Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дорога моей земли - Алексей Иванович Недогонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Танк

Порою жизнь таится и в снегах.

Байрон
Пулеметчик остался один на снегу: Калантаев Кадыр из шестой пулеметной. Стерегла его пуля на каждом шагу, беспокоил и шорох и звук мимолетный. Словно мертвая рыба — вдали островок: триста метров безмолвного снежного наста. Автоматы лесные ударили часто: это первые ласточки первых тревог. Калантаев окидывал поле глазами. Финны — слева и справа. Сужается мир. На исходе патроны и силы. Кадыр бил короткими гневными очередями. Но случилось — вдруг что-то вблизи просвистело. И согнуло в дугу пулеметчика тело. Что он в эти минуты припомнить сумел? Разве жгучий сыпучий песок Ширабада, где над маленьким детством афганец шумел, чем-то схожий с надорванным плачем снаряда? Край садов и барханов в сознанье мелькнул — край кочевий, как зимний закат, желтогрудый?.. Вдруг услышал Кадыр нарастающий гул, одиночные выстрелы легких орудий. Стороной, обогнув неприятеля фланг, перелеском, где снег да чащоба глухая, как железный таран, ворошиловский танк в серебристой пыли проходил громыхая. Он спешил к пулеметчику, грозен и хмур, перемахивал вражьи траншеи с разбега, и глазами прямых и живых амбразур он выискивал нашего парня-узбека. И когда, обнаружив, к нему подошел и прикрыл его нежно-горячей бронею, пулеметчик, как бурей подбитый орел, молчаливо следил за скупой тишиною. Танк гудел и удары свинца принимал. Мерный гул походил на рычание зверя. Калантаев броню целовал, обнимал, и смеялся и плакал, в спасенье не веря. …Мимо нас, проминая в снегах колею, танк на скорости шел и звенел от мороза. Над его орудийною башней в строю на Перкьярви летело звено бомбовозов. Апрель 1940 г.

Семен Вдовиченко

Томителен путь наш, но воздух, на счастье, сухой. Нам путь проложили в бою пропотевшие танки. На самой окраине тихой, от снега глухой, наш взвод разместился в покинутой кем-то землянке. — Дивись, громадяне, хороший якый уголок, нэ дуже щоб тэплый — отак нам, солдатам, и надо… — сказал Вдовиченко — известный во взводе стрелок, на шутки и выдумки мастер особого склада. На фронте, как долгие годы, проходят часы. Бывает, что слышишь сквозь сон, напряженный                                                                     и краткий, не то чтобы тихо, не то чтобы, скажем, украдкой, а чуть ли не с громом настойчиво лезут усы. Семен Вдовиченко шутил надо мною не раз в окопах, в землянках, в снегу, где свинцовые пчелы: — Вы бачите, хлопцы, якый появился Тарас — усы, як у Бульбы, таких я нэ бачив николы! И вдруг загрустит он. И вспомнит Галину свою, полтавскую хату и вербы у низкого тына, и кажется, ежели он обессилит в бою, то кликнет на помощь Галину. И встанет на помощь Галина.
…На подступах к Выборгу стоном стонали леса. И мы под гудение снежной метели за час до атаки давали друзьям адреса: убьют, напиши, мол, что умер не дома в постели… Лежим мы в окопе. И я обращаюсь: — Семен, жена родила мне, как пишет, чудесного сына. Какое бы имя мне выбрать из сотен имен: Владимир… Евгений?.. — А он машинально: — Галина! И смотрит вперед. И берет заскорузлой рукой готовую к подвигу в жесткой рубашке гранату. Вдруг синий орешник напомнил осокорь донской, а домик в сугробах напомнил полтавскую хату. И тут Вдовиченко поднялся над громом долин, в начале бессмертья винтовку держа наготове, как давних времен Запорожья герой-исполин, украинец родом, но русский по духу и крови. И мы незаметно пошли по следам смельчака. И как мы ворвались во вражьи траншеи, — не знаю… Мне помнится вечер: Суоми. Снега. Облака. Луна над высоткой зияла, как рана сквозная. И в эти минуты, пожалуй, прикинуть не грех, что воины ищут в боях настоящую драку, что слово «бессмертье» придумано только для тех, кто с места сорвется и первым откроет атаку. 1940 г.

Домик

Вспоминаю: у опушки леса — станция, снегов голубизна, Левашово, улица Жореса, палисадник, домик в два окна. Маленький. Под ношей снегопада он живет спокойствием скупым — в двадцати верстах от Ленинграда, в тридцати — от финского снаряда, в двух верстах от штаба. Мы не спим. На стене висит страна Суоми… Пехотинцы дремлют на соломе… Гул бомбардировщиков несносен: он колеблет кроны снежных сосен и сбивает с толку тишину. Улицей Жореса батальоны двинулись на север. На войну. В стуже каменной пути большого на ветру граненый штык свистел. Мрело небо. Домик в Левашово в декабре. В рассвет. Осиротел. По ночам он только слушал вьюгу, и внимал ветрам пороховым, и стоял резным фронтоном к югу, к северу — окошком слуховым. Кто бы знал, что домик на опушке не гасил в тревожный час огня и глазами матери-старушки провожал в сражение меня! Шла война. Озера стыли прорвами. Глухо бил по Виппури снаряд. С каждым шагом, с каждым дотом взорванным больше света шло на Ленинград. …Воздух марта плотный, как железо. Мы — в пути. Окончена война. Левашово. Улица Жореса. Станция. Снегов голубизна. Никогда ничем не затуманится и навеки в памяти останется невысокий домик в два окна! 1940 г.

«Стояли мы ночью на станции Дно…»

* * * Стояли мы ночью на станции Дно. В теплушке распахнутой было темно. Мы молча ходили вдоль хмурых вагонов и верили в то, что сегодня к утру забудем сухую тоску перегонов — очутимся вдруг на суомском ветру. В морозную ночь — ни покоя, ни сна: — Ужели на севере вправду война? Сестра позади. Батальоны в движенье. Нас встретила ночь орудийной пальбой. Походы. Привалы. Метели. Сраженья. Четвертый — в морозные сумерки — бой. …Мы бились неделю за озеро. Алый фиордовый ветер — в порыве погонь. Во время атаки под самой Карьялой нащупал меня минометный огонь. Он на руку мне наступил неуклюже, и треснула кость — от мороза туга. И, помнится, мир закачался снаружи и рухнул в обнимку со мною в снега… Артемовск, госпиталь, апрель, 1940 г.

Память

1 Опять сижу с тобой наедине, опять мне хорошо, как и вчера. Мне кажется, я не был на войне, не шел в атаку, не кричал «ура». Мне кажется, все это было сном, хотя в легенду переходит бой. Я вижу вновь в чужом краю лесном окоп в снегу, где мало жил тобой. 2 Возьми тепло у этого огня, согрейся им и друга позови. Помучь тоской, любимая, меня, мне хочется молчанья и любви. Ты видишь — я пришел к тебе живой, вот только рана — больше ничего… Я шел сквозь ад, рискуя головой, чтоб руки греть у сердца твоего. И если ты способна хоть на миг увлечь меня, как память, в забытье, — услышу не молчание твое, а ветра стон и гаубицы крик! 3 Я позабыл шипение огня, гуденье ветра, ниточки свинца. Ты ни о чем не спрашивай меня. Покинем дом и в сад сойдем с крыльца. Ты расскажи мне лучше, как могло случиться так, что вдруг среди зимы тюльпанов нераздельное тепло в твоих конвертах находили мы. Чего ж молчишь? Иль нет такой земли?.. …И я без слез, пожалуй, не смогу припомнить, как под Выборгом цвели кровавые тюльпаны на снегу. Артемовск, госпиталь, апрель, 1940 г.

«Я забыл родительский порог…»

* * * Я забыл родительский порог, тишину, что сказкой донимала. Мною много пройдено дорог — счастья мной потеряно немало… Кроха жизни — как тут ни борись… Я прошу ценой любимой песни: детство невеселое, воскресни, отрочество, дважды повторись! Чтобы мог сказать я без тревог: да, во мне иное счастье бродит — много мною пройдено дорог — пусть по ним друзья мои проходят. Бахмут, госпиталь, 1940 г.

Заповедь

Ты обвинен, мой друг, во лжи. Когда ж наступит час урочный, — ты людям правду расскажи, какой ты сердцем непорочный. Пусть обвиняют — не беда, гляди на всех открытым взором и будь спокоен, как вода в графине перед прокурором! Бахмут, госпиталь, 1940 г.

Желание

Отбросить двадцать лет назад и стать ребенком вдруг. И ощутить, как заскользят язи в ладонях рук. Или увидеть, как вперед, в затоны, невесом, в боярской шубе проплывет владыка речки — сом. Или с рогаткою брести в поля, за край жердей, и вдруг патрон в траве найти, зеленый от дождей! Или по берегу до звезд бродить, как светлым днем, пока не смолкнет черный дрозд за дальним куренем, пока щуры не полетят к станице вкривь и вкось… Отбросить двадцать лет назад… Попробуй-ка, отбрось! 1940 г.

Поединок

Гроза неистовствовала. Гремела. И молнии летали в полумгле. Как страшно было в небе! Только смело себя держали птицы на земле. На травы пало серебро дождинок, и — дождь полил. Земля под ним нема. А где-то разгорался поединок стихии с истребителями. Тьма. Каков исход? И словно слышу — где-то размеренного рокота мотор: в тяжелых тучах выстрел пистолета и молний блеск всему наперекор… Недолго длиться яростным забавам, сжимающим вселенную в горсти. Уж солнца луч, как огненный шлагбаум, открыл для взора дальние пути. И радуга стоит вполоборота, обрамлена рубином, горяча; в нее, как в триумфальные ворота, влетают истребители, рыча. Над степью, как над павшим бастионом, они летят — и свет во все глаза; под гром аплодисментов их за Доном встречает побежденная гроза. И мир — как мир. И в мире нет обмана. Опять свежо в природе. И, светла, на рыльце наклоненного тюльпана садится осторожная пчела. Дон, 1940 г.

«Он был из тех, кто знал тревогу…»

* * *

Памяти поэта Арона Копштейна

Он был из тех, кто знал тревогу, любил простор и гул ветров, из тех, кто тихий, мирный кров сменил на вьюжную дорогу. — Прощайте, отчие места! — И он дорогою земною спешит на север. За спиною — ни слез, ни славы… Лишь мечта, лишь детское непостоянство, лишь песнями набитый рот, да жажда света и пространства, вперед, стремление вперед! К любым превратностям готовый, в ночах траншейной тишины он сердцем выверил суровый, незыблемый закон войны: — Где б ни был ты — дружи с победой, ночами тьме в глаза смотри, штыки и пули — все изведай, но только смерть перехитри. 1940 г.

Поэтам

В союзе тесном и согласном, чужие струны теребя, вы все подвержены соблазнам — быть не похожим на себя. Одни в народе блещут глянцем, другие — древности поют и ни фракийцам, ни троянцам в стихах покоя не дают. То ветхой молнии зигзаги опишут поперек и вдоль, то фараону в саркофаге наступят рифмой на мозоль… И так, живя стихией хворой, трубят о древнем и былом за плотной комнатною шторой, за прочным письменным столом. ……………………………………… Шли батальоны, роты, взводы рокадным шляхом от Невы… Зимой сорокового года чем, лирики, дышали вы? 1940 г.

Знамя

— Быть беде! — Подыматься бурям! — восклицают дворцы. И вот время пыток, нагаек, тюрем по России, хрипя, идет. — Быть беде! — восклицают боги. — Быть беде! — повторяют дни. И встает посреди дороги песня: «Боже, царя храни…» Но прямым перекором ночи, у империи на краю, слышно: сормовские рабочие поднимают песню свою, и летит она неустанно сквозь казацких застав редут, песню ту подхватив, иваново — вознесенские ткачи поют. И летит она, молодая, божьим пениям вопреки, вдоль ночей, по степям Валдая, на донецкие рудники, на московские баррикады, на огонь боевых знамен… Нам сегодня припомнить надо славу павших в бою имен.
— Встаньте, наши отцы! Пред вами, сочетая железный ряд, с обнаженными головами на ветру сыновья стоят. Встаньте, наши отцы! Над вами, чуть касаяся, на весу, под неслышными облаками, эскадрилья гремит вовсю. Вы лежите, отдавши силы во бессмертие всех боев. Вашу почесть хранят могилы, горем полные до краев. Это вы через все облавы сонных сумерек пронесли знаменитое знамя славы на равнины большой земли. Мы его к городским заставам, колыхая, несем в руках по московской весне, по травам, закипающим на дождях. Так на всех площадях столицы, проплываючи без конца, первомайские бьют зарницы, брызжет солнце, поют сердца. 1940 г.

В двадцатом

Те дни были днями боев и атак, жестоких, как в самом начале. В ту осень Приморье горело, да так, что пламя в Орле замечали. Ползли интервенты к Сучану, к Баку, к Архангельску шли англичане. Пришлось поработать клинку и штыку на море, в Баку и в Сучане. Снаряд разрывался, хрипел пулемет, но двигалась сила людская: безусые парни бросались вперед, бойцов за собой увлекая. Так шли комсомольцы, они пронесли сквозь годы, сквозь горе и беды пробитое знамя великой земли как символ великой победы! В ту осень шумела листва на Страстной… А в здании — цвета латуни, — в «Свердловке», захлестнутый вдруг тишиной приблизился Ленин к трибуне. Он видел бойцов, переполнивших зал, и первое слово учитель сказал. Мы Ленина мысли ловили. В ушах, в сердцах наших слово крепчало… Оно — трудовых созиданий размах, оно — коммунизма начало. Мы слушали жадно беседу его, он был человечен в беседе. Он в малости каждой видал торжество народов, пришедших к победе. И нам не забыть: мы запомним живым тот голос, звучавший набатом, высокое зданье и флаги над ним, тревожные ветры в двадцатом. Октябрь 1940 г.

Под Выборгом

Мне снился сон: по травам запыленным бродил мой сын, и рвал мой сын цветы. Шумели тучи в небе полуденном, как в паводок плывущие плоты. И дождь свистел сквозь молнии кривые: тяжелый, электрический, степной. Зловещи были стрелы огневые над узкою младенческой спиной! Такое вдруг желание настало — бежать за ним, бежать всю даль пути и от грозы — во что бы то ни стало — испуганного мальчика спасти… Но что это? Дороги прояснились: ни ветра, ни метели дождевой… Я спал в снегу. И мне фиалки снились. И милый сын. И домик под Москвой. Неясное душевное томленье щемило сердце сонное. И я открыл глаза. Свинцовая струя свистит вдоль штыкового острия: идет в атаку третье отделенье! Октябрь 1940 г.

Европа

Еще томятся матери и дети в напрасном ожидании отцов. Они не лгут, что света нет на свете, Что мир ужасен — душен и свинцов. Гуляет в странах, вырвавшись из плена, драконом бронированным война. И вздрагивает слава Карфагена, когда, пред сталью преклонив колена, мрут города и гибнут племена. Солдаты умирают на рассвете за тыщи верст от крова и семьи. Томятся дома матери и дети, гремят в Восточной Африке бои. И где-то там под солнцем полуденным, ад проходя и бредя словом «рай», худой солдат, в походах изнуренный, сорвал кольцо с гранаты невзначай. Осколочная сила просвистела!.. Идут солдаты Африкой тоски. Лежит в пустыне взорванное тело. Его заносят жгучие пески. И вот сейчас, когда легко солдату лежать в песках, освистанных свинцом, Европа мне напомнила гранату со снятым неожиданно кольцом! 1941 г., канун войны

22 июня 1941 года

Роса еще дремала на лафете, когда под громом дрогнул Измаил: трубач полка — у штаба — на рассвете в холодный горн тревогу затрубил. Набата звук, кинжальный, резкий, плотный, летел к Одессе, за Троянов вал, как будто он не гарнизон пехотный, а всю Россию к бою поднимал! 1941 г.

«Нет, нас на колени вандалов орда не склонит…»

* * * Нет, нас на колени вандалов орда не склонит, чтоб вечно глумиться над нами. Становимся мы на колени тогда, когда, отстояв от врагов города, целуем родное гвардейское знамя! 21 августа 1941 г.

Предсказание

Усталая, но гордая осанка. И узелок дорожный за спиной. Гадала мне гречанка-сербиянка в Саратове на пристани речной. Позвякивали бедные мониста на запыленном рубище ее. Она лгала. Но выходило чисто. Я слушал про свое житье-бытье. И делал вид, что понимаю много, хотя она мне верила с трудом. тут было все: и дальняя дорога, и беспокойство, и казенный дом, тут были встречи, слезы и свиданья, и радости, и горечь женских мук — все, без чего немыслимо гаданье в такие дни на пристанях разлук. Во всем я видел правды очень мало. Что слезы — ложь, что встречи — соврала, а то, что буду жив, — она узнала, и, что домой вернусь, — права была. Саратов, осень 1941 г.

Письмо

Когда ты девочкой была, я знал тебя по памяти. И ты в душе моей жила — в моей охранной грамоте. Ты сном была в моей судьбе. И это ли нелепости, что я хранил тебя в себе, как в осажденной крепости? И я, поверь мне, никому ни капли не завидовал — тому, кто лгал тебе, тому, кто удочки закидывал. Я слепо верил: ты моя… (Мне больше ль было надобно?) Так верят в песню соловья, когда она предсвадебна. В часы вечернего тепла я шел к тебе сумерничать, и ты, звезда моя, могла с мечтой моей соперничать. В пределах счастья двух имен в тебя — обмолвлюсь запросто — я без оглядки был влюблен, как мальчик, просто-напросто. И, полюбив твои черты, я ни на что не сетовал. Я так любил тебя, что ты не замечала этого. И вот сейчас, когда война меня бросает в стороны, когда знакомых имена в когтях уносят вороны, я часто думаю над тем, что, не родившись заново, нам суждено домой не всем вернуться с поля бранного. Не всем нам видеть жен своих, не всем прийти с победою. А я в кругу друзей живых о смерти не беседую. Я верю: вынесу войну, сто ран приму, но выстою. Себя верну, любовь верну, и щедрую, и чистую — такую щедрую, что в ней не думал об измене я, такую чистую, что ей лишь только ты — сравнение! 1941 г.

Тепло

Погода не сыра и не простудна. Она, как жизнь, вошла и в кровь, и в плоть. Стоял такой мороз, что было трудно штыком буханку хлеба расколоть. Кто был на фронте, тот видал не раз, как следом за трассирующим блеском — В знобящей мгле над мрачным перелеском — летел щегол, от счастья пучеглаз. Что нужно птице, пуле вслед летящей? Тепла на миг? Ей нужен прочный кров. А мне довольно пары теплых слов, чтобы согреться в стуже леденящей. 1941 г.

Пулеметчик

Зима состояла из мелочей: снегá, морозы, и ветер лют. Одиннадцать дней и десять ночей, ровно пятнадцать тысяч минут, порою сутками напролет молнией              полосовал                                по врагу русский станковый пулемет под Миллерово в снегу. Выбиваясь на третьей ленте из сил рокотал с перебоями, но потом у пулеметчика пить просил своим воробьиным жестоким ртом. Человек болел за него душой: нет воды. Хоть умри. И вот пулеметчик стрелков берет в оборот — и фляга, наполненная мочой, поит станковый пулемет. Так он насмерть боролся тут. Так он работал в порядке вещей ровно пятнадцать тысяч минут, одиннадцать дней и десять ночей, под вьюгой. И каждые полчаса человек продвигал пулемет вперед на один мучительный оборот пулеметного колеса. Он продирался к норам чужим, огнем гарнизон сжимал в тиски: то, что под силу было троим — адово дело, — ему с руки! Он знал — весною шуметь ветрам, лететь журавлям, тополям цвести, ходить через Милллерово поездам, по утрам пионерам в школу идти. И когда он встал, и ушанку снял, и капли пота смахнул со лба, — увидел — немцы, услышал — пальба отхлынули за арсенал… Был он совсем молодой лицом, но как-то по-взрослому молодой; за пулемет он прилег юнцом, поднялся мужчиною с бородой. И тогда ему показалось вдруг, что он уже самый старый солдат и что землю, которую взял, назад не выпустит из огрубевших рук. Богучар, декабрь 1942 г.

Сестре Валентине

Не обижайся. Ведь само письмо на родину не пишется. Я б написал тебе письмо, да что-то снова пушки слышатся. Мгновенья малого в бою себе не выкрою по выбору; я здесь по горло устаю и — веришь — времени не выберу. То переходы, то бои, то отступленье это чертово, то непросохшие слои блокнота моего потертого. А тут еще снега с дождем. От ППС — тропа завьюжена… От вас мы тоже писем ждем, как дети — праздничного ужина, который близок и далек, как в зимний день ночлег для странника, как тусклый звездный огонек, как запах вяземского пряника. Тревог немало в наши дни. И все догадки о превратностях в семействе маленьком — одни, по меньшей мере, неприятности. Пиши. И жди меня в ответ. И верь, что наша встреча сбудется. А то, что писем долго нет, так тут виной всему распутица. Район Изюма, 1943 г.

Ковры

Прошедшее — в миражной дымке. Оно глядит, как свет из мглы. Я помню домик караимки за Симеизом у скалы. С ее богатством лишь природа соперничала при луне: ковры у выхода, у входа, и у стола, и на стене. Движеньем рук своих проворных она по праву ремесла все краски ночи, кроме черной, на полотно перенесла. Искусство цвета! Ну и рад же был каждый, кто входил к ней в дом… Ковры такие магарадже и то приснились бы с трудом!.. Я помню знойный ветер лета. Ее у взморья помню я. Косички пепельного цвета сбегали с плеч, как два ручья. Как будто сотканный из гула, из всех цветов морской волны, от Симеиза до Стамбула лежал прямой ковер луны. Хотелось быть в тот вечер юным, тоску оставить взаперти и по ковру при свете лунном с подругой об руку пройти… Волна в закатный рог трубила. А в сумраке вечеровом — тропинка в горы… Это было в сороковом, в сороковом. И вдруг в обычный час заката над головой — чужой мотор. Подошва прусского солдата ступила на ее ковер. Напрасно лунный луч резвился. Ночь тяжела. Волна тускла. Весь мир ее с тех пор вместился в квадрат оконного стекла. С тех пор в тоске, в печали томной, поправ законы ремесла, она всю горечь ночи темной на полотно перенесла. Но в этом горестном смещенье цветов, возникших в темноте, играла искра возвращенья к первоначальной красоте. 1943 г.

Сказка о вóроне

Ветер осенний в трубу на рассвете трубил. Ворон на дереве крыльями по ветру бил. Где-то за брянской чащобой гремела война. Древняя птица во мраке летела одна. Крылья, как два океана, шумели во мгле. Звезды качались на левом и правом крыле. Перед полуднем планеты увидели все мощного ворона в звездной, тяжелой росе. Черным крестом проплывая в пустых небесах, нес он столетнее дерево — дуб в крючковатых когтях. Как бы планета-земля ни была тяжела, но от дубовых корней оторваться она не могла. Так и летел этот ворон под ветром сквозным с доброй добычею — с дубом и шаром земным. Сколько б летел он с планетой? Столетье иль два? Где бы он сел? На какие бы сел острова? Что бы случилось с могучим крылатым бойцом, если бы сказка не кончилась светлым концом? Мальчик поднялся с кровати. В окошко взглянул. Вышел из хаты и ворона с дуба спугнула. Звезды летели, как в сказке, блестя серебром: шли бомбовозы над черным вороньим пером. 1943 г.

Гнездо

Высота врезáлась в рощу клином и жила под ветром, на дожде, с маленьким гнездом перепелиным, с желторотым птенчиком в гнезде. Озаряя рощу светом белым, грозы полыхали над гнездом. Мать, прикрыв птенца промокшим телом, отводила молнии крылом. В клочьях облаков, как бог, спокойное поднималось солнце. Лишь тогда перепелка в небо знойное выпорхнула из гнезда… Дуновенье ветерка залетного колыхало с пчелами цветы… Пополудни рота пулеметная заняла рубеж у высоты. В полный рост поднявшись над долиною, русский парень, бравший города, вырыл у гнезда перепелиного ров для пулеметного гнезда. И когда по ковылю седому вражий строй пошел на высоту, птица, возвратившаяся к дому, вдруг затрепетала на лету и запела вдруг… И в то мгновенье пулеметчик прошептал: — Пора… (Я назвал бы ангелом спасенья эту птицу серого пера!) Грянул бой. Она над боем черным заклинала песней хрупкий дом всем своим издревле непокорным, гордым материнским существом… А когда свинец поверг пехоту и опасность обратилась вспять, человек, приросший к пулемету, мертвым был. Но продолжал стрелять. 1943 г.

Дорога на Днепр

Я дорогой наступленья шел от Дона до Днепра через дымные селенья, через трупы, разрушенья, города и хутора. Шел вперед и пел победу, шел дорогою снегов по дымящемуся следу отступающих врагов — от поверженных, печальных, от казачьих ковылей до прямых, пирамидальных украинских тополей. Так я шел зимой и летом сквозь метель, и дождь, и зной с верным тульским пистолетом, с потной книжкой записной: шел солдатом и поэтом — Муза рядом шла со мной. На привале, на стоянке славил русских пушкарей — молодых богатырей, поджигавших вражьи танки молниями батарей. Славил матушку-пехоту, золотых ее стрелков, славил прочную работу златоустинских штыков. Спал под небом, жил во взводе, кипятил в пути чаи, сочинял стихи в походе и при всем честном народе вслух читал стихи свои. Так, дорогой возвращенья, все вперед, вперед маня, дымный ветер наступленья двигал к Западу меня  где со взводом, где с полком, где на танке, где пешком, на тачанке неуютной, на полуторке попутной, от заката до утра, с остановкою минутной у случайного двора, у избы с трубой слетевшей, с прелым запахом вещей, с женщиною уцелевшей, с девушкою постаревшей, с девочкой, за стол присевшей с мискою горячих щей, с угощеньем, с теплым взглядом, с дочерью хозяйской рядом, с разговорами о том, что, мол, все мы холостые, не простые, золотые да военные притом… Чай дымит. Хозяйка поит. Ну и вспомнишь вдруг, шутя, как в дороге буря воет и как мглою небо кроет, вихри снежные крутя. И прикинешь в миг последний, что похожие слова говорил в селе соседнем час тому, а может, два… Надо ехать. Дела много. Покидаю дом с теплом. И опять свистит дорога — украинская дорога под машиной, за бортом. Сквозь метель дорога вьется — то низина, то подъем — мимо черного колодца с перебитым журавлем, мимо спиленных дубов, мимо иностранных танков, — обгоревших их останков, — мимо сваленных столбов, вдоль гудения лесного, от села и до села, от контрольно-пропускного до контрольно-пропускного, — от жезла и до жезла. Едешь долго ль? — сам не знаешь. Едешь вдаль по огонькам и дорогу уступаешь танкам и грузовикам. А в движенье неотвязно манит светом от дорог мимолетного соблазна воскрешенный огонек… От поверженных, печальных, танком смятых ковылей до прямых, пирамидальных украинских тополей я прошел через селенья, города и хутора по дороге наступленья с песней радости и мщенья, от Мамона до Днепра. Дон — упорство и тревога. Днепр — неконченный поход. За Днепром — моя дорога, устремленная вперед! Ново-Московск, 25 сентября 1943 г.

«Говорят, что степень зрелости…»

* * * Говорят, что степень зрелости: примерять, прикидывать, чтоб остаться в цельной целости, чтобы виды видывать. Я всегда в глаза завидовал тем, кто мог прикидывать, но потом в душе прикидывал: стоит ли завидовать? Если случаем положено, то яснее ясности — жизнь солдат не отгорожена от беды-опасности. Сокрушаться, братцы, нечего: смерть в бою сговорчива — люди метой не помечены, пуля неразборчива. Пуля-дура скосит каждого — петого, отпетого… Говорят — ни капли страшного, если все неведомо. Если свистнет во мгновение, вспомнишь ли заранее матушки благословение, женки заклинание?.. Для солдата степень зрелости: это — жить душой без хворости, на крутой звериной смелости, на любой проклятой скорости, на движении рискованном, на ночном совином зрении, на бессмертном, бронированном танковом ожесточении… 1943 г.

Гильза

Я увидел ее на столе

знакомого командира пол-

ка с вырезанной на бронзе

фамилией — Иванов, вот и

написал эти стихи.

Ее формовщик Иванов в печи плавильной отливал, а шлифовальщик Иванов вытачивал и шлифовал. Беднягу график сна лишал. В конце концов в кругу забот ее рожденье завершал цех окончательных работ. Набили порохом ее, ввинтили капсюль и заряд. В подразделение твое пришел готовенький снаряд. Сержант, замковый Иванов, вбил в ствол снаряд, замок отжал, — и, потрясенный до основ, мир в панораме задрожал. Был немец громом в нору вжат, врага железный жар знобил: по бронеколпакам сержант во всю ивановскую бил. А после боя в пыльный зной связной, ефрейтор Иванов, всклянь гильзу напоил водой, украсил кашкой, резедой — всей радугою молодой военно-полевых цветов. Принес в блиндаж и в полумгле на стол поставил у окна. И вот сейчас стоит она у офицера на столе… (Ее как бы в разгар боев из жарких рук формовщика с любовью принял Иванов — пехотный командир полка.) И освещает каганец цветов ликующий венец, непокоренное литье, шесть букв фамилии ее. …Мне думается, что грехи не всем прощают в дни войны. Но ведь без выдумки стихи — ночное небо без луны. Днепропетровск, январь 1944 г.

Прогулка по сказке

Невысокий, желтый, бесшабашный, непонятный многим, но простой — я люблю смотреть на день вчерашний, как на птицу в клетке золотой. И моря и песни о матросах были близки сердцу моему… Вот бы в руки мне библейский посох, с провиантом за спину суму. И — вперед! По той дороге ясной, где когда-то — взором на зарю — серый волк с Еленою Прекрасной мчал за тридевять морей к царю! По пятам. И на краю преданья вдруг у волка зарябить в зрачках — и сразиться с ним за обладанье женщиной, затерянной в веках. Вымчать. Поселить ее в светелке, вечно нежить, вместе с нею быть. И пускай ночами ходят волки. Нет, Алену мне не разлюбить!.. Я живу. Не так живут поэты. Без больших желаний, без любви. Тяжко. Хоть пишись в анахореты, уходи в леса и там живи. А найдись вот в жизни повсечастной девушка, которой так блистать, чтобы стать Еленою Прекрасной, — мне бы тут же серым волком стать! И к чему б тогда нужны преданья, серые от пепла времена, и к чему борьба за обладанье мумией-красавицей нужна? Ни к чему, когда такой царевной в госпитале города Орла кастелянша — Нина Алексевна — дочь свою доярку назвала. 1944 г.

Солдатское откровение

Шутка Шикарно зимнее убранство! Зима, как сказка, вся в лучах. Снегами сковано пространство — оно в надежных обручах. Трещат, как грецкие орехи, морозцы мартовской земли. Снега по самые застрехи землянку нашу занесли. Мы в ней сидим и балагурим о неприветливой пурге, глаза у жаркой печки щурим, взахват табак трофейный курим и карачуним о враге. Но как ни занят ты вниманьем, как долго ни ведется спор — любому хочется молчаньем переиначить разговор. И я решаю затаенно: перед отъездом «на войну», хотя бы жбанчик самогона и рядом женщину одну, — не ради прихоти, не ради приобретенья теплоты. Нет, чтоб в ее печальном взгляде найти знакомые черты, найти разлуки ощущенье… А что касается вина, то это «чудное мгновенье» мы дальше встретим, старина. Но так как мы сейчас «вне сводки», с блиндажной дружим тишиной, и не предвидится ни водки, ни рядом женщины одной, — у печки, кончив разговоры, заводит песню старшина, в которой есть и ласки-взоры, и реки, полные вина! Район Кривого Рога, март 1944 г.

Мои сыновья

Есть сыновья у меня, друзья, славные сыновья! Один — Александр, Владимир — другой, и каждый — мой дорогой… Владимиру — семь, Александру — пять. Дружно живут они: дерутся, ссорятся и опять мирятся. Учатся рисовать. Так напролет все дни. Володька — тот понимает бой. Рисует ежели самолет, то обязательно со звездой и непременно звездой вперед. Фриц получается у него — весь в крестах, угловатый, злой, с волчьей мертвою головой и обязательно неживой. Танки, орудия — все в дыму. Точно. Как на войне. Пишет: «Папочке моему» — и отсылает рисунки мне. Есть фотография у меня, на карточке вся семья (фото арбатское): сыновья, жена, посредине — я. Я ношу ее на войне, чувствую, коль взгляну, — сразу становится легче мне переносить войну. Тружусь я здесь, чтоб скорей разбить врага. Чтобы скорее к ним — к золотым сыновьям своим… Ветром боя вперед гоним, я их спешу любить. Любить, чтоб когда-нибудь в тишине им, не уставшим ждать, сказку страшную о войне шепотом рассказать. Гвардейцы! Друзья мои по ружью! У всех вас есть сыновья. И каждый любит свою семью, наверное, так, как я. Мы связаны с вами одной судьбой, мы к детям рвемся. Но рядом бой. Нужно кончать его. Поскорей. Нужно фашиста с землей сровнять, чтоб неожиданно у дверей, как маленьких мучеников, сыновей, своих золотых сыновей обнять. Днепр, апрель 1944 г.

Тайна

1 Ничего от меня не таи, посвяти меня в тайны свои. Расскажи мне в письме обо всем: что ты думаешь, чем ты живешь, кто стучится в твой низенький дом и кого ты негаданно ждешь? Если ты по случайной вине не решишься мне тайны открыть, я, разлуку ревнуя к войне, в одиночестве буду ходить. Посвяти меня в тайны свои, ничего от меня не таи. 2 Если б мир через руки мои проходил, как испытанный друг, и неведенье для семьи обернулось бы зеркалом вдруг, ты б увидела молний клинки, орудийные вспышки во мгле и меня на военной земле у могучей славянской реки. Зубы стиснув, я все выносил — и огонь и тоску по тебе; ты была мне опорой в борьбе и незримым источником сил. Лишь тогда ты могла бы понять, по исчезнувшей тайне скорбя, как я долго не мог умирать ради Родины, ради тебя. Словно в панциря жесткой броне, я любимым ходил на войне. Ты забыла — и в страшном огне ливни пуль устремились ко мне. Но пока они где-то в пути, и мгновенья пока впереди, поспеши, поспеши, поспеши, солнцем сердца мой мрак освети и свинец в зашипевшей тиши от меня, от себя отведи! 3 Ты спасла меня. Слава тебе! Коль случится мне быть одному, за победу — в случайной избе — первый ковш за тебя подниму; за тебя, возвращенье мое, да святится имя твое! Вот и все. Я не ведаю мук. Но в бою, где мы честью живем, расстояния долгих разлук мы с неверием тайной зовем. И не тайной. А больше — судьбой: той, что все-таки зла, но тепла… Будь же тайной, но только такой, чтоб разлука святою была! Днестр, 1944 г.

Весна на старой границе

Александру Лильеру

В лицо солдату дул низовый, взор промывала темнота, и горизонт на бирюзовый и розовый менял цвета. Передрассветный час атаки. Почти у самого плеча звезда мигала, как во мраке недогоревшая свеча. И в сумраке, не огибая готовой зареветь земли, метели клином вышибая, на Каму плыли журавли. Сейчас рассвет на Каме перист, лучист и чист реки поток, в ее низовьях — щучий нерест, в лесах — тетеревиный ток. Солдат изведал пулевые, веселым сердцем рисковал, тоски не знал, а тут впервые, как девочка, затосковал. Ему б вослед за журавлями — но только так, чтобы успеть, шумя упругими крылами, к началу боя прилететь… Возникнуть тут, чтоб отделенье и не могло подозревать, что до начала наступленья солдат сумел одно мгновенье на милой Каме побывать… Вдруг — словно лезвие кинжала: вдоль задремавшего ствола мышь полевая пробежала, потом рукав переползла. Потом… свистка оповещенье. Потом ударил с двух сторон уральский бог землетрясенья — стальных кровей дивизион! Взглянул солдат вокруг окопа: в траве земля, в дыму трава. Пред гребнем бруствера — Европа, за гранью траверса — Москва! 1944 г.

Победители

Взвод на взвод — столкнулись и схватились. В ход пошли кинжалы и штыки. Немцы, словно черти, крепко бились, крепче немцев бились моряки. Мертвые и те в атаке страшной падали, верша вперед бросок. Два часа кровавой рукопашной: зубы — в глотку, кортик — под сосок. Глуше битва. Реже лязг металла. Остаются двое на песках. Немец и моряк. Дыша устало, сходятся они. Ножи в руках. И, безмолвны,                         медленны                                          и яры, зубы сжав до боли,                                над собой скрещивают тяжкие удары… Сорок третий. Керчь. Десантный бой. Рассказало поле роковое: в схватке все до одного легли. Только русских было меньше вдвое — моряки четвертый бой вели. Одесса, июнь 1944 г.

Баллада о железе

Говорят, что любой человек состоит из воды и металла: девяносто процентов воды, остальное — огонь и металл. Нет, не выдумка то. Мне душою кривить не пристало, сознаюсь — я действительно где-то об этом читал. Но не верить не грех мне сухим кабинетным наукам. Я по выкладкам, формулам, честное слово, совсем не мастак. Я б советовал нашим еще не родившимся внукам о проценте железа судить в человеке вот так… …Если Францию нéкогда била в упор митральеза, а народ, чтобы жить, воскресал, выживал, выносил, — значит, весь человек состоял из такого железа, что его даже смерть, чтоб сразить, выбивалась из сил. Если злая беда над Россией веками витала, если русский народ не поник под железной пятой, значит, наш человек состоит из такого металла, в поединке с которым не выдержит сплав золотой. Мир стоит на железе, да будет такое от века! На полях отгремевших боев тишина непривычно гудит, и степным императором с профилем древнего грека на поверженном танке немецком черный ворон спокойно сидит. Мир к железу привык. Он на глине был жалок и ветох. Государство растений живет под железным жезлом: я видал, как фиалки под солнцем цветут на лафетах запыленных немецких орудий в степи под Орлом. Беспощадным железом покой человека изрезан, но никто из людей раньше времени не умирал… По долинам России прошло испытанье железом: против сталелитейного Рура мы выставили Урал. Не окончен поход. Мы оружие гладим руками и читаем в теплушках железных законов устав. Воздух бредит железом. Грохочет на запад с войсками по железной дороге железнодорожный состав. Счета нет на переднем случайным погибельным безднам: словно адская кузня, грохочут железо и медь. Мне пушкарь Железняк говорил: — Ерунда! В этом громе железном просто-напросто нужно железные нервы иметь. …Как давно мы не спали в спокойном родительском доме! Как мы трудимся долго на огневой полосе! Мы по женам тоскуем. Тоскует зерно в черноземе по дождям проливным, и тоскует трава по косе… Мы победу возьмем в молодые солдатские руки. Нас немецкая сталь не доймет — мы покрепче ее на войне! Пусть со мной согласятся мужи первоклассной науки: девяносто — не десять — процентов железа во мне. Я бы всю родословную — внуков и правнуков — отдал, я пошел бы на то, чтоб при всех под сияньем светил из меня златоустинский мастер снаряды сработал и чтоб их Железняк в ненавистный Берлин вколотил! 1944 г.

Солдатам большого мужества

Снега и пыль дорог и расстояний! За нашею спиной — солдатской славы след… Трехлетний стаж тяжелых испытаний зачтется нам за тридцать добрых лет. Мы выросли, окрепли, возмужали; наш ратный труд вовеки не умрет; большое наше мужество войдет в истории великие скрижали. За орудийным громом, минным воем мы вырвемся просторами долин к Германии. И станет нам Берлин передним краем и последним боем! 21 июня 1944 г.

Баллада о позывных

Плацдарм за Изюмом в земле молчал. На командном пункте дежурный боец охрипшим голосом в трубку кричал: — Днепр! Днепр! Говорит Донец! Три дня не смыкали живые глаз; на переднем спали одни мертвецы. Земля как будто вся поднялась: в Днепропетровск вступили бойцы. …Зима. Каганец. В блиндаже серо. Зуммер не слышен сквозь вьюги свист. — Днестр! Днестр! Говорит Днипро! (Тот же самый телефонист.) …По горло в грязи. Наступленье шло. И вот — на солдатский сон и штыки сады Заднестровья сквозь звезд тепло уронили майские лепестки. В знойный поход шел батальон: был в движенье передний край. Телефонист кричал в микрофон: — Дунай! Дунай! Дайте Дунай! …У дунайского гирла я видел его, в плавнях Тульчи, над мертвой водой. Немец железом целил в него — адская кузня ковала бой. Бойцу было радостно и тяжело от ревущих рядом с ним батарей, но он во все горло черту назло кричал в микрофон: — Вызывай Рейн! Срочно Рейн! Время не ждет!.. Рассвет занимался. Потом с утра — сильное, хриплое слово: — Вперед! — И до Карпат покатилось «ура». Я знал: до черных берлинских ворот, этапами тяжких боев речных, сквозь шнур, сквозь юность и кровь дойдет эта ведущая нас вперед победная молния позывных! Измаил, август 1944 г.

Последний отбой



Поделиться книгой:

На главную
Назад