СЕРИЯ «АИ • БИБЛИОТЕКА • BORA»
САВИН ВЛАД
СТРАНА ГОНГУРИ
СТРАНА ГОНГУРИ
* * *
АННОТАЦИЯ
Страна Гонгури
— Если бы Сталин проиграл! Не было бы сталинского террора!
— Был бы троцкистский террор! Все то же самое, плюс спалить страну и народ, расходным материалом мировой революции. А при неудаче — повторить еще, уже в другой стране. Найдя страну — которую не жалко.
Четвертый год страну разрывала на части гражданская война. Сначала была революция, вдохновленная самыми лучшими целями и самыми высокими идеями. Затем брат поднялся на брата, сын — на отца, мирные поля превратились в плацдармы, по городам прокатился фронт. И никто уже не видел иного выхода, кроме победы, последнего и решительного боя — после которого одна из сторон просто перестанет быть. Пощады никто не просил, да пленных и не брали. Так было — и будет, пока людям одной крови достанет безрассудства убивать друг друга.
И некому стало сеять хлеб — потому что все воевали. И незачем — потому что завтра его могли отнять. Тогда пришел голод. Рабочие падали без сил прямо в цехах у машин, женщины и дети — в бесконечных очередях возле закрытых хлебных магазинов. Голод не щадил никого и не различал фронта и тыла, от него умирали больше, чем от пуль врага. И самые слабые — первыми.
Тогда Вождь революции, Любимый и Родной, призвал к войне с голодом. Наводить порядок взялись железной рукой чрезвычайных комиссий, установив жесткое распределение и твердые цены. Чтобы добыть и доставить хлеб, были посланы особые отряды из преданных революции добровольцев. Хлебородные губернии теперь были ничьей землей, где всякая власть кончалась в десятке верст от железной дороги, там можно было встретить и банды, и дезертиров, и войска врага. Хлебные отряды уходили туда, как в неведомую страну, и везли назад не просто зерно — жизнь для голодающих городов, для рабочих и их семей. Иногда отряды не возвращались — и никто не мог узнать, что с ними стало.
Один такой отряд уже две недели шел по южной степи. Сто и еще два человека — все верные, надежные товарищи, готовые отдать жизнь за народную власть. Старшим в отряде был товарищ Итин — из числа тех железных героев революции, кто начинал с Вождем еще в прежние времена, пройдя огонь и суровую школу революционного подполья, каторги и ссылки. А самым юным из бойцов был Гелий — но это не было его настоящим именем: прибавив себе лишний год, чтобы записали в добровольцы, он заодно взял себе имя героя знаменитого романа Николая Гонгури «Алая Звезда» — о светлом и прекрасном будущем, где все живущие станут свободны и счастливы. Этой весной Гелий ушел из дома в революцию — взяв лишь гитару, что висела сейчас за его плечом вместе с винтовкой, узелок с полотенцем, мылом и сменой белья, карандаши и толстую тетрадь в красной клеенчатой обложке. По вечерам он пел своим товарищам, на привалах у походного костра.
— Как война кончится, учиться пойдешь — говорил Гелию товарищ Итин — наш будешь, по таланту, народный артист, или поэт.
Еще в походном мешке Гелия, лежала та самая книга, заботливо завернутая в полотенце, но уже затертая и зачитанная до дыр. Про то, как молодой революционер, заснув в тюремном каземате, проснулся вдруг в далеком и прекрасном будущем, где все были друг другу как братья и сестры, давно забыв о голоде, нищете, несправедливости, с тех пор как прогнали эксплуататоров и паразитов. Там были светлые города из стекла и алюминия, электрические заводы и фермы, чудесные ученые лаборатории, быстрые воздушные корабли. Все жили в белых домах в пять этажей, вместо трущоб, занимались творчеством и наукой; люди летали уже к другим звездам и планетам, чтобы поднять там алый флаг объединенного Братства Людей; все тайны природы, и даже само время покорялись уже их разуму и воле. Гелий прочел всю книгу не раз, до самой последней страницы — но при каждой свободной минуте открывал снова, чтобы еще раз оказаться в том чудесном мире хотя бы мечтой.
— Это правда, что Гонгури в тюрьме все написал — спрашивал он — как же ему позволили?
— Он не писал — ответил товарищ Итин — жандармы не давали ему бумаги, и он запоминал все наизусть, шагая по камере из угла в угол двадцать шесть лет. А как революция его освободила, тут же все и записали, и напечатали.
— И очень правильно — сказал оказавшийся рядом боец в матросском бушлате, обмотанном пулеметной лентой — не поймет никак враг, что нам силы дает, как трудно ни было: какая тайна военная у нас есть, что мы не отступаем и не сдаемся никогда! А ответ простой — жили мы в такой тьме, что хуже чем в преисподней, и вдруг свет вдали блеснул, к другой совсем жизни, лучшей и справедливой! И потому любой из нас скорее умрет, чем покорится — зная, что этим свет тот приближает! Как на Шадре-реке те сто героев, что встали у моста против прорвавшейся броневой дивизии, погибли все — но врага не пропустили! Революция прикажет — я в огонь за нее шагну!
Три года назад Любимый и Родной решил вернуться в страну — хотя все знали, что его тотчас же арестуют, а может быть, и сразу убьют. Тогда сто тысяч рабочих старой столицы среди дня бросили свои фабрики и пришли к вокзалу, чтобы спасти Вождя — не сомневаясь, что их встретят там пули и штыки солдат. Но в тот день, первый из Десяти, перевернувших весь старый мир, солдаты сами присоединились к народу — и Вождь, выйдя на вокзальную площадь, вместо пролитой крови увидел счастливые и грозные лица, блеск штыков и алый кумач знамен. Он поднялся на танк, приведенный восставшими вместо трибуны, у белой стены вокзала, вскинул руку к синему августовскому небу — и сказал народу свое великое и правдивое слово.
И нельзя уже было вернуться в цеха и казармы. Будто в затхлой комнате распахнули окно. Старая власть вдруг сразу утратила весь авторитет и даже страх к себе — а полицейские и жандармы прятались, срывая ненавистные всем мундиры. Днем и ночью на улицах горели костры из наскоро разломанных заборов и сараев, а рядом собирались в восторге люди, чтобы говорить, спорить — и брататься навеки, расходясь товарищами. Из трактирных погребов выливали вино в канавы, ради трезвой и честной жизни — и в те дни на улицах пьяными были не люди, а псы. Видя пример столицы и бессилие власти, народное восстание прокатилось по огромной стране, как пожар по степи в засушье — отовсюду к Вождю ехали делегаты, и очень скоро было объявлено о выборах в новую, народную Думу; все сразу заговорили о новых, справедливых законах, которые будут приняты.
— Поначалу без злобы все было — рассказывал товарищ Итин — верили все, что будет сейчас равенство и братство. Что соберемся, закон по правде примем — и начнется совсем другая жизнь…
Товарищ Итин был одним из тех ста тысяч, что встречали Вождя в тот самый первый день. На привале он не раз уже рассказывал о тех великих днях — но бойцы просили повторить: наверное, каждый втайне представляя, что когда-нибудь он сам будет рассказывать детям и внукам о том, как сидел у костра с одним из ТЕХ САМЫХ, легендарных, и слушал историю, рассказанную им самим.
— Не научились тогда еще беспощадности! — говорил Итин — не знали, что гадов надо добивать: бывало, явных врагов с миром отпускали! Если б сразу — сколько бы товарищей наших живыми остались! Ничего — теперь мы уже без ошибки!
— Хорошая песня! — говорили бойцы отряда — только конец суматошный какой-то. Будто — тикайте, хлопцы, пожар!
— Пожар мировой и есть! — отвечал товарищ Итин — весь шар земной запалим, чтобы жизнь прежняя проклятая в огне сгорела, без остатка. Чтобы — без всякого возврата!
В десятый день правительство и генералы решились на ответный удар — собрав верные им войска, юнкеров и гвардию. Танки расстреливали и давили наспех сооруженные баррикады, а следом шла озверевшая пехота, щедро напоенная водкой, добивая уцелевших. Наскоро собранные и вооруженные кто чем рабочие дружины стояли насмерть — но силы были неравны; был час, когда казалось уже, что все кончено. Центральный Комитет собрался в последний раз — ясно слыша уже шум боя: выстрелы, лязг гусениц и рев моторов. Даже верные дрогнули духом, и кто-то уже предложил — уходить в новое подполье, чтобы собраться с силами, и начать снова. Все готовы были согласиться — но встал тогда Любимый и Родной, и сказал:
— Вы слышите — идет бой. Там умирают за нас товарищи рабочие: что скажут они, если мы скроемся в этот час? Бесспорно, что каждый из нас ценен для будущей борьбы — но гораздо большая ценность и главная сила партии, это вера в нее народа. Разбитую организацию можно воссоздать — но потерянную веру уже не вернуть. Потому, ради будущего успеха, мы должны разделить судьбу восставшего народа — какая бы она ни была.
И никто не мог возразить Вождю, хотя каждый понимал, какая будет расправа — лишь немногие, выбранные по жребию, должны были скрыться, чтобы снова затем возглавить борьбу. Вождь был наравне со всеми — и ему выпало остаться. Сразу несколько из уходящих товарищей поспешили предложить свое место — но Вождь велел уже нести оружие, чтобы всем идти на баррикады, когда пришло известие, что враг отступает. К вечеру все было кончено — сам генерал-фельдмаршал, светлейший князь и брат государя, командующий гвардией и столичным военным округом, успел застрелиться, всех же прочих высоких чинов подняли на штыки и выбросили из окон обозленные революционные матросы и солдаты, взявшие штурмом Главный Штаб; лишенное воинской силы правительство во главе с государем было арестовано в собственном дворце.
— Но не захотел враг мира! — заканчивал рассказ товарищ Итин — не признали паразиты за народом трудовым его свободы. Надеясь порядок старый вернуть, призвали в помощь себе всех буржуев заграничных, эксплуататоров заморских, и даже тех из народа, кто темен еще правду нашу увидеть. Три года уже война идет страшная — но сломили наконец мы вражью силу в долгой битве на Шадре-реке, и совсем разгромили на Июль-Корани. Близко уже победа — и скоро настанет новая жизнь. Новая и прекрасная — потому что ничто не может быть лучше для трудового народа, чем коммунизм на всей земле!
Лишь один боец в отряде шел не в строю. Он плелся позади, вскинув на плечо винтовку; на привалах он последним молча протягивал миску кашевару и, получив свою порцию, ел в стороне от всех, не подходя к общему кругу, освещенному костром.
— Он в плен врагу сдавался, шкуру спасая — говорили бойцы — кто же в бой с ним пойдет, после такого? Шкура — он шкура презренная и есть!
Гелий еще не видел живых врагов. Они представлялись ему, как на плакате «Допрос красных партизан»: мерзкие, сивые, хмельные и гнилозубые хари с сигарами, в белых погонах и золотых аксельбантах — или вообще даже не люди, а что-то вроде грязных животных, отчего-то мохнатых и пятнистых. Сдаться таким в плен было много хуже, чем погибнуть в бою — и Гелий, хотя единственный из отряда, кто не был на фронте, хорошо знал, как надлежит поступать бойцу революции даже в самом последнем случае:
Отряд шел по полям и дорогам, заходя в деревни и села; если первые дни больше занимались пропагандой, организовывали беднейших в комитеты и артели, учили крестьян грамоте, лечили, даже помогали в полевых работах — то когда урожай созрел, главным и самым важным делом стала заготовка хлеба для городов. Однажды пришлось отбиваться от налетевшей из леса банды; встретив дружный отпор и оставив несколько мертвых тел, нападающие так же быстро исчезли. В отряде один из бойцов был ранен пулей в живот и в тот же день умер — его похоронили тут же, в поле у перекрестка дорог, поставив столбик со звездой, над которым комиссар произнес короткую речь. Еще двое были ранены легко — перевязавшись, они шли дальше в одном строю со всеми.
Когда-то здесь были хорошо обжитые края, но теперь всюду можно было видеть запустение: поля заросли травой и сорняком, никто не ездил через провалившиеся мосты и не чинил размытый ливнями тракт. Только что закончился август, жаркий и грозовой; настали первые дни осени — теплые и сухие. И это было хорошо — будет хуже, когда начнутся дожди, и ноги станут утопать в грязи, липнущей комьями к сапогам. В небе летели птицы, тянувшиеся стаями на юг.
— Скоро на месте будем — сказал товарищ Итин, достав из полевой сумки карту — шире шаг!
Это было обычное село, какие раньше много раз встречались на пути. Дорога переходила в единственную улицу, по сторонам которой были разбросаны дома, отгороженные заборами; с открытой тыльной стороны виднелись огороды; посреди возвышалась церковь с покосившимся крестом. Улица была пуста, однако из-за оград на подходивший отряд настороженно смотрели множество глаз; женщин и детей на виду не было.
— Что баб и малых прячете? — весело выкрикнул товарищ Итин, шагая впереди отряда — не бойся, мы свои, не белопогонники, не обидим. Айда все наружу — разговор есть!
Отряд остановился. На пустом месте возле церкви — потому что там единственно был простор. Стали собираться крестьяне. Заросшие бородами, все они казались Гелию на одно лицо. Иные были одеты в потрепанные солдатские шинели со старательно споротыми погонами. Женщины в низко повязанных платках держались позади, прижимая к себе детей. Когда все собрались, Итин начал говорить речь, которую Гелий слышал уже не раз — в деревнях, где они были раньше; однако он слушал с восторгом и вниманием — потому что слова эти были столь пламенны и правильны, что не могли оставить равнодушным любого, кто только сам не принадлежал к врагам, эксплуататорам и паразитам. А крестьяне молчали — на лицах их нельзя было прочесть никакого ответа.
— Всем сейчас трудно — завершил речь Итин — но надо делиться. Чтобы все по справедливости было — и горе, и радость чтобы были одни на всех. Не для себя прошу хлеб — для народа трудового. Для тех, кто на фронте за вас бьется, чтобы прежние порядки не вернулись — и для тех, кто оружие делает, по четырнадцать часов в холодных цехах, фунт хлеба лишь в паек получая, а иждивенцы — по полфунта, и то, если хватает муки в пекарнях. Было зимой: клепальщик один, с бронемашинного, на час домой отпущенный, нашел жену свою с двумя детишками три дня уже не евших ничего — свой паек хотел отдать, так жена не взяла, и детям не позволила, чтобы у мужа силы были на революцию работать, чтобы белопогонники проклятые не вернулись. Так и ушел клепальщик с хлебом в кармане, через неделю лишь сумел снова домой — а семью его уже схоронили! И не у него одного — у многих так было: по весне крапиву и лебеду ели, вместо хлеба, но знали, что лучше умереть, чем позволить господам проклятым вернуться и снова на шею нам сесть!
Крестьяне слушали молча. Топорщилась солома на крышах изб. Крестьяне молчали — словно надеясь, что если они не согласятся, то отряд уйдет, оставив их в покое.
— Что молчите, сволочь! — не выдержал матрос — время сейчас такое, что кто не с нами, тот за врага: никому нельзя в стороне! Добром не хотите сдать излишек положенный — так будет по-нашему: сами все возьмем, что найдем! За мной, ребята!
Все было, как в других деревнях. Бойцы осматривали дома, сараи, погреба; зная, где обычно делались тайники, они находили мешки с зерном и мукой, картошкой и репой, несли на свет крынки с молоком, маслом и сметаной, яйца и кур, даже копченые окорока и колбасы. Крестьяне смотрели молча и угрюмо, но никто не смел сопротивляться хорошо вооруженному отряду. Одни лишь дворовые псы пытались вступиться за хозяйское добро — их откидывали в сторону прикладами и сапогами. А самых злобных — пристреливали, или докалывали штыками. По всей деревне слышались одиночные выстрелы и собачий вой.
— Ты прости, комиссар, что я вперед тебя — сказал матрос — я в прошлом еще году за хлебом ходил, и знаю: пока мы им речь, кто-то тишком да тайком по домам, успеть что спрятать получше. Скорее надо, а лучше сразу, с налета — и по амбарам, чтобы опомниться не успели. А кто несогласный — выходи! Сразу того в расход и спишем, как элемент безусловно враждебный!
И матрос удобнее перехватил винтовку.
— Может, так и легче — согласился товарищ Итин — да только не один хлеб нам здесь нужен. Если мы не просто власть, а еще и народная — надо, чтобы мужики эти хлеб давали не силе, а правде нашей подчиняясь. Чтобы — душой всей за нас встали. Силой любой может — и правый, и враг. А правда на свете одна — наша.
Дело было почти закончено; оставалось лишь мобилизовать достаточное число подвод с возчиками и лошадьми, чтобы под охраной доставить собранное на ближнюю станцию железной дороги. Однако уже было время думать о ночлеге. Собранные продукты были тщательно сосчитаны, переписаны и заперты в крепкий амбар, выставлены часовые, которым товарищ Итин сказал:
— За провиант — головой отвечаете. Чтобы ни крошки не пропало. Я захочу если себе что взять — стреляй в меня.
Отряд привычно располагался на постой — часть бойцов разместилась в домах побогаче, прочие же заняли стоящий на отшибе большой сарай с сеном, сложив там же отрядное имущество; рядом разожгли костер из разломанного на дрова ближнего забора и сели вокруг. Настало лучшее время в походе — свободное от устава, когда можно заняться личным: поговорить о чем хочется, и просто отдохнуть после маршем прошедшего дня; лишь водка не была дозволена, потому что сознательные бойцы революции — это не трактирная пьянь. Внизу журчала речка, за ней до горизонта уходила степь, с редкими кустами и невысокими холмами вдали. Позади, за домами деревни, огородами и лоскутами пашни, виднелся лес. Солнце стояло уже совсем низко; в небе зажглась первая вечерняя звезда.
— Места здесь красивые — сказал боец с перевязанной рукой — как война кончится, может быть приеду рыбки половить. С обрыва того, среди цветочков сидя. Скоро уже победа — и по домам. Первым делом, по улице героем пройдусь — звезда на фуражке горит, ремни скрипят, сапоги сверкают. Затем хозяйство поправлю, корову куплю, хату обновлю. Хороши конечно электрические фермы и трактора, как у Гонгури — но покамест и корова в хозяйстве очень полезна.
— О чем мечтаешь, деревня! — презрительно отозвался матрос — как война кончится, так будет вместо фронта трудфронт: строить, себя не жалея, и за планов выполнение биться, за тонны металла и угля, за урожай, за науку всякую передовую. Сказал Вождь: чтобы коммунизм победил, каждый должен способствовать, любым делом своим, словом и мыслью — каждую минуту. А ты — цветочки, корова, еще смородину у плетня вспомни! О своем мечтаешь, не об общем — значит, не в полную силу тянешь, и объективно, трудовому народу ты враг! А знаешь, что с врагом народа трудового делать положено?
— А ты не пугай, флотский! — сказал перевязанный, пытаясь свернуть цигарку — уж я в такую силу тянул, что врагу не пожелаешь, с мое пережить! За революцию я с самого первого дня, потому как происхождения самого бедняцкого: сперва батрачил, после солдатчина, раз-два в морду, как стоишь перед их благородием, скотина. А тут война — и шесть лет в окопах, где холодная вода по колено, а вшей с себя горстями собираешь — три года на фронте за народ трудовой, как до того еще три за отечество. На войне о завтрашнем вовсе не думаешь — там каждый день живым тебе, как подарок от бога, то ли будет, то ли нет, так что первый раз сегодня, помечтать право имею. А если сам ты такой сознательный, и за народ — так баб тех сегодня зачем прикладом?
— А нечего хлеб прятать! — зло бросил матрос — чтоб на базаре продать с прибылью, когда нам в паек одни сухари несвежие! Знаешь, что с клепальщиком тем стало — это ж я товарищу Итину про него рассказал? Через неделю, пришел он домой второй раз — жена с малыми в могиле, а в комнате пусто: все на рынок снесли, за еду. Умерли от голода — когда там мешочники поганые хлебом торговали, взял тогда клепальщик гранату — и на базаре том прямо в ряды! Патруль тут же — и в чрезвычайку его, ко мне. Законов мудреных я не знал, и судил по справедливости: наш провинился — на фронт, контра — сразу к стенке. А что тут судить — потому как сам так же бы сделал, отпустить хотел, и говорю — иди, но если еще раз, то на фронт тебя, без жалости. А он в ответ: сам желаю, чтобы на фронт, потому как жить мне теперь незачем! Уважил — а после пошел сам с хлопцами на тот базар, и всех, кого с хлебом поймали — в расход на месте! Гадье спекулянтское — всегда давил и давить их буду, как клопов! Ты не о них думай — о наших, кто сейчас без хлеба! Или забыл, как в городах весной — суп из крапивы ели?
— Зимой и крапивы не было! — сказал кто-то из бойцов — пайки лишь тем, кто в цехах, заставляли под надзором есть, чтобы семьям отдавать не смели — чтобы силы были у станка стоять! А иждивенцы — как могут! Приходила соседка к соседке, с дворовым комитетом: у тебя, Матрена, трое детей, и все живы еще, значит запасы какие-то втайне имеешь, показывай давай! На смену идешь — а навстречу тела мертвые на саночках везут. Не приведи господь — еще раз пережить такое!
— Нам все ж паек казенный положен — миролюбиво сказал перевязанный — хоть и сухари, а все еда. А этим как теперь быть, с их детьми малыми? Мир завтра будет, придешь ты домой — а там другой такой как ты постарался, и что тогда? В кого тогда — гранату? Если твою семью сейчас — тоже вот так?
— Верно! — сказал еще один боец — у меня вот тоже, жена с малыми в деревне. Земля у нас не пахотная, все леса, урожай чуть, самим едва хватает, а лишку и вовсе нет. А закон о хлебосборе — для всех один. И думаю вот — а вдруг, вернусь, а там — как здесь?
Все смотрели на матроса — а тот не знал, что сказать. Тогда заговорил сам товарищ Итин — и все обернулись к нему, в полной тишине. Потому как был товарищ Итин первым сподвижником самого Вождя — а значит и всей революции. И голос его был — как окончательный вердикт, спорить с которым могла лишь явная контра. А с контрой спорить не положено — ее следует уничтожать без всяких слов, как последнюю ядовитую гадину.
— Война идет — сказал он — как на войне, когда страшно в атаку подняться, под пули — а встаешь, чтобы победа была. Так и здесь — классовая война, она через каждого проходит, и никому нельзя в стороне. Отсидеться, о себе, семье своей заботясь — или хлеб свой долей в победу общую отдать? Не для себя забираем — ради дела великого и праведного. Потому что мы, Партия — авангард: лучше знаем, как всем распорядиться. Пусть даже против воли несознательных, кому свое дороже, это как — из окопа подняться страшно, и тебе взводный стволом в зубы. Убьют — так убьют. Голод — что делать! Потому ты, товарищ, думай — может, хлеб, семьей твоей сданный, хоть на шаг малый победу нашу приблизил. Ради счастья будущего — кто сам не доживет, так дети их счастливы будут. И потому, как трудно ни было — одна у нас всех дорога, скорее вперед. Зубы стиснув, кровь свою на камнях оставляя. Мы себя не жалеем — а прочие пусть хоть тыл нам обеспечат. Трудно им — а кому сейчас легко?
Все молчали. Лишь трещал костер, выбрасывая снопы искр. Кто-то рядом подбросил дров, стало светлее.
— Может, так оно и есть — наконец произнес перевязанный — у нас в батальоне конь был, Орлик. Просто чудо, а не конь. Геройский — однажды командира раненого спас: лег рядом, чтобы взобраться легче, и сам в тыл отвез. Умный — сразу соображал, откуда стреляют, где враг, где свои, и мины на дороге — как собака чуял. Год целый с нами был. Когда из окружения выходили, в лесах вяземских — других лошадей съели, на него рука не поднималась. Но день последний настал — кругом болота, чащоба непроходимая, и ни крошки нет. Мы уж терпели все, как могли — но сил нет, пришлось и его. Он сразу понял все — как человек плакал, кричал. Тошно всем было. А в ночь следующую — на прорыв пошли. Сначала молча, а как обнаружили нас, так не за свободу, за пролетариат, даже не «ура» обычное, а «за Орлика!» — и с такой злостью вперед, что в траншее вражьей никого живого не осталось! Так вот и вышло — победа наша, за жизнь невиноватого животного. Может, коммунизм оттого чуть ближе стал. Коммунизм — где все по правде будет, по справедливости.
— Скорее бы… — ответил другой боец — устали уж все. Увидеть хочется — ради чего. Какая она — жизнь, за которую боролись. На Июль-Корани, когда мы под огнем залегли, головы не поднять — подбегает к нам партийный, знамя в руке, и орет — вперед, в самый раз последний, и войне конец, по домам! Жить всем хочется, и дома шестой год уж не были — но еще больше увидеть охота, какой он, коммунизм, строй обещанный, самый справедливый. Встали мы дружно и пошли. А партийного того сразу убило.
— Партийных уважаем: за спины наши не прятались — сказал третий — помню, впереди всех шли, со знаменами алыми, в черных кожанках. Зная, что враг их — в первую очередь на прицел. Говорят, из полутысячи их двадцать только осталось. Зато всем им Вождь, как вернулись — самолично ордена краснознаменные вручил.
— Из нашего батальона тоже после семнадцать было живых! — мрачно ответил еще один боец — возле «трехсотой», сам видел, ров в котором танк бы уместился, и телами мертвыми доверху: так ребят и схоронили — не было сил уж разгребать. Измена, не иначе — говорят, в расход за это вывели кого-то из спецов штабных. И комдив наш — под руку горячую попал… А может — враги-изменники убили: ведь парень-то наш, рабочий, никакая не контра! Ну, разберутся — те, кому надо!
— А ну, отставить нытье! — рявкнул матрос — я вот тоже на Июль-Корани был, однако больше всего там другое помню! Как стоим мы после на самом гребне, среди окопов и блиндажей разбитых, солнце внизу на рельсах играет, и кажись, даже море вдали видать. И такая радость огромная, что победа наша — душа поет! А в память наших, кто там остался — после победы памятник поставим гранитный, в сто сажень высотой, чтобы за сотню верст было видно. Боец каменный со штыком склоненным — а на постаменте золотом имена всех, кто там погиб. И поезда мимо — гудок будут давать. Так Вождь сказал — значит, будет…
Июль-Корань брали весной — всего лишь пять месяцев назад. Гелий с восторгом слушал рассказы товарищей — как на неприступные высоты, залитые бетоном укрепрайонов, шли в атаку краснознаменные дивизии и полки — как на параде, в полный рост, с песнями, под музыку оркестров, через бешеный огонь врага, минные поля и колючую проволоку в десять рядов. Он жалел, что не был там, не успел — слушая о деле, которым через столетия будут гордиться свободные граждане Республики Труда:
— Пуль не замечали — как на параде шли. Раненые строй не покидали — пока могли шагать.
— Заранее приказ был — только вперед. Чтобы, если командиров всех убьют, все знали — вперед, и никак не иначе.
— Танки наши горели — а экипажи не выскакивали, стреляли. Чтобы — еще хоть один выстрел по врагу. И сами уже спастись не успевали — боезапас взрывался.
Штурм продолжался день, ночь, и еще день — пока враг не бежал. Отступил, разорвав фронт надвое — на востоке, все дальше откатываясь в степи, за Каменный Пояс, его воинство быстро превратилось в скопище разномастных банд, а на юге белопогонники бежали до самого Зурбагана. Это была победа, полная и окончательная; дальше врагу оставалось лишь то, что в ультиматумах именуется «бессмысленное сопротивление».
— А все ж на Шадре тяжелее было — заметил перевязанный, свернув наконец самокрутку — у Июль-Корани мы все-таки уже наступали, а там — неясно еще было, кто кого.
— Это кому ж неясно? — сразу подскочил матрос — ты что, сомневался, что коммунизм победит?
— Я на плацдарме был — сказал перевязанный — на том самом, за рекой. Такого пекла — за все шесть лет не видел: утром переправляют свежий полк нам в помощь, три тысячи штыков — к вечеру и на роту из него живых нет! «Градом» накроет — кто под залп попадет, ни тел не находят, ни самих окопов: лишь земля как сквозь сито сеяная, и в ней то подметки клочок, то осколок затвора! В дивизии Крючкова я был — в бою том самом, где он погиб..
— Помним Кузьму нашего — вставил кто-то — боевой был комдив! Просто воевал, и понятно — где враг? Вперед, и за мной! И в самом деле — в Шадре утоп, пораненый, как нам рассказывали?
— Не видел: врать не буду — ответил перевязанный — может, и в самом деле, утоп. Хотя говорили, сам слышал, что Кузьма наш все ж доплыл, но от ран уже на нашей стороне помер. А другие — что в бою его убило, еще до того. От всей дивизии после того боя едва батальон остался — а я даже не ранен был! Будто бог меня берег — и вот сегодня, в пустячном деле пулю поймал! Ничего — недолго уже до конца: как-нибудь доживу.
— Перекрестись — сказал второй боец — я, когда последний раз ранен был, выздоравливающим в команде при чрезвычайке состоял, до того как снова на фронт…
— В которой? — с интересом спросил матрос — давил я безжалостно контру, поскольку она, проклятая, сама подыхать не хотела, и даже временами наступала, искоренял я ее в двух ревтрибуналах, двух особых отделах и шести чрезвычайных комиссиях. И в той самой, по борьбе с контрреволюцией, еще — по борьбе с голодом, с сыпным тифом, с неграмотностью, с бесквартирностью, с бюрократизмом. Пальцев на руке уже не хватает, а сколько вражин в расход я лично вывел — и вовсе не счесть. Потому, как по науке арифметике трудового народа больше, чем паразитов — то если каждый убьет хоть одного врага, коммунизм уже и настанет! Дело нужное — а ты в которой был?
— А бог ее знает — ответил боец — все они одинаково виноватым билеты в один конец дают. Было это, когда декрет о ценностях церковных вышел. Приходим мы в лавру, длиннорясых всех в подвал согнали, а старший наш — к их главному, архиерею или патриарху, у входа двоих на часах поставил: меня и еще одного. Двери толстые, слов не разобрать, лишь голоса. Понять можно, что наш будто того уговаривает о чем-то, то грозит, то по-хорошему просит — а тот отвечает тихо, но упрямо. Долго так прошло — старший нас зовет. Мы входим, хотим уже того вести, и тут наш старший говорит — может еще подумаете, ваше святейшество? А тот — твердо так: не могу согласиться на богопротивное дело, потому как с богом там встречусь — и что ему скажу? Ну, отправили мы его к богу — как всех. Но сколько раз я видел, как за минуту до того даже мужики здоровые хуже баб воют, а тех поставили мы у стенки прямо там во дворе, так они на нас смотрели, будто сейчас не им умирать, а нам. Кому лучше знать — может, и впрямь там есть кто-то? Ведь верят же отчего-то — уж сколько лет!
Солнце заходило — небо горело желтым, оранжевым, багровым; на востоке же оно стало уже темно-синим, цвета густых чернил. Ветер стих, от нагретой за день земли исходило тепло; пахло лугом, сеном, травой. Горел костер, и в небе как искры загорались звездочки — одна, другая, третья.
— Нет бога! — заявил матрос — все лишь выдумки поповские, чтобы легче народ грабить. А на небе там никакой не рай — такие же солнца, как наше, только далеко. И живут возле них такие же люди, как мы. Верно, товарищ комиссар?
— Верно — сказал Итин — как есть другие континенты за океаном, так есть и другие планеты у далеких звезд. И живут там люди — может, кожа у них зеленая, или рост вполовину нашего — так ведь и в Африке народ на нас непохожий, а уж возле другой звезды… И правильно написал Гонгури — как у себя мы обустроимся, туда полетим, справедливость нашу нести. Может, помочь кому надо, своих эксплуататоров скинуть.
— Поможем — подтвердил матрос — пусть партия только укажет. Как у себя последних паразитов выведем, к звездам полетим, может быть и подсобить кому надо.
— Страсть как взглянуть на будущее то хочется — сказал кто-то из бойцов — так ли будет, как у Гонгури написано. Корабли летающие, города под стеклянными куполами. Выйдешь, глянешь — а небо цвета другого, и солнц на нем не одно, а три!
— Деревня! — насмешливо сказал матрос — куда выйдешь: ведь купол над городом оттого, что воздуха нет! Или — ядовитый он. Не сможешь ты там — под открытым небом.
— Зачем тогда туда лететь? — спросил боец — зачем город строить, ведь это ж сколько труда? Если все равно там — жить нельзя?
— А если там минерал ценный есть? — ответил матрос — как на Каре. Сам я там не был, но кто каторгу ту прошел, говорят: там даже крысы и вороны не живут. А люди — копают, в землю зарывшись, потому что рудники богатейшие; говорят, тот самый Гонгури их открыл, еще прежде чем в революцию пойти..
— Ад ледяной — сказал вдруг тихо Итин — вот, попы ад изображают: пекло, огонь, черти с вилами. Или же — холод. Лед, камни — и серое небо. Всегда серое — солнца не видно. Жизни — никакой нет. Лишь сто верст по реке, к югу — тайга. А мы бежали оттуда, вдевятером. Дошли — трое.
Все помолчали немного. Матрос сплюнул в костер, и продолжил:
— Таков-то был — зверский царизм. Ничего — это раньше нас туда гнали. Теперь мы — всякий контрреволюционный элемент.
— Нет уже там элемента, весь вымер — заметил кто-то — буржуи, к труду непривычные, и интеллигенты слабосильные, что с них взять. Друг мой в охране там был, рассказывал. Слухи ходят, трудармию туда пошлют, одну из новосформированных. Вот радость кому-то будет — войне конец, а вместо дома тебя на заполярные шахты! Или все ж брешут? Понятно, металл республике нужен — так ведь можно еще контры наловить?
— Не в том дело! — твердо заявил Итин — все построим: города, заводы, корабли. Но не это главное — а то, чтобы люди все изменились. Чтобы каждый себя спросил: ты сейчас делом своим, словом и даже мечтой помогаешь приблизить, или наоборот? Чтобы каждый сперва за общее дело — и лишь после за себя. Впервые сейчас мы историей командуем, как машинист паровозом: куда мы захотим, туда она и двинется. — Паровоз без рельс не пойдет — заметил перевязанный боец — ему тоже путь надобен.
Солнце наконец ушло за горизонт — хотя закат еще горел багровым. Ветер совершенно стих, было тепло. Звенела река. А в небесной вышине одна за другой проступали звезды — крест Лебедя, клубок Стожар, ковш Кассиопеи, змея Дракона, линия Орла и лоскут Лиры — похожие на искры костра, взлетающие к небу. Сидя у этого костра на голой земле, среди верных товарищей, Гелий слушал их разговор и думал, как прекрасна жизнь в переломные эпохи истории — когда каждый день проходит не просто так, а приближая к великой цели — и как хорошо при этом быть молодым, знать, что лучшее — впереди, и верить в самую передовую идею, освещающую путь негаснущей красной звездой — быть воедино со всеми при самом передовом и великом свершении в истории человечества.
— Как взглянуть хочется, своими глазами — решился вставить он и свое слово — я бы всю жизнь отдал за один день там. И зачем Гонгури героя своего в конце назад вернул? Стал бы он там профессором истории, как предлагали. Зачем вернулся — из того мира в наш, обратно в тюрьму?
Все, вслед за товарищем Итиным и матросом, взглянули на него строго и осуждающе. И Гелий со страхом понял, что сказал что-то не то.