Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Арабская поэзия средних веков - Аль-Мухальхиль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Арабская поэзия средних веков

Библиотека всемирной литературы. Серия первая

Том 20. Арабская поэзия средних веков

Вступительная статья Камиля Яшена

Составление, послесловие и примечания И. Фильштинского

Подстрочные переводы Б. Шидфар, И. Куделина, И. Фильштинского, М. Киктева

ЗОЛОТОЕ ЗВЕНО

Арабская поэзия средних веков еще мало известна широкому русскому читателю. В его представлении она неизменно ассоциируется с чем-то застывшим, окаменелым — каноничность композиции и образных средств, тематический и жанровый традиционализм, стереотипность… Представление это, однако, справедливо только наполовину.

Да, действительно, на протяжении более чем тысячи лет, с первых веков нашей эры и вплоть до XVIII столетия, арабоязычные поэты не выходили за пределы весьма ограниченного и строго регламентированного круга жанровых форм — касыда, кыта, позднее газель. Действительно, знакомясь со стихами различных арабских поэтов, порой отстоящих один от другого на сотни и сотни пустынных километров и такое же количество лет, обнаруживаешь одни и те же поэтические приемы, в их творчестве разрабатывается тот же мотив, однообразны сюжетные линии, универсален пейзаж, заранее задано философское или нравственное резюме.

Что ж, от очевидного не уйти — все это так. И тем не менее… Тем не менее увидеть в средневековой арабской поэзии только это, только каноничность, условность и заданность было бы несправедливо, внеисторично.

Не нужно доказывать, что даже самая каноническая, самая окостеневшая форма, прежде чем стать таковой, когда-то должна была обладать всеми признаками новизны и творческой свежести. Парадокс диалектики: в первооснове всякой рутины лежит если и не революционность, то уж реформаторство непременно.

Впрочем, относительно средневековой арабской поэзии это не нужно аргументировать ходом логических построений: знакомясь с творчеством древних кочевников-бедуинов, представленным в книге, читатель ощутит это сам. Он, безусловно, отметит непосредственность и живость этой поэзии, её наивный реализм, восхитится первозданной сочностью красок, неподдельной искренностью наполняющих ее чувств. Эта поэзия удивительно самобытна, самой своей сущностью связана с образом жизни и мироощущением скотовода- кочевника. В ней навсегда запечатлелись картины знойной Аравийской пустыни и яркого южного неба, песчаной бури и покинутого становища. Поэзия бедуинов, выросшая на почве устного народного творчества доклассового периода, еще далека от каких-либо стеснительных ограничений, жесткой эстетической нормативности — песня, как правило, импровизированная, льется свободно и раскованно. Но именно ей суждено было со временем стать каноном и нормой, иссушающими древо всякой поэзии.

Начиная с VII–VIII веков вместе с арабами-завоевателями она проникла в Египет и Сирию, Ирак и Среднюю Азию, распространилась на страны Магриба и, преодолев Гибралтарский пролив, завладела Испанией. Её несли с собой и насаждали ревностные адепты повой религии — ислама.

Следы этих событий, разворачивавшихся на протяжении нескольких последующих столетий, читатель без труда обнаружит в содержании многих стихов, включенных в предлагаемую антологию. Правда, зачастую современные поэту события выражаются здесь не буквально и прямо, не в их реальном течении, но как бы сквозь призму былого, в костюмах и красках далекого прошлого. И в этом переплетении времен и эпох, в этом ретроспективном взгляде на то, что происходит сегодня, — своеобразие и еще один парадокс средневековой арабской поэзии. Как же иначе, если не парадоксом, назвать тот странный, с трудом поддающийся объяснению факт, что фанатичные сторонники новой религии, огнем и мечом уничтожавшие на завоеванных землях всякую мысль о каких-то других божествах, в своем поэтическом творчестве опирались на прошлое и продолжали традиции, идущие от доисламской языческой поэзии? Творчество арабоязычных поэтов постепенно начинает отдаляться от первоисточников реальной жизни. Критерием эстетической ценности становится подобие или соответствие «классическим» образцам бедуинской поэзии. Всякое конструктивное отступление от нее рассматривается как нарушение норм прекрасного. Это уже было предвестием канонизации, но пока еще только предвестием.

Распространившись на обширных территориях халифата, арабская поэзия невольно стала вбирать в себя и осваивать культурные традиции покоренных народов — арамейцев, греков, контов, персов, таджиков, тюрков, берберов, негров, вестготов. Эти свежие соки обогатили арабскую поэзию, привнесли в нее новые темы и образы, умножили и сделали более разнообразными средства художественной выразительности. С этого времени, с аббасидской эпохи, речь уже может идти не собственно об арабской поэзии, но о поэзии арабоязычной, в создании которой наряду с арабами принимают живое участие представители многих народов. За несколько последующих столетий центры развития и высшего расцвета этой поэзии перемещаются с Востока на Запад и с Запада на Восток, от одного поэта к другому переходит по-восточному пышный титул царя поэтов, создаются новые шедевры изящной словесности, но в основе ее на протяжении всех средних веков лежат традиции все той же бедуинской поэзии.

С момента своего возникновения и вплоть до VIII–X веков хранителями и, пользуясь современной терминологией, пропагандистами этой поэзии были профессиональные декламаторы — рави. Разумеется, каждый из них привносил в произведения народного творчества что-то свое — свою окраску и свой комментарий. Только в семисотые годы появляются первые записи, частично дошедшие и до наших дней.

Дальнейшая судьба арабской поэзии во многом была предопределена возникновением новой религии и появлением «священной» книги ислама — Корана. Поэзия переживает острый — хотя и непродолжительный — кризис и возрождается уже при омейядской династии в покоренных арабами Сирии и Ираке. Именно к этому времени относится творчество таких придворных поэтов, как аль-Ахталь, аль-Фараздак, Джарир. В условиях жестокой борьбы между южными и северными арабскими племенами они восславляли доблесть и мужество своих покровителей, воспевали их мудрость и щедрость, всячески чернили и поносили противников омейядской династии. Здесь очень явно и ощутимо довлела традиция древней бедуинской поэзии. За узаконенной схемой и каноничностью образов терялись очертания конкретной действительности.

Однако наряду с придворной панегирической поэзией в крупных городах халифата получает развитие явление относительно новое — любовная лирика. «Относительно», потому что и здесь дает себя знать традиционная связь с бедуинской поэзией. Правда, в творчестве поэтов новой эпохи традиция не повторяется, а развивается, о чем убедительно говорят произведения Омара ибн Аби Рабиа из Мекки — самого видного и самого яркого представителя этого жанра. Его стихи проникнуты искренним чувством, в них целая гамма то радостных ожиданий, то горестных дум. Они написаны простым, всегда взволнованным языком. Жизнь крупных городских центров, выходцами из которых были создатели новой любовной лирики, наложила свой отпечаток на их творчество. Эта любовь вполне земная, реальная.

И снова, как это не раз бывало в истории литературы, волна вернулась к тому берегу, откуда когда-то начинала свой бег, — любовная лирика завладела сердцами бедуинских поэтов. Но это не было повтором того, что создавали поэты Мекки, Медины, Дамаска; любовная лирика аравийских певцов — иного характера: целомудренная, элегичная, трагедийная. Любовная лирика узритских поэтов — одна из высочайших вершин средневековой арабской поэзии. Рожденные ею образы навечно вошли в историю литературы, стали предметом многочисленных поэтических обработок, среди которых прежде всего должны быть названы гениальные поэмы азербайджанца Низами и узбека Навои.

Высокого расцвета достигает арабоязычная поэзия в VIII–XII веках, когда наполняется и оплодотворяется культурными традициями исламизированных народов.

Первым и, пожалуй, самым выдающимся представителем нового направления был выходец из знатного иранского рода Башшар ибн Бурд.

Вслед за ним на путь обновления старой бедуинской поэзии встают Абу Нувас — создатель жанра застольной поэзии, Абу-ль-Атахия — творец философско-аскетической лирики и другие поэты покоренных арабами земель.

Арабская поэзия средних веков дала миру многих замечательных мастеров, превосходных художников, глубоких и оригинальных мыслителей. Без творчества живших в разные века и в далеких-друг от друга краях Абу Нуваса и аль-Мутанабби, Абу-ль-Ала аль-Маарри и Ибн Кузмана история мировой литературы была бы бедней, потеряла бы много ни с чем не сравнимых красок. Она была бы бедней еще и потому, что лишила бы все последующие поколения поэтов своего глубокого и плодотворного влияния. А влияние это прослеживается не только в творчестве арабоязычных или — шире — восточных поэтов; оно ярко сказалось в поэзии европейских народов.

В средневековой арабской поэзии история изображалась нередко как цепь жестко связанных звеньев. Воспользовавшись этим традиционным поэтическим образом, можно сказать, что сама арабская поэзия средних веков — необходимое звено в исторической цепи всей человеческой культуры. Золотое звено.

КАМИЛЬ ЯШЕН

ДРЕВНЯЯ ПОЭЗИЯ

V век — середина VII века

АЛЬ-МУХАЛЬХИЛЬ

* * *

Слепят воспоминанья, как песок, Болят глаза, струится слез поток, Мне кажется, что ночь века продлится И что лучи не озарят восток. Всю эту ночь глядел я на Стожары, Потом их блеск на западе поблек. Вслед каравану я глядел с тоскою, Покуда мрак его не заволок. Я плачу, а созвездья всё восходят, Как будто небосвод не так высок. Уж лучше б я погиб, а ты бы в битву Повел дружину, обнажив клинок. Я звал тебя, Кулейб, — ты не ответил, Пустынный мир ответить мне не мог. Откликнись, брат! Все племена Низара Осиротели и клянут свой рок. Даю обет: все блага я отрину, Покину ближних, стану одинок, Ни женщины я не коснусь, ни кубка, Надев тряпье, уйду я в мир тревог, С кольчугой не расстанусь я, покуда Над миром ночь и мрак еще глубок. Оружья не сложу, пока не сгниет Всё племя бакр, тому свидетель бог!

* * *

Кулейб! С тех пор как ты оставил мир земной, В нем смысла больше нет, в покинутом тобой! Кулейб! Какой храбрец и щедрый благодетель Теперь навеки спит под каменной плитой? Истошный слыша плач, сказал я: «Поглядите, Рассыпалась гора, трясина под пятой! Кто доблести его сочтет, скажите, люди? Он мудрость сочетал с суровой прямотой, Он для гостей своих верблюдиц резал жирных, Он стадо целое дарил друзьям порой, Он вел отряд в набег, и сотрясали землю Копыта скакунов, летящих вдаль стрелой, За ним шли всадники, бросающие копья Лишь для того, чтоб враг обрел навек покой».

* * *

Здесь отвага и мудрость почили в могиле. Гордость рода араким, тебя погубили Люди племени зухль. Как печаль утолить? Зухль и кайс, чтоб вы сгинули, вымерли, сгнили В нас пылает огонь. Ветер, ветер, неси Эти искры, чтоб недругов испепелили! Перемирью конец. Не воскреснет Кулейб — Значит, меч нам судья, меч, рожденный в горниле. Перемирью конец. Не воскреснет Кулейб — Ваших вдов и сирот защитить вы не в силе. Перемирью конец. Горе вам и позор! Вас несчетные беды уже обступили.

* * *

В Беку вызвал Джузейма вождей на совет, Ибо Хинд вероломно его известила, Что согласна покорной супругою стать, И сама во владенья свои пригласила. Из вождей лишь Касыр заподозрил обман, Но собранье старейшин иначе решило, И сгубила Джузейму коварная Хинд,— Часто злобой удары наносятся с тыла. На кобыле Джузеймы гонец прискакал, Так впервые без шейха вернулась кобыла! Убедился Джузейма в предательстве Хинд, Когда лезвие жилы ему обнажило. А Касыр убоялся возможной хулы, И, решив, что бесчестье страшней, чем могила, Нос себе он отрезал, пожертвовал тем, Чем природа с рожденья его наделила. Изувеченный прибыл к владычице Хинд, О возмездье моля, причитая уныло, И добился доверия мнимый беглец, Хинд Касыра приветила и приютила, Oн с дарами в обратный отправился путь, Только ненависть в сердце его не остыла. И вернулся он к Хинд, и привел караван, Тайно в крепость проникла несметная сила. Храбрый Амр у подземного выхода встал, Хинд бежала, засада ей путь преградила, Амр злосчастную встретил мечом родовым, Вмиг от шеи ей голову сталь отделила. Так исполнилось предначертанье судьбы, Все в руках у нее — люди, земли, светила, Только избранным срок продлевает судьба, Но бессмертья еще никому не дарила. Как бы ни был силен и богат человек, Все исчезнет: богатство, и слава, и сила.

АШ-ШАНФАРА

* * *

В дорогу, сородичи! Вьючьте верблюдов своих. Я вам не попутчик, мы чужды душой и делами. Спускается ночь. Я своею дорогой уйду. Восходит луна, и звенят скакуны удилами. Клянусь головой, благородное сердце найдет прибежище в мире вдали от жестоких обид, Клянусь головою, искатель ты или беглец — надежный приют за горами найдешь, за долами. Я с вами родство расторгаю, теперь я сродни пятнистым пантерам, гривастым гиенам, волкам, Их верность и стойкость проверил в открытом бою гонимый законом людей и отвергнутый вами. Я сдержан в застолье, я к пище тянусь не спеша, в то время как алчные мясо хватают, грызут, Но звери пустынь мне уступят в отваге, когда я меч обнажаю, свой путь устилаю телами. Нет, я не бахвалюсь, испытана доблесть моя, кто хочет быть лучшим, тот подлости должен бежать, Теперь мне заменят коварных собратьев моих три друга, которые ближних родней и желанней: Горящее сердце, свистящий сверкающий меч и длинный мой лук, желтоватый и гладкий от рук, Украшенный кистью и перевязью ременной, упругий, звенящий, покорный уверенной длани. Когда тетива запускает в пространство стрелу, он стонет, как лань, чей детеныш в пустыне пропал. He стану гонять я верблюдиц на пастбище в зной, когда их детеныши тянутся к вымени ртами. Не стану держаться за бабий подол, как дурак, который во всем доверяет советам жены. Не стану, как страус, пугливо к земле припадать, всем телом дрожа и пытаясь укрыться крылами. Я знаю, что лень не добро нам приносит, а зло, беспечность страшна — неприятель врасплох застает, Не стану, как щеголь, весь день себе брови сурьмить, весь день умащать свою плоть дорогими маслами И мрака не стану пугаться, когда мой верблюд собьется с дороги в песках и, чего-то страшась, Припустит бегом по холмам, по кремнистой тропе, зажмурив глаза, высекая копытами пламя. Неделю могу я прожить без еды и питья, мне голод не страшен и думать не стану о нем, Никто не посмеет мне дать подаянье в пути, глодать буду камни и в землю вгрызаться зубами. Склонись я к бесчестью, теперь бы я вволю имел еды и питья, я сидел бы на званом пиру, Но гордое сердце бежит от соблазна и лжи, бежит от позора, в пустыню бежит от желаний. Я пояс потуже на брюхе своем затянул, как ткач искушенный — на кроснах упругую нить, Чуть свет я скачу, словно серый поджарый бирюк, по зыбким пескам, по следам ускользающей лани,— Чуть свет он, голодный, проносится ветру вдогон вдоль узких ущелий и необозримых равнин, Он воет, почуя добычу, и тут же в ответ собратья его в тишине отзываются ранней. Сутулые спины и морды седые снуют, как быстрые стрелы в азартных руках игрока, Волнуется стая, как рой растревоженных пчел, когда разоряют их дом на зеленом кургане. Оскалены зубы, отверстые пасти зверей зловеще зияют, подобно расщепу в бревне, Вожак завывает, и прочие вторят ему, и вой тот печален, как загнанной серны рыданье. Вожак умолкает, и стая свой плач прервала, и сгрудились волки, подобно толпе горемык. Что толку скулить? Лишь терпенье поможет в беде. И стая умчалась, оставив следы на бархане. Томимые жаждой, летят куропатки к воде, всю ночь кочевали они, выбиваясь из сил, Мы вместе отправились в путь, я совсем не спешил, а птицы садились и переводили дыханье, Я вижу, кружатся они над запрудой речной, садятся, а я свою жажду давно утолил, Они гомонят, словно несколько разных племен, сойдясь к водопою, в едином сливаются стане, Как будто по разным дорогам из жарких песков пригнали сюда из различных становищ стада. И вот уже птицы как дальний большой караван, покинули берег и в утреннем тонут тумане. Я наземь ложусь, я спиною прижался к земле, костлявой спиной, где под кожей торчат позвонки, Рука под затылком, как связка игральных костей, легла голова на суставы, на острые грани. За мною охотятся злоба, предательство, месть, ведут они спор, чьей добычею должен я стать, Во сне окружают, пытаясь врасплох захватить, в пути стерегут, предвкушая победу заране. Сильней лихорадки терзают заботы меня, ни дня не дают мне покоя, идут по пятам, Я их отгоняю, но вновь нападают они, от них ни в песках не укрыться и ни за горами. Ты видишь, я гол и разут, я сегодня похож на ящерку жалкую под беспощадным лучом, Терпенье, как плащ, на бестрепетном сердце моем, ступаю по зною обутыми в стойкость ногами. Живу то в нужде, то в достатке. Бывает богат лишь тот, кто пронырлив и благоразумен в делах. Нужды не страшусь я, случайной наживе не рад, спущу все дотла, — что грустить о потерянном хламе? Страстями не сломлена невозмутимость моя, никто в суесловье не может меня упрекнуть. Ненастною ночью, когда зверолов для костра ломает и стрелы и лук, чтобы выкормить пламя, Я шел по безлюдным равнинам под всхлипы дождя, сквозь ветер и холод, сквозь плотную черную тьму, Я крался к становищам, множил я вдов и сирот и снова бесшумными в ночь возвращался шагами. Чуть свет в Гумейса толковали одни обо мне, другие твердили, что выли собаки во тьме, Что это, быть может, шакал приходил или волк, быть может, гиена гуляла в песках за шатрами, Что псы успокоились и что, видать по всему, какая-то птица во сне потревожила их. А может быть, это был джинн? Ну какой человек следов не оставит своих, пробираясь песками? Нередко в полуденный зной, когда воздух дрожит, плывет паутина и змеи ныряют в песок, Под яростным солнцем шагал я с открытым лицом, тряпье, лоскуты полосатой заношенной ткани Накинув на плечи. А ветер горячий трепал отросшие космы волос непокрытых моих, Немытых, нечесаных, неумащенных волос, которые слиплись и жесткими сбились комками. Немало пустынь, беспредельных и гладких, как щит, своими ногами прилежными я пересек, Взобравшись на кручу, с вершины скалистой горы я даль озирал, неподвижный, немой, словно камень. И рыжие козы, как девушки в длинных плащах, бродили вокруг, беззаботно щипали траву, Под вечер они подходили без страха ко мне, как будто я их предводитель с кривыми рогами.

ТААББАТА ШАРРАН

* * *

Не выстоишь, падешь, преград не поборов, Когда не станешь сам хитрей своих врагов. Но если ты готов к опасностям заране,— Ты сможешь победить любое испытанье. Пусть злобные враги бесчисленны, и все ж Ты выход и тогда спасительный найдешь. Я загнан был, как зверь, попавшийся в капкан, Но я сказал врагам из племени лихьян: «Вы черной гибели желаете взамен, Как милость, предложить позорный, вечный плен?» Мех с медом разорвав, чтоб от врагов спастись, Я соскользнул легко с горы отвесной вниз. Был смелый мой побег стремителен, внезапен, Я даже избежал ушибов и царапин. Ушел от смерти я, от самых страшных бед,— И в изумленье смерть глядела мне вослед. Так часто от врагов спасаюсь, невредим, Их в ярость приводя бесстрашием своим.

* * *

Кто расскажет людям в назиданье, С кем я встретился в Раха Битане? С той, что злобным демоном была, Что, как меч, пронзала, как стрела. Я сказал: «Скитанья и тревоги — Наш удел. Уйди с моей дороги». И пришлось ей в сумраке ночном Повстречаться с йеменским мечом. Этот меч отточен был недаром,— Он ее одним сразил ударом. Вскрикнула она в последний раз. Я сказал: «Лежи, не шевелясь!» До зари прождал я, до рассвета, Чтобы разглядеть созданье это. Дикий образ предо мной возник: Высунут раздвоенный язык, Ноги верблюжонка, взор незрячий, Тело пса и голова кошачья…

* * *

Друга и брата любимого я воспою — Шамсу ибн Малику песнь посвящаю мою. Гордость моя: с ним всегда совещаются люди, Гордость его, что я лихо держусь на верблюде… К трудностям он и к лишеньям привык постоянным, Вечно скитаясь по дальним, неведомым странам. В мертвых пустынях, где только песок и гранит, Грозным опасностям сам же навстречу спешит. Он обгоняет гонцов урагана в дороге — Вихря быстрее летит его конь быстроногий. Если порой ему веки смежает дремота — Сердце не спит, словно ждет постоянно чего-то. Цели отчетливы, глаз безошибочно точен. Крепкий, старинный клинок не напрасно отточен: Меч обнажит — и враги уцелеют едва ли. Смерть усмехается, зубы от радости скаля… Вечно один, оставаться не любит на месте — Бродит по миру, ведомый сверканьем созвездий.

* * *

Сулейма всем твердит насмешливо о том, Что Сабит одряхлел, стал ветхим стариком. Иль видела она, что обессилен Сабит, Что прячется, как трус, когда враги кругом? Быть может, видела, что он дрожит от страха, Когда с воинственным сражается врагом? Но нет — без всадников обратно скачут кони, В пыли валяются сидевшие верхом!.. Люблю, как женщина в накидку меховую, Во тьму закутаться в безлюдии ночном, Пока не изорвет заря одежды ночи, Пока повсюду мрак и все объято сном. И забываюсь я в моем уединенье, Обласкан и согрет пылающим костром. И только пробудясь, вдруг вижу, потрясенный, Что с черным демоном я ночь провел вдвоем…

* * *

«Не пара он тебе, — ей вся родня внушала,— Ведь завтра же его сразит удар кинжала». И нам не довелось соединить сердца — Ей страшно было стать вдовою храбреца, Решила, что любви и счастья недостоин К врагам безжалостный, лихой и смелый воин, Кто племенем любим, кто обнажает меч — И головы врагов летят на землю с плеч, Кто жадности лишен ненужной и недоброй, Чья кожа смуглая обтягивает ребра. Ночует иногда он в логове зверей, Чтоб утром сделать их добычею своей. От меткости его не убежать газели. Его и хитростью враги не одолели. Кто будет доверять врагам коварным, тот В бою решающем, поверженный, падет. И звери, чувствуя, как он неустрашим, Всегда гордились бы товарищем таким. Становится еще смелее и упрямей, Когда один в степи он окружен врагами. Но смерть не обмануть, — когда-нибудь и я Сверканье вечного увижу острия…

* * *

Пусть он пал в долине горной Сала,— Кровь героя даром не пропала. Пусть ушел, расстался вдруг со всеми, Но на мне его осталось бремя. И сестры его любимый сын Это бремя понесет один. Я поник, застыл, оцепенев, Но не страх во мне, а грозный гнев. Злая весть затмила, прервала Все иные мысли и дела. Лишь его воинственная сила Нас от бед спасала и хранила. В стужу согревал, как солнце, нас, В летний зной прохладой становясь. Всем владея, тонок был и строен — Щедрый человек и храбрый воин. Лишь его спокойное бесстрашье Защищало все кочевья наши. Был как дождь для нивы, но, как лев На врагов бросался, озверев. Он любил наряд из пышной ткани. Барсом грозным был на поле брани. Горек одному, он для другого Становился сладостью медовой. Воевал и странствовал вдвоем Только с крепким йеменским мечом. Многие из нас ушли в ту ночь — Тем, кто не вернулся, не помочь… Прошлым стали, тенью незабвенной, Словно отблеск молнии мгновенной. Каждый был из павших отомщен: Не щадили вражьих мы племен. Недруги лежали в забытьи,— Никому не удалось уйти. Их сломило крепкое оружье. На колени стали по-верблюжьи,— Долго им не встать теперь с колен, Ждет их казнь или позорный плен. Дышат злом, разбоем не пресытясь, Но сломит врагов отважный витязь. Сколько раз копья стальное жало Жажду мщенья кровью утоляло. Прежде запрещалось пить вино, Но теперь мы выпьем — все равно… Напои же нас вином, Савад, Чаши полные нас подбодрят. Пусть хохочут жадные гиены, Пусть терзают волки прах презренный, Коршун старый, всякий хищный зверь — Пусть они насытятся теперь.

* * *

Погиб мой бедный сын, но как, в какой стране? О, если б рассказать могли об этом мне! Сумел ли враг сплести коварных козней сеть Или недуга сын не смог преодолеть? Смерть всюду стережет того, кто тверд и смел, А он, чего желал, всем овладеть сумел. Он в жизни так легко преграды превозмог… Но все кончается, когда наступит срок. Чем горе утолю? Могильный страшен гнет — Ответа никогда оттуда не придет. Покинуть не дано ему загробный плен… О смерть, верни его — меня возьми взамен.

ИМРУУЛЬКАЙС

* * *

Спешимся здесь, постоим над золою в печали, В этих просторах недавно еще кочевали Братья любимой, и след их былого жилья Ветры вдоль дола песчаного не разбросали. Мелкий, как перец, осыпал помет антилоп Травы прибрежного луга, пустынные дали. В час расставания слезы катились из глаз, Словно мне дыни зеленой попробовать дали. Спутники мне говорили: «Зачем так страдать? Ты ведь мужчина, и слезы тебе не пристали». Но у развалин мы разве надежду найдем? Но облегченье от боли дает не слеза ли? Помнится: Умм аль-Хувейрис ушла — я рыдал, Также и Умм ар-Рабаб я оплакал в Масале. Дикой гвоздикою дышит чуть свет ветерок, Мускусом, помню, красавицы благоухали. Слезы текут мне на грудь, не могу их сдержать, Перевязь всю пропитали, блестят на кинжале. Я вспоминаю сегодня счастливейший день, Помнится, мы к Дарат Джульджуль тогда подъезжали, Там для красавиц верблюдицу я заколол, После чего их самих оседлал на привале. Двинулись в путь — потеснил я Унейзу, залез К ней в паланкин, мы с верблюда едва но упали, И закричала: «Что делаешь, Имруулькайс! Ношу двойную верблюд мой осилит едва ли!» Я отвечал ей: «Покрепче поводья держи! Дай поцелую тебя, и забудем печали!» Часто к возлюбленной я приходил в темноте, Даже к беременной я пробирался ночами, Юную мать целовал я в то время, когда Плакал младенец грудной у нее за плечами. Только однажды красотка отвергла меня — Там, на песчаном холме, обожженном лучами. Фатима, сжалься! Неужто покинешь меня? Ласковей будь! Мне твое нестерпимо молчанье. Лучше уж сердце мое от себя оторви, Если не любишь и неотвратимо прощанье! Мукой моею тщеславие тешишь свое, Сердце твое на замке, ты владеешь ключами. Ранишь слезами разбитое сердце мое, Слезы острее, чем длинные стрелы в колчане. Часто к возлюбленной я пробирался в шатер, Полз мимо воинов, вооруженных мечами. Стража и родичи, подстерегая меня, В страхе молчали, а может быть, не замечали. Помнится, — четками из разноцветных камней Звезды Стожар над моей головою мерцали. Вполз я к любимой за полог, она перед сном Платье сняла и стояла в одном покрывале. И зашептала: «Что надо тебе, отвечай? Богом молю, уходи, чтобы нас не застали!» Вышел я вон, и она поспешила за мной, Шла, волочились одежды и след заметали. Стойбище мы миновали, ушли за холмы И очутились в ложбине, как в темном провале. Нежные щеки ласкал я, прижалась она Грудью ко мне, и браслеты ее забряцали. Тело возлюбленной легкое, кожа, как шелк, Грудь ее светлая, как серебро на зерцале. Как описать несравненную девичью стать? Стати такой вы нигде на земле не встречали! Словно газель, за которой бежит сосунок, Юное диво пугливо поводит очами И озирается, словно газель, изогнув Длинную шею, увешанную жемчугами. А завитки смоляные на гладком виске Ветви подобны густой, отягченной плодами. Пышные косы закручены на голове, Переплетаются косы тугими жгутами. Стан у прелестницы гибкий, упругий, как хлыст, Стройные стебли с ее не сравнятся ногами. Нежится дева на ложе своем поутру, Мускусом благоухает оно и цветами. Руку протянет красотка — увенчана длань Тонкими, как молодые побеги, перстами. Лик ее светится, так озаряет во тьме Келью монаха лампады дрожащее пламя. Это на ложе простертое полудитя Даже в суровом аскете разбудит желанье. Смуглая кожа, как страусово яйцо, Нежная, словно омыта в целительной бане. Люди с годами трезвеют, а я не могу Страсть превозмочь и поныне живу, как в тумане. Скольких ретивых соперников я одолел, Сколько оставил советов благих без вниманья! Тьма с головой накрывала меня по ночам Черной волной и готовила мне испытанья. И припадала к земле, растянувшись, как зверь, Длилась как будто с начала времен до скончанья. Я говорил ей: «Рассейся! Рассвет недалек. Хватит с тебя и того, что царишь ты ночами!» Тьма не уходит. Мне кажется: звезды небес К Язбуль-горе приторочены крепко лучами. Даже Стожары взошли и недвижно стоят, К скалам привязаны, словно ладьи на причале. Утро встречаю, когда еще птиц не слыхать, Лих мой скакун, даже ветры бы нас не догнали, Смел он в атаке, уйдет от погони любой, Скор, как валун, устремившийся с гор при обвале. Длинная грива струится по шее гнедой, Словно потоки дождя на скалистом увале. О, как раскатисто ржет мой ретивый скакун, Так закипает вода в котелке на мангале. Прочие кони берут, спотыкаясь, подъем, Мой же, как птица, летит на любом перевале. Легкий наездник не сможет на нем усидеть, Грузный и сесть на него согласится едва ли. Кружится детский волчок, как стремительный смерч,— Самые быстрые смерчи меня не догнали. Волчья побежка и поступь лисы у него, Стать антилопы и мышцы, подобные стали. С крепкого крупа вдоль бедер до самой земли Хвост шелковистый струится, как пряжа густая. Снимешь седло — отшлифован, как жернов, хребет, Как умащенная, шерстка лоснится гнедая. Кровью пронзенной газели, как жидкою хной, Вижу, окрашена грудь аргамака крутая. Девушкам в черных накидках подобны стада Черно-чепрачных газелей пустынного края. Эти газели, как шарики порванных бус, Вмиг рассыпаются, в страхе от нас убегая. Задних мой конь обскакал, рвется он к вожаку, Мечется стадо, как птиц всполошенная стая, Мы без труда обгоняем степных антилоп, В бешеной скачке одну за другой настигая. Взора нельзя от коня моего оторвать, Смотришь с любой стороны — красота колдовская! Я на привале седла не снимаю с коня, Ночью лежу, с быстроногого глаз не спуская. Друг мой, ты вспышку заметил? Мгновенно, как взмах, Туча ощерилась, молния блещет в оскале. Может быть, это отшельники лампу зажгли, Вспыхнул фитиль, только масло, видать, расплескали? Между Узейбом и Дариджем сделав привал, Вдаль мы глядели, где молнии в тучах сверкали, Видели мы над Сатаром и Язбулем дождь, Так же над Катаном дождь затуманивал дали. А над Кутайфою дождь зарядил поутру, Все затопило — терновник и ветки азалий, Краешком туча задела вершину Капан, Серны с лугов под укрытие скал поскакали. Все до единой повалены пальмы в Тейма, Только на кручах строения не пострадали. Сабир-гора, словно шейх в полосатом плаще, Гордо стояла в густом дождевом покрывале. Утром казалось: холмы — как ряды веретен; Их обмотав буреломом, потоки стекали. Волны свой груз уносили в низины, в пески, Мерно качались они, как верблюды с тюками. Птицы так весело пели, как будто с утра Пили вино, а не влагу, застывшую в яме. Трупы животных вечерний усеяли дол, Словно растенья, что вырваны вместе с корнями.

* * *

Узнал я сегодня так много печали и зла — Я вспомнил о милой, о той, что навеки ушла. Сулейма сказала: «В разлуке суровой и длинной Ты стал стариком — голова совершенно бела. Теперь с бахромой я сравнила бы эти седины, Что серыми клочьями мрачно свисают с чела…» А прежде когда-то мне гор покорялись вершины, Доступные только могучей отваге орла.

* * *

Предчувствуя, что наш конец неотвратим, Предаться похоти и пьянству мы спешим. Волкам подобны мы — но злее и упрямей,— И насекомыми бываем, и червями… Довольно, может быть, хулы, укоров, брани? Я тоже не лишен ни опыта, ни знаний. С корнями всей земли мои сплетались жилы, Но смерть меня везде недаром сторожила: Похитить молодость она уже сумела, И скоро в вечной тьме мое исчезнет тело… Я много воевал и странствовал, и я же Верблюдов вел в степи, где двигались миражи. А разве за врагом я не стремился вслед По верному пути успехов и побед? Не я ль завоевал и славу и величье? Могла бы вся земля моею стать добычей. И вот стремлюсь теперь к добыче лишь одной И жажду одного: вернуться в край родной.

* * *

Я, словно девушку и светлую весну, Когда-то прославлял кровавую войну. Но ужас я познал теперь ее господства — О, ведьма старая, что держит всех в плену, Что хочет нравиться и скрыть свое уродство, И отвратительную прячет седину…

* * *

И снова дождь! Опять, стекая с крыш, Ты монотонно каплями стучишь. И ящерица ловкая сквозь грязь Легко скользит, куда-то торопясь. Чехлом дождя деревья все накрыты, Как головы отрубленные чьи-то. Струится дождь, уныл и непрерывен, И, наконец, свирепый хлынул ливень. С востока налетел внезапный шквал, И ветер южный вдруг забушевал. Но, гнев излив и душу отведя, Стал затихать — и нет уже дождя.

* * *

Мой ум созвучьем рифм излишне перегружен, Их рой, как саранча, назойлив и ненужен. Ты гонишь саранчу, которой окружен, Однако кое-что возьмешь себе на ужин… Так камни тусклых рифм выбрасывая вон, Бесценных несколько я отберу жемчужин.

* * *

Поплачем над прежней любовью, над старым жилищем, Хотя и обломков его мы уже не отыщем. Далекие дни, погребенные в этих руинах,— Как стертые буквы молитвы на свитках старинных. Мне вспомнилось племя, и в сердце опять зазвучали Тяжелые стоны моей бесконечной печали. Молчанье хранил я, и только потоками слез Безгласное горе внезапно на плащ пролилось. Лишь тот удержать не умеет болтливый язык, Кто сердцем своим и страстями владеть не привык. Смотри, я качаюсь в седле, и больной, и бессильный, По ветру уже развевается саван могильный… К попавшим в беду я на помощь спешил неизменно, И сколько несчастных я спас от оков и от плена. А сколько с друзьями, пьянея от терпкого хмеля, Узнали мы в жизни восторгов, любви и веселья. Легко сквозь пустыни, где пыль ураганы метут, Меня проносил быстроногий и сильный верблюд. А сколько изъездил долин я цветущих и нив, И тучи летели, их зелень дождем окропив. Мой конь, неизменный в скитаньях, в походах, в бою,— Умел он заране угадывать волю мою. Стремительным бегом он даже газель превзошел, Которую грозно преследует жадный орел. Бывал я в пустынях, подобных долине Химара, Которую в гневе спалила небесная кара. Мой конь был — как ветка, всегда устремленная ввысь,— Без удержу мы, обгоняя верблюдов, неслись. Я вел мое войско, я верил, что с нашим оружьем Коварных врагов мы и в их крепостях обнаружим. Я вел мое войско все тверже и все непреклонней, Пока не устали верблюды и крепкие кони. Пока не увидел, что конь вороной недвижим И коршунов стая уже закружилась над ним…


Поделиться книгой:

На главную
Назад