Пока Борис Дмитриевич стоял в очереди за ужином, он все больше и больше увлекался проектами перестройки работы в реанимационном отделении. Мысленно он составил не только проект письма в министерство и Госплан, но и проект самого приказа, уже, конечно, разосланного по всем больницам. Он запретил работать по тридцать часов, совершенно забыв, что и сестрам и врачам это выйдет боком — трудно будет подработать и придется оставаться на одной ставке.
Но сейчас он думал только о больных.
Позади Бориса Дмитриевича в очереди стояла женщина, на которую он, увлекшись своими думами о реанимации, поначалу не обратил внимания. Сейчас, уже сидя за столом, он разглядел ее. Она была достойна внимания. По виду совсем здоровая, пожалуй, даже цветущая; короткие, чуть рыжеватые волосы. В очереди она сочувственно глядела на него, но этого он, естественно, не заметил, не замечал. С полной тарелкой отошла от раздаточного стола, поискала глазами свободное место и после некоторого раздумья подошла к нему, поздоровалась, села напротив. Разрешения в этих стенах, разумеется, никто не спрашивал. Ели молча до тех пор, пока с извиняющейся улыбкой она не поинтересовалась, насколько ему тяжело с его радикулитом стоять в очереди. В ответ он с такой же извиняющейся улыбкой спросил, откуда она знает, что у него радикулит.
Даже когда услышал от нее, что она врач, не отказался от своего вопроса, так как интересно было выяснить, насколько болтлив здешний персонал и неужели в его отделении персонал столь же болтлив? И по этому поводу, решил он, тоже необходимо провести работу в отделении.
Но доктор объяснила, что просто поставила диагноз по его спине, осанке, походке. Это был тот печальный факт, который лишь снова подтвердил необходимость операции. Уж если со стороны заметно — терпеть больше не надо, нельзя, невозможно. Все это он и высказал своей коллеге, собеседнице, сотрапезнице и поинтересовался, какая же медицинская отрасль имеет столь зоркий глаз. В глубине души он самодовольно предполагал, что лишь хирургу присуще точное диагностическое проникновение сквозь одежды. Конечно, хорошее отношение к своему делу, профессии вещь похвальная, и нет ничего страшного в этом перерастании любви к своему занятию в самодовольство, тем более что он сам это отметил. Хирурги чуть-чуть артисты, а для художника прежде всего важно собственное, отношение, важно, доволен ли собой «взыскательный художник», художника надо судить по его же законам. Весьма относительное рассуждение, конечно, так как продукция этого артиста не на бумаге или холсте и не на сцене или экране — продукция его художеств совсем иная, а потому и опасность самодовольства несколько отличается от самодовольства человека искусства. И судить этого художника только по его естественным законам тоже иногда бывает опасным. Находятся иные, искусственные законы, по которым судят их искусность. Все возвращается на круги своя.
Оказалось, доктора зовут Тамарой Степановной; оказалось, работает она реаниматором в больнице небольшого города.
Реаниматору Борис Дмитриевич, по своим представлениям, позволял иметь столь же проницательный клинический глаз, заодно он порадовался отсутствию болтливости у местных сестер, высказался комплиментарно о профессиональной проницательности коллеги и тем не менее стал чему-то и почему-то возражать, кокетливо скрывая свою принадлежность к врачебному ордену. Однако по возражениям, вопросам, ответам его Тамара Степановна легко смогла определить их профессиональную общность, о чем и сообщила ему, смяв окончательно все запирательства. Но в своем разговоре он не обнаруживал симптоматики, специфической лишь для хирурга, и ей пришлось прямо задать вопрос о его узкой специальности. Борис Дмитриевич не стал доводить игру до абсурда и сообщил, чем занимается.
После еды они сели на диванчике в коридоре и разговаривали про свои больницы, про то, что оперируют там, в их городе, и что оперирует Борис Дмитриевич, и, конечно, про то, что «вот у нас в Будеёвицах…». В общем, все, как и полагается между людьми одного дела, когда мимолетное знакомство не позволяет перейти на более общие или более личные темы.
Тамара Степановна была относительно молода, по крайней мере лет на десять моложе его; короткие рыжеватые волосы красиво растрепаны, рот большой, что, по мнению Бориса Дмитриевича, украшает женщину, во всяком случае, в той, здоровой жизни ему нравились женщины с большими ртами. И тоже большие, чуть излишне кругловатые, чуть настырно выпуклые глаза серого цвета смотрели с улыбкой, доброжелательством и немного с наглецой. Небольничный голубой халатик был игриво перехвачен пояском, подчеркивая не столько талию, сколько то, что было ниже ее. Походка, манера двигаться не соответствовала ситуации, в которой оба они сейчас находились.
Борис Дмитриевич был несколько смущен и потому постеснялся спросить о причине, приведшей ее в нейрохирургическое отделение. Во время прогулки по коридору, в течение всего разговора за едой, на диванчике при спокойной беседе он следил за дикцией, за движениями, за походкой, изучал мимику, цвет кожи, глаза — диагноз был неясен. Никакой асимметрии лица или движений, речь не нарушена, мышление и слова адекватны разговору. Походка… Походка прекрасная, может, даже слишком хорошая, хоть и не совсем уместная для этой, так сказать, обители болей и страданий. Но он не мог признать и походку неадекватной их беседе. Может, такое впечатление создавали не столько движения тела, сколько поясок, удивительно странно перехватывающий талию. Но, с другой стороны, может быть, ничего удивительного и необычного ни в пояске, ни в походке не было, а просто Борис Дмитриевич впервые в жизни посмотрел правильно на женщину вообще, и на походку ее, и на одежду; посмотрел с той самой необходимой колокольни, несмотря на свою насыщенную мужскую жизнь в прошлом, впервые посмотрел в нужном ракурсе, а может быть, женщина попалась первая, которая умела себя показать?
Смешно! Надо было заболеть, попасть под молот машины, которой он служил вот уже почти четверть века, чтоб поглядеть на лучшие детали мира по-другому. Но вряд ли ему удастся вырваться из привычных представлений о мире, из привычных обязанностей, из привычного отношения к этой машине и из всего, что с ней связано А связаны с этой машиной они оба — как в то время, когда они оба детали этой машины, так и сейчас, когда они детали, обрабатываемые машиной.
Разговор постепенно уходил от медицины. Тамара Степановна сказала, что нестандартность их встречи и знакомства позволяет ей предложить без всякого брудершафта называть ее Тамарой, а ей позволить именовать его Борисом. Это предложение было принято суровым мужчиной с больной поясницей лишь с непременным условием, что отказ от традиционной рюмки не должен вести за собой отказа от поцелуя.
Посмеялись и решили, что все у них впереди.
Диагноз оставался неясен.
Борис Дмитриевич решил не спрашивать ничего у коллег, а постараться поставить диагноз исподволь, так сказать, изучить синдром малых признаков, которые ему удастся углядеть без специального осмотра. Но он, кажется, забыл, что операция его назначена на завтра, — он забыл, что может не успеть. Тем не менее он приступил к диагностике… Задавая разные вопросы, пытался выяснить хоть что-то окольными путями, забыв, что он всего-навсего доктор Ватсон, а Шерлоком Холмсом только стремится быть, да и то в своем хирургическом деле. Выяснил лишь, что в Москве у нее никого нет, приходить к ней некому ни с передачами, ни с помощью, ни с сочувствием и разговорами. Это единственное знание, которое он получил из своего завуалированного допроса; единственный вывод, который он мог сделать, в результате был не медицинским, а организационным.
Дальнейшие прорывы коллеги в дебри диагностики, пусть и обходными путями, Тамара прекратила, сказав, что у них действительно, к сожалению, много еще здесь времени впереди, а пока она пойдет и немного почитает.
Борис Дмитриевич смотрел ей вслед, и никакая сугубо медицинская мысль не рождалась от этой картины в помощь его диагностическим размышлениям, и наоборот, то, что рождалось сейчас в его мозгу, даже несколько отдаляло от врачебной прозорливости, от врачебных забот да и от забот больного.
Борис Дмитриевич подумал, что, попадись ему эта женщина в такой же обстановке, с тем же невыясненным диагнозом, но в его отделении, когда он при своем деле, вряд ли бы в его голове рождались те мысли, которые он сейчас и не пытался отогнать, отмести как лишние и неудобные.
Делать было нечего. Все его товарищи, наверное, разошлись по домам. Женщина ушла. Дежурных отрывать от дела не хотелось, решил походить. Что ж все время что-то делать, читать, спать, разговаривать, наконец, диагностировать — пора просто подумать.
Ничего не делать — только думать. Как на тахте.
С радостным удивлением Борис Дмитриевич обнаружил в холле телевизор и больных, сидящих перед ним. Дома он редко смотрел передачи — по вечерам в основном показывали спортивные игрища, а это его интересовало меньше всего в жизни. Но сейчас решил посмотреть, что бы ни показывали. Рассказывали о погоде на завтра, чтобы можно было заранее обдумать, что утром надевать; но поскольку надевать ему все равно больничную пижаму, то он и пропустил завтрашние уличные условия. Начали показывать художественную гимнастику. Раздавались восхищенные реплики больных — говорили, сравнивали, восклицали, все вокруг были единого мнения, что это ничем не отличается от искусства, что это даже лучше и интереснее. Кто-то один додумался, сказал, сформулировал — остальные радостно подхватили, согласились, поддержали.
«В чем же, действительно, дело? — снова включил свою мыслительную машину Борис Дмитриевич. — Потрясающая пластичность, ловкость и красота движений гимнасток, фигуристок, их танцы — почему же это не искусство? Они искусны — это так, но, по-моему, от искусства все это далеко. Почему мне не наскучивает смотреть хороший балет, но невозможно долго смотреть прекрасных гимнасток и фигуристов? Пожалуй, в искусстве важна, нужна, необходима душа, мысль; в спорте — техника, великолепной техники вполне достаточно. А потом все, наверное, зависит и от восприятия. Усвоение крови, сил и жизненных соков зависит не только от донора, но и от больного. Кому интересна душа и полет мысли, а кто волнуется лишь от техники и красоты движения тела. По-видимому, в этом и дело…»
И тут же понял, что совсем не смотрит на экран, не интересуется происходящим там, в приемнике, на арене, в спорте. Ему стало неловко, что он занимает место, в то время как позади стоят люди и им не на что сесть. С другой стороны, уйти, показать, будто он выше этого, обидеть всех, наслаждающихся созерцанием, с их точки зрения, прекрасного, он тоже стеснялся и стал ждать приличного повода исчезнуть.
И, как по щучьему велению, в коридоре показался Александр Владимирович.
Вечером! Что-то случилось. Душа хирурга не выдержала, и, уже ни о чем не думая, Борис Дмитриевич встрепенулся, как сердце от адреналина, и бросился вслед за коллегой-завом.
Пока он со своим радикулитом догонял Александра Владимировича, пришло в голову: столь же пугающие мысли возникают у больных и в его отделении, когда он вечером появляется там без особой нужды, а по привычке, или по неуютности жизни вне больницы, или просто для самоутверждения.
«А может, действительно, я потому и еду по ночам, по вечерам, что хочу самому себе казаться хорошим? Хирург я средний и сногсшибательно удачные результаты операций продемонстрировать самому себе не могу. Вот и компенсирую этой своей обязательностью, ответственностью, квазихорошестью. Приеду и сам собой доволен, а что больные при этом пугаются, просто в голову не приходит. А, наверное, это плохо сказывается на их нервном состоянии. Черт их знает, а может, наоборот, они успокаиваются, когда видят — шеф бдит и всегда готов прийти к ним на помощь в случае любой беды. А может, думают: вот настоящий человек, гуманист, Эразм Роттердамский, Ульрих фон Гуттен. И я для этого все и делаю, может? Хорошо, конечно, думать о себе, приятно, но я-то сейчас испугался».
Все оказалось куда интереснее, и смешнее.
Под вечер позвонили Александру Владимировичу друзья из инстанций и предупредили о неожиданной комиссии, которая будет с утра в больнице. Причина неизвестна. Что будут смотреть — неизвестно. Какие указания даны членам комиссии — неизвестно; все скажет им завтра председатель комиссии. Неизвестно, что надо искать — плохое или хорошее. Может, председателю и даны какие-нибудь инструкции, наставления, — неизвестно.
Заробел Борис Дмитриевич за Александра Владимировича и Михаила Николаевича и за всех остальных здешних шефов и начальников. По опыту знал, что такая неожиданная комиссия без подготовки и без инструкций — дело страшное. Бывают комиссии плановые, бывают комиссии по проверке жалоб. Бывает, хотят как-то поощрить, но это редко. Бывают комиссии по проверке обязательств. Бывают комиссии финансовой проверки — это хоть и тяжело, но не медицинские инстанции. Бывают комиссии с идеей разгрома. Но, как правило, всегда известно направление движения, линия сложения сил, так сказать. Вектор, что ли, это называется? Известно, как говорится, направление главного удара. Это знать необходимо перед любой комиссией, чтоб защитить, как раньше говорили в медицине, место наименьшего сопротивления, а теперь — в связи с увеличением знаний об аллергии — место наибольшей реактивности и, чтоб защитить место, где тонко и где потому именно там и рвется. Тонких мест много — все не подготовишь без информации. Без нее и интуиция не сработает. А ведь комиссий всегда бьют, даже когда приезжают со словами: «Мы приехали помочь коллективу в его трудном, но благородном деле».
«К ним едет ревизор!» Вот Александр Владимирович и сообщил всем по начальству, всем заведующим отделениями, приехал сам просмотреть все истории болезни, проверить все записи, пройтись по всем сестринским постам, навести порядок во всех шкафчиках, в буфетной, в уборный. Нагнать страху на санитарок, если они сегодня есть, а если нет, то уговорить сестер и объяснить им важность происходящего, и чтоб к утру отделение все же было убрано, чтоб коридоры были вымыты, чтоб пустые кровати были застелены, чтоб все было чисто, аккуратно, прилично, ну, и все такое прочее.
Михаил Николаевич также приехал в свое отделение. Цель комиссии неизвестна — объявлен общий аврал.
Борис Дмитриевич понимал всеобщее волнение, но сердце при этом тягостно защемило, как при начале приступа стенокардии: «Завтра комиссия! Плакала моя операция. Еще трижды стоять в очереди за едой». Правда, тотчас же вспомнил, вернее, представил себе, что весь этот день может провести со своей новой знакомой, приятельницей, почти подругой, как ему показалось; к тому же еще и диагноза он ей не поставил, и возможная отмена операции не показалась теперь таким неудобством, неприятностью, досадным недоразумением, а вовсе даже наоборот, как-то приятно стала согревать его.
«И диагноз еще не поставлен, — лицемерно сказал он себе. — А может быть, я просто боюсь операции? Здравствуйте! Новости. Надо бы ее найти, Тамару, да спросить, как у них в городе с комиссиями».
Борис Дмитриевич подумал о своих больных, которые неделями дожидаются операции.
«Да, конечно же, операции, безусловно, не будет».
Это даже не догадка с долей, сомнения — это знание жизни, это утверждение, уверенность стопроцентная.
…Он был прав.
Операция утром была отменена.
По коридору с самого начала работы, нет, до начала работы, с самого раннего утра начали носиться старшая сестра и все сестры отделения, — сестра-хозяйка и все имеющиеся в наличии санитарки, бегали главный врач и его заместители, заведующие отделениями и их ординаторы. Наверно, собрали народ по схеме на случай тревоги. Надо было все готовить. Какая там операция! Назначения каждодневные могли забыть, не то что такую экстраординарную вещь, как операция.
Наконец, комиссия свалилась… Нет, не свалилась. Знали, что будет. Она не была столь внезапной, как инфаркт, она как ожидаемая эпидемия гриппа, заранее обнаруженная в окрестных областях. Как могли, но подготовились.
Члены комиссии тоже не знали, с какой целью их направили в больницу. Члены комиссии не знали пока, как говорить с коллективом, с работниками, с персоналом больницы — одобрительно и ободряюще или укоризненно и упрекающе, не знали, что искать — хорошее или плохое. Найти-то можно все — все есть в любой больнице, всюду есть и хорошее и плохое. Комиссии лишь было известно, что срок ей дан один рабочий день, а потому надо многое успеть, потому нужна помощь работников больницы, потому были отменены все плановые мероприятия — операции, конференции, совещания, летучки, пятиминутки. Все были заняты.
Борис Дмитриевич позвонил домой, сказал об отмене операции, посетовал на эту тему и горестно сообщил, что вынужден без дела слоняться, потому что зайти к коллегам он, опять же из-за комиссии, возможности не имеет.
С Тамарой Степановной, или правильнее сейчас уже говорить — с Тамарой, Борис Дмитриевич, Борис то есть, встретился опять в столовой. Они снова вместе стали в очередь. По-прежнему очередь ему не нравилась, но сегодня его недовольство, брюзжание, раздражительность по этому поводу носили совсем иной оттенок; прибавился совсем другой акцент; скажем, к его прежнему отношению добавилась новая, дополнительная мелодия, как бывает, когда при уже привычных болях из-за камней в желчном пузыре добавляются боли, связанные с воспалением поджелудочной железы.
Как врач, она тут же оценила ситуацию и, естественно, сразу сообразила, что никакой операции не будет. В основном на эту тему они и говорили и скорей всего, наверное, лицемерили, когда ругали создавшееся положение.
Тамара обобщала. Борис же давно исповедовал теорию, что как только начинаешь обобщать, тотчас в рассуждения вкрадывается ошибка. Обобщать ничего нельзя разве только в математике. Впрочем, он сейчас тоже обобщал.
Тамара обобщала, негодовала, сравнивала и… хвалилась. Она говорила, насколько лучше и спокойнее работать в провинции, в небольших городах. Не может быть у них такого аврала, набега, как подобная внезапная сатанинская высокая комиссия. «Если из области и поедут, то заранее скажут, когда и зачем, что подготовить надо и какая, так сказать, форма одежды и лиц. А такая внезапная комиссия в конечном-то итоге комичная проверка, естественно, лишь с панталыку сбивает и всю работу нарушает. Так делают, только если хотят застать врасплох какого-нибудь явного преступника…» И дальше все обобщала… и была не права. Просто заранее известно, что не права, потому что обобщала, так думал Борис, хотя и слушал ее вполуха, краем уха, ушами только слушал, а не головой; мозг вновь был занят диагностикой и изучением, лицом и фигурой, оценкой манер и речи. Он не мог обнаружить ничего отклоняющегося от нормы, разве что это незначительное и даже пикантное пучеглазие. Ни о каких болях она не говорила. Анализов нет. Развитие заболевания, эволюция изменений неизвестны. Да и о каком заболевании, о каких изменениях идет речь! Точки отсчета нет.
«В конце концов, не так-то и стыдно, что я до сих пор не могу диагноза поставить — ну никаких данных, никаких!»
Но потом он вспомнил, что никаких данных не было и у его контрагента, однако она нашла у него кривую спину, она оказалась на высоте.
Он смотрел на нее издали, когда она уходила к себе в палату; так шла, что было полнее впечатление, будто идет уже вполне раздетая, но никакой новой симптоматики это не дало. Он смотрел на нее приближающуюся, идущую к нему из палаты, было много самых разных, приятных впечатлений, но диагноза из целого сонма эмоций построить не удавалось.
К обеду приехал Виктор Семенович, который на правах старого больного, на правах товарища больного доктора, пользуясь привилегиями «своих» больных и докторов, проник в корпус в неурочное время.
Борис Дмитриевич с ходу стал жаловаться приятелю на ситуацию, но не сказал сразу, в чем дело. Он сначала стал объяснять необходимость порядка, серьезных узаконений в работе, необходимость для организации их работы настоящих хозяйственников, сказал, что не надо бояться скомпрометированных понятий, терминов, слов — нужны хорошие, грамотные чиновники. Чтобы наладилась работа, необходим просвещенный бюрократизм — единственный выход из хаоса, сумятицы и неразберихи XX века. «Нам нужен просвещенный бюрократизм ученых чиновников, грамотных руководителей, а не просто начальники больниц и других медицинских инстанций. Лишь тогда мы можем быть ограждены от неожиданных наскоков ревизоров, которые такие же врачи, как и мы, и к тому же не знают, что и для чего они ревизуют».
Поскольку все это довольно тривиальные истины, Виктор Семенович сначала расценил их просто как результат обычной человеческой тяги к жалобам, Просьбу о жалости, жажду вызвать сочувствие, иначе он не мог понять, почему подобная банальность так встревожила Бориса перед операцией. Потом он предположил, что кто-то лично задел его товарища, коль скоро он так неоправданно возбужден, повторяя банальщину, давно всем набившую оскомину.
И Борис Дмитриевич вынужден был ернически согласиться:
— Есть личная причина моих общественных и государственных деклараций. Операция не состоялась в результате отсутствия грамотной организации работы, отсутствия плановости в руководстве больницами, в результате появления неожиданной, аномальной, а проще говоря, патологической комиссии, перемешавшей все планы, расписания и надежды.
Этот пыл, по-видимому, скрывал еще и толику лицемерия — он был рад задержке. Уже рад. Да и естественно радоваться отмене операции.
Но Виктор Семенович этой тонкости, конечно, не мог заметить, так как у него тоже не было никаких, данных для диагностики этой новой, возникшей болезни, и он сообщил, а вернее, утвердительно предположил, что скорей всего речь идет о комиссии, которую наслал на них Павел Николаевич, наслышавшись на том самом праздновании чудесного выздоровления Виктора Семеновича о многом хорошем в этой больнице и о колоссально тяжелых здешних условиях работы. Он сказал, что, видимо, Павел Николаевич срочно послал людей, так как, чтобы помочь, надо знать конъюнктуру в больнице, производственную обстановку, положение в хозяйстве. «Чтобы лечить, — процитировал Виктор Семенович Павла Николаевича, — надо поставить диагноз. А чтобы, поставить диагноз, надо собрать информацию, выяснить целый ряд моментов, называемых у них, у врачей, симптомами. И надо послать без предупреждений, чтоб в больнице, перепугавшись комиссии, не успели бы скрыть, замять, припрятать разные тяжести, сложности и недоделки».
Борис Дмитриевич, так сказать, подхватился и побежал, во-первых, по коллегам давать отбой авралу и, во-вторых, что главное, необходимо было сообщить коллегам из комиссии цель их приезда. Скорректировать их действия с выясненной инструкцией, скорректировать их работу, скорректировать уже проведенное ими на ниве улучшения, а вернее, создания благополучия инспектируемого коллектива, проверяемого производства, — ревизуемого учреждения, сиречь данной больницы.
Не надо никого ругать, не надо искать неувязок, недоделок, огрехов. Надо только помочь, сказать, чего им не хватает, в больнице. И проверяющим стало легче — не надо проявлять нетерпимость, не надо бороться с собственной терпимостью. Ведь так трудно ругать за обнаруженные ошибки, потому что их часто расценивают не только как простую неумелость или случайный промах, но как халатность, злоупотребление, взяточничество, воровство и еще все такое подобное, а, расценив так, проверяющие показывают, что они из тех, которые считают эти человеческие недостатки и промахи грехом, преступлением и полагают нормальным сказать, объявить, утвердить такое без суда, пусть только в акте проверки или лишь в глаза проверяемым. А кому ж охота?!
Люди стали успокаиваться.
Волна успокоения прошла по всем участкам этого действа, этой феерии, мистерии, как будто в бушующий сахарным пожаром организм ввели инсулин.
Но… операция уже не состоялась, — главное действо этого учреждения, фиеста, праздник, торжество — настоящая, истинная для этого места работа не состоялась.
Вечером Борис Дмитриевич готовился к операции: читал «Графа Монте-Кристо», флиртовал со своим провинциальным коллегой, ходил с ней на хирургический этаж к товарищам, проводил сравнительный анализ медицины столичной и провинциальной. И анализ этот был завершен, естественно, не в пользу столицы. Может быть, справедливо, а может быть, мужчина просто галантно не перечил даме.
Диагноза все еще не было, и это, с одной стороны, отвлекало его от планомерной подготовки к операции, а с другой — от естественного предоперационного волнения и страха, присущего хирургам, как и всем нормальным людям.
Вечер он все же провел хорошо, и лишь к ночи страх постепенно стал исподволь вползать в него, как и у всякого нормального человека перед операцией. Страх и надежда, что все же завтра ничего не случится и операция состоится. Комиссия помогла и в том плане, что все расписание операций до конца недели было перевернуто, и вставить операцию Бориса Дмитриевича уже не составляло никакой проблемы.
Ему сделали укол перед сном, он лег в постель, раскрыл книгу, начал читать про графа с вот уже сколько лет не ослабевающим интересом и через две строчки уснул глубоким, медикаментозным, предоперационным сном.
Проснулся Борис Дмитриевич, как всегда, рано, будто ему и сегодня надо на работу. Открыв глаза, он полежал недолго, несколько секунд, приподнялся на локте, посмотрел на часы — шесть часов. Снова откинулся на подушку, подложил руку под голову и вновь включил свой данный ему природой, естественный, физиологический компьютер, а проще — мозги, аппарат мышления:
«Все-таки удивляет меня мистика пробуждения. Мистика точности пробуждения. Когда бы я ни лег, когда бы ни заснул, если мне утром надо идти на работу, — просыпаюсь в шесть.
Кто там во сне во мне отмеряет секунды? Кто что считает внутри?
А сегодня не надо на работу. И все равно. Я проснулся и не знаю, утро это или ночь, — темно. Глаза открыты, смотришь на потолок — по нему отсветы машинные бродят. Мелькает в окне что-то, темно, неизвестно — наступило утро или нет. Лежу, думаю не о чем обычно; секунды какие-то лежу — вдруг дернулся (и неизвестно, какая сила отпускает пружины во мне), приподнялся — на часах удручающе обычная картина: стрелки… стрелка одна, вертикаль, без угла, сплошная ровная линия — один конец вверх, другой вниз, на цифрах двенадцать и шесть — сплошная ровная линия.
И сегодня вроде работы — мое дело. Операция.
Непонятная мистическая сила будит. А мистика все, что пока непонятно, — телепатия ли это, психика, жизнь…
Надо вставать, работать. Ну, не работать… Собственно, зачем вставать? Могу полежать».
Пришла сестра и дала снотворное по назначению анестезиолога, чтоб Борис Дмитриевич снова и хорошо поспал перед операцией.
И хотя был уверен, что если не встанет, а останется в этом положении, то все равно неминуемо заснет, он решил выпить лекарство, во-первых, потому что еще никогда не был в положении оперируемого — вдруг не заснет все-таки?.. Он перебил собственные мысли и решил пойти повидаться с Тамарой перед операцией, но сейчас же перебил и собственные желания, выпил лекарство, улегся поудобнее, накрылся одеялом до самых зубов, стараясь быть послушным больным, а не опасным для персонала больным доктором. Он хотел себя, сейчас совсем отделить от мира докторов. Может, возмездия боялся? Так он про себя подумал. Потом, подумал, что если в мире, так сказать, существует категория возмездия, то покой на этом свете не наступит никогда.
Страшно все же ему, наверное.
Он всей душой хотел отойти от своего докторства. Он же знает, как боятся, пугаются больных врачей их коллеги и весь медицинский персонал. Боятся и рационально и мистически. То они меняют себе назначения, то не принимают лекарств, то имеют мнение по каждому поводу, хотя никакого мнения иметь не должны — они должны быть, как и все остальные больные, просто лежачими, пассивными, страдательными.
А потом начинаются у докторов самые неожиданные, необычные, а то и обычные, но тяжелые осложнения. В общем, мороки много, страха много, и потому Борис Дмитриевич решил быть максимально послушным, по возможности снять вокруг себя напряжение послушанием и исполнительностью, выполнением всех, — абсолютно всех назначений. Никакого личного творчества!
Борис Дмитриевич принял таблетку и подумал, что вообще это назначение правильное, вне зависимости от качества обычного сна. Он подумал, что, наверное, правильней было бы говорить готовящимся к операции, по сути, к насилию над собой, правильно было бы объяснять больным, для чего нужны эти таблетки.
«С другой стороны, где ж время найти, чтоб каждому объяснять? Опять же, если времени не хватает, значит, мало народу работает — нужно больше. Больной ничего не понимает, и ему надо объяснять. А зачем ему объяснять? Он же больной, просто больной человек… Это я не просто больной — больной врач».
Он стал путаться в терминах, понятиях. Подумал, как важно слово для понимания.
«Неважно, как говорить… Нет у больного информации, ничего ему не объясняют — и все удар по достоинству человеческому. А потом жалобы недовольства».
Дальше работа мысли продолжалась, но он уже спал. И как обычно у него: вроде складно все думает, а спит. И важно еще забыть все, о чем думает. Подготовка к операции — это и забвение. Но забвение собственных размышлений — это уничтожение собственного достоинства.
«Чувство достоинства надо выстраивать… Всю жизнь надо выстраивать. И к операции надо готовиться самому и к чужим…
И всю жизнь я хочу построить… Впрочем, что я?.. Уж что построил, то и есть. Уж нового мне, наверное, ничего не удастся.
И вообще, что говорить о будущем — „построю“! Что было или есть, и все. А остальное…
Хирурга не должно волновать будущее. Сейчас — сейчас. А дальше видно будет, о дальнейшем лучше и не задумываться. Сию минуту надо спасать — это главное для хорошего… нет, для нормального хирурга.
Хирург должен жить минутой. Это и есть нравственное, самое что ни на есть нравственное для него.
Будущее, будущее… Будущее все равно смерть — что ж мне не работать, не стараться, радости не получать… Не лечиться.
Я спасаю…
Господи, что за притча —
Сделай максимум, что можешь, умеешь, — вот радость тебе и, стало быть, прибавление радости в этот мир.
Моральная суть вечна.
Я оперирую. Рак желудка. Рак операбельный — убираю. Удача! Я ничего не знаю, но умею многое.
Убрал желудок, убрал рак. Удача! Радость! А если рецидив, а если метастазы? Тогда все сначала, но удалить уже нельзя, и опять боли, опять плохо — и итог.
Или: рак запущен — его не убрать. Оставляю. Ничего сделать не могу. Неудача, горе — и радости в мире стало меньше. Еще шаг к энтропии, к покою, к отсутствию всего.
Но могу сделать хоть что-то, ввожу спирт в нервное сплетение живота. Умерщвляю нервы, пресекаю путь боли к мозгу.