Дорогая Лидия Корнеевна!
Ваше письмо — невеселое, как и все письма, которые я получаю теперь из Ленинграда.
Тем не менее, оно доставило мне большую радость.
Сознание, что у меня есть друзья не только в Ленинграде, но и в окрестностях его — помогают мне бороться с
А жизнь моя здесь очень неуютная, мрачная. Живу я в гостинице, номер у меня огромный, из двух комнат, — «с фонтаном и садом». В номере холодно.
Я простудился и несколько дней пролежал в постели.
Сегодня меня переводят в другую — не столь комфортабельную, но — теплую комнату.
Вообще, мне до чертиков надоела ресторанно-гостиничная обстановка. Я уже скучаю не только по своим Ленинградским друзьям и близким, но и по таким замечательным вещам, как — самовар, примус или — дверной звонок.
За последние 3 месяца я видел эти предметы только в кинематографе и на картинках.
Эти «мещанские штучки» очень надоедают, когда долго соприкасаешься с ними в быту, и, только очутившись в холодной и неуютной комнате, где на каждом предмете висит инвентарный номер, — начинаешь ценить их, начинаешь понимать прелесть домашнего быта и вообще «частной жизни».
Впрочем, это относится не только к самоварам и звонкам.
Удаляться полезно.
Однако я удалился и слишком далеко, и слишком надолго. У меня уже кончился приступ движения, наступил приступ покоя. Меня уже тянет восвояси. Но, к сожалению, я связал себя обязательствами, которые приподержат меня в
На тех же условиях, что и я, живет и работает здесь — Юр. Олеша и французский писатель Луи Арагон. Этот — последний — единственное светлое пятно на моем одесском горизонте[11].
Это — замечательный человек и вероятно — талантливый писатель. Я очень полюбил его. На днях он уезжает в Париж. Мне очень печально. Соседом моим останется один Юрий Карлыч Олеша, этот — жалкий фигляр и кабацкий мэтр.
Я очень много работаю, никуда не хожу, нигде не бываю. Способствовала этому и простуда моя. Сейчас я оправился, чувствую себя лучше. Зима в Одессе паршивая. В этом году я еще не видел хорошего снега. А в Детском сейчас, вероятно, и вправду хорошо. Надеюсь, Вы отдохнули там.
13 января 1935. Витебск.[12]
Дорогой Алексей Иванович. Вот Вам еще письмо из окрестностей. Здесь снег и мороз, «и санок маленьких такой неверный бег»[13]. Бедный Вы, что не видите снега. Вообще Одесса отвратительный город. Когда я в первый раз приехала в Одессу, меня поразило, что все люди ходят по улицам и вслух рассказывают еврейские анекдоты. Потом оказалось — это они так разговаривают.
Я ничего не делаю, ем, сплю, гуляю, но как-то не отдыхается мне.
Поправились ли Вы? Когда Вы вернетесь? Я редко вижу Вас, когда Вы в Ленинграде, но мне хорошо знать, что Вы — тут.
На днях я была в городе — ездила слушать лекцию Бронштейна[14] — и видела всех наших и С. Я. Я отвыкла, и с непривычки это грустное зрелище. Все не обедали, все устали, С. Я. в трансе. Открывается детский университет. Пишите мне в город.
Ленинград. 3.IV.1939.
Дорогая Лидия Корнеевна!
Я очень рад был узнать от Зои Моисеевны[15], что Ваше пребывание в Узком оказалось для Вас и приятным и полезным. Как замечательно, если это так, если вести с фронта — не обманчивы и не преследуют никакой очковтирательской или душеспасительной цели.
Я бы очень хотел получить от Вас письмо, но не рассчитываю на это, т. к. в самые ближайшие дни надеюсь видеть Вас в Ленинграде. Если же Вы задержитесь в Узком — пожалуйста, напишите, порадуйте!..
В Узком я никогда не был и вообще понятия не имею, что это за обитель такая, но мне почему-то всегда казалось, что там — тесно. Может быть, в этом отчасти виноват С. Я. Маршак, письма которого оттуда были всегда неутоленными стонами и заставляли вспоминать Шильонского и прочих мировых узников.
По этому поводу я только что — неожиданно для себя — написал стихи, которые не могу не процитировать:
На этом кончаю. А то еще чего того и гляди — петь начну. Не вовремя таланты просыпаются!..
8 апреля 1939.[16]
Дорогой Алексей Иванович. Очень обрадовали Вы меня своим письмом. Ведь Вы знаете: я люблю все, что Вы пишете — и Вас самих тоже.
Слухи справедливые: я и в самом деле тут поправилась. Не думаю, чтобы поправка эта была прочна — но «на сегодняшний день» я чувствую себя хорошо.
С утра меня поджаривают (кварц). Потом замораживают (лежу на балконе, укрытая шкурами). Потом варят (теплая хвойная ванна).
Принимаю лекарства ведрами.
Но все эти процедуры ничто по сравнению с воздухом, воздухом и лежанием в кровати. Я 3 часа в день гуляю. И 3 часа в день лежу.
Кроме того, я ежедневно работаю над книгой[17]. И это тоже могучее лекарство.
Узкое — очень просторное место, все в полях, лесах, пустынных дорогах. Почему оно зовется Узким, я не понимаю. По-видимому, местные московские баре страдали отсутствием воображения. Одно имение называется Узкое, а другое — Широкое.
Впрочем, бывшие владельцы этой усадьбы были людьми образованными и знаменитыми. Это князья Трубецкие — знаете? философ и скульптор. На диване в здешней библиотеке скончался Владимир Соловьев.
Мы живем очень уединенно. Люди липнут, но мы спасаемся. Нам это не очень трудно, потому что занятий у нас много. Библиотека тут богатая, и Александра Иосифовна много читает.
Она, увы! поправляется не так успешно, как мне бы хотелось. Грустит она — грустит столь устойчиво, прочно, стабильно, что не видно грусти ни конца ни краю[18].
Знаете, кто сидит против нее за столом? Зоя Никитина[19].
Самуил Яковлевич оставил здесь по себе недобрую память. Узкое место Узкого — это телефон. К телефону всегда очередь. И вот старожилы со злостью вспоминают, как С. Я. часами говорил по телефону, входил в будку без очереди, ругал дам дурами etc.
Видели ли Вы его? Как он, по-Вашему, — поправился в Барвихе? По-моему, да. Читал ли он свои новые переводы из Бернса? Они ослепительны. Пусть прочтет Вам стихотворение о виселице. Там есть такие строки:
От этих строк мне становится холодно.
Ну вот, наболтала 3 страницы о себе. А вы-то ни словечка о себе не обмолвились. «Лисица!», как сказала бы Люша.
18/VI 44.
Дорогой Алексей Иванович. Сижу за Вашим столом в Вашей комнате и пишу Вам письмо — увы! не с Вашим талантом. А между тем талант сейчас мне крайне необходим, потому что Ленинград вызывает множество мыслей и, главное, чувств, не поддающихся выражению.
Но главное мое чувство — это обретенный покой. Приехав и оставив вещи у Ваших, я пошла в Летний Сад и минут 20 сидела там на скамье. И я поняла, что круг моей жизни, насильственно порванный три года назад, снова сомкнулся, я снова стала самой собой, я дома, наконец — и это все равно, что дома у меня нет. Город этот мой, и никто не может сделать его не моим, как никто не может сделать, чтобы Люша была не моя. Это чувство покоя настолько сильно во мне сейчас, что вопросы квартиры и пр. перестали меня волновать, утратили власть надо мною. Самое страшное я уже пережила: приехала в Ленинград, приняла мои улицы, мою реку. Я буду здесь жить, а когда это случится — это, в сущности, почти все равно. Такое чувство обреченности, веры и нелюбопытства к подробностям осуществления бывают в любви и называются счастьем. На разных квартирах или на одной, завтра или послезавтра — все равно, мы вместе.
Что сказать о самом городе? Тут я оставляю всякие попытки. Но меня интересует вопрос, какую роль в его несокрушимости сыграла его красота. Думаю — огромную.
_____________________
Живу у Ваших родных. Даже прописалась — на 3 недели. Тут для меня идеально тихо, я сплю и потому здорова. Ваши родные встретили меня с удивительной нежностью. Я очень стараюсь их не стеснять, потому что им и без меня трудновато. Александра Ивановна настоящий герой без ложного ленинградского пафоса. Чего только не делают эти руки! Я смотрю на нее и завидую и удивляюсь и преклоняюсь. Она хочет Вам писать, но мучается тем, что Александра Васильевна[21] еще не в больнице. Для того предпринимается все возможное. Очень может быть, что это состоится завтра.
Когда просыпаешься в Вашей комнате — первое впечатление, что проснулся на юге, потому что по стене бродят пятна света, проникающие сквозь ставни — как там. Но температура, прямо скажем, не та. Как выжили Вы тут зимой?
Мои дела в Союзе таковы: по секции я прошла (в мае 1941), а в президиуме мой вопрос не стоял. Итак — надо продолжать пробиваться в Москве, увы!
Поклонитесь, пожалуйста, Тамаре Григорьевне и Александре Иосифовне[22]. Им напишу на днях, когда что-нибудь у меня выяснится. Александра Ивановна начала заниматься на курсах и этим довольна. Александра Васильевна трогательно добра и приветлива, хотя и слабенькая она. Она Вам пишет сама.
Москва. 7.VII—44.
Дорогая Лидия Корнеевна!
У Вас есть основания сетовать на меня: я не ответил вовремя на Ваше письмо и на телеграмму.
Но молчал я лишь потому, что ничего веселого не мог сообщить по вопросу, Вас интересующему. Да и сейчас, к сожалению, я ничем еще не могу Вас порадовать.
Бьемся мы головами в стену совершенно непробиваемую.
Я трижды путешествовал в Союз, прежде чем добился аудиенции у секретарши второго секретаря президиума, т. е. у Кашинцевой. В каком тоне шел у нас разговор — писать не буду, но в результате я выяснил, в упомянутой стене и крохотной промятины не видать, т. е. что дело лежит под сукном и покрывается пылью.
Увы! Как Вы знаете, моя голова лаврами не увенчана и мощным тараном служить не может.
Деятельность моя поэтому выражается главным образом в поисках таких таранов. Я дважды говорил с Маршаком…
По правде сказать, ему сейчас трудно действовать, т. к. отношения у него с Поликарповым и прочими деятелями «нового режима» — неважные. Вся надежда на Михалкова. С ним С. Я. должен был сегодня говорить. Кроме того, обещали звонить Михалкову Тамара Григорьевна и Халтурин (с которым я, между прочим, поссорился, и, кажется, серьезно).
Беда еще в том, что Соболев — председатель приемочной комиссии — в Киеве, на пленуме Украинского ССП. Но ведь в конце концов дело решается не им, а Поликарповым и пр. тузами.
На них и будем давить. Как только что-нибудь выдавим — сразу телеграфирую Вам[23].
А как Ваши ленинградские дела? Слышно, что Вы получили комнату и чуть ли не [нрзб] уже. Поздравляю Вас, если так…
А с моей поездкой дело затягивается. Не пускают, пока не кончу работу. Работается же плохо. Вероятно, Вы знаете от сестры моей о том горе, которое на нас свалилось: умер мой младший брат[24].
Итак — продолжаем наступление, дорогая Лидия Корнеевна. Будем надеяться, что победа будет за нами, ибо дело наше — правое.
10/VII 44. Ленинград.
Дорогой Алексей Иванович. 10 раз на день хочется послать Вам телеграмму, чтобы Вы прекратили все проклятое дело. Мало мне моего унижения, надо еще, чтобы Вы обречены были на свидания с людьми, видеть которых Вы совсем не имеете аппетита. Но как припомнишь, для чего мне это нужно, — так и сжимаешь зубы. Да и надоело мне всегда быть выселенной, обворованной и одураченной. Хочется наконец самой кого-нибудь обворовать.
Я скоро приеду. Я приеду ни с чем, потому что я отказалась от ордера на новые комнаты и решила биться за возвращение старых[25]. Это можно — если иметь терпение. По новейшему закону это можно. Я приеду в Москву, чтобы вооружиться — не только терпением, но и письмами от папы — и — хотелось бы — членством в Союз. Если бы сейчас, сегодня, я была членом Союза — дело мое было бы беспроигрышное, и я уже въехала бы домой. Мне так хочется домой — так вдруг захотелось. Я раньше думала, что те стены мне тяжелы и грустны, — нет, я хочу туда, и никуда больше. Мне хочется расставить вещи, вытереть пыль и уложить Люшу спать в ее кроватке… Предстоит теперь поездка в Москву, потом новая командировка, поездка сюда, жилотдел, прокурор, суд. Мне надо его выиграть.
Я очень благодарна судьбе — и Вам — за знакомство с Александрой Ивановной. Богатый она человек, одаренный, глубокий и нежный. Главная ее беда сейчас, на мой взгляд, одиночество. У нее много умственных потребностей, которые никак не утолены. Она, как и все мы, впрочем, целый день занята «делами», но у нас есть
Я очень огорчилась, узнав из Вашего письма, что Вы поссорились с Ваней. Кто бы ни был не прав, мне равно будет больно. Что это за время такое, когда все ссорятся — а никогда ведь люди не были так нужны друг другу, как теперь.
Жму Вашу руку. Надеюсь, что Т. Г. и С. Я. уже говорили с Михалковым и, приехав, что-нибудь узнаю. Вас не благодарю — разве можно найти слова благодарности, искупающие тошноту, которую должен вызывать разговор с Кашинцевой?
Думаю, что приеду раньше 20-го.
14 мая 1947. Москва.[26]
Дорогой Алексей Иванович. Я только что получила от «Нового Мира» (из которого я ушла) официальное предложение написать о Вас статью в 15–17 страниц, «привязав ее к чему-нибудь библиографическому». Срок — неделя. У меня голова идет кругом (где взять привязь?), и я прошу Вас
Ленинград. 1.VI-47.[27]
Дорогая Лидия Корнеевна!
Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Это относится лишь к тому, что я в течение месяца собирался Вам писать, но — вихри враждебные так закрутили меня и завертели, столько свалилось на меня сразу — нудного вперемешку с тяжелым, глупого и страшного, горячего и холодного, сладкого и соленого, что — одним словом, не написал, не собрался.
И вот — не было бы счастья — вихри враждебные наконец скосили меня. Вторую неделю лежу в нервной горячке.
До сих пор считал, что такие болезни бывают только у героев старинных романов. Оказывается, некоторые герои нашего времени тоже подвержены подобным заболеваниям.
Вышел ли «Миклуха»[28] и хорошо ли раскупают эту книгу московские сладострастники?
Что вышло со статьей в «Новом Мире»? Боюсь, что опять Вам не повезло. Неудачный объект выбрали Вы (и объект этот, надо сказать, чувствует вину свою, вздыхает и краснеет).
9/VII 47.
Дорогой Алексей Иванович. Получив Ваше письмо, очень меня встревожившее, я не стала отвечать Вам сразу, как мне хотелось, потому что меня не покидала надежда, что я вот-вот выберусь на свет из того мрака, в котором пребываю сейчас. Но дела мои плохи — и, видно, надолго — и потому пишу Вам попросту, с откровенным унынием, уже не дожидаясь светлого часа. С того дня, как я ушла из «Нового Мира», я не заработала ни одной копейки (а с тех пор уже миновало 2 И месяца); живу в долг; денег не только
В довершение неприятностей — моя статья о Вас, которую мне очень хотелось увидеть напечатанной, — не пойдет в «Новом Мире». И не из-за Вас вовсе, а исключительно из-за меня. Когда я представила ее туда, мне позвонил зав. библиографическим отделом — Яковлев со множеством комплиментов. И блестяще, и точно, и живо, и увлекательно, и назидательно и что хотите… А потом оказалось, что Кривицкий сделал Яковлеву выговор и вынул статью из набора, произнеся: «пока я редактор „Нового Мира“ — Чуковская здесь печататься не будет»[29]. Безо всякого оттенка благородства, все очень прямо и ясно… А что же джентльмен К. М. С.?[30] А ничего.
Миклуха вышел[31]. У меня было два экземпляра. Один я подарила К. И., другой — Ване, чье мнение мне очень дорого. И Ване книга не понравилась. Я думаю, что он прав — она действительно какая-то вымученная, без игры, без полета. И это тоже меня огорчило.
Вот, милый друг, каковы дела. Если бы не острая боль в глазу от каждой набегающей слезы — я бы, наверное, сидела и ревела — тем более, что я одна в пустой квартире и можно наконец плакать без помехи, со всеми удобствами. Но вот не плачу, а вместо этого пишу Вам, чего бы, разумеется, отнюдь не следовало делать… А впрочем, почему не следовало? Если мы не будем плакать друг другу в жилетку, то… что же нам тогда останется? Ах, я знаю, это не мужественно, не бодро, не стойко. Но я же не гвоздь и не балка, а всего только человек.