Сент-Джонс-Вуд обитал и Зангвилл с семейством. Его брат Луис тоже писал книги, под псевдонимом «3. 3.». Самая известная из них на сегодняшний день — «Мир и человек». Зангвилла обзывали «новым юмористом». Он издавал юмористический журнал «Ариэль» и открыл английского «Шекспира». В то время на каждом шагу открывали Шекспиров. Театральный критик Джейкоб Томас Грейн открыл голландского Шекспира, другой критик, не желая отстать от коллеги, откопал бельгийского Шекспира… В конце концов каждой европейской стране досталось по Шекспиру, кроме Англии. Зангвилл отказывался понять, почему Англию обделили, и разыскал Шекспира в Брикстоне. Судя по опубликованным отрывкам, Шекспир был не хуже других. В то время также вовсю обсуждали тему Бэкона, и опять-таки Зангвилл сделал открытие, что пьесы Шекспира были написаны другим джентльменом с тем же именем. С миссис Зангвилл, тогда еще мисс Айртон, я познакомился на обеде. Она была дочерью профессора, и мне поручили ее развлекать. Нечасто случается задеть женщину, преуменьшив ее возраст, но в тот вечер я сильно обидел мисс Айртон. Выглядела она лет на пятнадцать, и я очень старался разговаривать с ней соответственно. В моем характере есть некоторое мальчишество, и я льстил себя надеждой, что у меня отлично получается. Вдруг она спросила, сколько мне лет. Растерявшись, я ответил.

— Тогда почему вы разговариваете, как четырнадцатилетний?

Она назвала свой возраст — видимо, считая его очень солидным. Во всяком случае, она оказалась старше, чем я подумал. После этого мы нашли множество общих интересов. Меня всегда поражало ее сходство с леди Форбс-Робертсон. Надеюсь, ни та ни другая не обидятся — тут никогда не угадаешь. Один общий друг уверял, что я ему невероятно напоминаю мистера Асквита, а потом задумался и добавил: «Только ему не говорите, что я так сказал!»

Зангвилл — яркая личность. Он или очень нравится, или его хочется как следует стукнуть по голове дубиной. Мне он всегда был симпатичен. Нас объединяет сочувствие к безнадежным затеям и к тем, кого несправедливо обижают. Он мне как-то признался, что полжизни потратил на сионизм. Я не хотел ему этого говорить, но мне всегда казалось, главная опасность для сионизма — что он может в один прекрасный день осуществиться. Иерусалим для еврейской расы всегда был прекрасной мечтой: огненный столп, направляющий их в пути через века преследований. Каждый еврей, как бы ни был он беден, загнан, презираем, лелеял в груди тайное право первородства, великое наследие, которое мог передать своим детям. А реальный захолустный городишко на боковой ветке Багдадской железной дороги — да кому он нужен? Уж точно не сионистам. Их Иерусалим должен оставаться в облаках — земля обетованная вдали, за горизонтом. Подарив Палестину евреям, британское правительство разрушило последнюю надежду Израиля. Теперь остается объявить конкурс подрядчиков для восстановления Храма.

Один раввин мне как-то сказал, что жизненный путь лондонского еврея отмечен тремя вехами: нищий Уайтчепел, зажиточный район Мэйда-Вейл и преуспевающая Парк-лейн. Еврей-бизнесмен ничем не лучше своего конкурента-христианина. Все знакомые мне художники-евреи простодушны, как дети. Многие из них сбежали из Мэйда-Вейл и поселились по ту сторону Эджвар-роуд, в Сент-Джонс-Вуд. Соломон Дж. Соломон, державший мастерскую в районе Мальборо-роуд, кажется, первым из художников стал работать при электрическом свете — весьма полезное достижение в нашем туманном Лондоне. Он начал мой портрет, когда гостил у нас в Пэнгбурне, но постоянно жаловался, что у меня слишком много лиц. По его словам, я похож то на убийцу, то на святого. Незаконченный портрет так и остался у меня.

Кого-то он мне напоминает — не знаю только кого. Та же проблема была недавно со мной у де Ласло, но он нашел выход: незаметно перевел разговор на меня, и я принялся рассказывать о себе. Мой портрет его кисти так и лучится энтузиазмом.

Композитор Фредерик Коуэн устраивал чудесные концерты в своем доме на Гамильтон-террас. Однажды весной Сара Бернар сняла дом поблизости. Она привезла с собой ручного леопарда: судя по рассказам местных торговцев, зверь был с характером. Целый день дремал в кухне у огня, и пока мальчишки-посыльные скромно передавали кухарке провизию, только поглядывал на них вполне благожелательно из-под полуопущенных век. Но стоило какому-нибудь из них вручить конверт, да еще и с намерением дожидаться ответа, леопард вскакивал с таким леденящим душу рыком, что мальчишки улепетывали со всех ног.

Впервые я увидел Сару Бернар на ужине после очередной премьеры у Ирвинга, на сцене «Лицеума»: одинокая неприметная фигурка в стороне от всех. Она не знала ни слова по-английски, и ее никто не знал. (Сборища были неформальные: вы просто показывали свою карточку и проходили на сцену.) Она ничего не ела, только взяла бокал с вином. Я хотел всем ее представить, но она, видимо, обиделась, что ее не узнали и не суетились вокруг, стала жаловаться на головную боль, и я поймал для нее кеб. Я заметил у нее на глазах слезы, когда закрывал дверцу.

У Джозефа Хаттона был на Гроув-Энд-роуд дом с огромным садом, где он устраивал приемы по воскресеньям. Там можно было встретить самых разных людей — лордов и художников, актеров и телепатов, африканских царьков, беглых заключенных, журналистов и социалистов. Там я впервые услышал пророчества о правительстве рабочих и праве голоса для женщин. Там часто бывал неистовый русский нигилист Степняк[15] с мрачным лицом и ангельской улыбкой. Как-то в воскресенье я его встретил в омнибусе. Мы вместе прошлись от Аксбридж-роуд до Бедфорд-парка — оказалось, что мы идем в один и тот же дом. Дорога вела через пустырь и пересекала железнодорожное полотно. Миновали турникет; Степняк, увлеченный разговором, не заметил приближающегося поезда. Я еле успел поймать его за рукав. Несколько секунд он стоял, растерянно глядя вслед поезду, и остаток пути был непривычно молчалив. На следующее воскресенье его сбил насмерть тот же самый поезд на том же самом переезде. Говорили, что он выдал российской полиции какую-то тайну и ему предложили выбор: самоубийство или публичное разоблачение. Правды никто не знает до сих пор.

У нас была замечательная кухарка по фамилии Айзекс; она утверждала, будто состоит в родстве с какими-то важными людьми с той же фамилией. Не знаю, насколько это соответствовало действительности. Она подбивала нас совершать безумства и устраивать многолюдные обеды. У. Ш. Гилберт был прекрасным собеседником. Позднее в нем появилась какая-то горечь или озлобленность, но в девяностых он еще был добродушен. Помню, как актриса Мэй Фортескью стала рассказывать, что у древних греков был обычай вырезать застольные речи на сиденьях. Для этих надписей было какое-то специальное название, но она его забыла и обратилась к Гилберту:

— Как они назывались?

— Задним умом, надо полагать, — ответил Гилберт.

Они с Кроссом (или с Блэкуэллом, не помню точно) вели тяжбу о праве на отстрел дичи. Гилберт начал письмо так: «Возьму на себя смелость возразить Вам, общепризнанному специалисту по сохранению природных богатств»… В другой раз он рассказывал, как обедал вместе с американским антрепренером, который недавно открыл молодого талантливого драматурга. У американца не хватало слов, чтобы описать блестящие способности своего подопечного. Наконец он воскликнул:

— Я вам скажу, что он такое! Он как мистер Барри… — Последовала выразительная пауза. — Только с чувством юмора!

Барри, пожалуй, был самым молчаливым человеком из всех, кого я знал. Он мог просидеть весь обед, не произнеся ни слова. А потом, когда гости разойдутся и останутся один или два — или вовсе ни одного, — проговорить больше часа, заложив руки за спину и расхаживая по комнате. Однажды его соседкой по столу оказалась очаровательная, но очень пугливая барышня. Когда подали камбалу на гриле, Барри нарушил молчание:

— Вы бывали в Египте?

Барышня от неожиданности растерялась и не сразу смогла ответить. В ожидании следующей перемены блюд она повернулась к Барри и произнесла:

— Нет.

Барри продолжал спокойно есть. Приканчивая жаркое, барышня не выдержала.

— А вы? — спросила она с любопытством.

В серьезных глазах Барри возникло мечтательное выражение.

— Нет, — ответил он.

После чего оба вновь погрузились в молчание.

Барри, как и моя жена, бесконечно восхищался животными и птицами. Помню, он ей рассказывал, что ягнята гораздо умнее, чем принято думать. Однажды он, присев на перелазе, стал набрасывать будущий сюжет на старом конверте. Барри в тот период почти никогда не выбрасывал конверты. Джон Хэр, распорядитель театра «Гаррик», объясняя, почему отклонил пьесу «Любовная история профессора», упомянул, что половина ее была записана на оборотной стороне старых конвертов. Вряд ли половина, но от одной восьмой до одной шестнадцатой — могу поверить. Барри в то время был никому не известным юнцом.

— Откуда я мог знать, что этот балбес — гений? — ворчал Хэр. — Конечно, я принял его за помешанного!

Но вернемся к нашим баранам.

На лугу, возле которого сидел Барри, паслись ягнята. Один отбился от матери, повернулся туда-сюда и потерялся. Он блеял так жалобно, что Барри отложил рукопись и отвел ягненка к маме. Не успел он вернуться на свой насест, как другой ягненок поднял крик. Делать нечего — Барри снова отложил работу и отвел ягненка к матери. Так оно и продолжалось, но самое удивительное, что ягнята, потерявшись, уже не пробовали искать маму, а бежали сразу к Барри. Они-то экономили время, зато Барри поработать так и не дали.

Барри был самым непритязательным человеком, хотя иногда обидчивым. Как-то раз некая высокородная дама пригласила его в свой замок. Гостей собралось много — лорды и государственные деятели, миллионеры и магнаты. Барри отвели крохотную комнатенку в башенке, ведущей к помещениям для прислуги. Возможно, у бедной леди просто не нашлось других комнат. Барри промолчал, а к утру исчез. Никто не видел, как он уходил, и входная дверь была закрыта на засов еще с вечера. Барри собрал сумку и вылез в окно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад