— Купите, сударь, купите мои лазанки! Сделайте почин, выручите маленькую торговку!
Я поднялся на две-три ступени и сел чуть повыше ее.
— Что же вы плачете, малютка, ведь ваша корзина полна до краев и с нею ничего не случилось?
— Ах, сударь, купите, купите мои лазанки! Лучших вы не найдете даже в Венеции!
И, прихорашиваясь, она вытерла кончиками прелестных пальчиков еще не обсохшие слезы.
— Я спрашивал, дитя мое, о причине вашего горя и о том, нельзя ли ему помочь. Доверьтесь же мне!
— Ах, горя у меня, сударь, достаточно. Купите, сударь, купите мои лазанки! Должна вам сказать, что сегодня праздник моей покровительницы, святой Гонорины, и что все молоденькие девушки Кодроипо, надев свои лучшие платья, сопровождают во время процессии ее раку… чудесную раку, украшенную длинными лентами, и каждая девушка держит одну из таких лент, подходящую по цвету к лентам ее наряда. Ах, как это красиво! Купите, сударь, купите мои лазанки! И, кроме того, четыре девушки несут попарно большие корзины, полные до краев фиалок, примул и других цветов этого времени года. Иногда они останавливаются и бросают пригоршнями цветы на раку святой Гонорины. Это самые умненькие и самые хорошенькие, и на них смотрят больше всего. В прошлом году я была одною из четырех, и с этого дня я ни разу больше не надевала своего чудесного ситцевого платья в цветочках. Купите, сударь, купите мои лазанки!
— Но церемонии, Онорина, пора бы уже начинаться. Почему же вы не надели своего чудесного ситцевого платья в цветочках?
— Почему, сударь? Вы спрашиваете, почему? Вот потому-то я и плачу. Овдовев, мой отец женился во второй раз, и сегодня утром, когда я спросила у мачехи мое платье, она ответила: «С вас станется, маленькая негодница, вы того и гляди разукраситесь с самого утра, словно рака святой Гонорины. Вы получите свое платье, но прежде извольте-ка продать эти лазанки». Купите, сударь, купите мои лазанки!
И она снова принялась плакать.
— Успокойтесь, дитя мое; на всякую беду есть управа, и у вас еще достаточно времени, чтобы успеть занять свое прошлогоднее место возле одной из этих больших корзин, полных до краев фиалок, примул и других цветов этого времени года. Клянусь, оно никуда от вас не уйдет.
— Ах, я не знала бы этой заботы, — продолжала она, — когда бы здесь продолжал бывать Марио Ченчи. Он ежемесячно приезжал в Кодроипо, а последние два месяца даже дважды в неделю, чтобы запастись провизией для своего дома и своих бедняков. Он брал у меня все, какие были, лазанки, и никогда не уходил, не подарив мне колечка, булавки или какой-нибудь другой ценной вещицы. Он ласково похлопывал меня по щеке и говорил: «Будь умницей, Нина, будь умницей, красотка моя, и когда-нибудь ты найдешь себе хорошего мужа, потому что ты и впрямь так же мила, как твоя бедная мать».
— Ну вот, милая Онорина, у вас, стало быть, две причины утешиться и обрадоваться: сейчас сюда придет Марио.
— Как же он сможет прийти, — вскричала она, — ведь он умер!
— Марио умер?
— Вы с ним были знакомы, а про это не знаете? Две недели назад он приходил сюда и стоял на том же месте, где вы стоите; вопреки обыкновению, он проводил ночь у своего богатого друга, доктора Фабрициуса, чтобы принять на следующее утро причастие. Я продала ему весь свой запас. Купите, сударь, купите мои лазанки.
— Они уже куплены. Продолжайте, Нина, пожалуйста, я не стану вас больше задерживать.
Ее глаза оживились; они засияли. Контраст между ее рассказом и невинною радостью молоденькой девушки, такой счастливой от того, что ей снова предстоит надеть ситцевое платье в цветочках, заставил сжаться мое сердце. Я положил на ее лоток целый цехин и стал слушать, не поднимая на нее больше глаз.
— Вы мне дали чересчур много, сударь, и я не знаю, как разменять…
— Я дал вам чересчур мало, Онорина, но продолжайте, продолжайте же, ради бога…
— Ночь была очень бурною, но разве ему когда-нибудь было до этого дело? Нет такой вещи, которая могла бы остановить синьора Марио, если он задумал что-либо сделать. «При любой погоде я должен переправиться через поток, — сказал он старому доктору, — у меня есть на это причины. К тому же я вскоре вернусь; ну а если этому что-нибудь помешает, вам известны мои указания, и вы сможете обойтись без меня». Увы! Он не вернулся и никогда-никогда не вернется!
— Продолжайте, Онорина, продолжайте. Расскажите по крайней мере, как же это произошло!..
— Хорошо, я расскажу все, что слышала. До самой грозы погода стояла чудесная. До чего же восхитительно было в дни карнавала! Но снег в горах начал таять, реки вздувались, и Тальяменте, разлившись от выпавшего накануне дождя, стал широк и бурлив, как морской рукав. Перевозчик не решался переправляться, но синьор Марио со своим албанцем — не знаю, был ли он вам знаком — сам взялся за весла. Они долго-долго плыли и благополучно отъехали уже далеко-далеко, но едва добрались до середины реки, где есть опасное место, как на них внезапно обрушилась большая волна, и такая высокая, что скрыла под собою их лодку, и она утонула. Синьор Марио, умевший плавать как рыба, не растерялся, и ему все это было бы нипочем, но албанец, человек уже пожилой, — ему было лет сорок, — тщетно боролся с волнами. Люди, смотревшие на это с правого берега, рассказывают, до чего это было ужасно. Едва синьор Марио проплыл несколько саженей, как ему пришлось воротиться назад, чтобы, обхватив рукою своего слугу, потащить его за собой. Ведь он был такой добрый и смелый, что готов был стократ подвергать опасности свою жизнь ради спасения простого крестьянина. Это продолжалось почти целый час, и все лодки, насколько могли, приблизились к середине потока, но ни одна из них не подошла к ним вплотную, чтобы оказать помощь. А потом все хорошо видели, как албанец вырвался из рук своего господина и погрузился в пучину с намерением умереть. О, благородный Марио! Он еще мог, если бы того захотел, добраться до берега, но он плавал и плавал вокруг албанца, который пытался снова уйти под воду, и кричал ему что-то, но что именно, не могли разобрать. Затем Марио вытаскивал его на поверхность, погружался с ним вместе, показывался опять, и наконец их больше не стало видно. Найти их трупы так и не удалось. У нас говорят, что все это предсказал какой-то равеннский прорицатель или кто-то другой.
Я уткнулся головою в колени, я не мог говорить, я не мог даже думать. Онорина тихонько дернула меня за фалды моего редингота.
— Бьют часы, сейчас начнется процессия. Купите, сударь, купите мои лазанки! Лучших вы не найдете даже в Венеции!..
— Ты еще здесь, моя крошка, разве я не расплатился с тобой? Иди надень свое ситцевое платьице и свои ленты, пока еще не успели занять твое место.
— В таком случае, — сказала она, — берите ваши лазанки, берите их, синьор, потому что, если я покажусь на глаза мачехе с полной корзиною и деньгами в руке, она заподозрит — ведь она у меня очень злая, — будто я заработала эти деньги нечестным путем.
Произнося эти слова, она положила в широкий карман моего дорожного редингота объемистый сверток с лазанками.
— К чему мне лазанки? — сказал я, невольно улыбаясь. — Они мне совсем не нужны.
— А бедные? — возразила она. — А голодные? Да будь у госпожи святой Гонорины сверток с лазанками, она бы, конечно, не умерла.
Эти слова поразили меня: картина Порденоне предстала перед моими глазами так ясно, как если бы я все еще смотрел на нее. Я почувствовал неодолимое желание еще раз увидеть ее. Я поднялся. Онорина исчезла.
Ранняя обедня близилась к концу. Войдя в глубь придела, я стал на колени. После нескольких мгновений благоговейной сосредоточенности я окинул взглядом молящихся. Я увидел горсточку бедняков, которые, прежде чем взяться за свои дневные труды, пришли вознести смиренную молитву к святой, прося ее о помощи и покровительстве; я увидел достойные и благочестивые семьи нищих тружеников, которые работают в поте лица своего, веря, вознося молитвы и любя, и которым, как говорит евангелие и как подсказывает мне сердце, обеспечено царствие небесное. Лишь одна женщина, сливавшаяся с толпой горячностью молитвы и покорностью воле божьей, выделялась из нее изяществом своего черного шелкового плаща, обшитого серебряным кружевом. Пройдя по окончании службы мимо меня, она небрежно приподняла кончик вуали. Опустив в каждую из висевших на стене кружек свое подаяние, которое, заранее приготовив, она держала зажатым в руке, эта женщина остановилась у выхода.
— Гонорина? — спросил я вполголоса, приблизившись к ней, чтобы проводить ее по дороге из церкви, как это допускается итальянскою вежливостью.
— Гонорина Фабрициус, — ответила она с живостью, когда мы вышли на паперть, — и, чтобы без промедления удовлетворить ваш трогательный и нежный интерес решительно ко всем дамам, — невеста вашего друга Иозефа Сольбёского. Предоставляю вам самому догадаться, какие дела удерживают его этим утром в окрестностях Кодроипо. Впрочем, завтра, за час до рассвета, он будет ожидать вас у перевоза на берегу Тальяменте. Мне поручено, кроме того, отдать вам этот необыкновенный предмет, так как он, по словам Иозефа, рассеет у вас любые сомнения, которые могли бы возникнуть в связи с исполняемой мною миссией. Итак, обещайте, что будете в назначенном месте, и оставьте меня одну.
И она вручила мне половину той ореховой веточки, которая была сломана Марио на собрании «vendita». Эта веточка, так же как и письмо Дианы, была перевязана пунцовою ленточкой — точно такого же цвета, как ленты ее гондолы.
Я почтительно поклонился, обещая тем самым точно выполнить переданное мне приказание, и Гонорина тотчас же исчезла в толпе, успевшей заполнить лестницу и запрудить улицы, так как к церкви подходила уже во всем своем великолепии торжественная процессия, направлявшаяся за священною ракой. Среди корзин с цветами я отыскал Онорину. Одетая в красивое ситцевое платье в цветочках, счастливая, она до того была занята своим нарядом и своей красотой, что не удостоила меня ни малейшего знака внимания, и это нисколько не удивило меня. Что же, ею владели совершенно другие мысли.
Ночью я отправился в назначенное мне место. Немного не доходя до него, я услышал окликнувший меня в темноте знакомый голос. Я сейчас же остановился и обнял Сольбёского.
— Из семьи доктора сегодня утром ты никого не увидишь. Еще вчера все они выехали в Сан-Вито;[33] это по ту сторону Тальяменте; вскоре и мы туда переправимся. Завтра господин Фабрициус присоединится к нам в замке нашего бедного друга Марио, о печальной судьбе которого ты, надо полагать, уже слышал. Он счел необходимым приобрести эти развалины, жизнь среди которых, как говорят, была бы для женщин тягостной. Не приписывай, пожалуйста, наше разъединение с дамами предосторожностям моей ревности, хотя ты и подал для нее известные основания. Через несколько дней ты сможешь поцеловать мою Гонорину как брат; к тому же непостоянство твоего сердца подает мне надежду, что ты легко позабудешь о своей внезапной любви к той, что скрывалась под маской.
Я пытался оправдываться. Он обнял меня еще раз и от души рассмеялся.
— Выслушай более существенные мои объяснения, — продолжал он, — и прежде всего извини, что в наших беседах я не до конца раскрыл пред тобой мою душу. Обреченный своею злосчастной судьбой отдаться идеям освобождения, не захватившим тебя, к счастью, настолько, чтобы сгубить и твою судьбу, я с радостью видел, что ты забываешь об их существовании и предаешься столь милым тебе научным занятиям, для которых ты предназначен своим воспитанием и склонностями характера. Мой отец, впрочем, узнал от Марио, что ты связан с ним клятвою. Он узнал об этом при исключительных обстоятельствах, накануне трагического несчастья, отнявшего у свободы ее итальянский меч. Оно побудило бы нас окончательно отказаться от намерения вовлечь тебя в наши дела и опасности, если бы несколько случайно брошенных Марио слов не дали нам основания предполагать, что Torre Maladetta скрывает какие-то тайны, известные лишь тебе одному. Загадочные предметы, которые он посылал тебе, вроде этой сломанной веточки, лент определенных цветов — все это тайна, и она навеки останется скрытой для нас, если ты нам ее не откроешь. Кроме того, возможно, что, если мы будем производить свои розыски, полагаясь только на удачу и случай, жизнь множества наших братьев подвергнется страшной опасности. Эти обстоятельства и принудили господина Фабрициуса купить старый замок Ченчи, где ты проведешь ровно столько времени, сколько необходимо, чтобы дать нам указания, если только ты не откажешься отправиться туда вместе со мной.
— Я пойду за тобой, если понадобится, хоть в ад, — ответил я, — но эта тайна не менее непроницаема для меня, чем для вас. Марио унес ее с собою в пучину. Нам остается только догадываться о ней. Но прежде я расскажу тебе все, что знаю.
И я рассказал ему все, что знал.
— Я слышал уже об этой истории, — заметил Сольбёский после минутного размышления. — Похищение женщины! Но вот уже десять лет всякую похищенную венецианку ищут в Torre Maladetta, и эти поиски ни разу не увенчались успехом. Это дань романтической и, я полагаю, несколько фантастической репутации Марио.
Тут пытались найти и Диану, но так же тщетно. Впрочем, этим случаем постарались воспользоваться, чтобы проникнуть в самые укромные уголки замка, столь подозрительного — и вполне справедливо! — для наших врагов. Грустное это событие теперь уже не вызывает ни малейших сомнений. Даже ленты любимого цвета Дианы, посланные тебе в последний раз Марио, ровно ничего не доказывают. Они всего лишь память о ней. Мадемуазель де Марсан и в самом деле погибла в день своего выезда из Венеции, и это случилось после того, как она написала записку, полученную тобою в Триесте. Я глубоко убежден, что у господина де Марсан были печальные доказательства ее смерти, так как он пережил дочь всего на несколько дней.
— И ее отец тоже! — воскликнул я. — Отца Дианы тоже не стало! Господин де Марсан мертв!
— Что поделаешь, — продолжал Сольбёский, обнимая меня. — Всему вокруг нас предстоит умереть, и раньше других — старикам, и нам тоже, если мы не найдем себе преждевременной и почетной гибели. Возвращайся в Кодроипо, брат мой, или отправляйся в Torre Maladetta вместе со мной. Может случиться большое несчастье, если мы сегодня к вечеру не проникнем во все тайны башни. Среди них, быть может, есть и такие, от которых зависит судьба наших друзей и, больше того, всего человечества.
Разговаривая подобным образом, мы незаметно дошли до гладкого и слегка наклонного берега, уже освещенного утренней зарей. Вместо ответа Сольбёскому я вскочил в лодку.
— Вперед! — закричал перевозчик. — Вечером переправа будет нешуточной. Синьор Марио был бы и посейчас жив, если бы переправлялся, как вы, благородные синьоры мои, ранним утром, пока солнце не успело еще растопить снег в горах. Это время года — до чего же оно опасно для путника! Но разве он думал об этом? Ведь он без труда свернул бы шею самому дьяволу, посмей тот встретиться с ним на земле. Но этого у дьявола и в помыслах не было, он заманил его к себе и погубил, на горе беднякам здешней округи. Смотрите, смотрите, течение и сейчас уже бешеное! Эти большие гребни — дурное предзнаменование на вечер. Вперед, перевозчик, вперед!
И он запел. Волны и в самом деле начинали вскипать возле весел пушистыми хлопьями пены. Тучи на небе заметно редели, и, когда мы выбрались из стремнины и попали в спокойные воды, солнце уже весело сверкало на их поверхности и рассыпало пред нами широкие косоугольники темно-зеленого цвета со вкрапленными в них дрожащими золотисто-желтыми жилками. Несколько морских птиц, долетающих сюда во время половодья, носясь над водой, касались ее своими крыльями.
Перед нами открылось унылое и суровое место причала; освещаемое горизонтально падающими лучами, которые как бы с усилием добирались до противоположного берега, оно казалось бесконечно далеким. Сольбёский, истомленный бессонною ночью, мирно заснул, сидя против меня, и я наслаждался один созерцанием этого зрелища, как вдруг предо мною предстала совершенно другая картина.
Лодка внезапно сделала крутой поворот и направилась к той части берега, на которую я до этого не смотрел. Здесь горизонт был закрыт огромной скалою кубической формы, увенчанной высокою башней. Ее разрушенная вершина склонялась набок, как голова раненного насмерть гиганта. Толстые стены, некогда служившие ей опорою и тоже не пощаженные временем, молниями и пушками, держались на немногих уцелевших камнях неправильной формы и уходили в обе стороны, как усталые руки, огромные кисти которых покоятся на обрывистых склонах горы. Но что больше всего поразило меня, так это то, что круглый балкон — все, что осталось от существовавшей когда-то вокруг башни платформы, — повисший над бездною, казалось был пристроен к этому обиталищу ужаса в годы мира и радости. Находясь теперь достаточно близко от замка, я имел возможность разглядеть все эти подробности и понять, что как постройки, так и самое основание, на котором они были воздвигнуты, при сколько-нибудь значительных подъемах воды в Тальяменте бывают отрезаны от внешнего мира. Мы вышли на берег и оказались не более чем в двадцати туазах от лестницы, ступени которой, высеченные в скале, вели в замок. Высадив нас, лодочник поторопился пуститься в обратный путь.
Прибрежная полоса представляла собою беспорядочное нагромождение валунов овальной и круглой формы, почерневших на протяжении долгих веков под переменным действием воздуха и воды; многие из этих камней были покрыты отвратительными пятнами мха кроваво-красного цвета. Ноги с трудом находили точку опоры. Дороги не было, ее некому было здесь прокладывать, ибо страх перед внезапными набегами Тальяменте, время от времени заливавшего это узкое пространство между рекой и горой, не так гнал отсюда прибрежных жителей, как старинные, исполненные всяких ужасов предания. Слуга Сольбёского, которому был поручен наш тощий багаж, пробирался за нами с выражением застывшего на лице испуга, и даже Пук, вопреки обыкновению, не бежал впереди, а плелся сзади и глухо ворчал. Сольбёский упорно хранил молчание, и я подумал, что он все еще не пришел в себя после утреннего сна в лодке, вознаградившего его за многие дни хлопот и волнений.
— Куда мы идем, брат мой? — спросил я, беря его под руку, чтобы облегчить нам обоим дорогу.
— Ты спрашиваешь, куда мы идем, — ответил он, обратив на меня потускневший и грустный взгляд; им, по-видимому, владели те же чувства, что мной. — Куда мы идем? Мы идем в Torre Maladetta, и Torre Maladetta — вот она!
Эпизод третий
Torre Maladetta, или Голод
С того времени как доктор приобрел Torre Maladetta, в этой башне поселился один из его управителей, которого мне приходилось видеть в Триесте. Это был человек небольшого роста и небольшого ума, сильно припадавший на правую ногу и обнаруживавший самые крайние политические взгляды — что является непременным свойством глупцов; бесконечно трусливый на деле, он был, однако, несколько более ловок, чем позволяли предполагать его умственные способности, в области практической жизни. Мне не представится больше случая уделить ему хотя бы несколько слов; достаточно сказать, что звали его Бартолотти. Когда мы прибыли в замок, Бартолотти там не оказалось. Три дня назад его выгнал оттуда страх.
— Страх, синьора Барбарина, — обратился Сольбёский к старой, бессменной привратнице, услышав из ее уст эту новость. — Страх, говорите вы! Какой же страх можно испытывать в башне, кроме страха оказаться в один прекрасный день погребенным под ее рухнувшими камнями? Но ведь падение угрожает ей уже целую вечность, и столько поколений мирно почивало под ее кровом, что она будет стоять, надо надеяться, еще и еще, по крайней мере на протяжении нашей жизни.
— Тут дело не так-то уж просто, — ответила старая женщина, усаживая нас в просторной гостиной первого этажа. — Можно было бы много чего порассказать об этом благородном жилище, с которым я свыклась с младенчества, потому что и мои предки — и они также — жили здесь испокон века и первый из них прибыл сюда из Рима вместе с первыми Ченчи. А теперь я одна, дряхлая и согбенная, как моя башня, и в целом доме нет ни души, никого, кто смог бы взять на себя заботу прикрыть погребальным саваном мои старые кости. Тальяменте поглотит нас, и башню и меня, и все будет кончено. Да ниспошлет небо мир и спокойствие тем, у кого совесть так же чиста, как у нас с нею. Но я не помню, о чем я сейчас говорила? Ах, столько всего привелось мне тут повидать, не говоря уже о несчастьях последнего времени, что я стала совсем-совсем хворой и слабой и у меня едва хватает сил дотащиться от гостиной до входной двери и от входной двери обратно в гостиную, — так я устала под бременем своих лет и горя.
Уже несколько лет, как со мной окончательно перестали считаться. Первым всегда приходил в замок албанец. Этот невежа отбирал у меня ключи — ведь он был таким же надменным и дерзким, как его господин, — и, поддерживая меня, чтобы ускорить мои шаги, приводил в эту комнату. Здесь он запирал меня на два оборота ключа, выкрикивая на прощание своим грубым и хриплым голосом: «Спокойного сна, Барбарина! Женщины вашего возраста только на то и годны, чтобы спать!» Скажите-ка сами, синьоры мои, разве так обращаются со старой служанкой, чистокровною римлянкой, проводившей у вашей колыбели бессонные ночи и столь часто выносившей вас на руках на зубцы башни, чтобы вы могли поближе рассмотреть звезды небесные? Желание увидеть их сверху беспокоило сон монсиньора, когда он был еще совсем крошечным. Его мать, бедная синьора, уже прикованная к постели болезнью, восклицала, обращаясь ко мне: «Что вы там делаете, Барбарина? Почему не выносите Марио на зубцы показать ему звезды? Или вы хотите, чтобы он умер от судорог и огорчения?» И тогда я укутывала его в одеяло, накрывала сверху своею накидкою или отцовским плащом и взбиралась, взбиралась до самого верха. Вот уже двадцать лет, как никто туда больше не поднимается! Как же он бывал счастлив, когда видел наконец звезды! Тогда он еще не умел говорить, но для каждой из них у него был особый крик. Увы! Не с земли он смотрит на них теперь, бедный мой мальчик!
— Все это, Барбарина, очень и очень печально, но только мы несколько уклонились от темы нашего разговора. Судя по началу вашего рассказа, нам показалось, что вы собираетесь жаловаться на Марио.
— Жаловаться? Жаловаться на монсиньора? О господи, неужели я это сказала! Не его вина, что он стал грустным и нелюдимым. Он не делился больше со мною горестями, как некогда, в детские годы. Он доверял только албанцу. А когда я упрекала его за это, он становился передо мною, скрещивал на груди руки и смеялся, а я радовалась, видя, что он смеется. «Браво, браво, Барбарина, обещаю, что с этого дня буду следовать во всем вашим советам, но только ставлю условием, чтобы вы ни в чем себе не отказывали, жили как владелица замка и пораньше ложились спать. Ну, а если вас запирают на ключ, то эта предосторожность необходима и для вашей и для моей безопасности». И потом он целовал меня в лоб, и опять смеялся, и обнимал меня за плечи, чтобы усадить в кресло.
— Но поговорим, Барбарина, о страхах господина Бартолотти.
— Ну и что же! — ответила Барбарина. — Неужели вы думаете, что непривычному человеку здесь не найдется причины для страха? Я, правда, на все это не обращаю больше внимания. Но все ж таки эти глухие удары, доносящиеся из-под сводов, как будто кто-то старается их разрушить, эти жалобные крики, раздающиеся во всех концах развалин, эти две дамы в черном, с душераздирающими стенаниями выставляющие в знак скорби на верхнем балконе башни свои шарфы, то красные, то белые… ведь вам, конечно, небезызвестны, господа, имена синьор Лукреции и Беатриче Ченчи?
— Да, мы знаем эту историю, но ведь они умерли больше двух столетий назад.
— Разумеется, они умерли, но именно потому им и доступны такие места, куда не могут проникнуть живые, ибо ни одно живое существо, если только нет у него птичьих крыльев, не в состоянии ни изнутри, ни снаружи подняться на этот балкон. За всю мою слишком долгую жизнь мне довелось услышать их скорбные голоса только дважды, в первый раз — когда Филиппино Ченчи, деда Марио, убили на площади святого Марка стилетом, и во второй — когда Андреа Ченчи, отцу Марио, по приговору суда отрубили пред арсеналом голову. Но их стенания, говорят, никогда не были более горестными, чем теперь, после смерти моего обожаемого синьора, моего благородного Марио. И не удивительно, ведь он последний в роду. Слава тебе, господи-боже, что ты наконец исчерпал свой гнев! Этим несчастным душам некого будет больше оплакивать!
— Спасибо, — сказал я Барбарине, — благодаря вам мы знаем теперь все, что хотели узнать. Кто-нибудь из детей, провожавших нас в замок, отправится на поиски господина Бартолотти, нашедшего убежище в соседней деревне. А твоему слуге, — добавил я, обращаясь к Сольбёскому, — предстоит позаботиться, если это возможно, о наших постелях — комнату укажет ему эта славная женщина — и о запасах провизии, пока Тальяменте не вышел из берегов. Что же до нас, наконец, то, если ты не возражаешь, мы используем остаток дня, чтобы обойти и осмотреть замок. Или я глубочайшим образом заблуждаюсь, или он и впрямь заслуживает такого внимания.
Во внутреннем убранстве комнат не было ничего особо примечательного. Облупленные стены, ветхая деревянная панель, разбитая мебель, изодранные в клочья ковры — на всем были заметны следы разорения старого дома, разрушающегося от недостатка заботы или денег. И ни одного укромного местечка, где могло бы укрыться от глаз наблюдателя преступление или доброе дело!
Обыскав с недоступной мне ловкостью все углы и все закоулки, Пук, зевнув, улегся на пол.
Окончив это ничего не давшее обследование, мы вышли на скалу, которая служила основанием замка.
— А теперь, — сказал я Сольбёскому, — обойди вокруг это строение и разведай, нет ли где-нибудь неизвестных нам входов, так как виновники всех этих страхов, если страхи и в самом деле имеют под собой реальную почву, могли попасть в замок только этим путем. Тем временем я тщательно осмотрю его стены и выясню, можно ли по ним взобраться наверх.
Доступ к основанию стен представлял собою немалые трудности из-за значительных разрушений, которым они подверглись, и обломков, скопившихся возле них огромными грудами. Тем не менее там, где их пологая и обвалившаяся поверхность, уклон которой увеличивался из века в век, переходила в отвесно вздымающийся над землей угол здания, по ним можно было карабкаться примерно с таким же удобством, как по неровной и опасной лестнице, проложенной между двумя пропастями. Для меня с моими навыками натуралиста, ногами горца и глазами, привыкшими безбоязненно разглядывать самые страшные бездны, этот подъем оказался нетрудным. И вот, не оглядываясь назад и не обращая внимания на срывавшиеся из-под моих ног отдельные камни, я пустился в этот необычайный путь и добрался наконец до того места, где начиналась самая башня, возведенная на антаблементе, более удобном и лучше сохранившемся, чем все остальное. Я вспомнил, что эта часть замка заметно клонится в сторону Тальяменте, и использовал этот наклон, чтобы достигнуть самого верха. Хватаясь за впадины, оставшиеся после выпавших камней, и затем ставя в эти впадины ногу, я вскоре уже стоял на вершине колеблющегося колосса, высота которого заставила меня содрогнуться, когда утром я мысленно измерил ее.
Открывавшийся с этой высоты вид был до того безграничен, что, несмотря на всю мою силу воли и опытность, я почувствовал подступающее головокружение. Я часто бывал на горных вершинах, гораздо более высоких, чем эта башня, но там по крайней мере всегда ощущаешь под собой твердую почву и видишь, что стоишь перпендикулярно земле. Что же касается башни, то она дрожала под моими ногами и устрашающе клонилась над долиною Тальяменте. Я сел на груду камней, которая образовалась из обломков не пощаженного временем парапета, и стал перекладывать большие глыбы песчаника, чтобы иметь возможность ступать по более ровной поверхности. Переложив таким образом довольно много камней, я попытался сделать несколько шагов по расчищенной мною платформе, чтобы рассмотреть оттуда во всей полноте величественную картину, расстилавшуюся перед моими глазами. Внезапно под подковами моих башмаков раздался своеобразный металлический звук, заставивший меня наклониться, чтобы выяснить, откуда он мог исходить. Убрав еще несколько лежавших у меня под ногами камней, я обнаружил две створки железного трапа и присел на корточки с намерением освободить его от обломков. Мне представлялось чрезвычайно существенным выяснить, был ли он укреплен изнутри или только собственный вес удерживал его поверх плит, отверстие в которых он закрывал. Впрочем, я предвидел, что прогрессировавший с годами наклон башни, переместив центр тяжести как раз на ту сторону, где, по моим расчетам, находились шарниры, мог сделать мою попытку бесплодной или, во всяком случае, весьма затруднительной. Я понимал также, что долгий срок, в продолжение которого несложный механизм этого трапа находился в бездействии, — по крайней мере все указывало на это, — мог спаять его накрепко с каменной кладкой основания.
Вскоре мне удалось полностью очистить его от камней, но со мной были, как всегда, лишь долото и минералогический молоток — ничего другого я с собою не захватил. Я просунул долото в щель, приходившуюся, как я думал, напротив замка, и, к великому моему удовольствию, почти без усилий сдвинул трап на несколько линий в сторону. Этого, однако, было совершенно достаточно, чтобы установить, что изнутри нет ни петель, ни замка, ни засовов и что только таким путем мы сможем проникнуть в башню, если в этом когда-нибудь появится надобность. Вслед за тем я начал медленно опускаться, осторожно нащупывая ногами каждую из случайных ступеней на этой рушащейся стене. Время от времени я останавливался, чтобы отметить про себя перемены, происходившие в общей картине всякий раз, как я отрывал взгляд от стены и обращал его вбок или за спину.
То я видел длинную ленту уходящего вдаль Тальяменте — синий, испещренный белыми гребнями волн, быстрый и шумный, он по-прежнему бурлил и неистовствовал, но был еще далеко от скалы, на которой высился замок; то я останавливал взгляд на плебейской сестре благородной башни св. Марка — темной, четырехугольной, одинокой башне Сан-Вито, то мои глаза блуждали среди далеких лагун и бесчисленных островков, красноватых от весенних побегов на кустах и деревьях, и матово-зеленых, как бы стеклянных каналов, похожих на те, которыми мастера, изготовляющие игрушки, украшают детские рельефные изображения.
Я отсутствовал достаточно долго, и это вызвало беспокойство. Сольбёский возвратился уже из своего кругового обхода, не доведя его до конца из-за неодолимых препятствий, с которыми встретился на пути. Бартолотти также успел прибыть в замок. Пук, напав на мой след, повизгивал у последнего доступного ему камня стены и, не отрывая взгляда от башни, жалобно подвывал. Я благополучно спустился на землю, и мы с Сольбёским торопливо обменялись важнейшими из своих наблюдений. Трап, обнаруженный мной на верхней платформе башни, заставил его серьезно задуматься. Чтобы оградить себя от внезапного нашествия посторонних, мы решили установить наблюдение за тем единственным местом, откуда, как убедился Сольбёский, можно было незаметно подойти к замку, и с этой целью послали туда слугу Иозефа. Вслед за тем мы отправились в общий зал и сели за приготовленный по нашему приказанию весьма скромный обед. Спускалась ночь, но ярко светила луна. Бартолотти, усевшись поглубже в кресле, куда мы его усадили как почетного гостя, казался настолько встревоженным, настороженным и озабоченным, что его настроение, вопреки нашей воле, вначале заразило и нас. Но спустя некоторое время мы с Сольбёским переглянулись, как бы затем, чтобы выяснить наше отношение к меланхолии Бартолотти, и тотчас же разразились неудержимым смехом. Эта выходка отвлекла нас от черных мыслей, вполне объяснимых в столь мрачном обиталище и соответствовавших общему виду непомерно большого зала, в котором три приготовленные для нас постели, освещенные тусклым пламенем двух стоявших на нашем столе тощих факелов и расположенные в некотором отдалении друг от друга, походили на погребальные ложа.
И все же наша беседа невольно, как это обычно бывает, коснулась именно тех вопросов, которых нам больше всего хотелось бы избежать, хотя она и велась в том шутливом тоне, который свойствен в таких случаях мужественным людям.
Наконец Сольбёский встал и, торжественно протянув ко мне свой стакан, чтобы чокнуться, произнес:
— Пью за умиротворение на веки вечные рода Ченчи и всех покойников, некогда обитавших в этих грозных стенах! Да откроются наконец пред их трагическими тенями врата неба и да будет им пухом земля их могил в ожидании этого дня!
Я собрался было ответить ему и тоже подняться из-за стола, потому что сказывалась дневная усталость и пришло время укладываться на отдых, как вдруг ужасный толчок потряс пол у нас под ногами. На мгновение мы замолкли.
— Пустяки, — заметил Сольбёский, — должно быть, Тальяменте прибывает и колотится о фундамент башни, проникая к нему через подземный канал, прорытый его же водами.
— Возможно, — ответил я, направляясь к окну. Но я отчетливо разглядел, что вода в Тальяменте нисколько не поднялась. Она поблескивала на той же высоте, около тех же скал, что и раньше.
Пока я стоял у окна, толчок повторился еще несколько раз подряд, и вслед за тем мы услышали всхлипывания, напоминавшие стенания умирающего. Пук, с горящими глазами, подняв уши, сопровождал каждый удар жалобным лаем. Бартолотти был бледен, словно призрак, от страха у него зуб на зуб не попадал.
— Где-то здесь, недалеко, — сказал я, — несомненно происходит что-то в высшей степени странное, и нам необходимо узнать, что же это такое. У этого помещения глухие наружные стены, но что под ним? Если не ошибаюсь, стук доносится откуда-то снизу. — Приподняв во всех четырех углах комнаты ветхий ковер, я не обнаружил под ним ничего, кроме гладкой обмазки из затвердевшего пуццолана.[34] С немалым трудом мне удалось с помощью долота и молотка отбить несколько кусков этого окаменевшего пола; в конце концов я пробил его толщу и наткнулся на девственную скалу.
— Скала! — вскричал я. — Скала! Ничего, кроме скалы! О, эта тайна, в самом деле, ужасна!
Сольбёский подошел ко мне, крепко сжал мою руку и увлек за собой в амбразуру окна.
— Человечество, — сказал он, — возложило на нас обязанность раскрыть эту тайну; ее объяснение мы найдем только в башне. Я видел тут много такого, что может нам пригодиться, если мы примем решение воспользоваться открытием, сделанным тобою сегодня утром. Итак, я буду ожидать тебя ровно в полночь у тех развалин, откуда ты начал подниматься на башню, и мы вместе туда отправимся. Согласись, однако, что этого слабого человека не следует посвящать в тайну нашего предприятия, если мы не хотим, чтобы он умер со страху; лучше попытаться успокоить его, притворившись беззаботными.
— Боже, до чего мы глупы, — продолжал он, возвращаясь к столу, — мы трепещем перед мнимыми призраками, тогда как все это объясняется очень просто. Доктор Фабрициус, уже не раз бывавший здесь и знакомый с самыми укромными закоулками этого замка, решил, что пришло время проверить нашу готовность и испытать наше мужество, и притом новым способом, как это принято в Тугендбунде. Возможно, что этой ночью он намерен почтить нас посвящением в высокую степень, которой никто из присутствующих еще не достиг, если только господин Бартолотти не принимает во всем этом участия. Что до меня, то я склонен считать его одним из главных актеров этого представления и отдаю должное совершенству таланта, с каким он изображает якобы овладевший им страх; ведь это особенно трудно для такого храброго человека, как он. К счастью, сердца, подобные нашим, не дадут увлечь себя выдумкам романистов, и сейчас, выпив приготовленный для тоста стакан себенико, мы бросим вызов решительно всем опасностям, какие только способны смутить душу мужчины.
Бартолотти, польщенный словами Иозефа и к тому же еще гордый тем, что ему льстят, как это свойственно людям трусливым и не блещущим умом, и в самом деле набрался мужества, и притом настолько, что смог без дрожи в руке подставить Сольбёскому свой стакан, и, хотя он был полон до самых краев, выпил его, не пролив ни капли.
Должен признаться, что объяснение, так кстати придуманное Сольбёским, показалось мне довольно правдоподобным: ведь оно проливало хоть некоторый свет на непонятное отсутствие доктора как раз тогда, когда подъем воды в Тальяменте мог отрезать Torre Maladetta на несколько дней от внешнего мира.
Итак, мы с Иозефом стали наперебой выказывать свое мужество и презрение решительно ко всем могущим грозить нам опасностям, как если бы все синоды и все «vendita» Германии и Италии могли слышать нас. Нам удалось таким образом заглушить стуки, раздававшиеся у нас под ногами, и мы улеглись в свои постели более или менее успокоенные, но так как ни Сольбёский, ни я не собирались спать этой ночью, мы не раздевались.
Когда все стихло, я стал напряженно прислушиваться. Стуки как будто прекратились, но время от времени я улавливал жалобные стенания, похожие на далекий звон похоронного колокола. Пук отвечал на них в полусне горестным ворчанием пса, видящего страшные сны.
Сольбёский вышел первым, как и было условлено, чтобы захватить с собой лом и все необходимое, по его мнению, для нашей ночной экспедиции. Спустя некоторое время бесшумно выскользнул наружу и я, тщательно прикрыв за собою дверь, чтобы помешать Пуку последовать за мной в путешествие, которое, несмотря на его храбрость и верность, было бы ему недоступно. Я добрался до наклонной поверхности частично обрушившейся стены. Ждать Сольбёского мне почти не пришлось. Он не замедлил присоединиться ко мне; при нем был ягдташ, в котором находился целый набор предметов, нужных для предприятий такого рода. У каждого из нас было за поясом по два пистолета, а у меня, кроме того, еще кинжал и неизменные долото с молотком, Я полез первым, держа в руке потайной фонарь. Иозеф, менее привычный к таким восхождениям, взбирался сзади меня, помогая себе железным бруском, который мы взяли с собой для того, чтобы было чем поднять трап на верху башни. Подъем до нее, который, судя по всему, составлял наиболее опасную часть нашего рискованного пути, в эту чудесную ночь, при яркой, полной луне, не представлял особенных трудностей.
После напряженных усилий, вызванных первыми встретившимися препятствиями, наше движение немного замедлилось. Я начал менее отчетливо слышать за собой Иозефа. Обернувшись, я увидел, что он остановился, чтобы перевести дух, я уже говорил, что мы устали от дневных хлопот и хождений. Я постарался подбодрить его несколькими словами, и он двинулся дальше, но вскоре пришлось остановиться и мне. Мы поднялись на высоту всего трех-четырех туазов, но нам казалось, что пространство, отделяющее нас от подножия башни, вырастает по сравнению с нашим действительным продвижением в какой-то несоразмерной пропорции. Я был недостаточно близко знаком с особенностями расплывчатого ночного освещения, которое обманывает расчеты нашего глаза и искажает форму, цвет и расстояние между сравниваемыми предметами. Рвы казались бездонными, возносящаяся над нашими головами башня не имела больше вершины, малейшие впадины превращались в грозные провалы, мелкие неровности казались гибельными, а выступавшие из стен обломки камней, оставаясь позади нас, пускались за нами в погоню и грозили нам, как чьи-то жуткие головы.
По мере того как горизонт открывался перед нами все шире и отчетливее, стена, по которой мы карабкались вверх, становилась, казалось, все темнее и уже. Нижняя часть здания, только что оставшаяся позади нас, была залита лунным светом и представлялась нам бесконечной и бесплотной, как небо. Яростный рокот непрерывно прибывающего и с ревом бьющегося о берега Тальяменте — вот единственный звук, доносившийся до нашего слуха с земли. Все это было жутко, как призрачное видение.
Сознаюсь, что мы почувствовали себя счастливцами, когда, оказавшись на высоте около ста пятидесяти футов, обнаружили небольшой выступ, которого хватило как раз на то, чтобы усесться, опершись с некоторым удобством спиною о стену. Это было весьма своевременно, ибо последний камень, на который ступил Сольбёский, не выдержав его тяжести, покачнулся, сорвался с места и, падая, увлек за собою сотню других. Они катились вниз, грохоча, как раскаты грома.
— Вот наш путь и разрушен, — сказал Сольбёский, внезапно прижимаясь ко мне.
— И вместе с тем восстановлен, — возразил я. — Возвращаться нам будет теперь значительно легче. Ведь ты знаешь лучше меня, брат мой, что все постройки конической или пирамидальной формы, разрушаясь под действием времени или в результате людских усилий, лишь уменьшают при этом крутизну своих стен и расширяют свое основание. Благодаря этому мы и смогли взобраться сюда.
— Да, ты прав, — ответил Сольбёский, — но эта башня, эта ужасная башня… Доберемся ли мы когда-нибудь до ее вершины?
Прежде чем ответить ему, я поднялся еще футов на двадцать. Он молча взбирался следом за мною, пользуясь попеременно то впадинами, то выступами, в зависимости от того, освещал ли мой фонарь, повернутый светлой стороною к стене, углубления или выпуклости, хватаясь руками за только что покинутые моими ногами выбоины и цепляясь за все неровности, на которые я только что становился. Добравшись до верха, я освободил Сольбёского от лома и других инструментов и бросил их на площадку, венчавшую башню, куда он спрыгнул почти одновременно со мной, несмотря на то, что не имел, как я, опыта в преодолении трудностей такого необычного путешествия.
Наше убежище не отличалось, быть может, удобствами, но мы этого не замечали.