Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония - Клаус Манн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Клаус Манн

Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония

Посвящается Эрике Манн-Ауден

Часть первая

Глава первая

В комнате было темно, только от двери тянулась тонкая полоса света. Полоса света исчезла, когда кельнер беззвучно закрыл за собой дверь.

— Куда прикажете поставить поднос? — спросил кельнер. Прошло несколько секунд, но из темноты не было слышно ни звука. Кельнер остановился в нескольких шагах от двери в выжидательной позе. После того как он деликатно, но все же настойчиво откашлялся, неподвижно лежащий в постели господин, до подбородка укрытый одеялом, ответил:

— Пожалуйста, сюда, рядом с кроватью, сюда, на столик, голубчик…

Он говорил по-немецки мягко, с певучим акцентом. Кельнер улыбнулся. Ему нравилось обслуживать иностранцев. То, что они с трудом изъяснялись на языке, которым он владел свободно, наполняло его приятным чувством превосходства.

— Прошу, сударь, — проговорил он, и в голосе его слышался легкий оттенок отеческой заботы. Он сделал пару шагов к постели и, придвинув круглый столик, поставил на него поднос.

— Прикажете раздвинуть шторы, сударь? — спросил он, отчетливо выговаривая каждое слово: ведь он имел дело с иностранцем, с пожилым обладателем мягкого голоса, относиться к которому следовало снисходительно и в то же время почтительно, чтобы можно было рассчитывать на чаевые.

— Спасибо, — ответил господин, не шевелясь под стеганым одеялом. — Будьте так любезны, раздвиньте их только наполовину. Я не выношу яркого света, — добавил он с некоторой тоской в голосе, наконец поворачивая голову, чтобы взглянуть на кельнера.

Тот в свою очередь принялся плавными движениями, напоминающими движения человека, ухаживающего за больным, раздвигать тяжелые бархатные шторы. Комната наполнилась светом, и господин в постели непроизвольно зажмурился. Прищуренный взгляд его окинул царящий в этом незнакомом гостиничном номере беспорядок: полураспакованные чемоданы, предметы одежды и книги, как попало брошенные на плюшевое кресло и на комод в стиле ренессанс. «В хорошеньком же состоянии я, должно быть, прибыл сюда вчера вечером, — подумал он. — Ах, разумеется, выпитый в дороге коньяк…» Он с отвращением закрыл глаза.

— Сегодня прекрасный день, — проговорил кельнер строго и в то же время подобострастно. — Чудесный зимний день, — добавил он ободряюще, поскольку иностранец продолжал молчать.

Это не было хорошо знакомое кельнеру строгое и недружелюбное молчание, скорее печальное, беспомощное, чуть ли не робкое. На этом основании кельнер решил обращаться с приезжим как с ребенком. Он энергично и поучительно произнес:

— Вот здесь, рядом с чайником, ваша утренняя газета. — Выдержав небольшую паузу, он не без строгости добавил: — Желает ли сударь немедленно закрыть вопрос?

Приезжий не сразу его понял. Он в некоторой растерянности смотрел на кельнера, стоящего перед ним, высокого и стройного, напоминающего в своем лоснящемся фраке офицера прусской гвардии. Под удивительно проницательным, печально-задумчивым взглядом темно-синих глаз незнакомца подтянутый молодой человек непроизвольно смягчился.

— Угодно ли сударю сразу заплатить? — переспросил он, слегка поклонившись.

Незнакомец приподнялся на локте и торопливо выдвинул ящик ночного столика, в котором среди бумаг лежала серебряная мелочь.

— Ах, разумеется, — ответил он, — конечно, пожалуйста, сколько?.. — Неловкие движения, которыми незнакомец выгребал лежавшие между конвертами, блокнотами и нотными листами деньги, вызвали у кельнера чувство, похожее на умиление. При этом он прекрасно сознавал, что в его социальном положении такого умиления он себе позволить не может, тем более по отношению к некоему странному приезжему.

— Завтрак в номере стоит три марки, — выпалил он, при этом в светлых глазах его промелькнула дерзкая искринка: названная им цена в три раза превышала действительную. В случае неприятностей всегда можно будет сослаться на недопонимание.

— Да, конечно, пожалуйста, — бормотал приезжий, яростно копаясь в выдвижном ящике. Кельнер наблюдал за ним с нарастающей доброжелательностью и с некоторым сочувствием. Редкие, перьями торчащие волосы незнакомца были почти белыми; серо-белого цвета была и довольно коротко подстриженная борода округлой формы, и усы, нависающие над пухлыми, мягкими, ярко-красными губами. Когда, задвинув ящик, приезжий снова приподнялся, лицо его было багрового цвета; он с трудом переводил дыхание.

Он протянул кельнеру две монеты — талер и марку, то есть целую марку чаевых при и без того бесстыдно завышенной цене.

— Дороговато, — заметил приезжий господин и улыбнулся с усталой лукавостью. — Верно, сударь, — ответил кельнер и, к своему собственному удивлению, почувствовал, что краснеет. Он стоял в нерешительности, зажав в руке монеты. Как ни странно, он несколько секунд серьезно обдумывал, не вернуть ли господину часть его денег.

— Вы родом из Берлина? — спросил незнакомец.

Кельнер вновь почувствовал на себе проницательный и печальный взгляд синих глаз.

— Нет, сударь, я из Гамбурга, — сказал он и неожиданно в знак уважения щелкнул каблуками.

— Вот как, из Гамбурга, — повторил приезжий. Он снова неподвижно лежал на спине, но голова его была повернута так, чтобы ему был виден его молодой собеседник. — В Гамбург мне тоже вскоре предстоит поехать; это красивый город.

— А господин сами какой национальности, если позволите спросить? — проговорил кельнер, довольный тем, что так изысканно сформулировал фразу.

— Я русский, — ответил господин и отвернулся. Не глядя на кельнера, он жестом дал ему понять, что тот может идти. Кельнер удалился, беззвучно затворив за собой дверь.

Человек в постели лежал неподвижно с закрытыми глазами. «Боже мой, что я здесь делаю? — думал он. — Зачем я сюда приехал, что мне здесь нужно? Почему я не там, где мне положено быть, Господь непостижимый, почему я не дома? Здесь я ни души не знаю, и меня почти никто не знает. Из меня же хотят посмешище сделать. Это заговор против моей несчастной особы. Да, вся гастрольная поездка — это безумие…» Эта мысль поразила его с парализующей силой. «Я не в состоянии пошевелиться, — подумал он. — Все это так отвратительно, так бессмысленно и до такой степени ужасно, что я больше не в состоянии пошевелиться».

Как бы то ни было, он все-таки зашевелился. Он сел и налил себе чаю. Однако, прежде чем поднести чашку к губам, он раскрыл утреннюю газету от 29 декабря 1887 года. Он пролистал ее и обнаружил на третьей странице следующую заметку:

«Сегодня, 29 декабря, в Берлин прибывает известный русский композитор Чайковский. Многочисленные друзья и поклонники собираются в ресторане „Луттер и Вегнер“ в половине одиннадцатого на утренний прием в честь его приезда».

Петр Ильич скомкал газету и швырнул ее на пол. Он сидел на постели и рычал от ярости. Его лицо побагровело, на высоком лбу его угрожающе выступили набухшие вены. Он бранился себе под нос, как бранятся извозчики и солдаты дома, в России. Он кулаками бил по одеялу, чтобы дать отдушину своей ярости. Постепенно неразборчивые ругательства перешли в связную гневную речь.

— Это непостижимо! — кричал он в пустоту. — Это неслыханно! Что за мерзкая выходка! Меня хотят высмеять! Меня хотят скомпрометировать, это все умышленно! Уж это мне агентское отродье! Ах, этот Нойгебауэр! Этот проклятый Зигфрид Нойгебауэр!

При упоминании имени агента ярость его достигла такой степени, что он не смог усидеть на месте. Пересев на край постели, он стал шарить пальцами ног под кроватью в поисках домашних туфель. Так и не обнаружив их, он коснулся босыми ступнями расстеленного перед кроватью пыльного коврика, имитирующего шкуру белого медведя, и на какое-то мгновение был охвачен чувством отвращения, но в гневе своем тут же забыл о брезгливости и босиком зашагал по комнате. Его длинная ночная рубашка из белого шелка развевалась. Жестикулируя и возмущаясь, он метался между окном и дверью, и стремительные шаги его казались одновременно тяжелыми и окрыленными. Босой, бородатый, в развевающихся белых одеждах, он напоминал охваченного священным гневом отшельника, который мечется в своей келье, как в клетке, возмущаясь мирской подлостью и низостью.

— Многочисленные друзья и поклонники! — язвительно кричал разгневанный Чайковский, остановившись посреди комнаты и размахивая в воздухе кулаками. — Многочисленные друзья и поклонники — это издевательство! Они поместили это в газету, будь она проклята, только для того, чтобы меня скомпрометировать! На самом деле меня здесь ни одна собака не знает, ни одна собака; я здесь совсем чужой. И откуда они знают, что я сегодня в Берлине? Я же здесь только проездом, я рассчитывал на день отдыха, я хотел скрыться. Должно быть, этот господин Нойгебауэр нанял шпионов в Москве и в Петербурге. Он выведал, в какой день я сюда прибуду. Уж этот мне Нойгебауэр! Эх! — Он снова разразился бранью. Поскольку господина Нойгебауэра под рукой не было, он начал топтать ногами скомканную утреннюю газету.

В самый разгар расправы над газетой взгляд его упал на его собственное отражение в зеркале. Он увидел взбешенного седоголового человека в белых одеждах, разгневанного отшельника с побагровевшим лбом; он увидел прыгающего, топающего ногами жалкого старика, и ему стало стыдно. «Мне нужно успокоиться, — пробормотал он. — Так волноваться не имеет смысла. Нужно принять валерьянки».

Он сел на постель и начал искать на ночном столике лекарство. Ноги его нащупали под кроватью домашние туфли. Наливая капли в стаканчик, он продолжал ворчать с заметно ослабевающей злостью:

— Друзья и поклонники! Это неслыханно!

Глотая целебные капли, он лукаво и самодовольно усмехнулся. «Ну, я тоже над ними подшучу! — подумал он, и зародившаяся идея заметно подняла его настроение. — Я сыграю с ним шутку! Пусть он подивится, этот Нойгебауэр! Ему меня будет просто не найти. Пусть он на свой утренний прием идет один. Меня там не будет. Меня, к сожалению, просто не будет. Он же не знает, в какой гостинице я остановился, он же, в конце концов, не мог каждую мелочь разузнать. Завтра утром я уеду в Лейпциг, а с господами из Берлинской филармонии я свяжусь, когда вернусь сюда на концерт. Сегодня я просто исчезну на весь день, и меня будет не найти. Пусть они развлекаются в ресторане „Луттер и Вегнер“, господа друзья с господами поклонниками. А я намерен совершить утреннюю прогулку. Сколько же сейчас времени?»

На ночном столике, рядом с коробочкой соды, валерьянкой и двумя семейными фотографиями, лежали его красивые часы искусной работы из платины, инкрустированные золотыми фигурками, с изящным узором с обеих сторон. Петр Ильич никогда не брал их в руки, предварительно не полюбовавшись ими. Они были его талисманом, самой красивой его вещью, подарком загадочной, щедрой и влиятельной подруги. Он открыл крышечку. Было без десяти десять. «Пора одеваться, — решил он. — Ко времени сбора праздничного общества в ресторане „Луттер и Вегнер“ я хочу быть на утренней прогулке».

Он вымыл лицо и по пояс сполоснулся холодной водой. В поисках одежды, разбросанной в беспорядке по столу и по стульям, он начал про себя напевать прелестную коротенькую мелодию, вернее, всего лишь частицу ее, фрагмент определенной музыкальной идеи. «Моцарт, — подумал он, наклоняясь за носками. — Как очаровательна эта музыка! Как благотворно ее воздействие, как будто она неожиданно все смягчает, очаровывает и бережно расставляет по местам. Какое счастье, что она существует… Может быть, сегодня вечером в опере будут исполнять Моцарта. Мне бы так хотелось послушать „Фигаро“, но, скорее всего, в программе „Лоэнгрин“».

Наконец он увидел, что на улице прекрасный зимний день. На окне красовались морозные узоры. «Какая прелесть!» — подумал Петр Ильич. Он зажег сигарету — от возмущения он даже о курении забыл, тогда как обычно он, просыпаясь, первым делом хватался за сигарету.

Из зеркала, в котором ему ранее являлся мечущийся отшельник, на него смотрел видный светский господин в черном пиджаке с шелковыми петлицами. Он завязывал галстук, снова напевая себе под нос несколько прелестных, утешительных и ободряющих тактов, когда в дверь постучали. Петр Ильич подумал: «Должно быть, это кельнер хочет забрать поднос с завтраком. Между прочим, я к завтраку не притронулся, вот как меня возмутила эта отвратительная газета. Высоченную цену этот молодой негодяй затребовал за чай, а вообще-то, он славный малый, очень даже славный малый».

— Войдите! — произнес Петр Ильич, не отворачиваясь от зеркала.

Дверь приоткрылась. Петр Ильич, стоя у зеркала, приготовился к звону посуды и к строгому и одновременно подобострастному голосу молодого кельнера; да, он вынужден был признаться себе в том, что с радостью думал об этом голосе, об этом молодом голосе, и не отворачивался от зеркала исключительно в надежде продлить это приятное предвкушение. Наконец некто, в нерешительности остановившийся в дверях, произнес отнюдь не молодым, гнусавым, чрезвычайно деликатным и в то же время назойливым голосом:

— Господин Чайковский, если я не ошибаюсь?

Петр Ильич резко обернулся. Сначала он побледнел от испуга, потом покраснел от возмущения.

— С кем имею честь? — спросил он угрожающе. На лбу его снова выступили вены.

— Зигфрид Нойгебауэр, ваш агент, господин Чайковский, — робко ответил стоящий в дверях и слащаво улыбнулся.

Петр Ильич стоял как окаменевший, на несколько секунд лишившись дара речи. Наконец он тихо произнес: «Какая наглость!» — глядя на господина Зигфрида Нойгебауэра, как на злого духа.

— Я счастлив с вами познакомиться, маэстро, — произнес агент, делая пару шагов в сторону Чайковского.

Зигфрид Нойгебауэр обладал диковинной внешностью. Его рыжеватые волосы были редкими и всего несколькими тщательно уложенными прядями прикрывали его удлиненный череп. Редкой была и его борода, еще более яркого рыжего цвета, чем его волосы. Она начиналась на самом краю подбородка, напоминая прозрачный тонкий занавес, оставляя голым и незащищенным розовое, гладкое лицо, любопытное и в то же время печальное, с длинным носом, светлыми глазами и белесыми ресницами. Даже верхняя губа его была гладко выбрита, что противоречило моде и как-то не вязалось с редкой рыжей порослью. Губы его застыли в слащавой и какой-то обиженной улыбке. Из-под верхней губы виднелись передние зубы неприятного желтого цвета, которые в сочетании с любознательно подергивающимся, длинным, розовым носом с горбинкой придавали лицу странный звериный облик, напоминающий одновременно зайца и козла.

«Какое дьявольское существо», — подумал Петр Ильич, с отвращением и с нескрываемым любопытством рассматривая своего гостя. Под этим взглядом Зигфрид Нойгебауэр продолжал доброжелательно улыбаться; да, он как будто по своей рассеянности и нечувствительности даже не замечал, что его рассматривают. Его широко раскрытые светлые глаза с бесцветными ресницами заволакивала пелена тумана. Именно этот туман и делал этого человека неуязвимым. На него можно было кричать, а он при этом продолжал бы благодушно улыбаться, любопытно сморщив длинный нос, как будто ему это льстит; во взгляде с поволокой не было ни удивления, ни тем более негодования. Петр Ильич понял, еще не начав бранить его, что это бесполезно. «Он бы меня не понял. Я впервые вижу человека, который полностью лишен чувства собственного достоинства. При этом держится он не без величия, как это ни удивительно. Это впечатление создается не только благодаря высокому стоячему воротнику и длинному пиджаку из коричневого материала в крупную клетку, его усугубляют приподнятые широкие плечи и неожиданно тонкая талия (да, у этого странного человека с лицом короля гномов очень неплохая фигура!), а также и рассеянно-кичливый взгляд с поволокой. У моего агента покорные и в то же время жестокие глаза».

— Откуда вы узнали, в какой гостинице я остановился? — спросил Чайковский приглушенным, почти хриплым голосом; он твердо решил не кричать и стараться не повышать голоса. — И вообще, откуда вы узнали о моем приезде?

— Я же должен был это знать, чтобы заехать за вами и забрать вас, маэстро, — ответил агент, загадочно улыбаясь.

— Забрать меня… Куда? — Лицо Петра Ильича снова угрожающе побагровело.

— На утренний прием, — отвечал Зигфрид Нойгебауэр благодушно, обнажая свои желтые зубы; казалось, что он, сладострастно сморщив нос, неуязвимый в своем спокойствии, ожидал дальнейшего разворота событий.

Петр Ильич сжал руки в кулаки и сделал несколько решительных шагов в сторону агента. Им овладело сильное желание ударить этого человека, но он чувствовал, что Нойгебауэр и на удар кулаком ответил бы слащавой улыбкой надутых под сморщенным носом губ. Он взял себя в руки и произнес, с трудом переводя дыхание:

— Это чудовищно. Как вы смеете упоминать этот смехотворный прием!

— Ну как же, маэстро! — В голосе агента был легкий оттенок укора. — Разве я вам не писал несколько недель тому назад, что планирую прием в вашу честь?

— А я вам несколько недель тому назад ответил, что я в таком мероприятии участия принимать не намерен, что я нелюдим и застенчив, я буквально запретил вам организовывать прием или другое подобное безобразие в честь моей особы! Запретил я вам это или нет?! — угрожающе вопрошал Петр Ильич.

А что Зигфрид? Зигфрид шмыгал носом и улыбался, как будто был польщен.

— Ну, это я всерьез не принял, — ответил он с отвратительным кокетством.

Петр Ильич подумал: «Нужно как можно скорее закончить этот разговор. Это одна из тех ситуаций, с которыми мне не справиться. Ах, мне просто противопоказано путешествовать. Это было безумием с моей стороны, отправиться в путешествие, да еще и без сопровождающих. Естественно, таким образом подвергаешь себя опасности попасть в подобную ситуацию, столкнуться с мерзкой действительностью».

— Приняли ли вы это всерьез, господин мой, или нет, — ответил он угрожающим шепотом, — я не намерен идти на ваш прием.

Нойгебауэр погладил свою редкую бородку, которая тихо потрескивала, как наэлектризованная.

— Скоро половина одиннадцатого, — сказал он робко. — Господа ожидают нас в ресторане «Луттер и Вегнер».

В ответ на это Петр Ильич повернулся к нему спиной.

— У вас в нашем городе больше друзей, чем вы думаете, — снисходительно уговаривал его Нойгебауэр.

— Друзей и поклонников! — прошипел Чайковский. — Друзей и поклонников, я знаю!

— Разумеется, — продолжал Нойгебауэр мягким голосом, в котором звучало благодушие и даже убежденность. — К вашим друзьям и поклонникам отношусь и я.

Петр Ильич повернулся к нему лицом. Агент стоял в странной позе святоши, слегка наклонив голову набок и сложив руки на животе. Заметив удивленный и даже потерянный взгляд Петра Ильича, он особенно гнусаво и с медленной торжественностью произнес:

— Разумеется, маэстро. Я люблю все ваши произведения.

Совершенно сбитый с толку, Петр Ильич почувствовал, что вынужден ему поверить. Может быть, это занудное и зловещее создание действительно любит все его произведения, знает их все наизусть и по вечерам наигрывает их на рояле. Эта мысль так потрясла и тронула Петра Ильича, что сердце его дрогнуло! Чайковский почувствовал жалость к этому человеку, да, он почувствовал жалость почти такую же сильную, как недавно овладевшие им гнев и отвращение. Часто случалось так, что в душе его гнев быстро и неожиданно сменялся жалостью.

— Может быть, вы действительно в моей музыке разбираетесь, — проговорил он быстро, — но вы не должны судить о других по себе. Я здесь никому не известен.

— Как скверно! — озабоченно ответил Нойгебауэр, по-прежнему сложив руки на животе. — Как скверно с вашей стороны говорить такие вещи! Вас знают. Капельмейстер Бильзе часто включал всеми любимое «Анданте» из вашего квартета в программу своих популярных концертов.

— Всеми любимое «Анданте», я знаю, — рот Чайковского перекосился от отвращения. — Скорее всего, я отменю все гастроли, — неожиданно сообщил он и, произнеся эти слова, почувствовал облегчение. — Мне с самого начала не следовало на это соглашаться. Мне это не по плечу. Между прочим, я не дирижер. — Рыдания сдавили ему горло. «Я хочу остаться один и плакать», — подумал он.

— Вы взволнованы, маэстро, — с упреком сказал Нойгебауэр.

— Я не взволнован! — набросился на него Петр Ильич. — Я прекрасно знаю, что говорю. Мне для дирижера недостает физических и моральных качеств. Когда я стою перед публикой, я так стесняюсь, что готов провалиться сквозь землю. Мне и рук-то не поднять, а если я их и поднимаю, то движения получаются вялые и неловкие. Я только порчу свои собственные произведения, когда дирижирую. Я хотел вам помочь и поэтому согласился на эту пытку, но, видимо, я могу вам этим только навредить, я вас совсем разорю своей неловкостью. Вы вообще-то знаете, благодаря какой глупой случайности я стал дирижером?

Нойгебауэр молчал, но за его молчанием скрывалось упрямое и настойчивое любопытство, вызывающее на откровенность, вынуждающее рассказчика продолжать свое повествование.

— Виноваты во всем мои московские друзья, — с горечью констатировал Петр Ильич. — Мои московские друзья меня уговорили. Все началось с того, что капельмейстер Альтани заболел во время репетиций моей оперы «Черевички». Вы знаете мою оперу «Черевички»? — спросил Чайковский, нахмурившись и глядя в сторону. — Гнуснейшая халтура…

Нойгебауэр пригладил наэлектризованную рыжеватую паутину на своем подбородке.

— Я сам для себя проиграл все фортепианные фрагменты, — объяснил он с мечтательным видом.

Чайковский нетерпеливо остановил его движением руки.

— Мне хотели дать замену для Альтани, — продолжал он торопливо, как будто оправдывая ситуацию, в которой он находился, раскрывая ее предысторию, причем скорее перед самим собой, чем перед агентом, — но это был посредственный дирижер, а я вынужден придавать большое значение уровню исполнения моих произведений, да, даже если речь идет о слабом произведении, вернее, особенно в этом случае, чтобы, не дай бог, не опозориться. Короче говоря, я от него отказался, и тут некоторым господам из дирекции пришла в голову нелепая идея, что мне следует самому дирижировать своей оперой. Я, разумеется, отказался: нет человека, менее пригодного для выступлений перед публикой, чем я. В общем, премьера была отсрочена. К началу следующего сезона мой друг Альтани окончательно выздоровел, он был абсолютно здоров. И тогда произошло самое замечательное: дирекция оперного театра вбила себе в голову, что я сам должен руководить спектаклем. Не знаю, на что они рассчитывали; возможно, на всеобщее веселье, на комический фурор. Меня взяли измором, мне не давали покоя, особенно усердно меня уговаривал сам Альтани. Что мне оставалось делать? В итоге я согласился. Я не знаю, как прошел вечер премьеры. Публика, наверное, из вежливости подавляла смех. Да, наша публика воспитана лучше, чем думают на Западе.

— Как вы можете так пренебрежительно относиться к своей собственной гениальности? — обеспокоенно спросил Нойгебауэр. — Это очень, очень скверно. Всем известно, как вы блистательны в роли дирижера, и не только на премьере оперы, но и в концертном зале. Ваш большой концерт четвертого марта сего года в Петербургском филармоническом обществе был вашим триумфом, маэстро.

— Вы даже число помните, — воскликнул Чайковский. С сочувственным удивлением он подумал: «А ведь этот человек действительно поклонник моей музыки!» — Между прочим, это был далеко не триумф. Я вам уже сказал, что наша публика хорошо воспитана. Когда я во всей своей неловкости и во всем своем убожестве появился за дирижерским пультом, публика просто хотела выразить мне свою благодарность за какие-нибудь прошлые заслуги, хотя и они мне представляются сомнительными…

— Вы самый великий из современных композиторов, — мягко проговорил Зигфрид Нойгебауэр, глядя на маэстро с беззастенчивой преданностью своими подернутыми пеленой глазами.

Чайковский, казалось, его не слышал.

— Разумеется, — продолжал он задумчиво, — когда стали поступать предложения из-за границы, я был польщен. Первым делом у меня возник вопрос: «Чего они от меня хотят? Чего от меня хочет мир? Наверное, надо мной хотят посмеяться». Но потом я подумал: «Это реальная возможность завоевать признание и таким образом прославить свою страну; конечно же, я своей известностью приумножаю славу России. До сих пор очень немногие русские музыканты имели возможность выступить перед заграничной публикой, только Глинка один раз гастролировал в Париже, и Рубинштейн, конечно, Антон Рубинштейн…»

«Зачем я все это рассказываю этому чужому и неприятному человеку? — неожиданно подумал он. — Я в его присутствии разговорился, как болтливый дед…»

Он замолчал, сидя на постели с опущенной головой. Когда он снова заговорил, он, казалось, забыл о присутствии агента.

— Ведь то, что делаешь для себя, только для своей собственной пользы, обречено на провал, — проговорил он задумчиво, уставившись перед собой на пыльный коврик у кровати, имитирующий белого медведя. — То есть, — поправился он, неожиданно подняв голову и усмехнувшись, — может быть, мы всё всегда только для себя и делаем, потому что другие так далеко, что до них не дотянуться и не докричаться. Это не важно, это все не важно, — он встал и тяжело заходил по комнате. — Большой русский концерт, который я собираюсь дать в Париже на свой страх и риск, вот что меня волнует, понимаете, господин Нойгебауэр? В этот концерт я не хочу включать ни одного своего произведения, даже самого малюсенького. Я хочу показать европейцам нашу классику, великого Глинку и Даргомыжского, о них ведь абсолютно ничего не знают, и с нашими лучшими современными композиторами я их тоже хочу познакомить, не потому, что я этим господам чем-то обязан, это уж точно. Да я и стараюсь не для господ, а для России. Московские и петербургские газеты, скорее всего, опять ответят на этот концерт гробовым молчанием. Они простить мне не могут, что мной за границей интересуются, и ни за что не хотят признать, что я чем-то могу принести пользу России, я же «западник», а не законный представитель русского искусства. Но я все равно хочу показать французам, как может петь Россия. Этот концерт меня волнует. Я хочу доказать людям, что путешествую не из тщеславия, не с целью прославиться!

— Ну, — сказал Нойгебауэр с мягкой и нахально-рассеянной улыбкой, — именно этот концерт и не состоится.

Петр Ильич был совершенно ошарашен.

— Как это? — спросил он, глядя на агента широко раскрытыми от удивления глазами.

Тот скептически пожал приподнятыми плечами.

— Он не состоится, — повторил он дружелюбно. — Расходы слишком велики. Вам это не по плечу. Кроме того, в Париже никого не интересует Даргомыжский, и имени-то его никому не выговорить. — В голосе его прозвучала раздражающая сочувственная нота.

— Замолчите! — приказал ему Петр Ильич. — Слава богу, вы к моим парижским делам никакого отношения не имеете. Довольно того, что я доверил вам такую большую часть своих гастролей. Я намерен вас и от этого освободить. Откуда вам знать, что я в состоянии организовать в Париже? Я там пользуюсь известностью, и у меня там влиятельные друзья, — провозгласил он, гордо закинув голову. — Откуда вам знать, что я могу организовать в Париже? Большой русский концерт несомненно состоится.



Поделиться книгой:

На главную
Назад