Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Страна Гонгури. Полная, с добавлениями - Влад Савин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А на тебя бы здесь рассчитывали? — сурово спросил Итин — Партия, Вождь, товарищи твои. А ты бы дезертировал — пусть даже и в коммунизм? Все захотят, куда легко — кто же тогда там встанет, где трудно? Революции — не по найму служат, а по долгу: там быть, куда дело пошлет!

— Правильно! — поддержал матрос — один раз себя пожалеешь, как сам не заметишь, что стал уже не наш, а «почти наш»: в расход пока не за что, а довериться уже нельзя. По мне, такой хуже явного врага — с тем хоть все ясно: пулю сразу! Что говорить — прочь из отряда: завтра с обозом до станции, и домой!

Матрос взглянул на товарища Итина, ожидая его поддержки. Гелий испугался, что комиссар скажет «да» — окончательно и бесповоротно. Но Итин, чуть промедлив, покачал головой — нет.

— Балуете вы парня! — буркнул матрос — я для его же пользы, чтобы гниль малейшую без жалости выжигать! Как к зубодеру идти — если вовремя, так чуть только, а промедлишь — и весь зуб рвать надо! Урок ему будет — как коммунизму правильно учиться!

— На первый раз — простим! — ответил Итин — по первости и молодости.

Матрос хотел что-то сказать — но промолчал. Другие тоже молчали. Раз товарищ Итин сказал — так и будет.

— У нас тоже в полку, в команде музыкантской был такой же малый, даже еще младше — сказал наконец перевязанный — из гимназистов был, и потешались мы над ним, и шпыняли почем зря, и не по вине, как прежде старослужащие молодого. А сейчас бы встретил — место бы свое у костра этого уступил, и паек последний отдал. Потому что спас он нас всех — оказался тем самым барабанщиком, о котором песню сложили:

Заковали барабанщика в цепи Посадили в каменную башню Самой страшной мучили пыткой Но не выдал он военную тайну.

— Не барабанщик был, о ком песня, а трубач — сказал второй боец — у Июль-Корани было, когда полк у «трехсотой» залег, огнем прижатый, и начали по нам уже их минометы пристреливаться. Надо вперед, броском — хоть половина добежит, и в штыковую — иначе все там останемся, и без пользы! А не решиться никак, потому что пулеметы — головы не поднять! И встал тогда первым трубач наш шестнадцатилетний, во весь рост, трубу вскинул — и сигнал к атаке, а вокруг него пули и осколки дождем. Если уж он — нам лежать стыдно стало: поднялись мы все дружно, штыки вперед, и пошли. А что после с ним случилось — так никто и не видел, из живых. И тела нигде не нашли.

— С кем спорить будешь: на моих глазах все было! — отмахнулся перевязанный боец — когда мы, с марша уставшие, все уснули, и тут «лешаки» подкрались, и часовых успели уже без выстрела снять.

— Не было никаких «лешаков» — сразу встрял матрос — были лишь обычные банды, каких много. Никто их толком не видел. Да если и были — с любым врагом просто: как увидел, так убей!

— Да где ж это видано, чтобы банды на воинскую силу первыми нападали? — усмехнулся перевязанный — а кто близко их видел, не расскажет: не оставляли они живых. Сам не раз помню, как караульные наши, к ночи заступая, молились — пронеси! В гарнизонах было опасно — а уж обозные в одиночку даже под расстрелом ездить отказывались, хоть среди дня! Оно и правильно — и не доедешь, и найдут тебя после на дереве висящим, со всеми поотрезанными частями.

— «Лешаки», потому что летом они были во всем пятнистом, мохнатом — сказал второй боец — чтоб в двух шагах не разглядеть, особенно в сумерки. Сам не видел — другие рассказывали. А зимой они бегали в белом, с двумя парами лыж, на одних сам, к другим мешок меховой, с патронами и провиантом, на веревке сзади едет, как сани, вот и все тылы, по лесу напрямик — быстрее, чем мы по дорогам. Или на елку влезет, мешок за собой подымет, снег следы заметет — и сидит в мешке спальном, как в гнезде, наших выцеливая. У них у всех автоматы были, а если винтовки, то с оптикой. Еще мины ставить умели — за ними гнаться по лесу, так медленно и под ноги глядя, а то в клочья порвет.

— Особенно на дороге железной — сказал третий боец — каждый день поезда наши под откос пускали. А мы охраняли — страшнее было, чем на передовой. Идешь так по путям, солнышко светит, а в голове одно: вдруг из леса снайпер уже нацелился, сейчас стукнет — и нет тебя!

— На войне так: уж чему быть… — ответил перевязанный — однако про барабанщика я не досказал. Отошел он в елки, по нужде какой, или еще зачем, только барабан свой отчего-то прихватив…

— Барабан-то зачем? — спросил кто-то — можно было и оставить.

— А бог весть — ответил перевязанный — может, оттого что вещь казенная. А может, опасался, что мы шутку какую устроим. Только отошел он — и увидел, как подкрадываются. Схоронился бы, может и не заметили — но ударил он тревогу, всех разбудив. А «лешаки» все ж в открытую драться не любили, больше врасплох. Схватили мальца, и в лес — а что они с пленным нашими делали, не приведи господь: уж лучше сразу, чем им в руки живым… Так мы после все просили, чтобы его не в без вести пропавшие писали, а в павшие геройски. Хоть так — если уж нам теперь прощения у него за все бывшее не получить.

— У нас потому многие «круглыми сиротами» записывались — вставил слово еще один боец — только очень плохо тогда, без писем из дома, чтобы не узнали. Опять же, наоборот — если что геройское совершишь, семье добавочный паек положен. Может и нужен был такой указ, да только не по правде это. На войне всякое бывает: сгорел, завалило, не нашли — тебе уже все равно, а родных-то после за что на торф?

— А ну цыц! — ответил матрос — я в чрезвычайке усвоил: если хоть одного засланного или переметнувшегося пропустить, крови после может быть куда больше, чем если даже десять невиноватых в расход! Жестоко — но нельзя иначе. После победы — может, будет по-другому, все эти презумпции, права, милосердие. Или забыли, сколько заговоров было, разоблаченных? Сколько мятежей контры — в нашем тылу?

— Может и верно, если по уму — согласился перевязанный — а все ж не по-людски так, со своими. Помню, был у нас в роте один такой — так никто с ним даже табаком не делился. Потому как знали — следит он зорко за всеми, и докладывает куда следует. Ты слово скажешь, не подумав — и тебя после так вызовут куда надо, что можешь и не вернуться. К врагам беспощадность — а своих за что?

— Это что ж выходит: ждать, когда контра вред причинит, и только тогда ее к стенке? — насмешливо спросил матрос — или лучше заранее, пока еще не успеет? Я в первую свою чрезвычайку пришел, совсем ничего не зная — так меня сразу, без всяких академий, отправили с ребятами гуся одного брать, из бывших, в заговоре состоял, раскрыли вовремя. С поличным взяли, без всяких сомнений — дело ясное, в расход, прямо во дворе! Квартира господская, обыск — тут же жена, дети. Заметил я, что мальчишка, лет десяти, на нас смотрит, как зверек лютый — и старшему сказал, мимоходом — а мог ведь и забыть! Так старший приказал — мальца тоже! А мне выговор сделал — что едва не прозевал: вырос бы после убежденный враг трудового народа, и что бы успел натворить? Добрыми после будем, когда коммунизм настанет — как у Гонгури: не судить, а лечить — потому как если кому тот порядок не понравится, так он точно сумасшедший! Мы все ж с разбором — только явную контру в расход, а если свой слабину показал, но можно еще его в строй обратно — так на фронт его, чтобы кровью своей доказал и искупил!

— Все ж правильно тебя из чрезвычайки за перегибы вычистили — заметил перевязанный — рядом с тобой быть, что с танком! Свой ли, чужой — все одно задавит, если под гусеницы угодишь. Контру в расход — это, конечно, хорошо. А гансов ты много к небесному фельдмаршалу отправил, флотский? Или — не приходилось?

— Не приходилось! — буркнул матрос — в год, как та война началась, я малолетком был, как этот вот поэт! В подвале родился — там же вырос. К мамке, пьяные приходили — меня, на улицу, в дождь ли, в снег. А после, на деньги те, она мне — хлебушек, теплый еще! Я тоже, как подрос — добывал, что, где и как мог. Сытых и чистых — ненавидел, люто! В день тот, мне семнадцать стукнуло — и мамка мне двугривенный, на кинематограф. Билет уже купил — до сих пор, обидно! А тут этот, с барышней, в костюмчике, одеколоном воняет, тросточкой меня, хлесь! И говорит, со скукой — посторонись, шлюхин сын, дай пройти! Во мне как взорвалось все — ах ты!!! Хорошо засадил тому в рыло — он аж полетел! Мамзеля в крик — и ей в морду! Городовой подбегает — ну, все, думаю, засудят — и ножиком его, в пузо, хороший ножик был, не раз меня так выручал! И деру, через дворы — а сзади крики, свистки! А дальше что — найдут ведь, знают меня, запомнили — сколько прежде в участок водили! К мамке заскочил, проститься, перед тем как в бега — а она и надоумила: лучше сколько-то лет на службе воинской, чем десять на каторге гнить — и чист будешь перед законом, если добровольно завербовался! Я послушал, год себе приписав — и вот… Через неделю уже — и война! Нашли меня все ж — бумага пришла, да только сказал наш господин капитан второго ранга — пусть шпаки ордером тем подотрутся! А после меня вызвал — и отделал, как бог черепаху, кулаком и сапогом! И обещал после — это пока лишь завтрак тебе, за то что я тебя, шпакам не отдал — коли плохо будешь государю и Отечеству служить, я тебе такой обед с ужином устрою, пожалеешь, что родился! Что делать — стал смирно, зубы выбитые сплюнул — так точно, вашбродь! Ну, отъелся на харче казенном, даже нравится начало — мечтал по молодости, как гансов разобьем, и я к мамке, унтером бравым, с двумя крестами, любому городовому — в рыло! Только узнал я, что есть такой социализм, при котором — кто был никем, тот станет всем! И случай подвернулся, одному товарищу, из Партии нашей, помощь оказать, какую не скажу, потому как секрет. И что-то расхотелось мне за буржуазию кровь проливать — сумел подсуетиться, чтобы в роту обеспечения перевели, при учебном отряде. А товарищ тот меня крепко запомнил — и в Партию рекомендовал. А с господином капитаном второго ранга — самолично я после счеты свел. За зубы выбитые — и за мамку свою: зарезали ее через месяц, как я ушел. Потому, целью жизни своей считаю — истребить буржуазию как класс. Чтобы, когда небесный фельдмаршал призовет, сказать — меня ты достал, гнида, но и сволочь свою, которую я к тебе отправил, обратно на землю даже ты не вернешь! А значит людям — жить чуть легче, если сволочи меньше по земле ходит.

— Однако ж, из чрезвычайки тебя вычистили! — насмешливо заметил перевязанный — значит, не того все ж отправил?

— Я и сейчас убежден, что тех гадов в расход вывел правильно: чего разбираться, когда и так видно, что контра? — зло бросил матрос — только сказала мне партия: классовую ненависть твою ценим, однако иди теперь лучше туда, где никого стрелять не надо — на борьбу с беспризорностью. Сперва я конечно, огорчился — но понял потом, подумав, какое это большое дело: сколько ребятишек война осиротила, и всех их надо учить по-новому жить, в равенстве и счастье. Чтобы в строй наш они скорее встали, что на трудфронт, что в битву.

— Надо — поддержал кто-то из бойцов — у меня вот трое малых дома ждут: без отцовского взгляда да солдатского ремня горько жене придется. Ничего — скоро уже. Письмо пришло — ждут. Голодно, конечно — но все живы.

— А мои молчат — мрачно сказал еще один боец — все писал им, и без ответа.

— Найдутся, дай боже — ответил тот, кто говорил до того — а если нет, вон сколько жен безмужних осталось… И детишек — которых в детдома не успели забрать.

— В детдоме хоть кормят — заметил еще кто-то — моя вот зимой сама сына нашего отвела: думала, уж если помирать с голодухи, так себе одной. Обошлось — хотела в мае обратно взять, так не отдают! Я и написал в ответ — ладно, пока пусть побудет, а как я вернусь, так вместе и пойдем. Ведь не может быть такого закона, чтобы живым отцу и матери сына не отдавать!

— Партия лучше воспитает — сказал матрос — как строить светлое будущее. Как вернусь — пост назначенный приму, с детишками работать. А кто у меня учиться не захочет — того я живо в бараний рог согну!

— Гни, да не сломай! — заметил перевязанный — перегибы, они и есть перегибы.

Горел костер, освещая лица людей, блеск оружия; дальше все тонуло во мраке. К бескрайнему чистому небу с треском летели искры, как маленькие звезды; такие же звезды загорались высоко над головой. Под звездным небом вокруг огня сидели люди на голой земле, и мечтали о прекрасном будущем. Внизу искрилась речка, а за ней небо словно сливалось с землей — горизонт не был виден; тьма обступала со всех сторон, разгоняемая багровыми отблесками пляшущего огня.

— Какая жизнь настанет, как коммунизм придет! — сказал матрос — где не будет мерзавцев, трусов, подлецов и иуд. У каждого спросим: что ты сделал для победы? Лучших — всех в лучшую жизнь возьмем. Мразь всю — сразу в расход. А о прочих, равнодушных и бесполезных, даже рук марать не станем — в рудники Карские, или на торф, для общей пользы, чтобы хоть что-то с них. Мы построим светлые города, как в книге, и жить там будем, как герои Гонгури — а они вымрут все, как когда-то звери динозавры. Не стоят они ни памяти нашей, ни слов!

— Это верно! — заметил кто-то — бабы наши совсем на торфе надорвались: пора им и отдых дать. Мою вот как забрали весной еще — так до сих пор не отпускают.

— Отставить! — сказал матрос — после победы о бабах и цветочках поговорим. Ну-ка, молодой, спой нам, чтобы воодушевило.

Это было время, когда песни сочинялись не в залах консерваторий, а у походных костров; их пели на привалах между боями, в марше или даже в атаке — шагая, пока вражья пуля не вырвет из рядов; песни эти были не о красоте, любви и прочем — а о славных и великих делах, и о еще более великом и прекрасном будущем, ради которого не жаль погибнуть. Гелий взял гитару — как на каждом привале до того. Все повернулись к нему, приготовившись слушать, или даже подпевать.

Там вдали за рекою пылали огни — Как заря в небесах догорала. Сотня юных бойцов, против вражьей брони, У моста всю ночь насмерть стояла. И сказал командир, обернувшись к бойцам — Про тот берег забудьте, ребята! Если дрогнем — пойдет враг по нашим тылам. И лишь мы будем в том виноваты. И бросались под танки с гранатой в руке — В ночи битва грозою гремела. Отражались зарницы в кипящей реке. И земля, будто уголь, горела. До рассвета держались — но нет больше сил. Дальше биться — и некем, и нечем. Снова танки идут, час последний пробил. В небесах гаснут звезды, как свечи. И погибли герои, все сто, как один. Пали с честью во славу народа. Отдал каждый из них свою юную жизнь, За великое дело свободы. Уж давно за рекою погасли огни. И на небе заря догорела. Эй, товарищи! Встанем же все, как они — В битве насмерть, за правое дело. — У нас по другому пели — сказал кто-то — начало такое же, а дальше: И градом снаряды, и мины летят, И танки врага перед нами. Идут, надвигаются за рядом ряд — Земля вся дрожит под ногами. Прощайте, товарищи, час наш пробил — Держаться и некем, и нечем. От нас не останется даже могил — Сгорим мы в окопах, как в печи. Не скажет никто, где навек мы легли, В любви к трудовому народу. Мы отдали все для него, что могли, За жизнь его, честь и свободу.

— Как кому нравится, так и поют! — заметил товарищ Итин — главное, чтобы суть революционная осталась неизменной, ну а что на виду, то как кому удобнее меняй!

— Скоро уж другие песни будут — сказал кто-то из бойцов — как война кончится, и по домам. Это правда, что на Июль-Корани себя не жалели — потому что думали, что в последний раз. А вот поди ж ты — уж скоро осень.

— Не будет больше зимы голодной и холодной — решительно произнес товарищ Итин — говорил я с Вождем перед самой нашей отправкой, и сказать могу — до зимы войну мы закончим. И начнем сразу строить — как в книжке той.

— А что еще Вождь сказал? — тотчас же спросил боец — о революции мировой, о помощи пролетариата? Когда они там нас поддержат, чтобы не все одним тянуть?

— И как с хлебом будет? — спросил другой — сразу хлебосбор отменят? Чтобы по правде — кто больше работал, тот и лучше ел?

— А нас сразу по домам — или еще придержат? Понятно, без армии народной нельзя — но и дома заждались. Закон значит должен быть — кому куда.

Все придвинулись ближе. Горел костер — в далекой, забытой богом степи. А где-то далеко был красный Петроград, где уже строили Дворец Труда и Свободы — такой, как в книге Гонгури. Сто этажей — до самого неба. Залы собраний — где Партия будет решения судьбоносные принимать. Театр — где не пьески слезливые будут показывать, а феерии героические, как революция совершалась. Музей — где не пейзажи будут выставлены, а достижения трудфронта. И конечно, квартиры с госпиталем — для тех, кто ради дела великого здоровья своего не жалели. А на крыше — статуи мраморные, всех борцов за свободу народную, начиная от Спартака. И звезды рубиновые — с электричеством внутри, чтобы небесные звезды затмевали. Дворец, огнями сверкающий, до небес — после грязных трущоб, из прежней жизни.

— Тихо, тихо! — ответил Итин — не все сразу. Говорили мы с Вождем долго, и обо всем. Трудные годы позади остались — но другие дела нас ждут, тоже нелегкие. Но сказать обо всем сейчас никак нельзя, потому что не положено. Не всем подобает знать.

— Мы завсегда за революцию — сказал боец рядом с перевязанным — не выдадим. Неужели и нам — нельзя?

— А вот и не все! — вдруг гаркнул матрос, сторожко всматриваясь в темноту — а ну!

Все расступились, как по команде. На месте, вдруг оказавшемся пустым, стоял тот, кого звали Шкурой. Он был без винтовки и даже мешка, с одной миской в руке.

— Жрать пришел? — спросил матрос — ладно, клади свою порцию, и пошел вон. Последним возьмешь — чтобы людям после тебя в котел не лезть. А посуду общую потом все равно вымоем.

Все поспешно потянулись к общему котлу с кашей. Разговор сразу стих, стучали миски и ложки. Шкура стоял, отвернувшись, и молчал.

— Чего вынюхиваешь? — спросил матрос — ох, попался бы ты мне, когда я в ревтрибунале служил, или в чрезвычайке! Потому как правильно сейчас сказал товарищ комиссар — надо не просто мир новый построить, все эти заводы и города, но и материал человеческий просеять и очистить, как шлак ненужный выгнать из руды. Отличные ребята гибнут, как те сто у моста — как же такие как ты могут живыми оставаться?

Шкура медленно повернулся. Глаз его странно блеснул — будто он плакал. Отчего-то все вдруг разом посмотрели на него. И он сказал:

— Вы пели сейчас — а я там был. Я танк подбил. И последним остался — из ста.

Он смотрел на остальных исподлобья, а все смотрели на него, не зная, что ответить. Сто героев были легендой революции. Легендой — которой все верили. Никто из тех ста — не мог предать.

— Врешь, гад! — сказал матрос.

— Как вернемся, в бумагах проверьте — был ответ — там все записано. Оттого меня и не расстреляли — позволили искупить.

— Ну, ври давай! — разрешил матрос — расскажи, как товарищи все погибли геройски, а ты руки поднял!

— Я танк подбил! — последовал ответ — десять гранат последних осталось, и десятерых нас выбрали, из тех, кто еще не ранен. Я сам вызвался, добровольцем. Все ползли, и под танки, с гранатами вместе, кто сумел — а я прикинул, что и так попаду. Швырнул — и подбил. Я еще на подготовке первый был — хорошо научился гранату метать. Зачем помирать — если можно и танк подбить, и самому живым? Подбил — и вернулся.

— Ты с самого начала расскажи — велел товарищ Итин — а мы послушаем. И решим — можно ли тебе с людьми у костра.

Все раздвинулись еще шире, сели — на бревно, на камень, или просто наземь. Один Шкура остался стоять — на освещенном месте у костра; товарищи смотрели на него из темноты. Миска в руке ему мешала, он положил ее прямо у котла. И заговорил, глядя больше туда, где сидели рядом товарищ Итин с матросом.

— Сто шесть нас было. Рота маршевая, в пополнение нашей Второй Пролетарской дивизии. Все — питерские, с заводов, добровольцы — по мне, чем в цеху загибаться, с голода и работы непосильной, лучше на фронте, геройское что совершить. Провожали нас с оркестром, девчата подарки дарили, всякие там кисеты и варежки. Знамя даже было свое — у роты нашей, как у полка, завкомом врученное.

— Ты по делу давай — сказал матрос — что у моста было, как в плен попал.

— Так я по делу — был ответ — из-за знамени того отчасти и случилось. Шли мы весело и бодро, боялись даже — не успеем: как раз первое наступление наше тогда началось, и белопогонники вроде даже бежали. Путь враги впереди взорвали — так мы с поезда выгрузились, и ждать не стали, к фронту с песнями шли — у костров так же ночуя. Как мы сейчас — не зная, что живыми никто уже из своих нас не увидит.

— По делу говори! — рявкнул матрос — а паникерство брось!

— Только мост перешли — танки впереди. Повезло, что заметили первыми издали, и что у моста окопы старые были: чуть раньше или позже — в чистом поле нас бы раздавили в минуту. И еще — вечерело: они тоже, сил наших не видя, поначалу с опаской лезли, больше прощупывая. Только тем и держались — против танков, у нас на всех лишь гранаты и два ружья бронебойных. Двоих мы назад послали предупредить — даже без винтовок, налегке. Узнал я после — их за паникеров приняли, и до утра под замок, не разбираясь. Мы зря ждали, что наши вот-вот подойдут — а ночь и прошла. Утром те двинули — будто у нас целый полк в укрепрайоне: сначала по нам артиллерией, затем танки, и броневики с пехотой. Стали было мы коробки их ползущие считать — тоже до сотни дошли, и бросили: и так ясно, что конец. А гранат всего десять осталось, патроны тоже почти все… Десятеро нас вызвались — а дальше я сказал…

— А после? — спросил матрос — как в плен попал? Сам сдался, или раненым взяли?

— Нас в окопах заживо жгли, огнеметами с броневиков! — крикнул боец — а у нас уже ни гранат, ни патронов, командира убило, и погибать лишь осталось, без всякой пользы! Видим, сзади кто-то в реку — думаем, приказ был, отступать, поскольку держаться уже нечем и незачем. Кто сумел, прыгнул следом — плывем, как комдив Крючков, а по нам с берега очередями, сами в полный рост, уже не таясь. Трое нас лишь доплыли — кто с краю справа был, течением за поворот в камыши снесло. Вылезли — на всех один карабин с неполной обоймой, сапоги и то скинули в воде. И знамя — у того, кто первым нырнул, знамя было на себе — а мы решили, что отступление. Ладно — сами живы, а раз знамя цело, то оправдаемся. Версту только отошли — слышим, танки уже на нашем берегу. Мы в овраг — лежим, смотрим. А они мимо — танки, броневики, машины, артиллерия. Тот, кто со знаменем был, не вынес, взял карабин, и пальнул. А те — даже не остановились, лишь две машины в нашу сторону свернули, с них попрыгали, нас окружили, и орут — выходи, гранатами закидаем!

— И вы им знамя отдали!?

— Зарыли — ответил боец — успели, пока нас окружали. И знамя, и книжечки красные. Там же, в овражке. А потом что делать — руки кверху, и выходь. Ну, помяли нас слегка прикладами и сапогами, допросили. Тот, кто со знаменем был, офицеру в лицо плюнул — его тотчас же в сторону, и расстреляли. И второго — за то, что слова дать не хотел. А я — если бы граната еще была, взорвался бы, но без пользы зачем гибнуть?

— Зачем!? — сказал товарищ Итин — да чтобы враг знал, что убить нас можно — но не сломить! Чтобы враг оттого сам в победу свою не верил, и без смелости шел — а значит, на товарищей твоих оставшихся натиск был бы чуть легче! Всем жить хочется — но если тебе умереть вышло, так человеком умри, чем гадом жить!

— Я танк подбил — крикнул боец — не то что иные. Я честно воевал — пока мог!

— Пока мог? — усмехнулся матрос — это любой обязан! А сверх того?

— С революцией торгуешься? — сурово спросил Итин — считаешь, за что и сколько, как на базаре? Себя — наравне с революцией считаешь? Даже не за трусость — за это тебя судим. Коммунизму — ты все должен с радостью отдать, без остатка и без приказа. И принять от коммунизма и революции — все, без сомнений и обиды. Это для обывателя справедливость — за что и сколько, а для коммуниста — чтобы для дела было лучше, а уж после себе, что останется и как повезет. Вот когда это ты поймешь, тогда и станешь снова — наш. А пока здесь, у костра нашего — только люди сидят. Те, за кого — в огонь и в воду. А тебе — доверия нет. Уходи.

Шкура медленно скинул ремень, задрал гимнастерку. На груди его Гелий увидел шрамы, как клеймо — пятиконечную звезду.

— Шомполом каленым выжигали — сказал он — тут же, нагрели на огне быстро, и в пять ударов. Как знак, что отпущен под слово больше не воевать. Свое слово, по доброй воле данное. Поймают если теперь, сразу в расход: это не билет красный, не зароешь. А я вот — с вами. И винтовка со мной.

— Вот и посмотрим — ответил Итин — сознательность в тебе это заговорила, или страх, чтобы презрения товарищей избежать. До конца похода посмотрим — а сейчас иди!

Боец молча встал и ушел в темноту. Ночи пока не были холодными, и ему можно было спать где-нибудь на куче соломы. Так и было — с начала похода. А до морозов отряд вернется.

— Оно и верно — заметил перевязанный — на фронте, если себя жалеть, из окопа не встанешь. Сама жизнь тебе там — как на время даденная: в любой час могут свыше позвать и назад взять. Иди, куда старшой велит, и благодари судьбу за лишний день — вот и вся премудрость, уж шестой год с ней…

— Сказал про таких Вождь: с нами, а не наш! — сплюнул матрос — если товарищ свой, так я за него жизнь отдам, если враг или шкура какая — тоже все ясно: в расход! А такие вот, кто вроде и за нас, и воюет честно, и даже геройское что может совершить — а все одно, не за идею нашу, а за пользу собственную, за интерес? По мне, такие самые опасные — потому как не распознаешь сразу! А как прижмет — предадут!

— Ты это полегче, флотский! — неодобрительно ответил кто-то — а как же социальная справедливость, как Вождь сам обещал?

— Это какая ж справедливость? — сразу вмешался товарищ Итин — как прежде, за сколько подлостей, сколько милостей? Вот ты, товарищ, недоволен, что жену на торф — чем, по заслуге, к морю на отдых, как прежде господа гуляли! А чем топить зимой будем? Заняты все, кто на фронте, кто в тылу, от нетрудового элемента, интеллигентов всяких, проку мало — мрут лишь без пользы, как мухи. Значит, или снова мерзнуть, или мобилизовать семьи! И не торгуясь — что голод, холод, нормы непосильные: не по найму — на себя, на республику трудовую! Справедливость коммунистическая — это когда нет слова такого «я», а лишь «мы», всегда и везде. Мы — а ты лишь часть его малая. И что для нас всех хорошо — тебе больше и не надо. И это — самое трудное: за души людские биться, врага внутреннего в себе огнем выжигать. Почему крестьянин пролетариату — лишь союзник? Потому что рабочий привык, что один он лишь винтик малый, а вместе со всеми — деталь могучей машины. А крестьянин — о своем мечтает: хоть клочок земли, да мой. После победы — легко будет заводы построить, фермы и трактора…

— Построим! — сказал матрос — помню, как под Июль-Коранью мост взорванный строили, по горло в ледяной воде, чтобы эшелоны к фронту. И ведь сладили — за трое суток всего, а инженера говорили, по науке — три недели!

— Построим — сказал Итин — но главное, людей надо будет построить по-новому. Чтобы и в деревне все были вместе, как на заводах — коммунистические хозяйства общие, комхозы. Сумеем сделать так — и мужики все эти душой все за нас будут, искренне хлеб нам понесут, последний — от себя отрывая. Сейчас у нас пролетариата от общего населения — сколько-то процентов, а будет — все сто. Тогда — вперед легко и без остановки пойдем, как поезд по рельсам. И те, кто сегодня живы, коммунизм увидят — не через тысячу лет, а через двадцать, тридцать, пятьдесят. Тогда — простятся нам все жертвы наши сейчас.

Все молчали. Закат уже погас, и звезды горели в небе, как золотые яблоки. Высокое небо казалось совсем близким. От нагретой за день земли шло приятное тепло. Переливалась река. Костер отбрасывал мечущиеся тени. Все молчали — потому что после таких слов уже нечего было сказать.

— Смотрите, там еще костер — вдруг сказал кто-то — там, за рекой вдали.

Все всмотрелись: в далекой степи упавшей наземь звездой мерцала красная точка. Несколько бойцов, взяв винтовки, скрылись в темноте — разведать. Разговор отчего-то угас; все поглядывали на ставшую вдруг чужой степь, придвинув ближе оружие и занявшись обычными делами — ужином, починкой снаряжения. Кто-то торопливо доедал обед, кто-то, придвинувшись для света к костру, писал письмо, надеясь отослать завтра на станцию с обозом. Товарищ Итин сидел у костра и смотрел в пламя, о чем-то задумавшись. Гелий был рядом; впервые за поход вышло, что он с товарищем Итиным остался будто наедине.

— Товарищ комиссар! — решился наконец Гелий — я все думаю, как становятся такими, как вы. Может быть, вы как у Гонгури, из времени другого, из будущего нашего светлого — чтобы нам дорогу указать? Вы даже писем не пишете — будто нет у вас здесь никого…

— Вы у меня есть! — усмехнулся товарищ Итин — целая сотня, за кого я сейчас в ответе. А вернусь, так будет еще побольше! Потому как если прежде было, выше чин, больше благ — то сейчас, чем выше тебя поставили, тем за большее ты отвечаешь, и тяжелее цена, если выйдет ошибка!

— А все ж, товарищ комиссар! — не отставал Гелий, сам удивляясь своей смелости — как коммунизму научиться, чтобы таким как вы стать? Чтобы в тебе все правильно было, чтобы без сомнений — в новую жизнь?

— Не научишься! — решительно ответил комиссар — потому как любая учеба, это лишь для ума. Конечно, дураком быть не надо, и ум очень даже вещь полезная — да только при совести и сознательности он должен быть, как военспец штабной. Ты жизнь правильно проживи — тогда настоящим человеком станешь. Когда вспоминать будешь — каждым днем прожитым гордясь. Ты вообще откуда, родился где?

— Из Зурбагана — ответил Гелий — да только переехали мы оттуда, как война началась…

— Бывал я там, не раз — сказал Итин — литературу нелегальную мы возили, от товарищей из порта. Хороший город, красивый — жаль, что пока под врагом, но ничего, недолго уже. А я из питерских.

— Не бывал — огорчился Гелий — читал много, все посмотреть хотел. Отец мне про Питер рассказывал…

— Посмотреть хотел? — усмехнулся товарищ Итин — музеи, театры, фонтаны и прочие золотые купола? Эх, малый, из Питера я, да не из того. И набережной с мостами — считай, и не видел. В те времена прежние, в местах всяких, написано было, «рабочим и с собаками вход воспрещен» — как неграм американским! А на Невский, где дворцы и фонтаны, рабочему парню даже в праздник было нельзя — чистые все, сразу нос кривят, хамским духом запахло! И городовой тебя — в кутузку! Или «сиреневые» из охранного — им даже на улице попасться, это хуже, чем волкам в лесу! Заводы все — по окраинам стояли, вроде как и не город совсем. Наш был — за южной заставой, между железной дорогой и царскосельским трактом — рядом еще вагонный завод, электромашинный, обувной, авторемонтный, и еще несколько фабрик поменьше. Если по тракту вперед с версту — там за каналом обводным уже сам город, кварталы доходных домов, а дальше были все эти проспекты и театры — да только не для нас: это господа лишь катили мимо на загородные дачи.

Отец говорил — в деревне жить лучше. Воздух свежий, простор, дома с огородами по холмам раскинулись, лес рядом. Любил отец рассказывать, как мальцом коней гонял в ночное на луг: кони пасутся, а он окуней рыбалил. А у нас — все в тесноте, и по гудку. Казармы рабочие снаружи громадные, в два этажа — а внутрь зайдешь, теснота хуже, чем в третьеклассном вагоне. Нары в четыре яруса до самого потолка, проход между ними, только протиснуться, печка железная в углу, сундучки рядами — вот и вся меблировка, здесь же портянки сохнут, вонь, духота, лампа еле коптит. Кто семейные — те лишь занавеской огородясь. Бывало и порознь — он с вагонного, она с обувной, в своих казармах живут, лишь по воскресеньям встречаясь — но если с детьми, то обычно дозволялось вместе. Я с мамкой спал — а как подрос чуть, так на полу, под нарами родительскими. Отец приходил поздно, усталый. А мать все кашляла, болела, пыли у станков наглотавшись. Я — с десяти лет уже в цеху, подсобничал и ремеслу учился. С шести утра до восьми вечера, четырнадцать часов, только уснешь — уже гудок фабричный ревет. Первый — вставать, второй — выходить, третий — на месте всем быть. Опоздал — штраф, с мастером поспорил — штраф, без дела стоишь — штраф, прежде вечернего гудка работу бросил — штраф. Если второй за неделю — в двойном размере, третий — в тройном; бывало и вовсе, человек ничего не заработал, а должен остался — весь заработок так уходил. Хотя, без дисциплины нельзя — когда машину сложную делаем, один дурень или ротозей запросто может весь труд общий, в брак пустить!

И трубы над нами заводские. И дым из них тучей — солнца не видать. Даже травы зеленой у дома не было — от копоти сохла. Трактир у заставы — вот и все развлечение. В день воскресный — сон до обеда, затем гитара в руки, брюки клеш, штиблеты парадные начистить, и туда — песни петь, водку пить, с девчатами плясать, или морды чужим бить, с вагоннозаводскими мы часто дрались на кулачки, стенка на стенку. И щеголям городским к нам лучше не заходить — карманы вывернем и морду разобьем; однако не до смерти, не звери же мы, просто не любили чистеньких; и не было у нас никакой банды тайной и всесильной, «Черной руки», что за всем стоит, как в романах про сыщика фон Дорна — продавал книжки лоточник у трактира, по гривеннику за штуку, парни наши охотно про сыщика брали, а девчата про любовь.

Хотя историю одну знаю — как в книжке, сам видел. Работала на фабрике ткацкой девушка одна, Настя, с мамой моей в одном цеху. Красивая, и добрая, душевная очень: всем малым в слободе она как сестра старшая была. И полюбил ее один, из благородных — как познакомились они, бог весть: не говорила о том Настя никому. Не просто так, погулять — по-настоящему, замуж звал, ходил каждое воскресенье; и били его наши парни, и часы с кошельком отбирали — а ему все равно. А она — отказала. Нам, мальцам, говорила, смеясь — ну какая из меня дама, среди благородных? И куда я от вас уйду, как вы без меня будете? Так и ушел тот, напоследок Насте платье подарил красивое, и денег — так она на деньги те всем мальцам сладостей и конфет накупила, а платье и не надевала вовсе — у нас, по осени и весне, по колено в грязи утопаешь. Весной следующей ее и зарезал из ревности Степка-хулиган, в воскресенье у трактира — а после и самому ему там голову проломили в пьяной драке.

Так вот и жили. После легче стало: выбился отец мой в мастера, и начальство в пример его ставило — глядите! Кто работящ и честен, тому повышение — а кто лентяй, пьянь и ворье, так тем так и надо! Жилище стало отдельное — с виду такой же дом, как общая казарма, а всего восемь квартир: два этажа, две лестницы. Только противно было, что отец, сильный и большой, боялся до одури, что отберут, если уволят: квартира казенная была, при должности. Оттого мне, при встрече с дружками прежними, кто под нарами, хотелось — чтобы отец шапку оземь, и обратно в казарму, как все. Только отец мой, хоть и руки золотые, бойцовства вовсе не имел — обустроиться лишь хотел, себе и семье.



Поделиться книгой:

На главную
Назад