Странно, что брат не открывается сестре, просто сняв покров с лица, а предпочитает обнажить ту родинку, которую она когда-то целовала. Может быть, годы рабства изменили лица их обоих, тогда как родинка осталась той же и на том же месте. Но мне кажется, что дело обстоит сложнее.
Как бы то ни было, родинка открыта, и теперь автор переходит к ужасному концу. Брат и сестра «узнали друг друга, обнялись друг с другом и плакали друг другу, пока не вылетели их души». Но что значит тут «узнали»? Значит ли это, что они «опознали друг друга» или что они «познали друг друга»?
Вопрос этот не чисто грамматический. Сейчас выясняется роль родинки, которая намекает, что по отношению к данным брату и сестре трактовка «познания» в сексуальном смысле тоже вполне легитимна. Дело в том, что целовать брата в родинку на теле — это, мягко говоря, не такой уж распространенный обычай, и его наличие в рассказе свидетельствует о том, что между сыном и дочерью первосвященника Цадока еще до того, как ни оказались в плену, существовало некое эротическое напряжение, своего рода кровосмесительство в потенции. Трагическим и зловещим образом именно большое несчастье — разрушение Храма, плен и рабство — позволяет им сейчас осуществить те запретные мечтания.
Большая драма, завершающая этот рассказ, отвлекает нас от одной из фраз в его начале. Блудница сказала лавочнику: «Есть у меня еврейский раб, похожий на девушку, что у тебя». Сходство между братом и сестрой — распространенное явление, и потому читатель не обращает на эту фразу особого внимания. Но если подумать, то можно обнаружить в нем одну из составляющих влечения между ними, а возможно — даже его основу и источник. Этот важный вопрос я хочу обсудить на материале другого литературного произведения, в котором такое сходство является главной основой запретных отношений. Речь идет о самом глубоком и исчерпывающем из рассказов о брате и сестре — книге Томаса Манна «Избранник». Тут уместно сказать, что есть много других книг и писателей, занимающихся этой темой, но при всей моей симпатии к ним вообще и интересе к этой теме в частности мы не сможем заниматься ими всеми.
«Избранник» рассказывает о брате и сестре — близнецах по имени Вилигис и Сибилла, детях герцога и герцогини вымышленного государства Фландрия-Артуа. Мать близнецов умерла при родах, а дети росли в одной комнате в замке отца. Их близость все увеличивалась и, в конце концов, стала любовной страстью. Когда им было семнадцать лет, умер также их отец, и с той ночи они стали жить как муж и жена. Сибилла забеременела и родила тайком, и ребенка положили в бочонок (очевидно, они где-то читали о таком способе), бочонок положили в лодку, а лодку пустили в открытое море.
Вилигис отправился в поход, дабы самоистязанием плоти искупить свой грех, и умер в самом начале этого похода. Сибилла, его сестра-возлюбленная, осталась в своем герцогстве и правила в нем, отвергая домогательства правителей соседних стран, которые хотели взять ее в жены и таким образом присоединить ее земли к своим.
Младенец по имени Григорс был унесен к берегам Англии и вырос там под присмотром местного священника. Когда ему исполнилось семнадцать лет, он узнал тайну своего происхождения и, как прежде его отец, решил отправиться в искупительное странствие. Он прибыл во Фландрию и спас герцогиню от ее воинственных ухажеров. Не зная, что она его мать, он взял ее себе в жены. Теперь Сибилла забеременела от сына-племянника-мужа и родила двух дочерей. После этого ей и Григорсу открылась правда об их родстве, и она решила искупить свой грех уходом за больными и инвалидами, а он приковал себя к вершине пустынного камня посреди озера. В таком страшном положении он провел еще семнадцать лет. А затем в Риме умер Папа, и двум кардиналам привиделось странное и странно одинаковое сновидение, на основании которого Григорс был найден, освобожден от цепей, доставлен в Рим и провозглашен новым Папой по имени Григорий.
Спустя некоторое время его мать-тетя-жена услышала, что в Риме появился новый Папа, чрезвычайно добрый, милосердный и мудрый. Она решила отправиться к нему вместе со своими дочерьми и попросить у него отпущения грехов. На этот раз — спешу вас успокоить — ничего кровосмесительного уже не произошло: они узнали друг друга, и история заканчивается, как положено, полным раскаянием и истинным христианским всепрощением.
Томас Манн не придумал сюжет «Избранника». Он обработал средневековую французскую легенду о Папе Григории Святом, которую до него пересказал в виде поэмы немецкий поэт Гартман фон Ауэ («Григорий-Столпник»). Хотя сюжет этот напоминает современный жанр теленовелл, под рукой Томаса Манна он достигает высшего литературного уровня. В одной из последующих бесед мы поговорим также об интересной фигуре рассказчика в «Избраннике», но сейчас мы занимаемся братом и сестрой — их сходством, их любовью, их грехами.
Даже если говорить только о подходе к пониманию греха, перед нами подлинное произведение искусства. Рассказчик в книге — это католический монах, который по ходу рассказа не перестает осуждать отношения брата и сестры и выражает глубокое нравственное возмущение, которое вызывает у него самого рассказываемая им история. Сами герои тоже видят в кровосмесительстве грех — как и большинство читателей, я полагаю. И, несмотря на это, рассказ о Вилигисе и Сибилле не так отвратителен, как история Амнона и Фамари, или мучительно-безысходен, как миф о Библиде и Кавне. Это красивый и полный очарования рассказ, который увлекает и поглощает читателя и даже рассказчика. Благодаря своей литературной гениальности Томас Манн сумел внести исходную доброжелательность не только в строки рассказа, но и в сердце читателя. Плененное любовью близнецов, оно не судит их строго.
Но я снова отвлекся от темы. Вернусь к сходству Вилигиса и Сибиллы. Поскольку они близнецы, они очень похожи друг на друга уже в младенчестве:
Цыплячий пух на их головках превратился в гладкие каштановые волосы; это чудо как шло к нездешней смугловатой бледности их точеных лиц и постепенно вытягивавшихся тел. […] Глаза детей, первоначально сиявшие лазурью, все более и более темнели, приобретая редкий, почти таинственный, иссиня-черный цвет[176].
На этом этапе Томас Манн еще не говорит однозначно, что дети похожи. Но поскольку описание дано во множественном числе и те же слова относятся к ним обоим, это сходство как бы подразумевается само собой.
По седьмому году, когда меняются зубы, на них напала ветрянка, и от чесанья у каждого осталась отметина на лбу, небольшая оспинка, у обоих на одном и том же месте и одинакового очертания, а именно серпообразного.
Иными словами, они обладают не только генетическим сходством, ожидаемым и обычным в случае близнецов, но и сходством не наследственным, благоприобретенным. В этом сходстве есть нечто мрачное, таинственное. Не только родство крови, но и родство судьбы.
Но так или иначе, понеже над замком и над страной проносились годы, в зеленом венце и в поблекшем, в убранстве из мглистого льда и снова в весеннем уборе, то дети достигли и девяти, и десяти, и одиннадцати; две почки, которые желали, или, вернее, не желая того, должны были стать цветками, уже не малые, а юные-преюные созданья, с писано красивыми бледными лицами, с шелковыми бровями, быстроглазые, с тонкими, чуткими ноздрями над пухловатой верхней губой изящного и строгого рта, сложения в будущем нежного, но еще не принявшего окончательных пропорций.
Таким образом, их сходство сохранялось также по мере взросления. Кстати, это описание красоты напоминает другие аналогичные описания у Томаса Манна — красоты Тадзио в «Смерти в Венеции» и Иосифа и Рахили в «Иосифе и его братьях». У всех у них те же крылья носа и та же изогнутая верхняя губа, что у Вилигиса и Сибиллы, и они намекают на весьма определенную модель красоты, отлитую в душе Томаса Манна.
Вилигис и Сибилла растут, и в их сходство прокрадывается теперь сексуальный элемент:
…когда Вилигис утром, балуясь после сна, нагой, как языческий бог, с отметинкой под растрепанными локонами, прыгал вокруг стоявшего возле его постели умывального чана, где плавали лепестки роз, то, чем он разнился от своей сестры — его мужской член, — казался непомерно большим и вытянутым в сравнении с его узким, бледно-смуглым телом… Вверху такая ребячески миниатюрная, смышленая головка, а внизу — на тебе, этакая громадина!
Этот «мужской член» юноши и есть все, «чем он разнился от своей сестры», то есть сходство так велико, что этот член — единственное различие, которое не дает им быть совершенно одинаковыми. Сексуальный контакт между ними, который скроет мужественность близнеца в женственности его близняшки, даст им полное сходство, сделает их двумя симметричными половинками одного сиамского гермафродита.
Это, если хотите, другая трактовка выражения «одна плоть»: сходство вызывает их влечение друг к другу, но реализация этого влечения связана с их различием.
Нагота Вилигиса порождает еще одно чувство:
Мамки только благоговейно прищелкивали языком и говорили: «Надежда дам»! Что же до юной принцессы, то она, полураспустившийся бутон, сидела на краешке кровати с таким же открытым (ибо на ночь ей зачесывали волосы вверх) знаком на лбу и, пожалуй, даже мрачно косилась на брата и на его почитательниц. Я знаю, что она думала. Она думала: «Я вам покажу — надежда! Это мой дружок. Даме, которая от него понесет, я выцарапаю глаза…»
В действительности здесь нам впервые становится понятной суть их отношений. Читатель, который, очевидно, старше их, еще раньше понимает, что должно произойти, но рассказчик впервые ясно говорит об этом только здесь. Интересно, что он предпочел выразить это через упоминание о ревности, а не через упоминание о любви. Сибилла уже в детстве — ревнивая женщина, и еще до того, как она и ее брат станут настоящими любовниками, это их сходство и эта ее ревность проявятся снова.
Когда близнецам исполняется пятнадцать лет, придворные дамы начинают домогаться красоты Вилигиса, и, когда Сибилла злится, он говорит ей:
Я гляжу только на тебя, женская моя ипостась на земле. Другие — чужая кровь, не единородная, как ты, родившаяся со мной в один день. […] Но с тех пор как губы мои опушились темными волосками, у многих дам, когда они глядят на меня, влажнеют глаза. А я, напротив, холоден к ним, никого сильнее не хочу видеть, чем тебя.
Слова «я смотрю только на тебя» и сопровождающее их чудесное определение «женская моя ипостась на земле» выражают суть дела самым недвусмысленным образом. Вилигис свидетельствует тут о себе, что его сходство с сестрой составляет основу его влечения к ней, что он любит в ней свое отражение. Этот нарциссизм не должен удивлять читателя. Нарцисистские черты есть и у Тадзио, и в особенности у Иосифа, я уже говорил об этом и не буду здесь повторяться.
«Я гляжу только на тебя, женская моя ипостась на земле», — говорит Вилигис, и в этих словах слышится, что его сходство с сестрой представляет собой пленительную производную от мифологического нарциссизма: любовь к ближнему, похожему на тебя, — это любовь к себе через него. А если подумать еще, то можно заметить, что, в отличие от Нарцисса, которому для любви к себе нужно смотреться в водную гладь, Вилигис не нуждается в таком зеркале. Сестра ему зеркало. Каждый взгляд, брошенный на нее, возвращает ему его отражение. Кстати, это наводит на возможную разгадку ненависти Амнона к Фамари. С момента их близости Фамарь становится ему отражением, но отражением его отвратительной стороны. Отныне и далее любой взгляд, который он бросит на нее, напомнит ему все уродливое в нем, и поэтому он требует от нее скрыться с его глаз.
И еще одно различие: когда Нарцисс протягивает руку и касается предмета своей любви, иными словами — себя самого, отраженного в воде, картина исчезает. Задрожит рябь, поднимется волна, и любимое изображение растает. Это означает, что попытка реализовать любовь уничтожает ее предмет. Но Вилигис может протянуть руку, может коснуться своей женской ипостаси, своего отражения, и оно не стирается и не исчезает. Оно остается, оно теплое и ощутимое, оно возвращает ему взгляд и прикосновение, она тоже желает и любит свое отражение — его, свою ипостась.
Сходство между братом и сестрой, этими ипостасями друг друга на земле, так велико и существенно, что оно сохраняется — как сильное воспоминание — и после смерти Вилигиса. Сибилла изнуряет себя, чтобы искупить свой грех, и рассказчик говорит:
…в расплате за грех не поплатилась своей красотой, которой Бог ее не обидел, и, хотя от бдения у нее часто бывали синие круги под глазами, она, сохраняя на земле черты покойного брата и созревая от года к году становилась красивейшей женщиной.
Если Сибилла сохраняет облик умершего и она красивейшая среди женщин, то не был ли Вилигис красивейшим из мужчин? Одинаковы ли критерии женской и мужской красоты? Похожа ли она на мужчину? Похож ли он на женщину? А может, они вдвоем составляют еще одного томас-манновского гермафродита, еще одного Иосифа, еще одного Тарзио, еще одного то ли юношу-то ли девушку, в котором-которой присутствуют оба вида сексуальности и в чертах лица которого-которой мерцают оба типа красоты? Здесь уместно напомнить, что так же, как томас-манновский Вилигис любил себя в образе Сибиллы, томас-манновский Иаков любил Рахиль, которая виделась ему в образе Иосифа, и так же, как Иосиф стал отражением своей умершей матери, так Сибилла «сохранила на земле черты покойного брата», на которого походила.
Роковое сходство повторилось и в следующем поколении. Плод греха, сын Григорс, которому предстоит быть отправленным в бочонке по воде и вернуться в свою страну, чтобы жениться на своей матери, очень похож на обоих родителей. Вначале мы можем догадываться об этом лишь косвенно — из описания его стройной фигуры, его волос, темных ресниц и изящного удлиненного черепа. Но в силу важности вопроса Томас Манн не полагается на память и понимание читателя и говорит однозначно: «Он был похож на мать, а стало быть, и на дядю».
Как мы увидим, это влекущее и соблазнительное сходство сработает снова, едва лишь Григорс подрастет и вернется в материнское герцогство. Увидев Сибиллу в первый раз и еще не зная, что это его мать, он уже не может оторвать от нее глаз. Томас Манн пишет: «Как чужды были ее облик и нрав его неопытности, но сколь же близки его природе!» Перед нами семнадцатилетний юноша, встречающий красивую женщину тридцати пяти лет (кстати, согласно мидрашу, Иосиф был того же возраста при первой встрече с женой Потифара). Ясно, что она отлична от всех, с кем он сталкивался до сих пор, но она его мать и поэтому «близка его природе».
Вскоре Григорс побеждает в поединке ее воинственного ухажера, приходит к ней во дворец, проходит к ее трону, и тут Томас Манн пишет уже совсем однозначно:
Боже правый! Когда он так подошел к ней, он был похож на нее, ибо был похож на Вилигиса, своего отца, и, стало быть, как же он мог не походить на нее?
Через несколько лет, когда им откроется, что они мать и сын, нам станет ясно, что Сибилла не только заметила это сходство, но также поняла его причину. Она даже говорит своему сыну-мужу: «Я видела твое платье из тех тканей», — то есть я обязана была понять, что ты мой сын.
Он спросил:
— Где мой отец?
— Он погиб в покаянном странствии, твой сладчайший отец, — ответила она безжизненно. — В тебе я нашла его снова.
Это сходство, обозначившееся в прекрасной фразе, которую говорит Вилигис своей близняшке: «Я гляжу только на тебя, женская моя ипостась на земле», — может иметь место также между мужчиной и женщиной, которые не являются братом и сестрой или сыном и матерью, и с вашего разрешения я скажу здесь несколько личных слов. Со мной такого не произошло, и я, понятно, не желаю себе возлюбленной, похожей на меня, но эта тема мне близка, и я использовал ее в своих книгах. Моя жена, которая, к счастью, на меня непохожа, однажды выразила свое мнение по поводу того, что в моих книгах очень часто повторяется эта тема. Она, из большой тактичности, определила ее как «Wishful Writing»[177], и я, из большой осторожности, не стал с ней спорить.
В моем романе «Эсав» есть большое сходство между рассказчиком и Роми, его племянницей-возлюбленной, и, само собой, между ними и его матерью. Проще всего сказать, что перед нами случай, когда мужчина влюбляется в женщин, похожих на свою мать, и желательно даже вырастить бороду и произнести эти слова с венским акцентом, но я предпочитаю нарциссистский комплекс эдипову.
Рассказчик «Эсава», как намекает его прозвище, — рыжий и крупный мужчина. Свою племянницу он описывает так: «Светловолоса она и высока ростом, красива и широкоплеча». Но и остальные его возлюбленные, не относящиеся к его семье, тоже похожи на него — ростом, чертами лица и цветом волос.
И в «Как несколько дней» я писал о мужчине и женщине, похожих друг на друга, причем не связанных никаким родством. Это крестьянин Моше Рабинович и Тоня, его первая жена. Вот описание их первой встречи:
Однажды, однако, Моше прибыл по делам в Одессу, на рынок, где торговали зерном. И там, возле одного из греческих ресторанов на портовой улице, он увидел еврейскую девушку, которая была так похожа на него своим видом и движениями, как будто явилась прямиком из давних надежд его матери.
Моше понял, что видит свое женское отражение, ту прославленную женскую половину, что заключена в теле каждого мужчины и о которой все мечтают и толкуют, но увидеть удостаиваются лишь немногие, а потрогать — считанные единицы.
И спустя много лет скажет Номи Рабинович, их дочь: «Мужчины не ищут в своих женщинах мать или дочь […] сестру они ищут — сестру-двойняшку которая заключена в каждом из них. Такую родную, такую обнаженно-доступную — и недосягаемую».
Мои формулировки не так красивы, как «женская моя ипостась на земле» Томаса Манна, но идея та же. Именно сходство с той девушкой пробуждает любовь в сердце Моше:
Целый день он ходил за ней следом, гладил в воображении заплетенное золото ее волос и вдыхал воздух, через который прошло ее тело, а потом она заметила его, улыбнулась ему и села с ним на скамейку в общественном парке… Ты сестра мне, — сказал он ей с волнением, которое не вязалось с грубой тяжеловесностью его тела. — Ты моя сестра, которой у меня никогда не было.
К этому ощущению мужчины и женщины, которые так похожи, что их невозможно различить, я вернулся и в книге «В доме своем в пустыне…». Кто-то там пытается выяснить связь между Рыжей Тетей и ее братом Элиезером — брат ли они и сестра или же муж и жена, и получает правильный ответ, что они настоящие брат и сестра. Каменотес Авраам, любящий Рыжую Тетю, услышав это, говорит: «Хорошая новость».
— Что ты сказал, Авраам?
— Я сказал: «Хорошая новость».
— Почему?
— Потому что мужа и жену, которые так походят друг на друга, ни за что нельзя разлучить, — сказал Авраам. — Но если они только брат и сестра, может, мне удастся завоевать ее сердце.
Я хочу закончить описанием последней встречи героев «Избранника». Я уже рассказывал, что после долгого уединения Григорса на вершине скалы посреди озера его избирают Папой, и Сибилла, не зная, что он ее сын-муж, приходит к нему просить отпущения грехов. Они узнают друг друга, и интересно, что поначалу он обращается к ней со словом: «Мать!» Но потом он говорит ей: «Если все как следует взвесить, было бы лучше, если б я не был вашим сыном».
«Но кем же, дитя мое, доводимся мы друг другу?» — спрашивает Сибилла, которая все еще упорствует в своем желании называть его сыном.
И Григорий отвечает: «Братом и сестрой».
Мы вернулись, таким образом, к тому, с чего начали — к сестре, к возлюбленной, к истории греха и прощения.
Беседа третья
Гоголевская нимфа
Сегодня я хотел бы поговорить о некоторых секретах сочинительства. Вокруг предмета, именуемого «книгой», теснится множество людей: редакторы и издатели, корректоры и печатники, переплетчики и распространители, книготорговцы и критики, учителя и ученики, библиотекари и коллекционеры. Но только двое находятся в самом центре, в самом сердце литературы. Это читатель и писатель. Без этих двух книга как таковая вообще не существует, в полном смысле этого слова.
Хотя можно сказать, что писательство мыслимо и без чтения, тогда как чтение немыслимо без писательства, но это упрощенный взгляд. Дело обстоит сложнее. Даже если пишущий идет во главе, а читатель следует за ним, книга создается ими обоими. Сюжет, идеи, образы, герои — все это не успокаивается на достигнутом по завершении процесса написания книги. Книга воссоздается снова и снова с каждым ее читателем, и тысяча лиц и толкований, которые каждая новая тысяча читателей находит в ней, — убедительное тому доказательство.
Пользуясь терминами оптики, можно сказать, что книга, излучаемая памятью, душой и воображением писателя, преломляется в призме, которой является читатель. Одна память пробуждает другую, образ порождает ощущение, фраза переводится в картину, один жизненный опыт поверяется другим.
Книга, как правило, действует в той сфере жизненного опыта, которая является общей для всех читателей и одновременно разделяет их. Все мы, как известно, слепки нашего детского опыта, но, когда писатель описывает свое детство, это описание пробуждает у тысяч читателей воспоминания о тысячах иных детств. И точно так же все мы, в большинстве своем, знаем, что такое любовь (даже если затрудняемся дать ей определение), но та придуманная или реальная любовь, которую писатель пытается облечь в слова, читается в свете тысяч немых Любовей, в которых он не имеет ни доли, ни понимания.
К этому надо еще добавить, что читатель, подобно писателю, тоже существо крайне эгоцентричное. Он выбирает в книге то, что его трогает, что является хоть и чужим, но одновременно знакомым для него. С этой точки зрения, читатель похож на женщину, которая увлекается мужчинами, похожими на ее мужа. Он любит новое, которое напоминает ему старое, иное, что волнует сходством со знакомым, и знакомое, которое удивляет его новизной. Что-то такое, что известно многим другим, но только он, на свой лад, понимает.
Пишущий обязан принимать это во внимание. Он должен быть щедрым и терпеливым. Я помню отзывы некоторых читателей на мои первые книги. В свое время эти отзывы показались мне очень странными. Намеки, которые я рассеивал, как следы на дороге, эти люди даже не заметили, и хуже того — вещи, которые казались мне простыми и обыденными, они восприняли как многозначительные и глубокомысленные.
К счастью, я прочел много больше книг, чем написал, так что позиция читателя знакома мне лучше, чем позиция писателя. После некоторого периода мучительного привыкания я научился должным образом принимать эти отзывы и заодно извлекать из них конструктивные уроки.
Здесь я хочу вспомнить одного из моих наставников в этом деле — английского писателя Генри Филдинга. В своей книге «История Тома Джонса, найденыша» он много раз обращается к читателю и уже в одном из первых таких обращений говорит:
Читатель, нам невозможно знать, что ты за человек: может быть, ты сведущ в человеческой природе, как сам Шекспир, а может быть, не умнее некоторых редакторов его сочинений. Опасаясь сего последнего, мы считаем нужным, прежде чем идти с тобой далее, преподать тебе несколько спасительных наставлений, дабы ты не исказил и не оклеветал нас так грубо, как иные из названных редакторов исказили и оклеветали великого писателя[178].
В этом корень проблемы: писатель не знает своих читателей. Они неизвестны, они многочисленны, они непохожи друг на друга, они — те чужие, кому он посылает свою книгу. Но, в отличие от почтового отправления, на котором написаны имя, адрес и индекс, книгу он кладет к корзинку из тростника и посылает по течению, не зная, к кому она прибудет[179]. Многие писатели просто кладут корзинку в воду и возвращаются домой. Они не хотят знакомиться с читателем или обращаться к нему. Но иногда нам встречается дружественный писатель, чтобы не сказать — писатель озабоченный: иногда он стоит в камышах, подобно Мириам, сестре Моисея, и издали смотрит, что произойдет, а иногда ведет себя, как Сибилла из «Избранника» Томаса Манна, которая положила в бочонок со своим сыном Григорсом записку, письмо неизвестному, который найдет его.
Такое письмо — не просто образ. Нередко писатель действительно посылает своим читателям послание прямо со страниц книги, и зачастую эти послания очень интересны и приоткрывают нам ход его мыслей. Они могут быть дружескими и существенными, или трогательными, или информативными. Порой это послания кокетливо-заискивающие, а в большинстве случаев они свидетельствуют о том, что писатель не вполне уверен в способности своей книги плыть самой или в доброжелательности тех, кто вытащит ее из воды.
Все мы с этим сталкивались. Иногда такое обращение находится прямо в тексте рассказа, иногда — особенно в детских книгах — это официальное обращение, именуемое «предисловием». Эрих Кестнер, один из величайших предпосылателей предисловий, увенчал предисловие к своей книге «Когда я был маленьким», утверждением: «Нет книги без предисловия» и далее сказал следующее:
Дорогие дети и не дети!
Друзья давно уже посмеиваются над тем, что ни одна моя книга, мол, не выходит в свет без предисловия. Мало того, были книги, к которым я ухитрялся писать по два и даже по три предисловия! Тут я, прямо сказать, неутомим. Пусть даже это дурная привычка — меня от нее не отучить. Во-первых, от дурных привычек всего труднее отучаешься, а во-вторых, я вовсе не считаю это дурной привычкой.
Предисловие для книги все равно что палисадник перед домом: оно одно из главных ее украшений. Конечно, существуют дома и без палисадников и книги без предисловиев… простите, без предисловий. Но книги с палисадником… тьфу, с предисловием мне куда милей. Я совсем не желаю, чтобы посетители с бухты-барахты вваливались ко мне в дом. Ничего хорошего в том нет ни для посетителей, ни для дома.
Этот подход Кестнер воплощал во все своих книгах — к своему собственному удовольствию и к удовольствию всех тех, кто любит предисловия. Что же касается меня, я бы предпочел предисловия менее развлекательные, такие, которые ограничиваются сообщением фактических деталей, необходимых для понимания книги.
Такое предисловие есть у Нахума Гутмана в книге «Тропа апельсиновых корок». Это предисловие имеет особую структуру: его первая часть содержит несколько справок и разъяснений по поводу первых дней Тель-Авива. Потом, под заглавием «Предисловие», Гутман в одной фразе определяет время действия (Первая мировая война) и говорит, что его книга представляет собой «правдивый рассказ о событиях, как они произошли». После этого, под заголовком «Второе предисловие», описывается сюжетный фон: изгнание евреев Тель-Авива турецкими властями и облава на молодежь, которая скрывается от мобилизации. И затем, как будто со вздохом облегчения, Гутман пишет: «Я покончил с предисловиями» — и сообщает: «Теперь мы можем перейти к первой главе».
Свою «Беатриче» он тоже предваряет необычным предисловием. Правда, он называет эти первые страницы «Вступлением», но они представляют собой не что иное, как первую часть, начало книги. Эта глава заканчивается словами: «До сих пор — вступление», и Гутман продолжает свой рассказ с той же точки. Если бы не заглавие и не заключительные слова, мы бы и не знали, что прочли вступление.
Вступление может приобрести и более личный характер. Шолом-Алейхем предваряет свою автобиографию «С ярмарки» объяснением причин ее написания:
Друзья мои не раз упрекали меня за то, что я не беру на себя труда ознакомить публику с историей своей жизни. Пора, говорили они, это было бы весьма интересно. Я послушался добрых друзей и неоднократно принимался за работу, но всякий раз откладывал перо, пока… пока не настало время. Мне не исполнилось еще и пятидесяти лет, когда я удостоился встретиться лицом к лицу с его величеством ангелом смерти.
Каждый раз, читая эти строки, я снова вспоминаю, что и я встречал этого ангела. Поскольку в данном случае это был не мой ангел, а ангел Шолом-Алейхема, моя встреча с ним была менее драматичной, чем его встреча. И тем не менее я испытал одно из самых горьких мгновений в своей читательской биографии, когда мне стало ясно, что «С ярмарки», как и «Мальчик Мотл» остались неоконченными из-за смерти автора и я никогда не узнаю их конец. Я хорошо помню ту последнюю одинокую букву в «Мальчике Мотле» — первую букву той новой главы, которая никогда не будет написана, а за ней — несколько рядом черточек, которые выглядели, как беззубый рот, и объяснение переводчика, что Шолом-Алейхем умер, не завершив эту книгу.
Я был тогда мальчиком девяти-десяти лет и почувствовал, что меня обманули. Я сердился, что меня не предупредили заранее. Из читательского эгоцентризма я больше жалел себя, чем Шолом-Алейхема. Позже, в молодости, я сталкивался и с другими неоконченными книгами: «Приключения авантюриста Феликса Круля» Томаса Манна, «Бравый солдат Швейк» Гашека и «Мертвые души» Гоголя. В прошлой беседе я уже говорил, что и тогда я испытал разочарование и огорчение, но уже не настолько остро. Я уже был старше и опытней.
Так или иначе, но в предисловии к своей автобиографии Шолом-Алейхем говорит читателю, что написать историю своей жизни его подвигло ощущение приближающегося конца:
Я сказал себе: «Вот теперь пришло время! Принимайся за дело и пиши, ибо никто не знает, что готовит тебе завтрашний день. Ты помрешь, а там придут люди, которые думают, что знают тебя насквозь, и начнут сочинять о тебе всякие небылицы. Зачем это тебе нужно? Возьмись за дело сам — ведь ты лучше всех себя знаешь — и расскажи, кто ты таков, напиши автобиографию!»
В данном случае эти слова, как уже было сказано, составляют часть вступления к автобиографии, но и там, где речь идет о романе или детской книге, предисловие призвано дать читателю намек на авторский замысел. В предисловии к «Эмилю и сыщикам» Эрих Кестнер рассказывает, что собирался написать о приключениях в Тихом океане, но официант в ресторане сказал ему: «Писать можно о том, что хорошо знаешь, что видел собственными глазами».
А во вступлении к «Кнопке и Антону» есть фраза, из-за одной которой стоит прочесть это вступление полностью: «Было это на самом деле или не было, какая разница? Главное, что история-то подлинная». Эти слова напоминают утверждение Нахума Гутмана в «Тропе апельсиновых корок», что его книга — это «правдивый рассказ о событиях, как они произошли». Но Кестнер, зная, что история никогда не рассказывает так, как оно было, определяет литературную правду более сложным и интересным образом: «Подлинной история считается в том случае, если события, в ней изложенные, могли происходить в действительности. Понятно? Если вы это поняли, значит, вы постигли важнейший закон искусства».
Несмотря на смешливую интонацию и на то, что автор обращается к детям, это определение очень серьезно. Правда и обман — главные опоры литературного искусства. Они куда важнее, чем пресловутые «реализм» и «фантазия», которые стали широко обсуждаемыми понятиями, но в действительности суть не что иное, как производные от свободы писателя сочинять и выдумывать. И поскольку читатель позволяет писателю делать с ним то, чего никогда не позволил бы никому другому: рассказывать ему истории, которых не было, или, проще говоря, дурить его, — этому читателю стоит уже в детстве прочесть объяснение Кестнера и понять этот принцип, один из важнейших в искусстве.
И вот ведь, тот же Гутман в другой своей книге «Между песками и синевой неба» отступает от своего обещания «правдиво рассказывать все, как оно произошло» и пишет: «Я не думаю, что правда, основанная на фактах, важна при написании рассказа… У рассказа есть свои запросы, хотя я должен отметить, что большая часть содержания моих книг основана на том, что было в действительности».
А Бялик в «Самосее» указывает на другой аспект той же проблемы:
Деревня, та деревня, которую я вижу в своем воображении, никогда не существовала. Ни она, ни лес, ни гномы, ни птички, ничто. Это все не что иное, как сказки и фантазии. […] Пусть будет так! Моя полная вера в абсолютное существование этих выдуманных персонажей не уменьшается от этого ни на йоту. Какая разница, были они или не были? Они существуют в моей душе, они моя родная плоть… Если фантазии таковы, то нет ничего правдивей их правды и нет ничего реальней их реальности.
А в «Тристраме Шенди», который предшествовал всем этим книгам, Лоренс Стерн формулирует короткое и прекрасное правило: «Мы избираем меньшее зло, считая более извинительным погрешить против истины, чем против красоты»[180].
Казалось бы, Стерн говорит здесь, что он не фотограф, а художник. Но дело обстоит сложнее: он говорит, что он не платный портретист, обязанный приукрашать своих клиентов. Он заинтересован в красоте книги как целого, а не в красивости описываемых в ней людей. К этому надо добавить, что литературные правда и ложь, в отличие от своих юридических, а тем более научных братьев, не обязательно противоречат друг другу и не обязательно опровергают друг друга. Нередко они сотрудничают в деле создания рассказа и, как две хорошие соседки, ссужающие друг другу молоко или соль, находятся в приятельских отношениях.
Таким образом, когда Шолом-Алейхем говорит, что он намерен рассказать правду, в отличие от других, которые «начнут сочинять о нем всякие небылицы», читателю остается лишь снисходительно улыбнуться. Любой «куррикулум витэ», начиная с того, который мы пишем при поступлении на работу, и кончая художественной автобиографией, есть плод творческой памяти, и к нему нельзя относиться как к юридическому документу.
На тему правды и выдумки — этой квинтэссенции литературного творчества — можно говорить еще много. Вернемся к нашему разговору. Я хотел бы сказать кое-что по поводу побочного аспекта этой темы, а именно — правды, касающейся самого писателя. Я имею в виду не его вызывающую сомнение автобиографическую надежность, а желание читателя найти и узнать писателя через его книги.
Многие читатели хотят знать, присутствуют ли реальные биографические приметы писателя в том его романе, который они прочли, думает ли писатель так же, как его герои, и имеет ли он тот же, что они, жизненный опыт. Они сердятся на него, когда один из героев высказывает мнение, с которым они резко не согласны. Они испытывают странную радость, обнаружив в жизни писателя событие или персонаж, которые повторились в его книге.
Со мной, как с читателем, это тоже случается, но, вообще говоря, я не большой любитель писательских биографий. Одну биографию я прочел с удовольствием — биографию Льва Толстого, написанную Анри Труайя. Но она не уменьшила мою любовь к толстовской «Крейцеровой сонате» и не подвигла меня попробовать, наконец, преодолеть «Войну и мир», которую мне никогда не удавалось закончить.
Я предпочитаю такие автобиографии, как у Шолом-Алейхема или Эриха Кестнера, такие, как «Легенда о Сан-Микеле» Акселя Мунте и «Память, говори» Набокова, — потому что в них — так же, как в романах, — за автором сохраняется право на выдумку. Это, возможно, одна из причин, по которым я пишу свои романы от первого лица. Такие романы представляют собой не что иное, как автобиографии людей, которые никогда не существовали.
Тем не менее многие читатели хотят узнать, выглядит ли писатель так же, как его герой, думает ли он так же, имеет ли сходный с ним жизненный опыт. Так вот — Джек Лондон испытал многие из тех приключений, о которых писал; Жюль Берн — ни одного. Марк Твен вырос на берегах Миссисипи, но у него не было отца-пьяницы, который над ним издевался, а мать Эриха Кестнера была женской парикмахершей, как мать его героя Эмиля, но не была вдовой, как та.
Я вспоминаю по этому поводу, что в дни моего детства к нам в дом иногда приходил писатель Пинхас Садэ, ныне уже покойный. В те дни в газете «Наша страна» публиковались детские рассказы, которые он подписывал псевдонимом «Ш. Пинхас». Это были грустные диккенсовские рассказы о несчастных сиротах и жестоких директорах детских приютов. Я очень любил эти рассказы, но не осмеливался спросить его, пережил ли он такое же детство.
Однажды мой отец сказал ему: «Пинхас, у тебя уже слишком большой живот, чтобы писать такие аскетические рассказы». С тех пор Садэ перестал приходить к нам, но и спустя несколько лет, когда я уже был молодым человеком и читал его взрослые книги, я все еще не мог забыть тот живот. Он стоял между мною и его словами и мешал мне при чтении.
Отношение моего отца к животу Пинхаса Садэ имело свои основания. Отец очень гордился своей худобой, но и он на известном этапе своей жизни растолстел, и это помешало одной из читательниц его стихов. Я помню тот день, важный в жизни нашей семьи, когда отец вернулся потрясенный из магазина и рассказал, что слышал там разговор двух девушек, говоривших о нем.
Одна из них сказала: «Видишь этого человека с синей сумкой? Это поэт Ицхак Шалев». Вторая посмотрела на моего отца и заметила: «Пишет стихи о любви, а сам толстый, как свинья».
Мой отец отличался силой воли и большой внутренней дисциплиной. В тот же день он объявил пост, который продолжался три недели. Все это время он питался только водой и лимонным соком и сбросил двадцать килограммов. Сразу же после этого он начал заниматься йогой, стал вегетарианцем и сводил с ума всю семью.
В сущности, эта девушка из магазина изменила всю нашу жизнь, потому что отец, как все неофиты, ощутил в себе миссионерский пыл и захотел всех нас обратить в вегетарианство. По сей день я помню вечера, когда он читал нам избранные места из книги некого доктора Джексона «Всегда здоров» с ее лозунгами: «Вычищать яды из организма», «Не смешивать белки с углеводами», «Куриный бульон — это мочевина падали» и другие истины того же рода.
На определенном этапе отец установил тесные отношения с врачом-натуропатом, страстным противником антибиотиков, который лечил любую болезнь виноградным соком и компрессами из салатных листьев. Мы никогда не встречались с этим человеком, но в доме постоянно чувствовалось его присутствие.
Однажды, вернувшись домой, я нашел мать очень веселой.