Возле метро стоит старушка с тележкой на колёсиках. На тележке у нее картонный ящичек, заполненный чулками и капроновыми носками таких фасонов, в которых, кажется, ещё фрейлины последней императрицы смущали лейб-гвардейцев. Другая старушка, в полосатой панамке и очках с толстыми стёклами, роется среди этого добра. Роется, роется — и снова роется. Наконец выбирает и протягивает старушке-продавцу носки и деньги. Та берёт их, отсчитывает сдачу и говорит:
— Носите на здоровье.
Потом заворачивает в пакетик носки и добавляет:
— По вашему выбору видно интеллигентную женщину.
У старушки-покупателя морщины на лице собираются в улыбку:
— Да, конечно, тепло. Только пух этот тополиный замучил. Просто Пухов день какой-то.
И, попрощавшись, медленно уходит.
Что ни говори, а жизнь в столице повышает культурный уровень. Я даже не про
А ещё, пока едешь по эскалатору наверх, в ад (нынешним летом пекло наверху), тебе диктор читает стихи Окуджавы про давайте восклицать и плакать с полуслова. Как закончит — так сразу другой диктор зовёт на распродажу в торговый центр. Кто купит больше, чем на три тысячи, тому новый диск Наташи Королёвой с её автографом. Диктор торопит, велит скорее идти на распродажу. И добавляет — тем более, что жизнь короткая такая… Нет, не добавляет — это я приврал для красного словца.
Ничего он не добавляет. Да и что тут добавишь, когда девушки одеты в такое открытое, лёгкое и прозрачное, что ни в сказке сказать, ни потрогать, ни… Глаза вылезшие кое-как вставишь обратно и уткнёшься в конец истории, как дурак.
Пожилой мужчина в начинающей полнеть к старости куртке, широко размахнувшись, подносит банку «Невского» к усам и, подмигивая всем телом, говорит миниатюрной продавщице меховыми тапками, блестящими кастрюльками, носовыми платками и китайскими чертиками в китайских же ступах:
— С новым… марта тебя! Чиз, бля!
Он выдувает толстыми, червячными губами тяжелый и неповоротливый воздушный поцелуй. Тот взлетает и тут же падает на заплеванный тротуар. Мужчина выпивает пиво, отирает рукавом усы и молодецки разбивает банку об асфальт. Раз, другой, третий…
Под Шоссе Энтузиастов, как выйдешь из метро — длинный подземный переход. Одну стенку этого перехода подпирают пьющие круглый год пиво мужики, а возле другой теснятся ларьки с разным мелким товаром. В одном из этих скворечников я покупал сигареты, а в соседнем две женщины приценивались к сумкам. Женщины были крупные, из тех, которые дышат всем животом, как лягушки. Одна из них была постарше, а вторая помоложе. Выбирала та, которая постарше. Сумку она присмотрела лакированную, гангренозного цвета — такого, когда уже лечение не помогает, а только ампутация. На ее теле сумка смотрелась бы как кошелек. Смотрелась бы. Приложить сумку к телу не позволял продавец. Видимо, были уже случаи, когда покупательницы с этими сумками… А продавцу вылезти из своего скворечника сразу трудно. Да и товар бросать боязно. Вот он и решил показать товар на себе. Прижал сумку к животу и стал перед женщинами поворачиваться, как на подиуме. Еще и руку кренделем изогнул. А вид у продавца был как раз для показа мод — небритый, стриженый под машинку, с большим сизым носом, в толстом засаленном свитере в тюремную полоску. Подруги смотрели, смотрели и та, что помоложе, спросила: «Ольк, ну?» Олька, прищурилась, пошевелила сумчатыми щеками и задумчиво произнесла: «Светк… ну нах. Не нравится он мне». И обе гордо удалились. А невозмутимый продавец повесил сумку на крючок и стал есть квелый, почти белый от недостатка солнца и начинки зимний чебурек, запивая чаем из пластикового стаканчика.
Вошел на Шаболовской в вагон и увидел скульптурную группу. Ее составляли три мужских человека и один женский. Вообще говоря, не всякие люди, даже связанные между собой, могут составить скульптурную группу. Бывает, что идет человек с женой, с двумя детьми, тещей, собакой или даже двумя
С правого краю композиции стояла совершенно черная девушка с медовыми глазами. Одевалась она, по-видимому, у лучших кутюрье Черкизовского и Коньковского рынков. Пронзительно-розовый коротенький китайский пуховичок с опушкой из шанхайского барса дополняли джинсы, так щедро усыпанные стразами, что оборотная сторона
Левее негритянки стоял молодой человек, весь в перстнях, цепочках и брелоках. Подозреваю, что и под одеждой у него были надетые на что-нибудь перстни. В ухе у него красовалась серьга, сделанная из октябрятского значка. В мое время их носили на груди. Куда-то их нацепят еще лет через десять или двадцать…
Завершали группу два не очень трезвых мужика с клетчатыми баулами челноков. Настолько не очень, что время от времени прислонялись к спинам девушки и молодого человека, поскольку стояли сзади. Когда диктор на остановке попросил не забывать в вагоне своих вещей, один сказал другому: «Жора! Слышь, что говорят-то? Ты меня не забудешь? Не забудешь?!» Не оборачиваясь, негритянка брезгливо процедила вполголоса: «Забудешь тебя, козла, как же». И все четверо двинулись к выходу. Какая-то старушка, на секунду высунув голову из поднятого воротника своей монументальной каракулевой шубы, выдохнула им вслед: «Москвичи…» И снова спряталась.
Иду по улице и по сторонам смотрю. На то и столица, чтоб по сторонам смотреть. Слушаю всё, что слушается, читаю всё, что читается и
По дороге на работу видел я в каком-то бананово-лимонном глянце аршинный заголовок «На глазах у Максима Галкина Алла целовала Филиппа!». Эка невидаль. Вот если бы на носу или… Да мало ли где.
Вечером, возле входа в метро, в цитрусовом свете фонаря, толстая баба в сером мохеровом картузе предлагала купить малосольные огурцы «последние в сезоне этого года». Огурцы, и правда, выглядели как последние. Синие, в перхоти поваренной соли. Баба теребила их багровыми пальцами, пытаясь хоть как-то взбодрить. Тщетно. Мертвые огурцы не захотел купить измятый мужчина с измятой от долгого выдавливания пива банкой в руке. Он только взглянул на них, и ему стало нехорошо. Его даже затошнило, и… Он успел культурно отвернуться. И непременно сам бы ушел. Не надо было его так сильно толкать! Потому, что лежа можно только отползти. Медленно и скорбно. К чему я это все рассказал? А к тому, что осенние вечера бывают такими длинными, что ими можно не один раз обмотаться, точно веревкой. И удавиться.
Ночью проснулся и стал кашлять на разные лады. Но всё как-то не так… несолидно. Какой-то сумбур вместо музыки. В детстве я любил кашлять. Это тебе не насморк до пояса или там свинка позорная. Участковому врачу, которого мама на дом вызовет, покашлял и всё — свободен на неделю, а если повезет, то и на две. И потом, когда уже прогонят в школу, можно закашляться перед вызовом к доске так мучительно, de profundis даже, что вызовут соседа по парте. А на большой перемене случайно оказаться рядом с Ленкой из параллельного четвёртого класса и так зайтись кашлем, чтоб она сразу поняла — жребий мой измерен. Но чтоб продлилась… и ваще… Иначе — на Кавказ, в декабристы, а то и к Герцену в «Колокол». И Ленка поймёт. И мы с ней пойдём в буфет за коржиками или пончиками с повидлом. И где теперь все эти преимущества… Только кашель и остался. Но я не о том. Я проснулся, когда на часах была половина третьего, а точнее, два часа и двадцать две минуты. Часы у меня электронные, с красными цифрами, которые проецируются на стену. Глянешь невзначай поверх шкафа, а там, среди немыслимых цветов на обоях, всё давно уже мене, текел и фарес. И пульсирует красное двоеточие. Ну вот. Смотрю я на эти три двойки в ряд и никак вспомнить не могу, что они мне напоминают. Уж и кашлять перестал, а заснуть не могу — вспоминаю. И так вспоминал, и этак. И тут меня осенило. В детстве к стене соседнего дома был прилеплен гипсовый барельеф с головами вождей мирового пролетариата. Голов было как раз три. И держались они ухо за ухо и ус за ус. Ночью под ними зажигался фонарь. Наверное, они что-то высматривали на земле под стеной. А может, местные власти им просто спать не давали. Вожди были серые, уставшие и местами облупленные. Как мне хотелось их раскрасить! Но тогда у меня была только коробка цветных карандашей «Спартак» фабрики «Сакко и Ванцетти». Карандаши мне было жалко. Завтра пойду и куплю самых ярких тиккурил. Обрадую стариков… На этом месте я открыл глаза. За окном никак не мог упасть тополиный пух и бомж Митрич, который прижился в подвале нашего дома. Вообще-то он, конечно, давно упал и лежал в кустах цветущего жасмина. Упасть — это я так написал, для красоты. Зато жасмин пахнет сильнее, чем Митрич. И я ему за это благодарен. В смысле, жасмину. И не только я. Ещё многие жильцы.
В переходе на «Третьяковской» стоит необъятная баба с картонкой «подайте на билет». Недели три, а то и четыре стоит. Ей подают, наверное. Иначе бы не стояла. Я так думаю, что она собирает на билет Москва — Сатурн. Отстала от зонда Кассини-Гюйгенс. Злые люди украли в буфете космодрома скафандр и полную сумку продуктов в тюбиках. Вот она и побирается. Не возвращаться же в Кострому. Впрочем, может, я и загнул насчёт Сатурна. Уж так прямо и Сатурн. Обычный круиз по Средиземному морю недели на две. Я когда с ней поравнялся — она глаза отвернула и в сторону стала смотреть. Я-то подумал бог весть что и ошибся. А оказывается, у неё чуть пониже спины, на стульчике, лежит журнал глянцевый с белой яхтой на картинке. Посмотрит она на нее, посмотрит… и снова побирается с неистовой силою.
На перроне шумно — подходит поезд. Апоплексического вида мужчина кричит в телефон: «Не придуривайся! Не делай голубые глаза!..»
Показали в рекламе какую-то золотушную деваху, которую фея превратила в принцессу. Ну прикид у нее сразу стал от кутюр, твою мать, а вот кожаные сапожки подкачали. Хоть и модные, но не блестят. И тут фея достает баночку с сапожным кремом «Киви» и предлагает принцессе. А за кадром голос сообщает, что крем этот не простой, а
Вот говорят, что нам привычней жить в патерналистском государстве. Правильно говорят. Признаться, мы готовы не только в патерналистском жить, но и в матерналистском тоже. И вовсе не в том смысле, в котором все подумали.
Утром переходил я с радиального «Проспекта Мира» на кольцевой. Там у эскалатора сидит в стеклянной будке бабушка с нарумяненными до чахоточного блеску щеками. И нами в микрофон командует.
— Ну так же просто стоять справа, а проходить слева. Даже с утра! Что ж тут непонятного-то, товарищи? Так, те, кто стал справа — те кладут правую руку на поручень. На поручень, я сказала! Правой ногой вступаем и правую руку кладем… Мужчина! Зеленый, замшевый мужчина! Положите руку на поручень.
Мужчина, уже проехавший вверх по эскалатору, растерянно оборачивается и делает какой-то нерешительный взмах рукой в направлении будки. Едущие выше и ниже молча держатся за поручень правыми руками.
— Да вы положите ее, положите! — не отстает строгая бабушка, — она ж у вас не лежит, а болтается, как…
Как она болтается, я услышать не успел, поскольку течением меня вынесло на берег кольцевой станции.
Сто тридцатый автобус, от станции метро «Университет» до станции «Профсоюзная» тащится от пробки к пробке. Я дремлю, но время от времени просыпаюсь от скрипа тормозов и сильнейшего запаха перегара за моей спиной. Из этого перегарного облака ко мне, заплетаясь друг за друга, ползут из последних сил слова:
— Ты запей, Вов, байкальчиком. И я тебе скажу. Мы с тобой огонь и медную воду прошли. Галька — сука, конечно, толстозадая. Если б я был старик Хоттабыч, я ее на хуй послал бы по щучьему велению. Завела моду записывать в блокнот свой. Да, от нас запах был. Запах — не перегар! Мы с производства вышли. Ну нормально вышли — все у нас шевелилось по порядку. Руки, ноги и всякая хуйня — все как у людей. Мы почему с запахом? Потому мы с производства идем. А как еще-то? Как?! Молчишь? Не знаешь… Кемарь, хер с тобой… Не слюнявь мне, блядь, рукав от новой куртки. Спи человечески. А от кого сейчас не запах? По нынешним временам, Вовка, даже от ангелов… От этого байкала у меня такая… мутотень… Отрыгаться не могу. А завтра мы с тобой к начальнику цеха пойдем. Мы эту Гальку… Допьем, а завтра нам сейчас выходить на Профсоюзной. Вставай, давай. Быстрее — двери открываются уже. Голову не волочи, мудила…
В конце августа или начале сентября, стоит только захныкать дождику, хоть бы и самому мелкому, все сразу начинают ворчать:
— Ну вот, пожалуйста! Так мы и знали! Еще и лета толком не было, а осень тут как тут. Мы только-только… а она уже. И так каждый год. И никто даже и мизинцем не пошевелит, чтобы как-то исправить или улучшить. Никому нет решительно никакого до этого, между прочим, не последней важности, дела.
А возьмем март или апрель. Уж и солнышко покажется, и прилетят первые веснушки, и грачи на картине Саврасова загалдят так оглушительно, что проснется задремавшая рядом с ними музейная старушка в Третьяковке… Все равно — кого ни спроси — всякий станет уверять тебя, что до настоящей весны еще как до Китая… а то и до Японии. Еще и снег пойдет, и насморк будет, и вообще — настоящая весна — это непременно девушка в чем-нибудь тонком, прозрачном и разлетающемся от теплого ветра. Да вы глаза-то разуйте! Снимите с них зимние ботинки на меху. Какие же теперь девушки при северном ветре и заморозках на почве?
Но отчего же непременно девушка? Отчего не кошка или воробей? Да что воробей… Видел я вчера на скамейке дюжего молодого человека в поношенной брезентовой ветровке и туристических высоких ботинках на толстой-претолстой подошве. Он сидел и блаженно жмурился на выглянувшее из-за туч солнце. Черная как смоль огромная борода его была заплетена в несколько косичек, каждая из которых была перетянута разноцветной резинкой. Справа и слева от этого утеса-великана сидели две
Весь день валил мокрый снег, а к вечеру еще и подморозило. Из маленькой обледеневшей чебуречной у Северного рынка смотрят на улицу скучающие чебуреки, широколицые лепешки, бесстыжие куры-гриль и копченые свиные ребра неизвестных животных. Холодный мартовский ветер раскачивает тонкую веревочку песни «Постой паровоз, не стучите колеса…», свисающую из маленького динамика под козырьком палатки. Смуглый молодой человек в колпаке и фартуке не третьей свежести сидит внутри заведения, обняв электрообогреватель, и тихонько подпевает Вицыну на своем жарком и влажном субтропическом языке. Покупателей не видно. Бродячая собака, идущая по делам, которых у нее нет, останавливается напротив чебуреков и ребер, минуту или две задумчиво чешет левой задней лапой то место, где у нее никогда не было кармана с деньгами, и снова идет по тем же делам.
Что я хочу сказать москвичам и гостям столицы. Граждане! Курей птицефабрики «Куриное царство» продают плохо выбритыми. Только что мне пришлось эпилировать такую курицу пассатижами. С особым цинизмом и жестокостью. Она, конечно, во всем призналась, но от супа ее это не спасло.
…Уже и вокзала след простыл, уже и проводник принёс чай с лимоном, уже и пришлось тебе выйти из купе, пока переодевается ко сну твоя попутчица, — а Москва всё не кончается. Тянутся, тянутся за окном бесчисленные пригороды, города-спутники, элитные поселки и одинокие дачные домики в три этажа с антеннами космической связи. И так почти до самой Твери.
А ведь лет двадцать пять назад, даже двадцать, столица до МКАДа дотягивалась не во всех местах. Ещё из какого-нибудь Митино или Куркино забредали внутрь города совершенно дикие селяне и селянки в поисках мяса, детских колготок, венгерского зелёного горошка и поглазеть на жигули-«пятерки». Ещё лось, а не хаммер мог запросто перегородить одну из двух тонких полос кольцевой автодороги.
Теперь Москве дорогу лучше не перегораживать. А если не перегораживать, то она рано или поздно и до второй столицы доберётся. Сейчас-то ещё там, в колыбели трёх революций, все спят спокойно и на ус не наматывают. А как появятся на окраинах дикие дивизии московских дворников-таджиков и молдаван-строителей, как пойдут они в атаку с криками «шаурма» и «бордюр», как за случайно оброненное в разговоре «булка» или «поребрик» будут хватать всех без разбору, когда на каждом парадном будет прибита табличка «подъезд»… вот тогда «крайние» станут «последними», вот тогда опомнятся, да поздно будет.
А пока… пока скорый поезд идёт и идёт на север, чуть притормаживая на тёмных полустанках, хлопают дверями тамбуров полночные курильщики, идёт по коридору молодой проводник в трусах до колена и форменной фуражке, спит на приставном сиденье какая-то тётка, обнимая ногами большую клетчатую сумку, и видит во сне.
На станции «Алексеевская» подсел ко мне человек с желтым лицом. Какой-то друг степей калмык. Даже очень калмык, потому, что один глаз у него был просто узкий, а второй — уже не бывает. Видать, ударился он лицом обо что-то. И не один раз. Фингалище такой, что хоть по автомобильной трассе ночью спокойно иди. Будет считаться, что с зажженной фарой. Голова у моего попутчика была обмотана бинтом. Он ее, наверное, сам обматывал. Сначала шапку-петушок на голову нахлобучил, а потом вспомнил, что не худо бы и голову обмотать. Получилось… как получилось. Видно было, что человек давно не брился. И эти три волоска, что он не брил, наводили грустную думу, как та несжатая полоска из стихов великого русского поэта. И стал человек рыться у себя за пазухой. То папиросы достанет, то зажигалку, а то искусанный до полусмерти чебурек. Но не стал ни есть, ни курить, а все обратно спрятал. Наконец достал он засаленную и затрепанную книжку. И раскрыл ее. А на первой странице той самой книжки было написано «В каждой нации есть свои евреи». И стал человек внимательно ее читать, водя заскорузлым пальцем по строчкам.
Сегодня на работе за чаем беседовали о выборах. Ну не то чтобы беседовали, а так… матом ругались.
Я задумался о своем и оговорился по Фрейду. Спросил: «Интересно, кого же у нас выберут на третий срок?»
Над проспектом Мира висит растяжка «Сезон кавказской кухни в ресторане Штирлиц».
Стою в центре зала на «Третьяковской». Жду. Усы и бороду, по которым меня узнают друзья и знакомые, вытаращил вперед. Рядом со мной стоит девушка лет двадцати. Воздушная и прекрасная, как зефир «Шармэль». Тоже кого-то ждёт. И подходит к ней молодой человек с огромным баулом на колёсиках. Сам он (не баул, а молодой человек) высокий, тонкий и хрупкий, как палочка твикса. И, смущаясь и робея, спрашивает девушку: «Извините, скажите, пожалуйста, — вас случайно не Лена зовут?» Совершенно случайно оказалось, что Лена. Молодой человек подкатывает свою сумку к девушке и тут же, не говоря худого слова, начинает так её лихорадочно целовать (не сумку, а девушку), а она с такой страстью начинает ему отвечать, что я до сих пор вспомнить не могу — кого же я ждал-то? Я, кстати, успел и домой доехать, и поужинать грибным супом, жареной картошкой и ломтем холодной буженины с хреном, и рюмку зубровки выпить, и стакан чая с лимоном, и творожным колечком закусить, и трубку выкурить, а они всё там целуются и целуются…
Женщина в пластмассовой куртке цвета «геенна огненная» курит и кричит на весь переулок:
— Послезавтра все кончится! Предупреждаю! И не надейтесь!
Она замолкает на секунду, делает несколько торопливых, глубоких затяжек, страшные глаза и продолжает кричать, изрыгая клочья сизого дыма:
— Только у нас до послезавтра цыплята по семьдесят два, крылья по сто тринадцать, голени… бедра…
Её рука указывает в направлении маленькой лупоглазой палатки под названием «Мир кур», у двери которой сидит полосатый кот… то есть, он сидел бы, если бы не объелся как свинья. Толстый кот вяло шевелит толстым хвостом, и время от времени оттягивает лапой полоски с толстого живота, чтобы не сильно давили. Сегодня жизнь у него удалась.
По дороге домой, из Москвы в Пущино, как к мосту через Оку подъезжаешь, так и начинаешь здороваться — с самой Окой, с церковью в деревне Липицы, с озимым полем, с холмами, между которыми петляет дорога, с маленькими дачными домиками из тех, что выросли и состарились на шести сотках, с дачниками и их преогромными кабачками, с кривой сосной, с клёнами, с трубой от городской котельной. Потому что с каждым… короче говоря — потому что потому. А как из дому в Москву возвращаешься, так молчком, под землёй, доберёшься до своей ячейки в паутине, упадёшь в койку и отвернёшься к стене — цветами на ободранных обоях любоваться. Потому что всё это… да по той же самой причине.
На станции «Парк культуры» уселся между двух дам. У той, что справа, были накачанные, как у культуриста, нестерпимо блестящие губы. Время от времени дама с видимым усилием закрывала рот, но он снова упрямо приоткрывался. Что-то было в устройстве ее рта напоминающее насекомоядное растение росянку. Этот приманчивый блеск, эта ласковая приоткрытость капкана. Так и видишь, как прилетает на этот блеск какой-нибудь
У дамы слева, напротив, были нервные сухие пальцы, унизанные серебряными перстнями. Встречал я такие пальцы. Обычно между ними зажата длинная и тонкая сигарета с ментолом. И говорят эти пальцы хриплым, прокуренным и до изнеможения сексуальным голосом: «Ах, Сережа, я так измучена… целый день среди этих плебеев… к вечеру просто никакая… а тут вы со своей херней… Да наливайте же, наливайте — краев, что ли, не видите?»
Но я отвлекся. У обеих дам в руках были какие-то глянцевые журналы. И оба были открыты на одной и той же странице. А на странице была беременная фигуристка Ирина Слуцкая. И я подумал: «А не загадать ли мне желание?» Но побоялся.
Мужчина средних лет, на лице которого столько морщин и морщинок, что оно напоминает вид дельты Волги с воздуха, внимательно рассматривает стойку со сладостями возле кассы в универсаме «Квартал». Видно, что он колеблется. Мучительно. Наконец протягивает руку к крошечной шоколадке «Аленка» за восемь рублей, берет ее и кладет в проволочную корзинку, где уже лежат бутылка водки «Праздничная» и банка кошачьих консервов. Женщина, стоящая позади меня в очереди, сама себе думает вполголоса: «Разбежался. Может, она еще и не придет, а ты уже шоколадку…»
Маленькая девочка едет на пластмассовом розовом трехколесном велосипеде и разговаривает с мамой, розовой и пластмассовой от макияжа:
— …а потом? — спрашивает девочка.
— А потом она их вырастит, — отвечает мамаша и картинно выпускает в пространство клуб сигаретного дыма.
— А потом-потом? — не унимается девочка.
— Выйдет замуж за другую собачку.
— А что будет с той собачкой, которая была раньше?
— Да ничего ему, мудаку, не будет. Пошел он на хер! Какое тебе вообще до него дело, до этого кобеля! Ты педали давай крути, а то нас бабушка уже заждалась с обедом.
И девочка начинает сосредоточенно крутить педали.
Молодой человек, с торчащими вверх и в стороны косичками так, что он напоминает растрепанного Чипполино или Карлсона с пропеллером на голове, размахивая головой, говорит в телефон:
— И тут, Саня, я вдруг почувствовал, что как дипломат — я в полной жопе….
Падение нравов теперь повсеместное. Еду в метро с работы. Сижу на крайнем месте, рядом с дверями. Сидим тесно, и от этого левое плечо немного вылезает за поручень. Культурно еду — читаю Достоевского. Вдруг на одной из остановок чувствую тяжесть на плече. Поднимаю глаза вверх, а там… преогромная. Джинсами обтянута так, что лопнут глаза, если засмотришься. Я, конечно, их усилием воли отвёл, а сам думаю — вот что себе позволяет, бесстыжая. Ведь чувствует, поди, что не на поручень оперлась. И хоть бы хны. Так, понимаешь, притискивает, что у меня плечо покраснело от натуги. Ну нет, не на того напала! Не дам тебе спокойной жизни. Стал я плечом поводить то вправо, то влево. Раз, другой. Аж плечо вспотело. Ноль внимания — фунт… даже десять фунтов, а то и больше. А я ещё, да с вывертом. И взглядом так упёрся, что чуть ей джинсы не прожёг. И не думает отодвинуться — только ухмыляется всеми складками. Три перегона подряд плечом шевелил — устал, как собака на сене, а с мёртвой точки не сдвинул. И то сказать — такая точка