Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура - Елена Ивановна Полякова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Е. И. Полякова

Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура

Глава 1

Волны днепровские

Сын родился крепенький, подал звонкий голос и голосил, пока умелые руки быстро делали с ним все, что положено было делать с новорожденным: руки ловко перевязали пуповину, осторожно обмыли, запеленали, туго обмотали свивальником, — белую куколку показали отцу.

Все сделали умело, потому что сама роженица была профессиональной акушеркой, многие роды принявшей и в частных домах, и в городской больнице. Отец, вероятно, взял ребенка, как все отцы, — неловко, боясь уронить, с гордостью: родился сын! Первенец! Скорее всего, отец сказал: «Бардзо хлопчик», ибо был он поляком — католиком, гордившимся своим народом, его верой и обычаями. Впрочем, он мог сказать: «Гарный хлопец», ибо жил в Малороссии; и — «хороший мальчик», потому что язык русский был также естественен и необходим в городе Житомире Волынской губернии Российской империи, где проживал мещанин Антон Матеушов, то есть — Антон Матвеевич Сулержицкий с женой, а с 15 ноября (по новому стилю — с 27-го) 1872 года — и с сыном. Сына крестили в костеле, имя он получил: Лев-Леопольд-Мария. Во всех документах, начиная со свидетельства о крещении, будет написано «житомирский мещанин», хотя годовалого первенца перевезли в недалекий Киев, несравнимый с тихим Житомиром, как житомирская речка Тетерев несравнима с Днепром. Поселилась семья на горе, по адресу: Крещатик, 31-А. Бесчисленны вывески торговцев, комиссионеров, врачей, ремесленников, юристов, контор, гостиниц. Днепровские ветры, заречные луга в отдалении. Здесь занимаются делами крупнейшими или теми, что дают каждодневный хлеб насущный. О нем ежедневно просят в смиренных молитвах Сулержицкие и получают его. Их дела на горе идут в гору. Через год родился второй сын, Александр. Мать растит двух сыновей, работает в больнице, и привычны вызовы ее по соседству: прибегает мальчишка или девочка (о телефонах еще не слыхивали), мать уходит принимать роды, возвращается усталая, но с гонораром, тут же уходящим то на одежду сыновьям, то на оплату квартиры-мастерской. В квартире неизменны запахи кожи, картона, клея, бумаги — бумаги оберточной, плотной и бумаги старинной, которая одновременно распадается в мягкую пыль и собирает в себя мягкую пыль.

Отец — переплетчик. Истинный, истовый мастер, ремесленник, знающий свое ремесло. Уроженец местечка Ружаны, в раннем детстве оставшийся сиротой, был пристроен в переплетную мастерскую.

Как положено было в европейских цехах с давних времен, прошел путь от мальчика до подмастерья, от подмастерья до мастера. Хозяин — немец; Антон Матеушов незаметно на практике постигает немецкий язык — будет говорить и, конечно, читать по-немецки. В среде киевских книжников мастерская Сулержицкого быстро приобретает то, что называется репутацией: работа выполняется в срок, советы — какой переплет подобрать к изданию старинному или вполне современному, но принадлежащему к тем, которые именуются «роскошными» — раздумчиво-основательны. Не сапожная, не портняжная, не бондарная — переплетная мастерская. «Божественная комедия» с иллюстрациями Гюстава Доре, комплекты журналов, разнообразных ведомостей, фолианты духовные, учебники гимназические, университетские, на русском и немецком языках — конечно, и требники, библии ксендзов, и романы Крашевского, потом Сенкевича, которые с упоением читаются киевлянами всех национальностей и сословий. Все разложено по ящикам, полкам, записано в деловых книгах. В мастерской на Крещатике клиентам предлагаются также футляры для очков и пенсне из обрезков кожи.

У сына гнездо под верстаком, где Полька ползает, играет, поплакивает. Сына окликают, сокращая торжественное — Леопольд. Сначала его называли Польд, потом — Поля. Так и осталось за ним в семье — Поля, Полька. Бережливый отец не купил кубики для Польки, а может, хотел сделать красивее, чем покупные — сам обклеил каждый кубик буквами-картинками. К пяти годам Поля, незаметно для всех и для себя, читал буквари, складывал слова, пел слова. Слух унаследовал от родителей: у матери был прекрасный голос, отец аккомпанировал ей на флейте, сыновья подпевали.

У второго сына, Александра, слух был такой же. Поля и Сашка росли дружно. Отец хотел приучить их к своему верному делу. И обучить музыке. И дать им истинное образование. Стоило то и другое дорого. Решили — Поля определить в гимназию, Саше дать скрипку — потом, что Бог пошлет.

Младший стал музыкантом — скрипачом, без скрипки не мыслил жизни.

Поля мог бы стать музыкантом или певцом — голос мягок и звонок, песен, романсов знает уйму. Поет дома, на Днепре, где гайкают, швыряются песком, изображают казаков-разбойников, кровожадных и благородных индейцев вездесущие мальчишки. Комплекты журнала «Вокруг света», собрания сочинений Майн Рида и Фенимора Купера наверняка проходили через мастерскую на Крещатике.

Мальчик все это читает запоем, и отец продолжает воспринимать подрастающего сына как тихого, домашнего ребенка, который иногда плачет над мертвой птичкой, над больным котенком, и когда ему говорят: «Что же ты плачешь?», он отвечает: «Уж и поплакать нельзя?» Ну прямо мальчик из «Рождественских рассказов» Диккенса, столь любимых на Руси. Тем более что Поля и внешностью своей напоминает диккенсовских полуреальных, полуфантастических персонажей, смешных и добрых. Большая голова, смеющийся рот, короткие руки и ноги. Домашний мальчик; когда собираются гости, его торжественно выводят, и он удивляет взрослых чтением стихов польских, русских, шевченковских, немецких. Мальчика укладывают спать, отец приходит перекрестить его на ночь. Вне дома Полька совершенно другой. Не плачущий, не сантиментально-диккенсовский. Он предводительствует уличными мальчишками, которые обирают яблоки в чужих садах и которых взрослые называют байстрюками, даже бандитами. Полька — вождь краснокожих: маленький, верткий, крепкий отлично плавает, бегает, ловко перебрасывает кавуны, когда какой-нибудь дядько причаливает свой добротный «дуб» у отмелей и зовет ребячью ватагу на разгрузку.

Всё кипит в руках, всё ладится, кроме наследственного переплетного дела. Отец берется за ремень — не помогает. И к религии отцов сын равнодушен. Вероятно, отец мечтал о том, как торжественно ведет он мальчиков на конфирмацию. Конечно же, его дети прошли обучение у ксендза, и обряд конфирмации был соблюден. Поля, вероятно, усмирил себя на короткое время и шел с отцом в белоснежной сорочке, в новом костюмчике. Позднее лицо округлится, волосы потемнеют, а на ранних фотографиях отрок светловолос, черты лица тонки; переодеть Польку в пажеский костюм — хоть пиши с него картинку к роману Крашевского или Сенкевича. Сыновья говорят дома, пишут отцу непременно на польском: «Кохани отче» — «Kochany Ojcze». К религии же не склонны — ни к отцовской, ни к православной. Хотя их привлекают, конечно, и пещеры Печоры, и богоматерь Оранта, которая простирает длани в Киевской Софии. Все это воспринимается через Гоголя, под знаком Гоголя, читанного еще под верстаком. Ночами возникают за рекою неведомые огни, челн скользит над водной бездной. Шелестят под ночным ветром травы, шумят тополя, грабы. Все дышит, растет, шепчется — души предков, деревьев, спящих колоколов, спящих книг, собак, рыб молчаливых, полуночных звезд. Подростки будут ночами спать над Днепром, как гоголевские бурсаки. И дома спят крепко, набегавшись за день.

Поля навсегда сохранил это свойство: быстро засыпал, чутко спал, вскакивал моментально; умывался — брызги летели во все стороны, воду пил — всем хотелось пить, глядя на него. Воду — не водку. Ни к российской, ни к горилке пристрастия не заимел.

Отец же не засыпал подолгу. Рано похоронил жену Альбину. Женился вторично, привел сыновьям мачеху. Вовсе не сказочно-злую, но исправно растившую пасынков и троих своих сыновей. Была она работящей, делала искусственные цветы, благо они требовались в изобилии для дамских шляп, для подвенечных, бальных и просто модных платьев.

Но росли расходы, а Леопольд решительно не оправдывал надежд. В гимназии учился легко, но плохо. Сбегал на Днепр или в театр. Ведь и опера была в Киеве, и драма — антрепризы, товарищества, гастролеры, зазывавшие афишами. (Спешите! Только два спектакля! «Дама с камелиями»! «Фру-Фру»! Андреев-Бурлак в «Записках сумасшедшего»!)

Имя Соловцова, Соловцовский театр прогремит в Киеве позднее, в годы девяностые, тогда же и здание будет построено — просторное, удобное, торжественное. Сейчас идет пестрая предсоловцовская жизнь. Театралы, которых в Киеве всегда было и будет предостаточно, абонируют кресла в драме, столики во всякого рода «Парижах», ложи в опере.

Есть и свой литературно-артистический кружок, как в столице, и гастролеры — от опереточных див до великого Андреева-Бурлака не минуют щедрого города. Гостеприимна к артистам огромная квартира Льва Абрамовича Куперника, знаменитого адвоката. Человека либеральных взглядов и нравов, с размахом, со вкусом живущего. Царит в доме его дочь — юная, роста крошечного, дарования большого, Татьяна Щепкина-Куперник. Она в театре — в ложе или в креслах, отец водит ее за кулисы, знакомит с премьерами, премьеры с удовольствием бывают у Куперников. Поют, музицируют, спорят об итальянских певцах, о Чайковском. Какая Кармен-Смирнова, какой Герман-Медведев, какой Демон-Тартаков! Говорят, что он сын Рубинштейна, да и сам Иоаким Викторович утверждает сходство прической, жестами, царственным поворотом головы.

Сын переплетчика на два года старше Татьяны Львовны, и Киев они покинут одновременно, но в молодости не встретятся, хотя книги для роскошной библиотеки Куперников вполне могли переплетаться в мастерской у Сулержицких. Поля не сидит в ложе или в партере — носится за кулисами, ловко помогает рабочим, осваивает империю театра, перетаскивает картонные фасады дворцов и деревья — кулисы. Тартаков слушает веселого юношу, очень и очень советует учиться: слух у мальчика абсолютный, тенор приятный. Однако денег на обучение нет. А увлеченность театром непреодолима. Гимназист, забросив ученье, во время уроков пропадает в театре, хотя положено ему, как всем гимназистам, бывать только на утренниках. Поля же мнит себя не посетителем, но участником зрелищ. Как-то в опере давали «Фауста», поставили декорацию «Сад Маргариты»; Поля не заметил, как поднялся занавес, и помчался за кулисы со свойственною ему быстротой. Зал стонал от смеха, как всегда при таких неожиданностях. Почему-то именно в театре удачливость-фортуна иногда посмеивалась над своим бескорыстным служителем. В первый раз — во время домашнего, детского еще спектакля. Отцу принесли для переплета роскошного «Шекспира». Сын залпом прочел все, а «Гамлета», можно сказать, наизусть выучил. Тут же и поставил трагедию; товарищ предоставил квартиру, подростки распределили роли. Поля нарисовал декорации, срепетировал спектакль. Билеты сделали платными, потому что нужно было оправдать расходы. Целых пять рублей истратили, хотя Поля все делал безвозмездно: режиссировал, одевал актеров и изображал оркестр. Подвел его Дух отца Гамлета, задрапированный в простыню и поставленный на ходули. Видимо, исполнитель плохо владел ходулями: Дух упал, свалил простыней-саваном лампу со шкапа. Начался пожар. Актеры и зрители выбежали на улицу, забыв о шубах, сложенных в передней. Вызвали пожарных. Правда, пламя сбили до их появления. Но многострадальному Антону Матвеевичу пришлось уплатить за вызов пожарников, за порчу вещей. Сын выпорот, слово «театр» ему приказано забыть.

Кажется — забыл. В четырнадцать лет старший сын, по всем традициям — преемник отца, будущий кормилец семьи, оставляет гимназию. Или, попросту говоря, его исключают. Кто-то, видимо, узнал в мальчике, замешкавшемся в «Саду Маргариты», нерадивого гимназиста. Антону Матвеевичу предложили самому взять сына, не дожидаясь официального исключения, что отец и сделал. Сын уходит на Днепр под Канев, в село Пекари. Там батрачит у крестьян, споро, ловко выполняя любые работы. Все интересно: пахать, косить, жать, запрягать волов или коня, переправляться на пароме, конопатить «дуб», нестись на нем по Днепру под парусом или на веслах, чтобы потом, с веслами на плечах, взбежать на гору к хате.

В хате прохладно от выбеленных стен; хозяйка ухватом-рогачом вытягивает из печи горшок с борщом, ставит на стол миску с галушками либо варениками. Хозяин, а иногда и хозяйка за грех не считают и ставят штоф с горилкой или наливкой рядом с варениками; только парубок-работник к этому не тянется, другое дело узвар или холодное молоко в кринке.

Тут же в Пекарях ленивый гимназист организует школу для крестьянских детей. Вот фотография — некоторые ученики переросли учителя; девочки стесняются, прикрываются платками, парубки смеются. Не разберешь, где учитель, где ученики…

Словно юный учитель без учительского диплома побывал в Ясной Поляне, в школе, организованной графом Толстым для крестьянских детей. Но он и не помышляет о встрече, хотя Толстой, кажется, был в его жизни всегда. С азбуки, с первых букварей. Когда Поля возится под верстаком — взрослые читают толстовскую трилогию детства-юности, «Казаков» и «Войну и мир». Дети же, можно сказать — все дети России, учатся грамоте по толстовским изданиям «Азбуки для детей». При всей настороженности светской и духовной цензуры — азбука рекомендована для начальных школ. Значит, ее носят в холщовых сумках Филиппки и Насти от Архангельска до Терека, и домашние учительницы, и гувернантки читают воспитанникам сказки, басни, притчи от времен геродотовых до времени железных дорог. И в мастерской на Крещатике все пятеро сыновей читают сначала «Трех медведей», потом страшный рассказ про Мальчика и Акулу («Наш корабль стоял у берегов Африки…»), а там и графское детство сливается со своим, вовсе не графским, и давно нашедшие покой Безуховы, Болконские снова и снова стреляются на дуэлях, стреляют на войне, мучаются ранами, а жены их родами. Прибавляются в своем доме, передаются друг другу грошовые по цене книжки толстовского издательства «Посредник». Тут жизнеописания Будды, Конфуция, киевского князя Владимира с его богатырством, московского князя Пожарского, нижегородского мужика Кузьмы Минина, Стефенсона, Эдисона, братьев Монгольфье, архангельского мужика — корифея науки, германского первопечатника Иоганна и московского первопечатника Ивана.

Тут же брошюрки-советы по агрономии, садоводству, устройству колодцев и брошюры-размышления о землеустройстве, о том, много ли человеку земли нужно, и как сделать, чтобы земля не на слове, а на деле кормила бы всех своих обитателей.

Юный работник, он же учитель, мог увлечься, скажем, естественными науками вослед нигилистам-шестидесятникам, мог заинтересоваться марксовым учением о неизбежности нынешнего капитализма и грядущего коммунизма. Мог увлечься спиритическими-духовидческими сеансами или теософскими мудрствованиями Елены Петровны Блаватской, тем более что ее повествование о путешествиях по пещерам и дебрям Индостана увлекательно не меньше, чем странствия детей капитана Гранта! Правда, гимназистам и студентам строжайше запрещены всякие сборища в классах, аудиториях, на квартирах, но этот горе-гимназист сбежал на приволье.

А на привольях Грицки и Приски не только поют про былых казаков и дивчин, но пашут свои наделы и тревожатся за сегодняшних парубков с дивчинами: леса-рощи все редеют, корма дорожают, суховеи все чаще, по Днепру плывут разводы нефти, рыба же уходит, мельчает…

Вместе с сельчанами читает работник толстовские сказки о временах, когда пшеничное зерно было с куриное яйцо, а мужик сеял и собирал урожай, чтобы его в муку смолоть, а не бесовское пойло варить. И все, глядя на закат, в ожидании украинской ночи мечтают: земля должна стать общей, тогда работа на ней пойдет общинная, не станет нищих, недоимки с крестьян не станут драть, а с богатых будут налоги брать, и все, что наработают и уплатят, честно пойдет людям на муку, крупу, квас, овес, сено для коней. А из общего, земского котла нужно разумно черпать на общие нужды. Дороги содержать, мосты мостить через речки-реки, школы иметь с азбуками, с книгами для всех, училища ремесленные, агрономические…

По трудам — всем, и все будут довольны, потому что труд — потребность здорового человека. Землепашцу хочется пахать, если он не пашет — значит болен, или земля истощена, или лошадь не тянет, или телега не налажена… Землю надо дать! Она всех прокормит.

Об этом толкуют крестьяне за Днепром, об этом читает их работник-учитель у Толстого, у Генри Джорджа и князя Кропоткина. Что граф, что князь — хотят справедливости, блага народного; князь идет дальше графа в полном отрицании государства и его власти. Анархия упразднит государственность как таковую: исчезнет чиновничество, не будет армии, упразднятся сословия. Зачем нужно принуждение, зачем правительство — тем более такое, как в России? Люди должны трудиться сами, для себя и для человечества, и жить по законам естественной человечности.

Кропоткин не кабинетно-городской философ-фантазер. Географ, неутомимый путешественник по Дальнему Востоку, где так подружился с местными казаками, неутомимыми помощниками, проводниками. Они сильны именно общинностью, реальностью сторожевой службы, укладом жизни, который нужно вспомнить, в чем-то возродить в коренной России. Для Кропоткина не ленив, не жесток человек в сущности своей; взаимная помощь и у животных есть, а человек тем более человека спасает. Чем свободнее будут люди от власти правительства и власти наживы, тем яснее проявится общий закон. Свободного труда, своих личных понятий о добре, своей личной, тоже свободной ограниченности в потребностях.

В девятнадцатом веке невиданно разрастается часовое производство: часы становятся не предметом роскоши — необходимостью быта; часы настенные, карманные, ручные. Уже звенят будильники, тикают ходики, и те, что торжественно зовутся часами истории, все отчетливей отмечают десятилетия: люди сороковых годов… шестидесятники… восьмидесятники. Романы под этими названиями вскоре будут написаны Александром Амфитеатровым, жизнь которого сойдется с нашим Сулером, Горьким, Толстым. Романы эти сегодня переиздаются, напоминая о восьмидесятниках XIX века. Новое поколение — российские восьмидесятники утверждают себя, имея прежние точки отсчета: так же спорят о Гегеле и Белинском, как их деды. Толстовский князь Нехлюдов из «Воскресения» будет, в сущности, тем же молодым князем, который думал, что решил уже все нравственные и экономические проблемы.

С книжками самого Толстого, с книжками и брошюрами его издательства «Посредник», не только можно — нужно побывать у толстовцев, которых достаточно в России, не только вокруг Ясной Поляны, но и южнее — в Орловщине, Тамбовщине, Харьковщине… Вернемся к этому мотиву позже, он будет непрерывен во всей жизни нашего героя. Пока он возвращается в отцовский дом на Крещатике. Приносит невеликие, но реальные деньги — расчет за крестьянские труды. И отец отложил что-то на образование сына. Тот поступает в частную школу весьма уважаемого в художественных кругах Киева Н. И. Мурашко. Ученик Петербургской академии, прошедший жесткую необходимую школу рисунка, работы с натурщиками — он и в киевской мастерской ставит гипсовых Антониев, придает натурщикам из слободок позы античных героев. Любит, воссоздает на полотнах историю Украины, ее Сечи. В мастерской — подбор тканей для драпировок, медные подносы, вазы, стеклянные кубки, пороховницы на цепочках, булавы, бунчуки, фляги, оправленные серебром, шитье женское, резьба по дереву, кости, янтарю.

Мурашко делится знаниями, которые получены в академии, которые вывезены им из Рима, Неаполя, Лувра времен Людовиков. И делится опытом своих старших сверстников-передвижников, певцов-печальников народных, странников по отечественным трактам. Студенты-мурашкинцы меряют версты по обоим берегам Днепра, с этюдниками через плечо и в соломенных брылях от солнца. Ночуют на сеновалах (дав слово не курить), утром же располагаются в лугах, возле бахчи или выпаса. Пишут воду, волны зрелой пшеницы, хаты, освещенные солнцем, засыпающие вечером, колодцы-журавли, пыльные шляхи и боковые уводы к лесным хуторам, к лесничествам. Ученик Сулержицкий постигает приемы рисования с натурщиков. И с гораздо большей увлеченностью — науку этюдно-пейзажную. Глаз, как слух, у него от природы поставлен; звуки для него слитны с виденным, шум листьев — с их цветом и движением под ветром, звуки пастушьей дудки — с силуэтом подпаска. Этюдов уйма, учитель и сверстники одобрительны, отец доволен: сын-музыкант делает успехи, сын, ходящий в народ, пишет этот народ на малых (пока?) холстах, на бумажных листах. Как всегда, у сына всякая работа ладится (кроме переплетной) — натянуть холст, развести охру, сиену, ультрамарин, положить мазок на зернистый холст, отойти, глянуть, снова ударить кистью; а в затылок уже дышит любопытный подпасок, стадо все ближе подходит. Можно его движение схватить, а можно, взяв бумажный лист, очертить контур: мальчик, линия кнута. Способный ученик Сулержицкий, бедный ученик Сулержицкий. Чтобы поддержать его материально, Мурашко с чистым сердцем может рекомендовать его на подхват к тем живописцам, которые трудятся в киевских храмах 80-х годов. А работа в Киеве кипит. Прославленный Виктор Михайлович Васнецов приглашен для фресковой росписи киевской новостройки, то есть собора в память святого равноапостольного (апостолам равного!) князя Владимира. Собор долго воздвигается по образцам тех первоначальных храмов, что встали на Киевской Руси после ее крещения и погибли вместе со своими прихожанами в годы нашествия Чингисхана. Работами руководит Адриан Викторович Прахов, образованнейший господин, сочетающий познания археологические, исторические, искусствоведческие, объездивший, кажется, все прославленные центры европейского искусства и центры Древней Руси, преимущественно украинские.

В начале восьмидесятых годов площадь перед Софией — больше городской луг, чем площадь. К концу восьмидесятых луг превращен в центр древнейшего города. Богдан Хмельницкий осадил коня, гордо вскинул голову, взмахнул булавой. Скульптор Микешин словно продолжил свой новгородский памятник тысячелетия России, сомкнул Север России с ее Югом. Прахов же трудится на окраине города. Руководит инженерами, каменщиками, художниками, восстанавливающими Кирилловскую церковь возле оврага-яра, который все знают как Бабий Яр. В Кирилловской бережно раскрываются древние фрески и пишутся новые. Но «Сошествие Святого Духа» в воплощении праховского любимца Михаила Врубеля и Богоматерь, написанная с Эмилии Львовны, жены профессора Прахова, решительно не принимаются ни лицами духовными, ни прихожанами. В каждом путеводителе по Киеву рассказывается, как прихожане, жены и дети их не желали «молиться на Лельку Прахову» и как художник был переброшен на другой объект: писал орнаменты, повторяя мотивы павлиньих перьев, когда Васнецов с подручными переводил свои эскизы во фрески Владимирского собора. Русские святые на колоннах-столпах: Александр Невский, Михаил Тверской, а над ними Богоматерь в синих одеждах держит ребенка; рафаэлевские образы и древнерусские образа — у истоков этой фрески, которую отринет Лев Толстой и его соратник в живописи Николай Ге. Это важно в истории Киева, в жизни Толстого, Ге, Васнецова, Нестерова, который девочку Лелю Прахову перевоплотит в святую Варвару — там же, на хорах. Это важно для Сулержицкого. Он работает на тех же лесах, не боится высоты и пробегов по узким трапам с рейками вместо ступенек. Следит за переливами васнецовских красок, ритмом врубелевских перьев.

Я предполагаю, что именно в эти юношеские годы состоялось знакомство Сулера с Николаем Николаевичем Ге, с «дедушкой», как называли его в семье Толстых, в училище живописи, да вообще везде, где он появлялся. Уж очень он был ни на кого не похож, кроме самого себя.

Происходивший из знатного рода, он в то же время так пренебрегает манерами, костюмом, что подчас его принимают за нищего или чудака, который притворяется нищим. Рано облысевший, рано поседевший (венчик седых волос вокруг лысины), грубая домотканая рубашка, сверху какая-то куртка или размахайка, шляпа, напоминающая украинский соломенный брыль, а часто — просто брыль, потому что Ге живет большею частью на своем хуторе под названием Сростки, что на Украине, в Черниговской области. Он всего на три года моложе Льва Николаевича Толстого, и взгляды их схожи, хотя каждый шел своей дорогой. Чем дальше, тем больше сближаются пути Ясной Поляны и Сростков. Сближаются, в основном, в отношении к религии, к официальной церкви, к Христу — человеку и Богу. Написанное Толстым в рукописях и написанные Ге картины — об одном. О Христе-человеке, который идет на смерть ради людей, перенося все мучения, уготованные ему.

Ге прославился своей картиной «Петр и Алексей». По окончании Академии Художеств Ге получил командировку за границу, для совершенствования в своем искусстве. Прервав эту командировку, он вернулся в Россию, чтобы непрерывно писать свои версии жизни Христа и его учеников. Тайная вечеря, Нагорная проповедь, цикл Распятий, наконец «Что есть истина?».

Сегодня нам кажется, что Ге читал роман Булгакова «Мастер и Маргарита» и под его влиянием написал этот живописный диалог. Римский патриций, стоящий перед оборванным человеком, разделение картины на яркий свет и темноту, в которой почти силуэтом вырисовывается иудейский проповедник. Покоренный этой новой религиозной живописью, Толстой резко отрицает все, что пишет Васнецов и его помощники во Владимирском соборе. Когда Толстой и Ге проезжают мимо собора, они демонстративно отворачиваются, в то время как помощник Васнецова Сулер работает в соборе. Могли этот юный художник не искать встречи с художником прославленным, ведущим тот же образ жизни, что и младший? Ге на своем хуторе учит крестьянских детей, раздает им книги Толстого и легко переезжает со своего хутора в Ясную Поляну или в Хамовники. Здесь для него всегда готова постель, вегетарианская еда, расположение всех поколений Толстых. Татьяна — его любимица, она и рассказала в своих воспоминаниях о всегдашней близости к ним Ге-старшего и его сыновей, Николая Николаевича (все его зовут Колечка) и Петра Николаевича, который женат на простой деревенской девушке Гапке и разделяет все труды на земле, в хлеву, на пасеке.

Поэтому принятое мнение о том, что Сулер познакомился с «дедушкой» только в училище, через рекомендацию Татьяны Львовны, можно отвергнуть. Конечно, когда он будет привозить Ге в училище, это будет продолжением прежнего киевского знакомства и устремленности Сулера к освоению идеологии и живописных поисков Ге.

Учитель живопись поправляет, одобряет, повторяет: «Да, юноша, учиться надо!». Отец радуется: «Кохане сыне! Дальше учиться надо!»

Немногое имущество собрано, перечинено-переглажено белье, испечены пироги и ватрушки в дорогу. Собраны кисти, шпатели, карандаши — все это недешево, в Москве, верно, еще дороже. Взят билет, конечно, в вагон третьего класса. Отдаляется город на холмах, театр с его чудесами, люками-провалами, полетами нимф, ариями Фра-Дьяволо и пением-пляской Кармен-Смирновой. Паровозная гарь летит в окна. Кондуктор важен, как всякий человек в форме: «Ваш билет?». Билет есть — железнодорожный. Для жизни нужен студенческий. Толстой, Кропоткин учат: государство не нужно. Но пока оно есть. В нем надо жить. Могу жить крестьянином. Хочу жить художником!

Глава 2

Волны Москвы-реки

Это листок записной книжки; она велась и в Киеве, перемежая подсчеты расходов (постоянно) и заработков (реже), списки книг, сметы трат. В Москве книжки станут насчитываться десятками — блокнотики, блокноты, тетрадочки, альбомчики: расходы, тут же услышанная фраза, поговорка, зарисовка чьего-то профиля. Киев проводил августовской жарой, запахом яблок. Москва встретила дождичком, гулом сначала Киевского вокзала, затем гулом столичного почтамта на Мясницкой, где грузили, разгружали, сортировали уймы отправлений или получений. Против почтамта — угловой дом, заходящий в Бобров переулок, угол скруглен колоннадой — ротондой с выступающим балконом. Дом, кажется, построен по проекту Баженова и заполнен сотнями студентов, десятками преподавателей, ведущих классы «головные», натурные, пейзажные. Московское училище живописи, ваяния и зодчества, куда принимают без свидетельств об образовании — лишь бы абитуриент (это латинское слово прочно прижилось и в российских учебных заведениях) подал вовремя заявление по установленному образцу и затем явился на экзамен. Не увидев себя в списках принятых плачут в закутках вчерашние гимназисты или землемеры, приехавшие бог весть откуда. Экзамен труден, экзаменаторы строги.

Сулер сразу увидел себя в списках принятых. Снял скромное жилье, утром-вечером мерил быстрыми шагами коридоры училища, заглядывая во все классы. «Головной» класс — работают гипсовые головы. Натурный класс — девушка стоит на подиуме, в перерывах накидывает шаль, пьет чай, греется — в училище всегда холодно. В курилке — волны дыма от дешевых папирос, трубок и споры о репинских работах, о том же Толстом. Домашнее имя — Поля, Поль — вспоминает только брат Саша. В Москве Сулержицкий навсегда превращается в Сулера. Иногда называют — Лев: — «Где Лев?»; «А Сулер был сегодня?» Он не курит, но в курилке возле него всегда толпа курящих — слушают его рассказы об уличных происшествиях, о том, как пьяный за барышней ухаживал, как обезьяна в зоологическом саду яблоко выпрашивала.

* * *

«Запевала наш» — слово это произносится по-смоленски протяжно: «Запя-ва-ала наш!» Это скульптор Сергей Тимофеевич Коненков, сидя в своей мастерской, через многие десятки лет вспоминает молодость, училище. За окном — Тверской бульвар, троллейбусы. Вторая половина двадцатого века. В деревянных креслах (кресло — свившаяся змея, кресло — леший, стол — то ли гигантский гриб, то ли танцплощадка домовых) сидит хозяин, все это сотворивший. С синими глазами, с бородой, словно подсиненной возрастом. В креслах — седой сын Сулера и жена его с такой же сединой в волосах. Я с ними, поэтому скульптор обращается и ко мне. А супруга скульптора, любезно улыбаясь, подает и мне чашку кофе.

«Запя-ва-ала наш!» — вспоминает скульптор училище своей юности. Сулер сбивал в хор студентов, как прежде гимназистов, или брал гитару, или бандуру из реквизита. Спевали казацкие думы, пели — «Среди долины ровныя».

Сокурсники Сулера — Владимир Российский, Коненков, Елена Борисова-Мусатова, жена болезненного, застенчивого волжанина. Он колдует над картинами — призраками, претворяющими реальные усадебные пейзажи, женские прогулки в аллеях — словно переписанные в красках стихи Блока.

Молодые «поленовцы», «левитановцы», «серовцы» посещают выставки, сами выставляются, осваивают технику гравюры. Множатся иллюстрированные издания, журналы, и в них можно приработать.

Сокурсница Сулера Елена Кругликова в приработках не нуждается; отец — генерал, дом на Арбатской площади, московское радушие к сверстникам дочери. У Кругликовых — обильные ужины, совместные рисования с натуры, множество книг, репродукций. Сулер и здесь заводила и запевала. Здесь знают, что он вегетарианец и угощают салатами. Начинающая художница, вскоре жена Российского, запомнила: Сулер неизменно говорил, что сыт, потому что был-то на самом деле голоден, знал про себя: начнет есть — не остановится. Лучше ничего не надо. Накинет куртку сверх фуфайки или студенческий плед, надвинет шляпу на глаза и пошел в номера в переулках Тверской или Мясницкой. Таким же, в фуфайке, студенческой куртке, появлялся он в доме, достаточно удаленном от Мясницкой, принадлежавшем к Хамовнической части. Ввела его туда тоже сверстница по училищу, Татьяна Львовна Толстая.

Старшая из трех дочерей. Унаследовавшая то, что называется породой, больше по материнской, берсовской крови. Статная, с великолепными волосами, легко собираемыми в косу или в модную, с напуском на лоб прическу. Из тех женщин, которые любят дорогие перчатки, тонкие духи, модную одежду. Но не преувеличенно модную; броскости, излишней яркости нет ни в ее облике, ни в ее живописных работах — портретах, пейзажах. Не барышня с акварельной кисточкой — художница по призванию и по осуществлению этого призвания. В училище принята без протекции, и уроками не манкирует, хотя одновременно продолжает заниматься музыкой, языками, очень помогает отцу. В разборе корреспонденции, в ответах тем, кто по-английски, по-французски спрашивает отца — в чем смысл жизни и как жить по правде? Помогает в издательских делах «Посредника», благо склад и контора тут же в Хамовниках. Пребывание ее в училище несколько затягивается — на шесть лет старше Сулера, она оказывается в одном с ним классе. Тут в «Посреднике» как раз задумывается издание картинок, которые издавна зовутся лубками. С песенными, сказочными сюжетами, с подписями — пословицами и поговорками. В картинках, которые продаются на ярмарках, есть такие подписи, которые зазорно вымолвить. Нужны новые лубки, такие, которые и ребенку были бы по пониманию, и подписи — как сказки о Мишутке. Вообще нужно поднимать художественные возможности издательства. Сохраняя дешевизну — разнообразить иллюстрации, шрифты, заставки-виньетки, чтобы вместо «милорда глупого» мужик сам выбирал книжку про кавказского пленника Жилина, про индийского царевича Будду, покинувшего царскую жизнь ради жизни нищего. И чтобы мужик книжку эту обдумывал, давал соседям…

Татьяна Львовна, как отец ее, помогает своим крестьянам чем может, как может. Сдает землю в аренду на льготных условиях, не только сама лечит — больницу открывает, не только сама учит, раздает буквари — приглашает хороших учителей, всячески поощряет ремесла, садовые работы.

Толстовские общества арендуют землю, селятся на ней с семьями, сами пашут и сеют, пропалывают, косят, жнут, возят снопы, молотят, пекут хлеб, варят каши, питаются трудами рук своих и продают плоды трудов своих — яблоки, овощи, лен, коноплю. Не всегда умеют торговать и торговаться, но на жизнь простую плодов хватает: мед, мука, грибы сушеные, сборы трав, кадушки с огурцами в погребах, в кладовках. Кадушек, кадок, лоханей требуется много самим толстовцам, и в обмен их легко пускать, и на продажу. Молодой помещик этих мест, начинающий (очень успешно) писатель Иван Бунин занимается бондарным делом под руководством весьма известного толстовца Тенеромо. Учитель поучает больше словом — разглагольствует о пользе труда, ученик же распаривает обручи, скрепляет клепки. Представляет, как он, Бунин, поедет к Толстому да что ему скажет! Даже собирался в Ясную Поляну, совсем недалекую, но в пути застеснялся, вернулся…

Сулержицкий в Москве обегал древности, музеи, к Нескучному в лодке плавал, а в толстовский дом не рвался. Привела его в дом Татьяна Львовна, хотя с толстовцами Сулер встречался и раньше: мужчины и жены их, вчерашние курсистки, фельдшерицы — ходили босиком, подражая не столько даже учителю, сколько портрету его, который заменил им икону. Другие — срывались в странствия, а были и странники постоянные, ходившие между колониями, как странники православные по святым местам. Толстовцы умножили российское ново — сектантство; протестанты, стоящие не против папства, как в Европе, но против отечественного православия как церкви, против ее иерархии, которая давно привычна во многих поколениях. Надо крестить детей, надо венчать молодых, также надо подчиняться законам человеческим — идти в солдаты, платить налоги, делить землю. Толстовцы, народ не столько крестьянский, сколько интеллигентски-городской, собираются они вокруг своих же книгочеев и ораторов. Уже представленный читателю полуюродивый, полухулиган бочар Тенеромо любит делать скандалы: не заплатить в буфете, не купить билет на поезд, а ехать «так». Не подчиняться приказу: «Высадить!», а доказывать свое право на передвижение в вагоне, ко всеобщей потехе. Другой толстовец живет истинно как первые апостолы Христа. Он избегает не только богатства — имущества, постоянной кровли. Ночует, куда пришел, ест — что придется (ни мяса, ни рыбы). Молодой Бунин увидел его в Хамовниках: «Высокий, стройный, страстно-мрачный красавец с черно-синими волосами и совершенно безумным, экстатическим выражением смуглого, худого лица». С него Касаткин писал «Осужденного», среди графических зарисовок Сулера — портрет. Чуть намечена одежда — словно ее и нет. Лицо прочерчено жестко, глаза смотрят — втягивают. Ну просто апостол Павел, каким его увидел Эль Греко. Может быть — жертва инквизиции? Такой не закричит на костре. Может сам — инквизитор? Такой может сжечь сотни — во имя идеи. Это Евгений Иванович Попов. Он идею от своей жизни не отделяет: всеобщее равенство в труде. Всеобщее равенство в бедности и в высочайшем постижении духа религии.

Что нужно человеку? Чем дальше, тем проще одевается Попов. Ест то, что выбрасывают другие. Его невероятной воле подчиняются сами Толстые, в том числе — Лев Николаевич. Для Татьяны Львовны — Евгений Иванович одновременно и наставник и подопечный, письма ее полны упоминаниями о Жене, с ним она советуется обо всем. Даже о том, к чему он резко враждебен. О живописи, о делах издательских.

При этих беседах часто присутствует Сулер. Он остался в Хамовниках, не столько оформителем книг, сколько везде помощником, на все дела мастером, рассказчиком о прошлом, собирателем житейских сценок, уличных диалогов, судеб человеческих.

С младшими членами семьи, с девушками, с их гостями поет под гитару, проходится в пляске под балалайку; Лев Николаевич смеется до слез, слушая байки Сулера и его подражания знакомым людям, зверям, птицам. Перевернув гитару, ритмично похлопывая по ней, тянет Сулер какую-то восточную мелодию; тут же вспоминается башкирская степь, бабай отбивает ритм по днищу перевернутого ведра, поет. Степь. Воля. Как в не написанной еще пьесе про московского барина, который оставил службу, семью — воля! «Он любил Леопольда как сына…» — точное горьковское определение.

В училище Сулер переходит с курса на курс. Рождество — для всех праздник, в училище это еще и праздник традиционной выставки. Отбирают, вывешивают студенческие работы, придирчивы друг к другу, остро чувствуют фальшь композиции, нарочитость эффектов. Сулер отговаривался: пишет новое для себя, не пейзаж. Не хочет советов, чтобы не сбиваться. Татьяна Львовна вспоминает, как собрались однажды, поставили работы: «Сулер исчез и через некоторое время с взволнованным лицом принес свою картину, поставил ее на пол у стены и просил нас отойти подальше, чтобы издали смотреть на нее. Я теперь не помню подробностей картины. Помню впечатление: большая пустая комната, тусклое, серое освещение и одинокая фигура. Картина давала настроение грусти, тоски и одиночества.

Ученики притихли и долго молча смотрели. Потом стали раздаваться отдельные возгласы:

— Молодчина, Сулер!

— Настроения-то сколько!

— Здорово, Сулер!

Сулер сиял…»

Девяносто четвертый год завершает учение. Сулер исправно посещает классы, исправно представляет работы. Когда Татьяна Львовна задерживается в Ясной Поляне, он занимает для нее место в натурном классе и сообщает темы, предложенные студентам: «В театре», «Бегство в Египет» (конечно, подразумевается бегство Святого Семейства) и «Былины Владимирского цикла». Последнее лето перед окончанием училища проводит в родных местах. В начале сентября появляется у Толстых. Мария Львовна пишет родным: «Сегодня было много посетителей. Пришел Сулер, голодный, возбужденный, восторженный, рассказывал о том, как он провел лето». Оказывается, так же как в семнадцать лет. Жил у крестьян — за еду. С утра занимался живописью, потом выполнял то, что надо было крестьянству, вечерами читал вслух книжки «Посредника», по праздникам учил ребят. «Все это он рассказывал с таким увлечением, с такой любовью к жизни тамошней, что нам было очень приятно с ним». Приятно было с ним — Толстым, крестьянам, товарищам-студентам. Неприятно было начальству училищному, а также полицейско-охранительному. Сулержицкий давно на заметке там, где про всех всё обязаны знать. За его связями следят, начальство училищное терпеть не может беспорядков и студенческих сходок. Порядок, соответствующий инструкциям Министерства просвещения, блюдет А. Е. Львов. Инспектор училища, он в 1894-м утвержден директором. В этой должности состоящий, княжеский титул носящий, он впоследствии буквально вытеснит, выживет из училища Валентина Александровича Серова. Пока же ему больше докладывают о непокорстве учеников. Устроили они сходку. Шумели, высказывали недовольства, «качали права». Особенно рьяно качали трое. Сулер как всегда заводила-запевала. В ноябре проходит Совет преподавателей. Председательствует, конечно же, директор училища, он же секретарь Совета Московского Художественного общества. Решение Совета протоколируется: «Вследствие дурного поведения и неприличного отношения к преподавателю учеников: Сулержицкого Леопольда, Бондаря Георгия и Ермолаева Георгия ходатайствовать об исключении из училища первого из них, а второму и третьему предложить выйти из училища и в случае несогласия их на это, ходатайствовать об исключении из училища».

В чем выразилось «неприличное отношение к преподавателю», не уточняется. Провинившиеся подали прошение, однако «Совет преподавателей 29-го истекшего ноября на ходатайство Сулержицкого о разрешении держать экзамены по научным предметам за пятый класс, Бондаря и Ермолаева об отмене постановления Совета преподавателей, удовлетворил ходатайство Бондаря, оставив ходатайства остальных без уважения».

Львов вызывает к себе главного бунтовщика, чтобы сообщить — ему отказано по всем статьям. Тот изливается в письме Татьяне Львовне: «Не подло ли?.. А мне бы это очень нужно было, так как Маковский выразил, что хорошо было бы, если бы я приехал в академию, а туда нельзя иначе поступить, как сдавши науки нашего училища».

Отношение училищного начальства к Сулеру и беспощадность его исключения, конечно, обусловлены отношением властей к личности и учению Толстого и его последователей. Преследуют, вплоть до высылок и тюрем, именно последователей. А к таким относится училищный «запевала». Ведь именно он организует целые группы студентов своего училища, да еще присоединяет к ним другую молодежь, и ведет в дальнее здание, на Бутырский хутор, где выставлена не принятая, снятая с выставки, евангельская картина Ге. Студенты смотрят, спорят, тут же. А затем еще организуют свои собрания на частной квартире (что строго запрещено уставами Министерства просвещения). Избирают для этого квартирку, где живут вместе неразлучные подруги Юлия Игумнова и Елена Александрова, здесь же Российский, оба Ульяновы, тут же в углу сидит, кутаясь в платок, уже немолодая, очень худая женщина. Это уже знаменитая скульптор Анна Голубкина, ученица и последовательница француза Родена. Роден предлагал ей остаться в Париже, обещал ей все условия, все инструменты для работы. Она предпочла возвращение в родной заштатный городок Зарайск, в Москву, где у нее заказов совсем немного. Она ожесточенно, грубо спорит с Ге, заодно ругает Чехова-литератора; потом она помирится с Ге, сделает бюст толстовца Черткова и самого Толстого. Все это и привело Сулера к выходу из училища.

Не будем рассуждать, «что было бы, если бы»… Если бы разрешили, да подал бы в академию… там прошли бы еще годы. В борьбе с ее петербургскими гранитными традициями с памятью Брюллова и Бруни, которая сама во многом окаменела. Реальность этого 94-го года? Училище не окончено, значит, и отсрочки от военной службы не положено. Призывной возраст един для всех юношей Российской империи. Как всегда, многие юноши, особенно принадлежащие к «культурной среде», вдруг заболевают, как всегда, ищутся обходные пути, свои люди от фельдшера до профессора медицины, от фельдфебеля до генерала. Может, и удалось бы оттянуть время. Но, как всегда, непутевый Сулер выбирает вдруг путь водный. На этот раз морской. Добирается до Крыма или до Одессы, нанимается матросом на небольшое каботажное судно. Матрос получается отменный — ловкий, легкий, трезвенник. Паруса, канаты, швартовы, руль — подчиняются этим рукам; команда на отдыхе слушает байки молодого моряка, он тоже слушает, записывает в книжечку, а чаще просто запоминает словечки, диалоги, приключения на суше и на море. По возвращении Сулер сразу попадает в колесо призыва. Отсрочки не положено; профессии, высшего образования нет. Медицинский осмотр вполне благоприятен: здоров во всех отношениях, жаль ростом не вышел. К солдатской службе годен.

От службы Сулержицкий отказывается. По религиозно-этическим убеждениям. Они изложены в трудах князя Кропоткина и графа Толстого. Люди не должны убивать друг друга. Войны должны прекратиться, армии надобно распустить. Новых армий не набирать. Военная комиссия, как положено, направляет бунтаря на психиатрическую экспертизу. А в училище на Мясницкой — сенсация, никакого удовольствия князю Львову не доставившая. На ученическую выставку 1895 года ученик Российский представил «Портрет товарища». В каталоге выставки он обозначен первым номером. Репродуцирован. «Товарищ», то есть Сулер, стоит перед зрителями, как недавно стоял на сходке. Молодое лицо, простая, ловко сидящая куртка. Вот-вот Сулер взмахнет рукой, обратившись к товарищам.

В годы революции Борисова-Мусатова хотела перевезти портрет Российским, но руки не дошли. Портрет — где-то, может быть, пошел на растопку, может быть, еще обнаружится. Оригинал портрета проводит зиму 1895–1896 годов в Крутицких казармах, где издавна находится военная «психушка». Казармы пропитаны сыростью, идущей от Москвы-реки. Товарищами его становятся пациенты, обслуга госпитальная и доктора-психиатры. В те годы многие отказывались от военной службы под влиянием Толстого. И претерпевали все, что за это положено. Претерпел истинные муки Дмитрий Иванович Хилков, потомок древнего княжеского рода, владелец наследственных земель. Землю отдает крестьянам, проповедует толстовские идеи; его лишают родительских прав, ибо такой враг правительства и православия не может воспитывать потомков. Из Австрии молодой врач А. А. Шкарван присылает Толстому свою книгу «Мой отказ от военной службы. Записки военного врача».

Толстой отвечает незамедлительно: «Ваши записки еще особенно тронули меня потому, что теперь в Москве сидит в военном госпитале, в отделении душевнобольных, наш молодой друг Сулержицкий, бывший художник, так же как и вы отказавшийся от военной службы. Замечательно, что отношение к нему властей, и его к ним, почти то же в России, что и в Австрии. Он написал свои записки во время своего ареста, и я спрошу у моих друзей экземпляр их и пришлю вам. Поразительно, несмотря на различие положений и характеров, единство внутреннего состояния, душевных движений».

Испытуемый Сулер вел ежедневные записи, о себе, о больных, о порядках в госпитале, которые лишь усугубляют болезни.

Письма Сулера из Крутиц к Толстым пропали. Его дни, слагающиеся в месяцы, следят Толстые-дети и сам Лев Николаевич. Он пишет Евгению Иванову: «Жаль, что вы не посетили сейчас страдающего Сулержицкого. Я на днях был у него и поражен простотой, спокойствием и благодушием. У него настоящий внутренний переворот, ему хорошо везде». Татьяна Львовна приносит в госпиталь запах свежего снега и тонких духов. Подъезжает к казарменной стене, она же церковно-монастырская. Ведь Крутицы — древнейшая епархия, резиденция — подворье епископов Сарских и Подонских. Богато подворье, крепки стены с зубцами. За стенами храмы, кельи, погреба, склады, темницы. Здесь содержали в семнадцатом веке неистовцев — Никоновых противников. Протопопа Аввакума, Феодосию Морозову. В то же время построены были дивные палаты, небольшие, покрытые изразцами нежнейших оттенков с прорезными колонками по оконницам, с легкими гребнями кровли над переливом изразцов, над двумя арками — воротами. Перенести теремок в любой город, хоть в готическую Европу, хоть на изгиб венецианского канала, или разобрать по кирпичику, перевезти в Америку или во владения австралийского миллиардера — он везде встал бы чудом, размером и гармонией равный малым храмам Парфенона. Но теремок никуда не увозили, а поодаль и в 2000-х годах слышны сигналы военного горна и топот сапог на старом плаце. Крутицкие казармы все существуют, почти такие же, с тою же сыростью от реки, которая прохватывала молодого Герцена, ожидавшего здесь ссылки во времена Николая Первого, и Сулержицкого, ожидавшего результатов «психиатрической экспертизы» в год коронации Николая Второго.

Татьяна Львовна «вошла к Сулеру с вытянутым лицом, не зная, что говорить, как утешить. Но как только я его увидела — мое настроение тотчас изменилось. Он был такой же веселый и жизнерадостный, как всегда, и мы через две минуты болтали с ним, так же свободно, как будто мы находились в нашей старой любимой школе или в хамовническом доме.

Он, смеясь, показал мне, как он сделал из своего больничного халата, который был ему длинен, нарядный пиджак, подколов его английскими булавками, и скоро тюремные стены услыхали непривычный для них веселый искренний смех».

Кругом, в общих палатах, в одиночках, сидели, бегали из угла в угол, читали, лежали лицом к стене люди в таких же застиранных халатах, а сверху доносились крики, иногда — вой. Там — буйное отделение. Может, служитель бьет буйного, или больного закатывают в смирительную рубаху. В камере-палате все привинчено к полу: кровать, столик, два стула, зарешечено окошко, лампа в жестяном футляре с прорезями. Если пациент смирен — его выпускают на прогулки, в столовую (жестяная миска, ложка, кружка; ножей-вилок не положено). Возле Сулера круг людей. Он пишет письма от имени пациентов и служителей в деревни, города, городки, местечки. Читает и комментирует письма полученные. Один парень попросил написать домой, но оказалось, что он не помнит ни имен, ни адреса. Помнит только, что жил в Саратовской губернии.

Возле Сулера обучаются грамматике, географии. Толкуют о земле, о солдатчине. Доктора приносят свои таблицы, схемы для анатомических атласов. Сулер вычерчивает, рисует, поправляет — анатомию в училище читали отлично.

Из наблюдений за собою: «Я никогда не терял рассудка, только одно время казалось, что в моем организме появился второй Сулержицкий. Я старался не упустить своего двойника, не позволить ему выходить наружу».

Генералу доложили, что испытуемый Сулержицкий развел на Крутицах школу и образовательные курсы. Генерал приказал немедленно изолировать Сулержицкого именно в одиночке. Поставить возле двери стражника. Стражники сменяли друг друга, сменившиеся заходили в одиночку — поговорить о жизни, написать письмо. Доктора продолжают приносить свои схемы во время обходов. Однажды — неожиданно! — вошел в одиночку отец. Обнялись, вероятно: «Кохани отче!» — «Кохани сыне». Отец плакал, просил — прими присягу. Ксендз появился вместе с отцом, приходил один. Когда Антон Матвеевич уехал домой, ксендз писал ему (по-польски, конечно) — сообщал о своих беседах в одиночке.

Ни угрозы, ни окрики, ни тюремный режим не сломили, сломил-сломал решение отец. В ноги сыну падавший, руки целовавший. Кохани сыне, прими присягу, войны ведь сейчас нет, убивать не придется.

«Кохани отче, ведь присяга — отступничество. Меня не погонят — других-то гонят. На границы, на усмирения крестьянских бунтов, распрей с помещиками, со стачечниками-рабочими, с самими собою. Солдаты бьют и убивают провинившихся — крупно ли, по мелочи ли, недосмотру. Приказали — секи. Приказали — стреляй».

«Кохани сыне…»

Ксендз был доволен. Начальство тоже. Строптивец принял присягу. Отец словно выздоровел от тяжелой болезни. Сулеру передали письмо Льва Николаевича:

«Дорогой Леопольд Антонович.

Всей душою страдал с вами, читая ваше последнее письмо. Не мучайтесь, дорогой друг. Дело не в том, что вы сделали, а в том, что у вас в душе. Не нарочно, а искренне говорю, что на вашем месте я, наверное, поступил бы так же, как вы, потому что мне кажется, что так и должно было поступить. Ведь все, что вы делали, отказываясь от военной службы, вы делали для того, чтобы не нарушить закона любви, а какое нарушение любви больше — стать в ряды солдат или остаться холодным к страданиям старика?..

Не печальтесь, милый друг, а радуйтесь тому испытанию, которое вам послал Бог. Он посылает испытание по силам. И потому старайтесь оправдать его надежду на вас… Будьте только смиренны, правдивы и любовны, и как бы ни казалось запутанным то положение, в котором вы находитесь, оно само распутается…

Лев Толстой. Несравненно больше люблю вас теперь, после перенесенного вами страдания, чем прежде».

Письмо целиком опубликовано в 70-м томе 90-томного Собрания сочинений Толстого. А в томе 21 напечатана пьеса «И свет во тьме светит». Толстой обдумывал, писал ее многие годы. Не закончил, отложил, нашли ее при разборке огромного архива. Пьесу не играли ни до 1917, ни десятилетия после 1917. Какая цензура, какое правительство разрешило бы спектакль, прославлявший отказ от армейской службы, воссоздающий военный суд, «психичку», где все — и врачи, и священник, и сами военные — уговаривают-угрожают, кто людским, кто божьим судом. В годы гласности — перестройки — пьеса прошла в Эстонии, на ТВ, прошла в Художественном театре, что в Камергерском переулке. В ТВ-спектакле человеком мысли, силы, убежденности, смятения стал Николай Иванович Сарынцов в исполнении Алексея Петренко.

Внешне ни малейшего сходства с Толстым. Грузный, медлительный, больше размышляющий в одиночестве, нежели поучающий молодых единомышленников. По сути — герой толстовский. То ли сам, то ли Толстой, у которого слово порождается мыслью, а мысль-слово передается собеседнику. Как передавалось Сулеру.

Конечно, претворяя в пьесе свои раздумья, Толстой писал не себя, вернее, не только себя: писал Черткова, Оболенского, Хилкова. Впрочем, Хилков двоился между Сарынцовым и юным князем Черемшановым. По возрасту — Сулер, по общественному положению — аристократ, этот Хилков + Сулер = Борис Черемшанов — отказался от военной службы. Невеста его — дочь Сарынцова, ему изменила. Сарынцов пришел к нему в «психушку» и сказал слова, совершенно повторяющие письма Толстого к Сулеру: «Про себя я смело говорю тебе, что если ты сейчас примешь присягу, станешь служить, я буду любить тебя и уважать не меньше, а больше чем прежде, потому что дорого не то, что сделалось в мире, а то, что сделалось в душе».

Обрывается пьеса словно газетный роман с продолжением, либо телесериал: «на самом интересном месте». Мать Бориса, княгиня Черемшанова, считая Сарынцова виновником трагических событий, стреляет в него и смертельно ранит. Николай Иванович умирает, как Федор Протасов из пьесы, также лежащей в бумагах, также не отделанной…

Отзвуки поступков, противостояние отказников властям разнеслись по миру, длятся сегодня в мире. История Сулера — одна из историй. Толстой убежден: поступки должны объединиться, перехлестнуться в мир, в массы народно-крестьянские, солдатские, скрепить верхи, таких, как Хилковы, с низами — рядовыми, их отцами-матерями, их детьми, будущими рекрутами. Ведь все так просто. Не хочешь, не можешь убивать — не иди в солдаты…

Конечно, Антон Матвеевич ни в кого не стрелял. Снаряжал сына в дорогу, причем совершенно не известную.

Глава 3

Волны песчаные

Весной 1896 года рядовой Сулержицкий едет по железной дороге. Понятия не имеет — куда. Не арестант, не уголовник, не дезертир. Препровождается по месту службы, от одного воинского начальника к другому. При путнике запечатанный казенный конверт. Вернее — путник при конверте: «Препровождается при сем…». Предмет — конверт при человеке, или человек при предмете?

В дороге догоняют вести и слухи столичные. После долгого траура на престол вступает наследник Николай Александрович — Николай Второй. Москва вспоминает, что она — истинная, древняя столица. Ее чистят, убирают, украшают как царицу перед Большим Выходом. Процедура празднеств расписана, материи на знамена пошло несметно, конные полки, казачьи сотни, пехотинцы репетируют парад. «Подозрительные» высылаются из столицы; вдруг взметнется рука, возможно, женская. Бросит бомбу, выстрелит?

Сулера это минует. Он движется на юго-восток. Известия о Ходынской катастрофе, о возах с трупами, которые тянутся на Ваганьково, нагоняют его на юго-востоке. Вернее, на крайнем юге. В Кушке стоит огромный каменный крест, обозначающий южную границу империи. За крестом — Афганистан. В пустыне обозначена граница. Пустыня к этому равнодушна. Она одинакова по ту сторону, по эту… Кушка — место назначения Леопольда Сулержицкого. Но железная дорога, недавно проложенная, кончается пока в городке Теджене. Дальше пойдет древняя караванная дорога, вернее, бездорожье. Теджен — поселение чисто азиатское. Не из дерева, не из камня, из глинобитных кирпичей — саманов. Песок, замешанный с глиной, формуется в кирпичи, сохнет-обжигается на солнце. Стройматериал — глина, песок; топливо — кизяк, то есть навоз, заботливо собранный за скотом, сформованный в лепешки и высушенный на том же белом солнце.

Глинобитные дома, глухие заборы-дувалы образуют улицы Теджена. Половина улицы в черной тени — половина на раскаленном солнце. В тени идут люди, скользят женщины в серых накидках — паранджах, трусят ослы; вдоль улиц проложены каналы — арыки; у водоемов женщины с кувшинами, у арыков дети ждут, когда побежит вода. Ее пьют, в ней стирают, в ней полощутся дети и собаки.

В Теджен поезд пришел вечером, вернее, ночью. Ночь здесь не российская. Закат короток, и почти сразу тьма покрывает землю. Звезды огромны, ниже чем на Севере. На платформе темно. Из темноты появился («выпрыгнул» отметил прибывший) офицер в белом кителе. Представился:

— Капитан Ростов. Я вас давно поджидаю.

Он и сообщил место назначения:

— Кушка.

— Я не знаю, что значит Кушка.

— Это, молодой человек, значит, что вы едете на верную смерть. Вот что значит. Всякий приезжающий туда в это время года почти наверняка умирает от лихорадки. Вот-с как. (Фамилия капитана — может быть, отзвук толстовских героев и размышлений самого Льва Николаевича — о войне, мире, о «не убий» и сражениях предваряющих будущие мировые войны. — Е. П.)



Поделиться книгой:

На главную
Назад