Интересующие нас открытия имеют прямое отношение к грандиозной катастрофе, потрясшей древних римлян. 24 августа 79 года взорвался вулкан Везувий, разрушивший не только Помпеи, но и небольшой приморский курорт Геркуланум у Неаполитанского залива. Это поселение с роскошными виллами, в которых отдыхали богатые римляне, заваленное двадцатиметровым слоем вулканических извержений, затвердевших до состояния бетона, пролежало в забвении до начала XVIII века, когда землекопы, рывшие колодец, неожиданно для себя наткнулись на мраморные статуи. Австрийский офицер – Неаполь тогда принадлежал Австрии – приказал пробивать штольни.
Раскопки продолжались и когда Неаполь перешел к Бурбонам. Их вели грубо, варварски, и они напоминали больше разбой, а не археологические исследования. Возглавлял их более десяти лет испанский армейский инженер Роке Хоакин де Алькубьерре, относившийся к месту гибели поселения как к ископаемой свалке, в которой захоронены несусветные богатства для поживы. («Этот человек9, – говорил его современник, возмущенный произволом, наносившим ущерб историческим ценностям, – знает об античности столько же, сколько раки о луне».) Землекопы искали в основном статуи, мрамор, самоцветы и другие знакомые им сокровища и беспорядочными грудами отправляли их своим хозяевам.
С 1750 года исследователи под руководством нового директора стали вести раскопки с большей рачительностью и осторожностью. Спустя три года, пробивая туннель через одну из вилл, они обнаружили нечто совершенно неожиданное: руины комнаты с мозаичным полом, наполненной многочисленными предметами, по описанию очевидца, «размером в пол-ладони, круглыми, похожими на корни дерева, почерневшими и почти одинаковыми»10. Вначале археологи решили, что нашли склад брикетов древесного угля, наподобие того, который они уже жгли в холодные утренние часы, чтобы согреться. Высказывалось и другое предположение: почерневшими фрагментами были сгоревшие рулоны одежды или рыболовецких сетей. Один из загадочных предметов упал на мозаичный пол и раскрылся. Внутри того, что исследователи сначала приняли за обуглившийся корень дерева, они увидели буквы, и им стало ясно: в этой комнате хранилась чья-то личная библиотека.
Книги древних римлян были меньше современных изданий. Их писали в основном на свитках папируса11 – высокого тростника, в изобилии росшего в болотистой дельте Нила в Нижнем Египте и давшего название более позднему писчему материалу – бумаге (paper). (Английское слово «volume» произошло от латинского понятия
Поначалу белый и гибкий, папирус со временем обесцвечивался и становился ломким – ничто не вечно, – но он был очень удобен благодаря легкости и относительной дешевизне. Мелкие землевладельцы Египта давно поняли, что налоговые квитанции, написанные на клочках папируса, могут сохраняться годами и даже десятилетиями. Священники могли пользоваться этим материалом для запоминания слов, посредством которых обращаться с молитвами к Господу, поэты – претендовать на символическое бессмертие, а философы – на то, чтобы передавать свои идеи еще не родившимся ученикам. Римляне, а еще раньше греки, убедившись в необычайной пригодности папируса для письма, завозили его огромными партиями из Египта для удовлетворения растущих потребностей в составлении официальных документов, исторических хроник, личных посланий и в издании книг. К тому же папирус оказался долговечным: свиток мог сохраняться триста лет.
Отрытая в Геркулануме комната когда-то была обрамлена книжными полками, а в центре еще виднелись следы от большого прямоугольного книжного шкафа12. Повсюду чернели малопонятные обуглившиеся фрагменты, разваливавшиеся при малейшем прикосновении – это были стираемые вощеные таблички, на которых античные читатели делали свои заметки (наподобие популярных у современных детей магических планшетов). Полки были доверху наполнены папирусными свитками. Некоторые свитки, очевидно, самые ценные, были обернуты древесной корой и с каждого конца закрыты деревянными пластинами. В другой части виллы археологи нашли целый ворох свитков, спекшихся в один ком вулканического пепла, словно кто-то второпях упаковал их в деревянный ящик в тот страшный августовский день, пытаясь сохранить особенно ценные издания. Несмотря на то что многие рукописи люди превратили в прах, пока не поняли назначение своих находок, удалось спасти около 1100 книг.
Вулканические извержения уничтожили немало манускриптов, содержавшихся в особняке, получившем теперь название Виллы папирусов. Однако лава, пепел и газ, обуглившие и спекшие книги, уберегли их от дальнейшего разложения. Веками они фактически пребывали в саркофаге, лишенном воздуха. (Даже сегодня лишь небольшой участок виллы открыт для обозрения; остальная часть погребенного особняка все еще находится под землей.) Исследователи тем не менее были разочарованы: прочесть тексты обугленных свитков оказалось затруднительно. Когда их пытались развернуть, они распадались на куски.
Десятки, а может быть, и сотни рукописей погибли при попытках раскрыть обуглившиеся свитки. Когда все-таки удалось распечатать несколько свитков, обнаружилось, что ближе к середине спекшихся листов текст вполне различим для чтения. После двух лет бесплодных усилий проникнуть в тайны античных книг исследователи обратились за помощью к неаполитанскому священнику и эрудиту, служителю Ватиканской библиотеки Антонио Пьяджо. Святой отец начал с того, что аккуратно соскребал обуглившиеся слои до тех пор, пока не будут различимы буквы, и изобрел оригинальное устройство – машину, которая осторожно и медленно разворачивала обугленный папирусный свиток, открывая для исследователей гораздо больше читаемого текста, чем они ожидали когда-либо увидеть.
Дешифровщики, читавшие восстановленные листы, тщательно разглаженные и проклеенные, обнаружили, что библиотека виллы или по крайней мере та ее часть, которую отрыли, была очень специфичной: многие свитки содержали трактаты греческого философа Филодема. Исследователей это несколько разочаровало: они надеялись найти утерянные труды вроде произведений Софокла и Вергилия. Однако то, что они извлекли из забвения, помогло по-новому оценить открытие, сделанное ранее Поджо. Филодем, наставлявший своих учеников в Риме в 75–40 годах до н. э., был современником Лукреция и последователем той философской школы, которая представлена в поэме «О природе вещей».
Почему же труды малозначительного греческого философа хранились в библиотеке роскошной приморской виллы? И зачем вообще на курорте была нужна обширная библиотека? Конечно, Филодем, живший на доход от уроков и лекций, не был владельцем этой Виллы папирусов. Однако присутствие значительного количества его произведений указывает на определенное направление интересов хозяина виллы и истоки поэмы Лукреция. А эти истоки лежат в длительном процессе слияния греческой и римской культур.
Эти две культуры не всегда уживались и дружили. Долгое время римляне для греков были людьми жесткими, заорганизованными, одержимыми самосохранением и завоеваниями. К тому же они считали их варварами – «утонченными варварами», с точки зрения александрийского ученого Эратосфена, «грубыми и опасными», по мнению гораздо более многочисленных недоброжелателей. Когда независимые города-государства процветали, интеллектуалы-греки отыскивали в них сокрытые зерна знаний, как и у карфагенян и индусов, но ничего достойного внимания не находили в римской культуре.
Римляне ранней республики могли бы и согласиться с таким мнением. Рим традиционно настороженно относился к поэтам и философам. В древнем городе ценились добродетель и деловитость, а не цветастые слова, интеллектуальные дискуссии и книги13. Но когда римские легионы овладели Грецией, греческая культура, со своей стороны, начала овладевать умами завоевателей. Римляне, по-прежнему скептически относившиеся к изнеженным интеллектуалам и гордившиеся прагматизмом своего мышления, тем не менее с возрастающим интересом воспринимали достижения греческих философов, ученых, писателей и художников. Они высмеивали поведение греков, болтливость, склонность к философствованию и фатовство. Но честолюбивые римские семьи посылали сыновей на учебу в греческие философские школы, среди которых самой популярной была академия в Афинах, а греческие интеллектуалы, как Филодем, завозились в Рим, где им платили приличное жалованье за преподавание.
Уважающий себя римский аристократ никогда не признался бы в любви к эллинизму. Римлянин не стал бы хвастаться знанием греческого языка и греческого искусства. Тем не менее римские храмы, дворцы и общественные залы декорировались великолепными статуями, украденными в завоеванных городах материковой Греции и Пелопоннеса, а доблестные римские полководцы не стеснялись украшать свои виллы греческими вазами и скульптурами.
Камень и керамика могут засвидетельствовать, какое множество предметов искусства завезли римляне из Греции, но, конечно, главное влияние на их культуру оказывали книги. В полном соответствии с воинственным духом города первые большие собрания рукописей были трофейные. В 167 году до н. э. римский полководец Эмилий Павел разгромил царя Персея Македонского, положив конец династии, происходившей от Александра Великого и его отца Филиппа. Персея и его трех сыновей провели по улицам Рима прикованных цепями к триумфальной колеснице. Следуя традициям клептократии, Эмилий Павел привез в Рим бездну награбленного добра, выставив его в казначействе. Для себя и своих детей завоеватель приберег лишь один трофей – библиотеку побежденного монарха14. Жест символический. В нем проявились не только личные предпочтения состоятельного аристократа-полководца, но и заинтересованное отношение к греческим книгам и культуре.
Примеру Эмилия Павла последовали другие знатные римляне. В среде римской знати стало модным собирать большие библиотеки в городских домах и загородных виллах. (В ранние годы Древнего Рима не существовало книжных магазинов, книги добывались во время военных походов или приобретались у торговцев в Южной Италии и Сицилии, где греки уже основали такие города, как Неаполь, Таранто и Сиракузы.) У грамматиста Тиранниона имелась библиотека, в которой насчитывалось 30 тысяч томов; Серен Саммоник, врач и специалист по изгнанию болезней магической формулой «абракадабра», владел собранием из 60 тысяч книг. В Риме, можно сказать, началось повальное увлечение греческими книгами.
Лукреций уже жил в обществе, зараженном страстью к чтению и стремившемся расширить круг читающей публики. В 40 году до н. э., через пятнадцать лет после смерти Лукреция, в Риме появилась первая публичная библиотека, основанная Асинием Поллио, другом поэта Вергилия15. Идея, очевидно, принадлежит Юлию Цезарю, восхищавшемуся публичными библиотеками, которые он видел в Греции, Малой Азии и Египте, и решившему учредить нечто подобное и для римлян. Но Цезаря убили, прежде чем он смог осуществить свой замысел. Сделал это за него Поллио, воевавший с Цезарем против Помпея, а потом с Марком Антонием против Брута. Искусный полководец, хитроумный (или удачливый) в выборе союзников, Поллио был еще и разносторонним литератором. Все его произведения, кроме нескольких фрагментов речей, утеряны. Но известно, что он писал трагедии – не хуже Софокла, согласно Вергилию, – хроники, критические литературные эссе и был одним из первых римских авторов, читавшим свои опусы аудитории, состоявшей в основном из друзей.
Библиотека, основанная Поллио16, была построена на Авентинском холме и содержалась, как это было принято у римлян, на средства, приобретенные завоеваниями, в данном случае полученные от населения Адриатического побережья, оплошавшего, поддержав Брута против Антония. Вскоре император Август учредил еще две публичные библиотеки, делали это и последующие монархи. (К IV столетию в Риме действовало двадцать восемь публичных библиотек.) Планировка всех сооружений (ни одно из них не сохранилось) была одинаковой и такой же, какую мы видим в современных зданиях этого назначения. К большому читальному залу примыкали комнаты меньшего размера, в которых хранились собрания книг, уложенные в пронумерованные книжные шкафы. Читальный зал, прямоугольный или полукруглый, иногда с круглым открытым окном на крыше, украшался бюстами или статуями известных писателей – Гомера, Платона, Аристотеля, Эпикура – и других почитаемых исторических личностей. Изваяния служили, как и сегодня, напоминанием о плеяде великих людей, которых должен знать любой цивилизованный человек. Однако в Риме тех времен они имели и другое дополнительное важное предназначение, аналогичное маскам предков, которые римляне традиционно хранили дома и надевали в дни памяти. Иными словами, они воплощали души умерших гениев, с которыми можно было общаться, читая их книги.
Постепенно и другие города античности17 обретали свои публичные собрания книг, содержавшиеся налоговыми поступлениями или пожертвованиями меценатов. Греческие библиотеки не отличались благоустроенностью, римляне же повсеместно оборудовали свои читальни удобными стульями и столами18, за которыми сидели книголюбы, степенно развертывали свитки папируса, левой рукой скручивая прочитанные столбцы. По рекомендации талантливого архитектора Витрувия, одного из тех античных авторов, чьи произведения вызволил из забвения Поджо, библиотеки строились окнами на восток, чтобы в полной мере использовать утренние лучи солнца и уменьшить влажность воздуха, вредную для книг. Во время раскопок в Помпеях и других местах были найдены дощечки с именами меценатов, письменные принадлежности, столы, полки для папирусных свитков, пронумерованные шкафы, в которых хранились пергаментные рукописи, а затем кодексы, заменившие свитки, и даже граффити, намалеванные на стенах. Сходство античных библиотек с теми, которыми мы пользуемся сегодня, не случайно. Наше представление о библиотеке как общественном достоянии и ее общий дизайн проистекают из модели, созданной римлянами тысячи лет назад.
По всей огромной Римской империи – и на берегах Роны в Галлии, и возле рощи и храма Дафны в провинции Сирия, и на острове Кос у Родоса, и в Диррахии, нынешней Албании – цивилизованный человек в своем доме непременно должен был иметь комнату для чтения19. Свитки папирусов тщательно индексировались, маркировались (к ним прикреплялись бирки, называвшиеся по-гречески
В восьмидесятые годы ХХ столетия археологи в очередной раз возобновили раскопки погребенной виллы в надежде найти свидетельства, проливающие свет на жизненный уклад, отображенный в ее декоративно-художественном облике, воссозданном музеем Гетти на вилле Малибу в Калифорнии, где представлены многие статуи и другие предметы искусства из Геркуланума. Основная часть мраморных и бронзовых шедевров – изваяния богов и богинь, портретные бюсты философов, ораторов, поэтов и драматургов, фигуры грациозного юного атлета, кабана, хмельного сатира, спящего сатира, Пана и козы
Вначале археологи столкнулись с непредвиденными осложнениями: на удобренных вулканом почвах местные жители выращивали гвоздики, и собственники не желали, чтобы пострадал их бизнес. После длительных переговоров исследователям все-таки позволили спуститься в штольни и добраться до виллы по тоннелям, пробитым через подземные развалины. Им удалось составить самый точный за все время раскопок план виллы, измерить атриум, квадратный и прямоугольный перистили, другие сооружения, определить местонахождение мозаичного пола и необычной двойной колонны. По следам, оставшимся от виноградных лоз, они установили местоположение сада, в котором две тысячи лет назад хозяин виллы принимал своих просвещенных гостей.
Нам было бы трудно даже предположить, о чем могли говорить друзья долгими послеобеденными часами в саду с колоннами, если бы не уникальное открытие, сделанное тоже в восьмидесятых годах. Ученые вновь взяли в руки почерневшие папирусы, найденные в XVIII веке искателями сокровищ. Эти свитки, превратившиеся в затвердевшие комья, оказались самыми неподатливыми и пролежали в Национальной библиотеке Неаполя более двухсот лет. В 1987 году Томмазо Стараче, применив новую технику, раскрыл два папируса. Он наложил относительно разборчивые фрагменты из этих манускриптов, не читавшихся со времен извержения вулкана, на японскую бумагу, сделал микроснимки и попытался расшифровать текст. Не прошло и двух лет, как Кнут Клеве, норвежский папиролог (так стали называть специалистов по расшифровке папирусов), провозгласил: «В Геркулануме обнаружена поэма
В мире науки эта новость ажиотажа не вызвала, ее, можно сказать, проигнорировали. Даже ученые, интересующиеся античной культурой, практически не обратили никакого внимания на информацию, затерявшуюся в выпуске № 19 объемистого итальянского альманаха «Хроники Геркуланума». Клеве и его коллеги расшифровали всего лишь шестнадцать крохотных фрагментов – слов или их обрывков, – но их анализ показал, что они принадлежали книгам 1, 3, 4 и 5 большой латинской поэмы из шести книг. Отдельные кусочки огромного пазла фактически были бесполезны. Однако они ясно указывали на то, что в библиотеке Виллы папирусов имелась вся поэма
Находки в Геркулануме позволяют нам умозрительно представить образ жизни общества, в котором читалась поэма, найденная Поджо в средневековом монастыре. В монастырской библиотеке среди служебников, церковных наставлений и богословских трактатов произведение Лукреция было чуждым предметом, случайным реликтом. В Геркулануме оно было естественной принадлежностью. Содержание уцелевших свитков свидетельствует: обитателей виллы и их гостей интересовала именно та философская школа, которая отражена в поэме
В точности неизвестно, кто владел виллой во времена Лукреция. Наиболее вероятным ее хозяином считается Луций Кальпурий Пизон. Могущественный политик, служивший одно время правителем Македонии, тесть Юлия Цезаря, он был и знатоком греческой философии. Цицерон, его злейший политический противник, изображает Пизона распевающим скабрезные песенки и сидящим в ленивой позе и нагом виде «среди своих пьяных и вонючих греков»22. Если же судить по библиотеке, то хозяин виллы и его гости предавались куда более изысканным занятиям.
Известно, что Пизон водил дружбу с Филодемом. В эпиграмме, содержащейся в одной из его книг, обнаруженных в обуглившейся библиотеке, философ приглашает Пизона в свое скромное жилище отпраздновать «двадцатый день» – на ежемесячное торжество в честь Эпикура, родившегося в двадцатый день греческого месяца гамелиона:Завтра, друг Пизон23, твой товарищ по музам завлекает
тебя
В свою простецкую берлогу
В три часа пополудни,
Чтобы попотчевать тебя по случаю твоего ежегодного
визита на двадцатый день [7] .
Ты не увидишь сосков и бромийского [8] вина
Но встретишь верных друзей да еще послушаешь
Речи, более сладкие, чем на земле феаков.
Если ты обратишь свой взор на нас, Пизон, то
Скромное празднество на двадцатый день
Затмится еще более роскошным пиршеством.
В последних строках, похоже, содержится намек на получение денег или приглашения к философской беседе и застолью с дорогими винами на богатой вилле Пизона. У знатных мужчин и женщин (дамы вполне могли участвовать в разговорах), гостей Пизона, полулежавших на кушетках под шпалерами, увитыми виноградными лозами, или под шелковыми балдахинами, не было недостатка в темах для задушевных бесед. Рим уже много лет потрясали политические и социальные неурядицы, выливавшиеся в кровавые гражданские войны, и, хотя острота конфликтов поубавилась, угроза миру и стабильности сохранялась. Тщеславные полководцы мечтали о наградах, войска роптали, требуя вознаграждений деньгами и землями, в провинциях было неспокойно, из-за слухов о волнениях в Египте резко подскочили цены на зерно. Изнеженные и избалованные рабами, хозяин и его гости, наслаждаясь уютом и покоем в роскошной вилле, были относительно удалены от внешних угроз, по крайней мере достаточно далеки от них для того, чтобы позволить себе вести долгие интеллектуальные беседы. Поглядывая беззаботно на дым24, вырывавшийся из жерла находившегося по соседству Везувия, они, наверное, могли иногда задуматься над нависшей над ними опасностью. Но эти люди принадлежали к элите, они жили в самом центре величайшей державы мира, считали своей главной привилегией способность к размышлению и культивировали мыслительную деятельность.
Римляне поздней республики в особенности уверовали в свое умственное преимущество и полагались на него даже в обстоятельствах, при которых другой человек пугается и ищет спасения. Сам факт существования убеждал их в том, что в мире ничего не изменилось и они в полной безопасности, по крайней мере в глубинах своего сознания. Подобно человеку, услышавшему сирену тревоги на улице и садящемуся за «Бехштейн», чтобы сыграть сонату Бетховена, эти люди в саду Пизона обеспечивали себе ощущение безопасности, предаваясь теоретическим дискуссиям.
Однако философские беседы не были единственным средством ухода от стрессовой социальной действительности в годы, предшествовавшие убийству Юлия Цезаря. Религиозные культы, возникавшие в таких далеких местах, как Персия, Сирия и Палестина, проникали и в Рим, пробуждая у кого-то страхи, а у кого-то и новые надежды, особенно в среде плебеев. Лишь горстка элиты – в силу неустроенности или из простого любопытства – могла выслушивать пророчества, поступавшие с востока, – о Спасителе, появившемся на свет от малопонятных родителей, которому предстоят неимоверные страдания и непременный триумф. Большинство просвещенных людей посчитало бы такие россказни небылицами, распространяемыми сектой настырных евреев.
Человек, склонный к религиозности, скорее всего пошел бы в храмы или часовни, воздвигнутые богам и усеявшие благодатный для этого ландшафт. Как-никак это был мир, который, казалось, сама природа пропитала божествами – рассредоточив их на вершинах гор, в родниках, термальных источниках, извергавших пар из таинственных недр земли, в загадочных рощах, где паломники развешивали на ветках деревьев разноцветные лоскутки. Однако, хотя вилла в Геркулануме и находилась вблизи от этих мест, где бурлила религиозная жизнь, маловероятно, чтобы утонченные интеллектуалы были истыми богомольцами. Судя по содержанию обугленных папирусных свитков, обитатели виллы предпочитали богоугодным ритуалам беседы о смысле жизни.
Древние греки и римляне в отличие от нас не идеализировали гениев, трудящихся в одиночку и размышляющих над разрешением замысловатых проблем. Такие сюжеты – Декарт в уединении подвергает все сомнению, отлученный от церкви Спиноза рассуждает сам с собой и шлифует линзы – станут у нас господствующими символами умственной жизни. Но это представление о подлинном интеллектуальном занятии проистекает из фундаментальной смены жизненных ориентиров, начало которой положили ранние христианские отшельники, намеренно отказавшиеся от всего, что ценилось язычниками: святой Антоний (250–356), уединившийся в пустыне, и святой Симеон Стилит (390–459), угнездившийся на собственном каменном столбе. Эти энтузиасты, как доказали современные исследователи, имели последователей, и, ведя отшельнический образ жизни, они оказывали влияние на значительные сообщества людей. Как бы то ни было, вокруг них сформировался превалирующий культурный стереотип радикальной отрешенности и изолированности от мира.
У древних греков и римлян ничего этого не было. Конечно, мыслительный процесс требует тишины и сосредоточенности, и поэты и философы периодически удалялись от мирской суеты, но они всегда оставались людьми социальными. Поэты видели себя пастырями, философы предавались долгим беседам, продолжавшимся иногда несколько дней. Уход от повседневности не был затворничеством, а использовался для обмена мнениями с друзьями в саду.
Человек, писал Аристотель, общественное животное, значит, проявить свою человеческую сущность он может только в социальном действии. Таким действием для просвещенных римлян была дискуссия. Нередко они затрагивали животрепещущие религиозные проблемы, и мнения полемистов, как правило, не совпадали. Цицерон писал:
«Я часто наблюдал подобное25, и в особенности однажды, когда у друга моего Гая Котты состоялось очень обстоятельное и серьезное обсуждение этого вопроса – о бессмертных богах. Это было во время Латинских праздников. Я пришел к нему по его просьбе и приглашению и застал его сидящим в гостиной (exedra) и беседующим с сенатором Гаем Веллеем, которого в то время эпикурейцы ставили на первое место (среди своих). Там был также Квинт Луцилий Бальб, сделавший такие успехи в стоической философии, что его сравнивали с самыми знаменитыми греческими стоиками» [9] .
Цицерон не выражает свою точку зрения, в разговоре он вообще никак не выделяет себя и предоставляет собеседникам равные возможности для философской дуэли, в которой не должно быть победителя. Диалог, на изложение которого потребовалось бы несколько папирусных свитков, завершается характерной недомолвкой: «После сказанного мы разошлись26 с тем, что Веллею показалось бы более правильным суждение Котты, а мне – более похожим на истину мнение Бальба». Неопределенность заключения – не результат скромности Цицерона, он этим не отличался, а тактический прием, имевший целью показать свободу и открытость дискуссий. Важна непринужденность интеллектуального общения, а не завершенность выводов. Значим сам процесс беседы, дающий возможность порассуждать, проявить остроумие и эрудицию, осведомленность не в слухах и наветах, а во всех областях человеческого знания, и всегда оставляющий место для выражения альтернативных точек зрения. Цицерон учил: «Пусть наша беседа27… будет спокойна и полна уступчивости; пусть в ней будет приятность. И из нее, правда, нельзя исключать других людей, словно мы вступили во владение; нет, как и в других случаях, так и во всеобщей беседе надо находить вполне справедливым, чтобы каждый говорил в свою очередь» [10] .
В диалогах Цицерона и других античных авторов не воспроизводились подлинные беседы, хотя персонажи были реальные. Они создавали идеализированные версии дискуссий, которые, безусловно, велись в таких располагающих к разговору местах, как вилла в Геркулануме. Судя по обугленным остаткам манускриптов, найденным в погребенной вулканом библиотеке, древние интеллектуалы говорили о музыке, живописи, поэзии, ораторском искусстве и на другие извечные темы межчеловеческого речевого общения. Можно предположить, что они затрагивали и острые научные, этические и философские проблемы. Что вызывает гром, землетрясения и затмения Солнца? Происходят ли они по велению богов, как утверждают некоторые мудрецы, или причины их возникновения заключаются в самой природе? Как появился мир, в котором мы живем? К чему мы должны стремиться? Имеет ли смысл посвящать всю свою жизнь борьбе за власть? Что надо считать добром и злом? Что происходит с нами после смерти?
Желание знатного владельца виллы и его гостей обсуждать и пытаться найти ответы на умозрительные проблемы и уделять философским дискуссиям значительную часть времени дает нам представление о жизненном кредо просвещенных людей такого социального положения и статуса. Это обстоятельство в определенной мере характеризует и интеллектуальный или духовный уровень развития общества, в котором они жили, свойственный той эпохе, о которой французский романист Густав Флобер написал: «После того как исчезли боги, а Христос еще не явился, в истории образовался уникальный период – между Цицероном и Марком Аврелием, – когда человек остался наедине с собой». Конечно, к этому утверждению можно отнестись и скептически. Для многих римлян боги вовсе не исчезли – даже эпикурейцы, которых иногда зачисляли в разряд атеистов, считали, что боги существуют, хотя и удалились от проблем смертных. И «уникальный период», по хронологии Флобера, между Цицероном (106–43 до н. э.) и Марком Аврелием (121–180 н. э.) в действительности мог быть и длиннее и короче. Восприятие мира того времени красноречиво отражено в диалогах Цицерона и других произведениях, найденных в библиотеке Геркуланума. У многих читателей этих трудов отсутствовал фиксированный репертуар верований и обрядов, внушаемых тем, что называлось божественной волей. Эти мужчины и женщины не ощущали на себе диктата богов (или их священников). Предоставленные, по Флоберу, самим себе, они оказались в том положении, когда надо выбирать и между несходными взглядами на мироздание, и между разноречивыми стратегиями жизни.
Обугленные фрагменты манускриптов помогают нам понять, как обитатели виллы делали этот выбор, каких авторов они предпочитали читать, что обсуждать и кого приглашать на беседы. В данном случае особенно полезно открытие, сделанное норвежским папирологом. Лукреций был современником и Филодема, и его патрона, который, пригласив друзей на виллу у вулкана, мог зачитывать им отрывки из поэмы «О природе вещей». Богатый патрон, интересующийся философией, мог пожелать и лично встретиться с автором. Для него не составило бы никакого труда послать за Лукрецием рабов с носилками, которые бы доставили его в Геркуланум для участия в беседе. Не исключено, что тогда сам Лукреций читал бы гостям свою поэму, фрагменты которой обнаружены в отрытой археологами библиотеке.
Если Лукреций участвовал в беседах на вилле, то легко представить, о чем он мог говорить. Его суждения вполне явственны и не подвержены сомнениям, в отличие от скептической манеры Цицерона. Ответы на все вопросы, сказал бы он, можно найти в трудах человека, чей бюст и чьи произведения находятся в библиотеке – философа Эпикура.
Только Эпикур, писал Лукреций, способен исцелить от смятений человека, который, умирая от скуки дома, неистово ищет прибежище в загородном доме, где его душу тоже терзает тоска. Для Лукреция Эпикур, живший более чем за двести лет до него, был не кем иным, как спасителем. Когда «человеческая жизнь постыдно и униженно валялась в пыли, задавленная гнетом суеверий»28, писал Лукреций, поднялся великий и отважный человек и «первым осмелился бесстрашно восстать против них» (1.62ff) [11] .
Этим героем, совершенно не вписывавшимся в древнеримскую культуру, ценившую жесткость, прагматизм и воинскую доблесть, был грек, добившейся всего не силой оружия, а силой интеллекта.
Поэму «О природе вещей» написал ученик, аккумулировавший идеи, сформировавшиеся столетиями раньше. Эпикур, философский мессия Лукреция29, родился на исходе 342 года до н. э. на эгейском острове Самос, куда его отец, бедный школьный учитель, перебрался из Афин. Многие греческие философы, в том числе Платон и Аристотель, происходили из знатных семей и гордились своими славными корнями. Эпикур не мог сравниться с ними в этом отношении. Философские противники, кичась социальным превосходством, глумились над его заурядным происхождением. Он помогал отцу в школе за ничтожное вознаграждение, злословили недоброжелатели, ходил с матерью по домам и читал заклинания. Его брат-де был сводником и жил с гетерой. Для любого уважающего себя человека зазорно иметь дело с таким философом.
Лукреций и другие единомышленники охотно ассоциировали себя с Эпикуром. Более того, они чествовали его как бога, почитали его мудрость и интеллектуальное мужество. И это обожествление основывалось не на социальных критериях, а на целительной силе его учения. Краеугольным камнем этого учения была давняя и дерзкая идея: все, что существует и будет существовать потом, состоит из неразрушимых созидающих элементов, несократимо малых по размеру и непостижимо бесчисленных. Греки придумали название этим невидимым созидающим и неделимым элементам – атомы.
Понятие атомов, введенное в науку в V веке до н. э. Левкиппом из Абдеры и его даровитым учеником Демокритом, было всего лишь гипотетическим предположением: на эмпирическое доказательство их существования потребовалось более двух тысяч лет. Другие философы выдвигали свои теории: Вселенную формируют огонь, или вода, или воздух, или земля, или комбинация всех этих стихий. Некоторые предлагали: если можно помыслить о мельчайшей частице человека, то можно вообразить и крохотного человека бесконечно малой величины, а также и лошадь, и каплю воды, и лист травы. Еще одна теория утверждала: сложный порядок Вселенной – результат работы разума или духа, устроившего мир по определенному плану. Демокрит концепцией бесчисленного множества атомов, не имеющих иных свойств, кроме размера, очертаний и веса, и формирующих неистощимое разнообразие форм жизни и природы, предложил вариант решения проблемы, озадачивший лучшие умы своей эпохи.
Не одно поколение теоретиков пыталось осмыслить реальное значение такого подхода к организации мироздания. (Этот процесс еще далек от завершения.) Эпикур заинтересовался проблемой мироустройства в возрасте двенадцати лет, когда учителя не смогли объяснить ему, что такое хаос. Атомистическая доктрина Демокрита показалась ему многообещающей, и он увлекся ею, не задумываясь над тем, куда она его приведет. К тридцати двум годам он уже был готов к тому, чтобы основать свою школу. В афинском саду Эпикур и выстроил свою систему мироздания и сформулировал философию смысла жизни человека.
По теории Эпикура, атомы, находясь в непрестанном движении, сталкиваются друг с другом, образуя при определенных обстоятельствах тела все большего и большего размера. Самые крупные объекты, которые мы можем наблюдать, Солнце и Луна сотворены из атомов, как и человеческие существа, кувшинки в реке или песчинки. Не существует ни высших категорий материи, ни иерархии элементов. Небесные тела не наделены божественными свойствами, не оказывают на нашу судьбу никакого влияния, ни плохого, ни хорошего. И движутся они в пустоте не по команде богов, поскольку являются обыкновенными компонентами естественного мирового устройства, огромными скоплениями атомов, подчиняющимися тем же законам созидания и разрушения, которые управляют всем, что существует в природе. Естественный миропорядок непостижимо велик и многосложен, но вполне реально понять его базовые конструктивные элементы и универсальные законы. Их постижение и является одним из самых величайших наслаждений в жизни человека.
Концепция именно такого удовольствия и дает ключ к пониманию притягательной силы философии Эпикура30: он открыл для своих последователей неиссякаемый источник услады, сокрытый в атомах Демокрита. Нам теперь трудно оценить истинную значимость такого рода удовольствия. Оно имеет слишком интеллектуальный характер и доступно узкому кругу энтузиастов. Для нас сегодня атомы ассоциируются в большей мере с угрозами для жизни. Тем не менее, хотя античная философия не имела массового читателя, Эпикур дал человечеству нечто большее, чем термин для физиков-ядерщиков. Эпикур чурался келейного, особого языка адептов, предпочитая пользоваться простыми выражениями и обращаться к широкой аудитории, чтобы привлечь к себе и рядовых приверженцев. Учеба, которую он предлагал, не требовала специальных научных знаний. Не надо было разбираться в физических законах Вселенной. Достаточно было простого понимания того факта, что существуют объяснения всему, что тревожит и смущает человека. Эти объяснения таятся в атомах. Если повторять себе неустанно: атомы и пустота, и ничего больше, атомы и пустота, и ничего больше, атомы и пустота, и ничего больше, – то вся жизнь переменится. Не придется больше бояться гнева Юпитера, когда загрохочет гром, или подозревать, что кто-то обидел Аполлона и поэтому разразилась вспышка эпидемии гриппа. И вас не будет больше посещать наводящая ужас печаль, как говорил Гамлет, тот «страх чего-то после смерти», тот «безвестный край, откуда нет возврата земным скитальцам» [12] .
Перспектива наказания в загробном мире больше не пугает большинство современных мужчин и женщин, но она страшила афинян Эпикура и римлян Лукреция, как и христиан Поджо. Безусловно, Поджо видел назидательные изображения таких ужасов на тимпанах над дверями церквей или на внутренних стенах. Эти картины загробной жизни были плодом воображения язычников. Конечно, не все верили в эти страшилки и в языческую, и в христианскую эру. «Разве тебя не ужасает преисподняя с трехголовым Цербером, черной рекой и ужасными мучениями?» – спрашивал собеседника один из персонажей диалогов Цицерона. «Не думаешь ли ты, что я настолько выжил из ума, чтобы верить в эти басни?»31 – отвечал компаньон. Страшиться смерти – это не то же самое, что бояться участи Сизифа и Тантала. «Найдется ли хоть одна безумная старуха», которая пугалась бы таких жутких историй? [13] Человека ужасают страдания, умирание, и мне трудно понять32, писал Цицерон, почему эпикурейцы думали, будто предложили ему спасительное средство. Сказать о том, что ты умрешь весь и навсегда, и телом и душой, слабое утешение.
Последователи Эпикура ответили напоминанием о последних днях своего учителя, умиравшего от мучительной болезни – закупорки мочевого пузыря – и сохранявшего душевный покой и ясность ума воспоминаниями о пережитых удовольствиях. Эта модель предсмертного поведения вряд ли доступна любому и каждому. «Разве, думая о льдах Кавказа, ты можешь руку положить в огонь? – вопрошал один из персонажей Шекспира. – И разве утолишь ты жгучий голод, воображая пиршественный стол?» [14] Но вряд ли в те времена, когда не было ни демерола, ни морфина, имелись и какие-либо иные эффективные методы, облегчающие агонию. Средство, предложенное греческим философом, оказывало помощь не в умирании, а в жизни. По Эпикуру, суеверия мешали человеку предаваться удовольствиям. Освободившись от суеверий, он мог наслаждаться жизнью.
Недоброжелатели, утрируя восхваление Эпикуром удовольствий, распространяли всякого рода злостные истории о беспутстве философа. Этому способствовало то, что среди его последователей были не только мужчины, но и женщины. «От переедания его рвет два раза в день33, – утверждалось в одной из таких историй, – и он потратил состояние на пиршества». В действительности философ, очевидно, вел простой и скромный образ жизни. «Пришли мне горшок сыра, – писал он другу, – чтобы я мог, когда захочется, побаловать себя». Не похоже, чтобы его стол ломился от яств. К умеренности он призывал и своих учеников. Над воротами его школы в саду Афин была начертана надпись: «Гость, тебе будет здесь хорошо, здесь удовольствие – высшее благо». Однако, по свидетельству Сенеки, процитировавшего эти слова, гостя потчевали бы жидкой овсяной кашицей с хлебом34. Эпикур писал: «Когда мы говорим, что наслаждение есть конечная цель, то мы разумеем отнюдь не наслаждения мотовства или чувственности…»35.
По Эпикуру, «не бесконечные попойки и праздники, не наслаждения мальчиками и женщинами или рыбным столом и прочими радостями роскошного пира» дают покой душе, в чем и заключается главный смысл удовольствия, а «только трезвое рассуждение, исследующее причины всякого нашего предпочтения и избегания и изгоняющее мнения, поселяющие» в нас великую тревогу [15] .
«Человек наносит себе самый большой вред ради самых чуждых ему желаний», – писал эпикуреец Филодем в одной из книг, найденных в библиотеке Геркуланума36. – Он пренебрегает самыми необходимыми ему желаниями, словно они чужды его природе». Какие же эти надобные человеку желания, приносящие удовольствие? Невозможно получать удовольствие от жизни, считал Филодем, не живя «разумно, благородно и праведно, без друзей, не проявляя мужества, воздержанности, великодушия и благотворительности».
Эти слова, обнаруженные уже в нашу эпоху на обугленном папирусе, принадлежат подлинному последователю Эпикура. Они явно расходятся с общепринятым мнением о том, что получило название «эпикуреизма». Бен Джонсон, современник Шекспира, в сатирической комедии дал типичный образ эпикурейца, не менявшийся столетиями:Я воздухом велю надуть перины —
Пух слишком тверд37.
Еду себе велю я подавать
В индийских раковинах и на блюдах
Агатовых в оправе золотой,
С узором из сапфиров, изумрудов,
Рубинов…
Питанье грума моего составят
Лосось, фазан, миноги, куропатки,
Мне ж станут подавать взамен салатов
Бородки усача; грибочки в масле
Иль срезанные только что сосцы
Заплывшей жиром супоросой свинки
С изысканною острою приправой.
Я повару скажу: «Вот деньги! Трать
И получай сан рыцаря» [16] .
Со значением Джонсон назвал и своего героя – сэр Эпикур Маммон, дворянин.
Философское утверждение, будто смысл жизни человека заключается в получении удовольствий, даже с проявлением умеренности и ответственности, звучал скандально и для язычников, и для их антагонистов, иудеев, а позднее христиан. Удовольствие – высшее благо? А как же быть с почитанием богов и предков? Со служением семье, городу, государству? Соблюдением законов и Божьих заповедей? Кто должен печься о добродетели и Божьем промысле? Все это должно уступить место удовольствиям как высшему благу. И через две тысячи лет стереотип одиозности философской этики Эпикура был настолько живуч, что побудил английского драматурга спародировать его в комедии.
В карикатурном представлении учения Эпикура отражались опасения, что идеализация удовольствия в качестве обезболивающего средства может породить притягательные рациональные ориентиры и принципы в жизни человека. Если это случится, то может рухнуть весь освященный веками кодекс норм человеческого поведения – готовность к самопожертвованию, стремление к успеху, уважение социального статуса, дисциплина, благочестие, а вместе с ними потерпят фиаско и институты, чьим интересам служат эти правила. Гротескное изображение эпикурейской жажды удовольствий – в пристрастии к деньгам, власти, сексуальным утехам или, как у Бена Джонсона, к экзотической и дорогой снеди, и должно было отвратить угрозу смены поведенческих установок.
Реальный Эпикур, довольствуясь сыром и хлебом, вел тихий и неприхотливый образ жизни. Его даже винили в излишней неприметности и успокоенности. Эпикур наставлял своих учеников не позволять себе чересчур вовлекаться в государственные дела. «Некоторые хотят стать знаменитыми и быть на виду38, – писал он, – надеясь этим приобрести безопасность от людей» [17] . Если слава и известность действительно обеспечили им безопасность, то они достигли «естественного блага». Если же слава лишь усилила их небезопасность, как это чаще всего и случается, то такое достижение ничего не стоит. С подобной позиции, указывали критики Эпикура, для большинства людей теряет смысл любая деятельность, ведущая к обретению известности.
Критика эпикурейской неприхотливости и неприметности наверняка звучала в саду Геркуланума: среди гостей Виллы папирусов могли быть и люди, стремившиеся приобрести славу и известность в величайшем городе западного мира. Возможно, тестя Юлия Цезаря – если вилла действительно принадлежала Пизону – и его друзей и притягивала философская школа Эпикура, поскольку отвлекала от нудной рутины государственных забот. Римские легионы успешно громили своих врагов, но и без особых провидческих способностей можно было заметить зловещие признаки краха республики. Кроме того, никто, даже самые устроенные и благополучные люди не могли отвернуться от одного очевидного обстоятельства, отмеченного Эпикуром: «От многого можно уберечься. Когда дело доходит до смерти, то все мы живем в городе без предохраняющих стен»39. Главное в таком случае, как написал верный последователь Эпикура Лукреций, не терять время на тщетные попытки воздвигать все более высокие стены, а предаваться удовольствиям.Глава 4 «Зубы времени»
Помимо обугленных папирусных комьев, извлеченных в Геркулануме, и отдельных фрагментов, найденных в холмах древнеегипетского города Оксиринх, не сохранилось манускриптов времен античной Греции и Рима. И все, что до нас дошло, является копиями, далеко не всегда соответствующими эпохе, месту и историко-культурным особенностям, отраженным в подлинниках. К тому же эти копии представляют лишь мизерную часть произведений, созданных античными авторами. Из восьмидесяти или девяноста пьес Эсхила и около ста двадцати работ Софокла сохранилось лишь по семь произведений каждого автора. Несколько лучше выглядит статистика у Еврипида и Аристофана. До нас дошли восемнадцать из девяноста двух пьес Еврипида и одиннадцать из сорока трех – Аристофана.
Приведенные данные – рекордные. Практически все произведения других авторов, славившиеся в античное время, исчезли бесследно. Древние ученые, историки, математики, философы, государственные деятели оставили нам немало полезных идей – тригонометрию, например, расчет координат по долготе и широте, рациональный анализ политической власти, – но их книги пропали навсегда. Неутомимого труженика науки Дидима Александрийского прозвали «бронзовой задницей» (или «бронзовой кишкой») за то, что он написал более 3500 книг, не считая отдельных фрагментов1. Все его труды не сохранились. В конце V столетия нашей эры амбициозный литератор Стобей составил антологию прозы и поэзии самых известных авторов античного мира: в ней содержалось 1430 выдержек, 1115 взяты из произведений, которые теперь считаются утраченными2.
История не сберегла для нас произведения основоположников атомизма Левкиппа и Демокрита и большинство творений их интеллектуального наследника Эпикура, а он был необычайно плодовит. По некоторым данным, Эпикур и его философский оппонент-стоик и соперник Хрисипп написали более тысячи книг. Итог интеллектуального труда античного автора грандиозен, даже если в него включены работы, которые мы считаем эссе и максимами. Вся эта огромная масса свитков пропала. До нас дошли только три послания, изложенные древним историком философии Диогеном Лаэртским, и перечень сорока максим. Уже в наше время, начиная с XIX столетия, ученым удалось дополнить наследие Эпикура некоторыми новыми фрагментами, обнаруженными на обугленных папирусных свитках в Геркулануме и в развалинах древней стены города Эноанды в горах юго-западной Турции. На этой стене приверженец эпикурейской философии в начале II столетия3 высек в камне «гимн радостям жизни» [18] . А куда подевались книги?
Манускрипты погубило в основном время, которому помогали перепады температур и насекомые-паразиты. Хотя и папирус и пергамент были относительно долговечным материалом (они сохранялись гораздо дольше, чем современная дешевая бумага или электронные базы данных), книги рано или поздно приходили в негодность, если даже они избежали пожаров и наводнений. Чернила делались из смеси сажи (от сгоревших фитилей), воды и древесной смолы: средство недорогое, доступное, но и нестойкое. (Писец, допустивший ошибку, мог легко стереть ее губкой, смоченной в воде.) Всегда можно было испортить текст, пролив на него вино или оставив книгу под дождем. Манускрипты постепенно разрушались при скатывании и раскатывании свитков, перелистывании кодексов, от воздействия рук, неосторожного обращения, чихания, пламени свечей – то есть в самом процессе их прочитывания.
Вряд ли могли уберечь книги от порчи и запреты на пользование ими. Тогда они становились объектами далеко не интеллектуального интереса. Еще Аристотель обратил внимание на крошечных живых существ, которые заводятся в одежде, шерстяных одеялах и даже в сливочном сыре. «Их можно обнаружить также в книгах, – писал он. – Некоторые похожи на тех, что гнездятся в одежде, другие – как бесхвостые скорпионы, но очень и очень маленькие»4. Почти через две тысячи лет естествоиспытатель Роберт Гук в «Микрографии» (1655) с восторгом описывал этих существ, увиденных крупным планом в изобретенный им же микроскоп:
«Крохотный серебристо-белый червячок или моль, встречающиеся обыкновенно в книгах и бумагах и проедающие дыры в листах и обложках. Голова большая и тупорылая, тельце сужается к хвосту, становясь все меньше и меньше, наподобие морковки… Спереди у него два длинных рожка, прямых и сужающихся кверху и покрытых странными кольцами или буграми… Задняя часть заканчивается тремя хвостиками, похожими на два длинных рожка на голове. Ножки чешуйчатые и покрыты волосками. Это животное, похоже, кормится бумагой и обложками книг, проедая в них маленькие круглые отверстия»5.
Книжные черви – эти «зубы времени», как назвал их Гук, известны современному человеку больше в качестве иронического прозвища библиофила, ученого, «умника». Античному читателю они были знакомы в натуральном виде. Римский поэт Овидий, находясь в изгнании, сравнивал «непрестанные терзания» в душе6 с тем, как «грызет отложенную книгу червь» [19] . Его соотечественник Гораций грустно предрекал, что его книга неизбежно станет «кормом7 для лютой моли» [20] . А для греческого поэта Эвена книжный червь был символом злотворного врага культуры: «Пожиратель книг, заклятый недруг муз, убивец скрытый, кормящийся плодами знаний, зачем ты, черный червь, залег средь слов заветных? Иль позавидовал?»8 Принимались различные предохранительные меры, например, страницы опрыскивались кедровым маслом. Но самым эффективным оставался один и тот же способ защиты книг от вредителей: их регулярное чтение. А когда они становились непригодными, создавались копии.
Хотя торговля книгами в античное время сводилась в основном к их копированию, очень мало сведений сохранилось о характере этого бизнеса. Писцы трудились и в Афинах, и в других городах Греции и эллинстического мира, но практически ничего не известно о том, получали ли они подготовку в специальных школах, обучались ли у мастеров или осваивали профессию самостоятельно. Ясно, что щедро оплачивалась восхитительная каллиграфия. Размер оплаты определялся количеством переписанных строк (в конце некоторых уцелевших манускриптов обнаружены пометки с указанием объема выполненной работы). В любом случае деньги вряд ли поступали к непосредственному исполнителю. Многие, а возможно, и большинство греческих копиистов были рабами9, переписывавшими книги для издателя, владельца или нанимателя. (В инвентарной описи имущества богатого римского гражданина, обладавшего поместьем в Египте, в числе пятидесяти девяти рабов указаны, помимо повара и парикмахера, пять нотариусов, два личных секретаря, один писец и книжный реставратор.) Трудно сказать, как работали писцы – группами под диктовку или поодиночке, копируя собственный экземпляр. А если еще был жив автор, то мы не знаем, привлекался ли он к вычитыванию и правке текста.
Нам больше известно о книжной торговле у римлян. В Древнем Риме существовало четкое разделение между копиистами (
Авторы ничего не получали от продажи своих книг; их доход зависел от щедрот богатых патронов, кому посвящались произведения. (Эта традиция – откровенно льстивых посвящений – кажется нам очень странной и неприятной, но она отличалась необычайной живучестью, сохранившись вплоть до изобретения авторского права в XVIII столетии.) Издателям приходилось мириться с практикой копирования книг среди друзей11; тем не менее, похоже, книжный бизнес был прибыльный. Книжные лавки имелись не только в Риме, но и в Бриндизи, Карфагене, Лионе, Реймсе и во многих других городах империи.
Огромная армия мужчин и женщин – есть свидетельства, что и женщины были копиистами – всю свою жизнь посвящали тому, чтобы корпеть над папирусами и пергаментом с линейками и тростниковыми перьями в руках12. Изобретение наборного шрифта кардинально изменило весь производственный процесс13, но и в древнем мире книга не была редкостью: многоопытная бригада писцов под диктовку многоопытного раба-чтеца могла изготовить немало копий14. За столетия были изданы десятки тысяч книг, разошедшиеся сотнями тысяч экземпляров.
Очевидно, со временем наступил период – довольно длительный – перенасыщения книгами. Возникали знакомые нам проблемы. Где их хранить? Как разместить их на переполненных полках? Как удержать в голове нахлынувшую лавину знаний?
Затем, не сразу, а по мере нарастания кумулятивной массы уничтожения, книжное производство стало замирать. Первыми заметили это писцы: они все чаще и чаще оставались не у дел. Копирование книг в основном прекратилось. Дожди, пробиваясь через дыры в обветшавших крышах, размывали тексты в книгах, избежавших огня пожаров, черви, эти «зубы времени», превращали в труху то, что еще уцелело. Но не они были самыми главными агентами великой культурной депрессии. В исчезновении книг сыграли свою роль и другие силы, уничтожавшие не только манускрипты, но и книжные полки. Удивительно, что Поджо и его коллегам удалось найти хоть какие-то крохи.
Судьбу всего книжного наследия Древнего мира наглядно иллюстрирует участь, постигшая величайшую библиотеку античных времен, располагавшуюся не в Италии, а в Александрии15, столице Египта и торговом узловом городе Восточного Средиземноморья. Здесь было много достопримечательностей, например, великолепный театр и притягательный квартал публичных домов. Но славилась Александрия прежде всего Мусейоном, святилищем науки и культуры, находившимся в самом центре города: в нем ценой огромных материальных и духовных затрат были собраны основные интеллектуальные достижения греческой, латинской, вавилонской, египетской и иудейской культур. Его основали в начале III века до н. э. первые цари Птоломеи, правившие в Александрии и заманивавшие к себе ведущих ученых, писателей и поэтов, предлагая им пожизненное трудоустройство при Мусейоне, приличное жалованье, бесплатное питание и проживание, неограниченное пользование ресурсами научного центра и библиотеки.
Действительно, ученые, приобщившие к этим благам, творили чудеса. Евклид написал «Начала» геометрии; Архимед открыл число «пи» и заложил основы счисления; Эратосфен заключил, что Земля круглая, и определил ее окружность с погрешностью в один процент; Гален революционизировал медицину [21] . Александрийские астрономы выдвинули гипотезу о гелиоцентризме Вселенной; геометры предложили считать, что год состоит из 365 с четвертью дней, и добавлять к каждому четвертому году «скачущий день» (29 февраля). Географы высказали догадку о том, что в Индию можно доплыть, отправившись из Испании на запад. Инженеры разработали гидравлику и пневматику. Анатомы впервые четко установили единство мозга и нервной системы, изучили функциональность сердечно-сосудистой и пищеварительной систем, доказали важность рационального питания. Успехи были поистине феноменальные.
Александрийская библиотека не придерживалась какой-либо определенной доктрины или философской школы. Она отражала весь спектр человеческого познания, аккумулируя интеллектуальные достижения всего мира16. Здесь не просто накапливали книги, а собирали, восстанавливали и хранили наиболее авторитетные, выверенные и полные издания. Хорошо известно ревностное отношение александрийских филологов к текстологической чистоте манускриптов. Каких трудов стоило выявить и исправить искажения, допущенные во время многократного переписывания копий, чем занимались в основном рабы! Филологами библиотеки были разработаны методы критического прочтения, сравнительного анализа и литературного комментирования, имевшие целью максимально воссоздать подлинник. Познавательные интересы александрийских ученых не ограничивались пределами мира, говорившего по-гречески. По указанию александрийского правителя Птоломея Филадельфа был предпринят грандиозный и дорогостоящий проект перевода древнееврейской Библии на греческий язык, который осуществили семьдесят два книжника [22] . В результате на свет появилась Септуагинта (от латинского обозначения числа семьдесят), для ранних христиан долгое время обеспечивавшая доступ к тексту того, что они стали называть Ветхим Заветом.
В лучшие времена книжный фонд Мусейона насчитывал по меньшей мере полмиллиона папирусных свитков, классифицированных, систематизированных, маркированных и разложенных по полкам в соответствии с алфавитной системой, введенной первым директором библиотеки, гомеровским критиком Зенодотом. Библиотека имела и свой филиал, располагавшийся в Серапейоне (Серапиуме), храме, воздвигнутом божеству эллинистического Египта Серапису. Это архитектурное чудо эпохи, украшенное «будто живыми статуями» и многими другими выдающимися произведениями искусства, с лекционными залами и живописными двориками, можно было сравнить, по словам Аммиана Марцеллина, историка IV века, открытого Поджо, лишь с Капитолием в Риме17.
Силы, уничтожившие эту цитадель античного творчества, повинны и в том, что от философской школы, о которой когда-то были написаны тысячи книг, практически ничего не осталось, кроме манускрипта Лукреция, найденного в 1417 году. Первый удар был нанесен войной18. Часть библиотечных фондов – возможно, только лишь свитки, хранившиеся на складах в гавани, сгорела в 48 году до н. э., когда Юлий Цезарь сжег египетский флот, сражаясь за Александрию. Однако угрозу литературному достоянию древности несли не только военные конфликты. Она таилась и в самом храмовом комплексе, богато декорированном статуями богов и богинь, алтарями и другими атрибутами языческого идолопоклонства. Мусейон, как свидетельствует его название, посвящался музам, девяти богиням, покровительствовавшим различным человеческим творческим способностям. Серапейон, где находилось второе книжное собрание, был святилищем божества Сераписа: там стояла огромная статуя идола, выполненная из золота и слоновой кости знаменитым греческим скульптором Бриаксисом и совмещавшая культы римского Юпитера и греческих богов Осириса и Аписа.
Евреев и христиан, во множестве населявших Александрию, этот политеизм начинал все больше и больше раздражать. Они не подвергали сомнению существование других богов, но эти боги для них были все без исключения демонами, злостно сбивавшими человека с единственно верного жизненного пути. Все откровения и молитвы, содержавшиеся в нагромождениях папирусных свитков, – не что иное, как ложь. Спасение дает только Священное Писание, которое христиане предпочитали читать в новом формате – не в старомодных свитках (прежде привычных и для язычников, и для иудеев), а в более компактных и удобных кодексах.
Многовековое мирное сосуществование трех верований и религиозного плюрализма язычества заканчивалось. На заре IV столетия император Константин инициировал процесс превращения христианства в официальную религию Рима. А на исходе века его преемник Феодосий Великий приступил к изданию эдиктов, запрещавших публичное жертвоприношение и закрывавших культовые храмы19. Началась эра государственного искоренения язычества.
Духовный вождь христиан в Александрии патриарх Феофил исполнял императорский указ с особым ожесточением, мстя идолопоклонникам. Улицы города заполнили подговоренные им толпы фанатичных христиан, оскорблявших и глумившихся над язычниками. Между двумя общинами разгорался конфликт. Для большого пожара не хватало только воспламеняющей искры, которая вскоре и вспыхнула. Рабочие, обновлявшие христианскую базилику, обнаружили подземное святилище, в котором все еще хранились языческие культовые ценности (такое святилище, культовое сооружение для поклонения Митре – митреум или митрейон, – можно увидеть и сегодня под церковью Святого Климента в Риме). Патриарх Феофил приказал пронести культовые предметы идолопоклонства по улицам для осмеяния символов языческих «мистерий».
Приверженцы языческих культов возмутились, как отметил их христианский современник, «будто напившись дьявольского зелья»20. Язычники напали на христиан, а потом заперлись в Серапейоне. Не менее разъяренные христиане, вооружившись топорами и молотами, ворвались в храм и расколошматили знаменитую статую Сераписа, сделанную из ценнейшего мрамора, слоновой кости и золота. Отдельные ее фрагменты были унесены в разные районы города для уничтожения, а обезглавленное и обезноженное туловище христиане приволокли в театр для публичного сожжения. Феофил приказал поселиться в храме монахам, а его сооружения превратить в церкви. Там, где стояла статуя Сераписа, христиане-триумфаторы соорудят впоследствии святилища с драгоценными останками пророка Илии и Иоанна Крестителя.
После разгрома Серапейона языческий поэт Паллад написал с горечью:Не правда ли, что мы мертвы
И только кажется, что живы
Эллины, павшие от бед,
А наша жизнь всего лишь сон,
Она закончилась, ее уж нет [23] .21
Для поэта Паллада разрушение храма означало больше, чем утрату культового символа. Неизвестно, коснулся ли погром библиотеки. Но мы знаем, что и библиотеки, и музеи, и школы всегда меньше всего защищены от насилия. В любом случае языческая жизнь действительно заканчивалась.
Спустя несколько лет Кирилл, преемник Феофила на посту патриарха христиан и его племянник, расширил масштабы репрессий, направив свой праведный гнев и против иудеев. Свирепые стычки завязывались в театре, на улицах, у храмов и синагог. Иудеи бросали камни в христиан, а те нападали и грабили еврейские лавки и дома. Приободренный прибытием из пустыни пятисот монахов, присоединившихся к уже внушительным толпам христиан, Кирилл потребовал изгнать евреев из города. Правитель Александрии Орест, умеренный поборник христианства, отказался это сделать, и его поддержала языческая интеллектуальная элита города, среди которой особым авторитетом пользовалась женщина-ученый Гипатия [24] .
Она была дочерью математика, одного из выдающихся мыслителей Александрийской школы при Мусейоне. Необыкновенно красивая молодая женщина приобрела известность своими познаниями в астрономии, математике, философии и музыке. Студенты из самых дальних мест приезжали изучать под ее руководством труды Платона и Аристотеля. Она была настолько авторитетной в мире науки, что к ней за советом обращались другие ученые. «Если вы решите, что мне следует опубликовать свой труд, – писал ей один философ, – то я посвящу его всем ораторам и философам. Если же вы сочтете его непригодным, то его поглотит кромешная тьма, и человечество не услышит о нем больше ни единого слова»22.
Гипатия в традиционной философской мантии разъезжала по городу в колеснице и была самой приметной личностью в Александрии. Женщины в античные времена обыкновенно вели замкнутый образ жизни, но глава школы платонизма явно не относилась к числу затворниц. «Таковы были ее чувство собственного достоинства и простота манер, – писал современник, – что она нередко появлялась на публике в присутствии магистратов»23. Приближенность к правящей элите вовсе не означала, что Гипатия активно занималась политикой. Когда кампания насилия над культовыми символами только начиналась, она, очевидно, предпочитала занимать стороннюю позицию, полагая, возможно, что разрушение неодушевленных предметов еще не угрожает человеку. Но когда разгорелась кампания ненависти по отношению к иудеям, стало ясно, что фанатизм может зайти очень далеко.
Возможно, ее солидарность с Орестом в отказе изгонять евреев из Александрии и вызвала те трагические события, которые произошли вскоре в городе. Кто-то начал распространять слухи о предосудительности для женщины занятий астрономией, математикой и философией: она, скорее всего, ведьма и практикует черную магию24. В марте 415 года один из ставленников Кирилла науськал толпу, и, когда Гипатия возвращалась домой, ее вытащили из колесницы и приволокли в церковь, которая была прежде храмом императора. (Место казни избрано не случайно: оно символизировало трансформацию язычества в истинную веру.) Здесь женщину раздели и ободрали кожу керамическими черепками. Затем обезумевшая толпа вынесла труп за городские стены и сожгла. А главный герой Кирилл стал впоследствии канонизированным святым.
Убийство Гипатии означало не только утрату замечательного человека. Собственно, после расправы над ней и начался упадок интеллектуальной жизни в Александрии и всей интеллектуальной традиции, составившей основу латинского текста, обнаруженного Поджо много веков спустя25. Мусейон, где предполагалось собрать все достижения человеческой мысли, тексты, школы и идеи, перестал быть центром притяжения знаний. В последующие годы Александрийская библиотека уже практически не упоминалась, словно ее величайшая коллекция, эта сокровищница классической культуры, исчезла бесследно. Конечно, она исчезла не сразу – такой акт единовременного уничтожения библиотеки был бы так или иначе зафиксирован в истории. Но если задаться вопросом, куда же все-таки подевались книги, то ответ на него надо искать не только в варварстве солдатни или зловредности книжных паразитов, но и в трагической судьбе таких высокообразованных людей, как Гипатия.
Не уцелели и многие другие книжные собрания древности. В статистическом обследовании Рима, проведенном в первой половине IV века, перечислены двадцать восемь публичных библиотек (помимо множества частных собраний в аристократических семьях). На исходе столетия историк Аммиан Марцеллин уже сетовал на то, что римляне почти ничего не читают. Аммиан не обвинял в этом ни варварские репрессии, ни христианский фанатизм, которые, безусловно, были причастны к тому явлению, которое он с грустью отметил. Историк просто констатировал происходивший во время неуклонного развала империи процесс утраты культурных ценностей и торжества воинствующей посредственности. «Надобен теперь не философ, а песенник, – писал Аммиан, – не оратор, а учитель сцены; библиотеки закрылись на века, как гробницы, и вместо книг изготавливаются гидравлосы и лиры размером с экипаж»26. Мало того, отмечал с горечью историк, люди получают особое удовольствие оттого, что носятся в колесницах с бешеной скоростью по улицам, заполненным народом.
Германские племена, захватывавшие одну провинцию за другой после коллапса Римской империи на западе – последний император Ромул Августул отказался от престола в 476 году, – не владели грамотностью. Варвары, врывавшиеся в общественные здания и на частные виллы, возможно, и не были настроены враждебно по отношению к знаниям, но их, конечно же, меньше всего интересовала сохранность материальных носителей культуры. Бывшие владельцы вилл, которых увозили в рабство, предпочитали брать с собой более ценные вещи, чем книги. Завоеватели были в основном христиане, и те из них, кто мог читать и писать, не проявляли никакого интереса к изучению трудов языческих мыслителей. В сравнении с губительными последствиями войн и религиозной вражды Везувий нанес гораздо меньше вреда наследию античности.Однако культурную традицию, сформировавшую внутренний мир человека, не так-то легко искоренить даже в тех, кто хотел бы ее похоронить. В 384 году святой и ученый Иероним, в одном из писем отобразил внутреннюю борьбу, которую ему довелось пережить самому. Десятью годами раньше, вспоминал Отец Церкви, он уезжал из Рима в Иерусалим для того, чтобы удалиться от мирской жизни, но взял с собой библиотеку классической литературы. Он собирался подвергнуть остракизму свое тело и думать только о спасении души, но не мог отказать себе в интеллектуальных удовольствиях: «Я постился и читал Цицерона. Я ночи проводил в молитвах и чистосердечно проливал слезы, вспоминая о своих прошлых грехах, а потом брал в руки Плавта»27. Для христианина Иеронима Цицерон был язычником, подвергавшим сомнению все догмы, включая религию. Однако его проза была необычайно притягательна. С Плавтом мириться было еще труднее: его комедии кишели сводницами, гетерами и всякого рода прихлебателями. Но его дурашливое остроумие было упоительно. Оно восхищало и в то же время отравляло. Когда Иероним, получив дозу литературного наслаждения, обращался к священным писаниям, библейский текст казался ему грубым и безыскусным. Иероним настолько любил красоту и изящество латыни, что, когда решил изучать древнееврейский язык, поначалу чувствовал к нему почти физическое отвращение. «После рассудительных наставлений Квинтилиана, легкого и грациозного красноречия Цицерона, более степенного стиля Фронто и мягкой плавности Плиния, – писал Иероним в 411 году, – мне пришлось заняться этим шипящим и вызывающим одышку языком»28.
Спасло его кошмарное сновидение. Он тяжело заболел, и в бреду ему привиделось, будто его привели на суд к Богу. На вопрос: «Кто ты есть?» – Иероним ответил: «Христианин». Судия сказал строго: «Ты лжешь. Ты цицеронец, а не христианин» (
Иероним обосновался в Вифлееме, где возвел два монастыря – один для себя и своих единоверцев, а другой – для благочестивых женщин, которые его сопровождали. Там он прожил тридцать шесть лет, проводя время в научных изысканиях, жарких теологических дискуссиях и переводах – перевел на латынь, в частности, древнееврейские священные писания и отредактировал латинский перевод Нового Завета. Самый главный его труд, латинский текст Библии, известный под названием Вульгата, в XVI веке был объявлен католической церковью «более достоверным», чем оригинал.
Как подсказывает сновидение, в набожности Иеронима имелся существенный деструктивный элемент. Или, скорее, страстное увлечение языческой литературой вредило его благочестию. Он не просто стал больше времени уделять христианским текстам, а вообще отказался от чтения трудов язычников. Иероним торжественно поклялся: «О Господи, если я снова когда-нибудь возьму в руки мирскую книгу и прочту ее, то этим предам Тебя»30. Конечно, отказ от чтения любимых авторов – личное дело каждого человека. В конце концов, Иерониму надо было избавиться от пристрастия к опасным книгам ради спасения души. Но в этом пристрастии и сознании необходимости отказаться от него он был не одинок31. Привязанность к античным авторам испытывали и многие другие просвещенные христиане. Поэтому Иероним счел необходимым призывать к самопожертвованию и своих единоверцев. «Какое отношение Гораций имеет к Псалтырю32, – писал он своей последовательнице, – Вергилий – к евангелиям, а Цицерон – к Павлу?»
Многие поколения образованных христиан, как и Иероним, были в плену культурной традиции, сформированной языческими классиками. Платонизм дал христианству модель души, аристотелизм – образ «первого двигателя», то есть Творца, стоицизм – идею Провидения. Таким христианам были нужны поучительные истории об отречении. Они мысленно повторяли эти истории и проигрывали, как во сне, отречение от богатейшего культурного наследия, воспитывавшего их родителей и прародителей, пока реально не отвергли его сами.
Рыцарями отречения почти всегда были известные личности, отказывавшиеся от главного атрибута своего статуса – элитного образования ради полюбившейся им религии. Отречение происходило и после ревностного изучения грамматики, риторики, литературных шедевров и мифов. Но лишь в VI веке христиане стали прославлять как героев тех, кто во имя Господа отказывался от образования. Вот что, например, Григорий Великий писал о святом Бенедикте:«Ему дали жизнь в Нурсии замечательные родители, пославшие его в Рим получать либеральное образование. Но увидев, как соученики безудержно вовлеклись в пороки, он сошел обратно с порога жизни, в которую только что вступил. Ибо он убоялся, что, познав ее уроки, тоже и телом и душой падет в эту ужасную пропасть. Желая служить только Господу, он не стал продолжать учебу, отказался от дома и наследства, решив посвятить себя религии. Он пошел на этот шаг, осознавая свое невежество, мудрый, хотя и не образованный»33.
В отречении от образования, помимо невежества, была еще одна опасность – подвергнуться осмеянию. Угрозы преследования уже не существовало – к тому времени христианство стало официальной религией империи, и никого на съедение львам не бросали. Но зубоскальство в древности действовало не менее эффективно, чем сейчас. Что же нелепого с точки зрения просвещенного язычника было в христианстве? Не только стилистическая вульгарность греческого языка евангелий, основанного на чуждых древнееврейском и арамейском языках, но и возвышение самоуничижения и страданий в сочетании с проповедью невежественного превосходства.
Когда христианство прочно укоренилось, оно в основном покончило со зловредными насмешками. Отдельные их отзвуки сохранились в писаниях апологетов христианства. Нетрудно перечислить наиболее типичные подковырки его оппонентов: Иисус родился в прелюбодеянии; его отец был никем; претензии на божественность опровергаются его бедностью и позорным финалом. Особенно злостные комментарии поступали от эпикурейцев, когда они столкнулись с мессианской религией, пришедшей из Палестины. Угроза, которую они представляли для раннего христианства, и привела впоследствии к полному исчезновению этой философской школы. Победившее христианство еще могло мириться с Платоном и Аристотелем, язычниками, признававшими бессмертие души, эпикуреизм для него был совершенно неприемлем34.
Эпикур не отрицал существования богов. Он полагал лишь, что, если в концепции божественности вообще есть хоть какой-то смысл, то богов не может волновать ничто, кроме собственного блаженства. И создателям Вселенной, и ее разрушителям нет никакого дела до наших молитв и обрядов. Особенно абсурдной эпикурейцы считали идею вочеловечения Христа. С какой стати люди возомнили, что превосходят все другие живые существа – пчел, слонов, насекомых и так далее? Почему Бог должен иметь человеческий облик, а не какой-нибудь другой? И почему, наконец, Он среди всех людей избрал для себя облик еврея? Почему мы должны верить в Провидение, эту детскую фантазию, противоречащую здравому смыслу, самой реальности и практическому опыту человека? Христиане уподобляются лягушкам, сидящим в пруду и орущим: «Мир создан для нас».
Христиане, конечно, могли применить против своих врагов то же оружие. Если идеи вочеловечения Бога и воскрешения – «плоды больного воображения», как выразился один язычник35, и «досужие выдумки поэтов», то чем же являются легенды, в которые верят идолопоклонники? Апологет христианства иронизировал по поводу языческих идолов:
«Вулкан – бог хромой и немощный; Аполлон столько веков безбородый; Эскулап с огромной бородой, несмотря на то что сын юного Аполлона; Нептун с глазами светло-зелеными, Минерва с голубыми, Юнона с бычачьими глазами; Меркурий с крылатыми ногами, Пан с копытами, Сатурн с кандалами на ногах; Янус с двумя лицами, как бы для того, чтобы ходить задом; Диана высокоподпоясанная охотница, Диана Эфесская имеет огромные груди, а Диана Тривия три головы и много рук» [25] .
Конечно, тактика «ты сам дурак» несовершенна, поскольку обвинение в нелепости одних верований нисколько не повышает достоверность и правоту других убеждений.
Христиане, безусловно, знали, что многие язычники сами не верили в свои мифы, а некоторые из них – эпикурейцы прежде всего – подвергали сомнению все религиозные системы и их обещания. Противникам христианской веры особенно смехотворными казались утверждения о воскресении плоти, поскольку они противоречили и научной атомистической теории, и практике: гниющие трупы с тошнотворной наглядностью доказывали разложение плоти.