Он показывает смешные сценки-пантомимы: «Бип и шмель», «Бип трагик», «Бип в светском обществе». Пластичность почти акробатическая, вернее балетная, и всё понятно без единого слова.
— Ну вот, — говорит мама в ответ на мой восторг. — А ты не хотела идти.
В буфете, куда мы заходим после окончания фильма, к нам подходят поделиться впечатлением папины знакомые: поэт Евгений Долматовский, композитор Никита Богословский.
— Ну, как вам? А вы были на премьере Розова?.. Что скажете? А вы читали статью Безыменского в «Советской культуре»?
Кто я среди этих знаменитостей, занявших прочное положение в жизни, или среди творческой молодежи, уже заявившей о себе?
Мама представляет меня:
— Это наша дочка. Студентка Университета!
— Здст… Оч прият… Владимир Захарович, а что слышно с вашей «Белой акацией»?
Кто я? Никто! Пустое место. Писательская дочка.
Лондон Зиновия Гердта
Но ведь и вправду глупо отказываться от таких возможностей. Например, пойти в ЦДРИ, послушать, как Зиновий Гердт рассказывает о поездке в Лондон с труппой кукольного театра. Они только что вернулись оттуда с гастролей. Лондон для меня — это Диккенс и Голсуорси (туманы, камины, чопорные леди в длинных платьях и джентльмены в смокингах), смешная книжка «Трое в одной лодке», произведения советских авторов типа недавно опубликованного в «Огоньке» очерка Анатолия Софронова — про тяжелую жизнь простого английского народа, про нищих художников, рисующих на тротуарах (эти нищие художники словно пушкинские цыганы кочуют из очерка в очерк о «тамошней» жизни, изрисовывая тротуары всего мира своими цветными мелками), про безработных, роющихся в мусорных баках. В общем, про социальные контрасты капиталистического ада.
А Зиновий Гердт целый вечер рассказывает нам про Лондон, и ни слова о социальных контрастах!
Гердт уже известен как замечательный исполнитель роли конферансье в кукольном спектакле «Необыкновенный концерт». Настоящая его известность началась чуть позже, с французского фильма «Фанфан-тюльпан», который вышел у нас в 1955 году, и где Гердт всего лишь дублировал закадровый голос. Тембр и интонации этого голоса так «ложились» на фильм, что моментально запомнились и всех очаровали. Имя «Зиновий Гердт» сразу стало у всех на слуху. Еще не сыгравший в кино ни одной роли, Гердт стал популярен благодаря своему голосу.
…Оказывается, лондонские туманы — это миф! За всё время пребывания их театра в Лондоне, за сорок пять дней, не было ни одного тумана. Наоборот, стояла прекрасная солнечная погода. Оказывается, англичане вовсе не чопорны, а наоборот, приветливы и общительны. А полисмены в Лондоне добры и отзывчивы: один раз Гердт заблудился, и добрый полисмен, увидев его хромоту, довез его на своем мотоцикле до отеля да еще подарил карту Лондона! А здания в Лондоне — даже в центре! — оказывается, низкие, двух-трехэтажные, но зато в них делают подземные этажи! Представьте себе: театр, в котором они играли, на первый взгляд, чуть ли не одноэтажный, но когда они вошли, им пришлось спуститься чуть ли не на пять этажей, и они оказались в грандиозном помещении с огромным зрительным залом и огромной сценой, на которой они пытались так поместить ширму, чтобы ее хоть можно было заметить из зала! Англичане не только добры и отзывчивы, они обладают чувством юмора, ценят шутку: на спектакле «Необыкновенный концерт» от их хохота кресла трещали. Особенно их смешил английский акцент Гердта. (Он английского не знает, но поспорил с Образцовым на бутылку коньяка, что сыграет свою роль на английском, и сыграл. Ну, а уж за акцент он не отвечает, главное, что его понимали.)
Англичанина сразу можно отличить от жителя континента по скромной одежде. У них, у англичан, даже такое своего рода щегольство — ходить в заплатанных, но при этом тщательно отглаженных брюках, или в старых, но до блеска начищенных ботинках. Конечно, есть там, как и у нас, так называемые «стиляги» — развязные молодые люди с коками, в ярких рубашках. Но они представляют жалкое зрелище, на них рисуют карикатуры в журналах, их презирают за то, что они подражают американцам. А американцев там так не любят, что американское командование запретило своим военным появляться на улицах в военной форме.
На лотках там продают невероятно вкусные горячие батоны, вроде наших, по рубль тридцать, но потоньше. Их нашпиговывают ветчиной, сыром, всякими специями и зеленью. И всюду можно увидеть лондонца, на ходу жующего эти батоны.
А знаменитый Гайд-парк, оказывается, находится прямо в центре города, и там можно совершенно свободно валяться на траве, никто не запрещает! Деревья в этом парке растут без всякой системы, как в лесу. В обеденный перерыв служащие и рабочие приходят сюда и обедают прямо на траве под деревьями. А еще в этом парке происходят так называемые митинги. Это очень смешно, потому что оратором может быть каждый, кто немного возвышается над толпой, и они для этого приносят скамеечки, становятся на них и спорят. Причем, спорят они об удивительно бесспорных, с нашей точки зрения, вещах, ну, там, о женском равноправии, о религии. А один раз они с артистом Самодуром наблюдали: стоит человек на скамеечке и говорит об идеях Зигмунда Фрейда, а вокруг никого нет. Сам себе говорит, представляете? А неподалеку стоит полицейский и ждет, не скажет ли он что-нибудь неприличное, после чего его можно будет оштрафовать. Вообще, люди там ведут себя очень непосредственно. Например, они видели в том же Гайд-парке, как одна старушка запускала бумажного змея.
А уличное движение там тоже очень смешное: мало того, что руль в их автомобилях находится справа, а не слева, как у наших, там еще, оказывается, сохранились машины самого первого выпуска, чуть ли не 1913 года, причем в прекрасном состоянии. Англичане вообще любят, чтобы старое выглядело как новое. И к этим ископаемым машинам отношение самое уважительное, хотя и чуть-чуть ироническое: все другие машины, вплоть до самых роскошных, притормаживают и уступают им дорогу. А все вместе уступают дорогу пешеходам.
…Зал слушает, развесив уши. Рассказчик всех очаровывает юмором, непринужденностью, неповторимым тембром голоса. Его забавные, живые байки так отличаются от обрыдшей пропагандистской болтологии, с такой благожелательностью, без всякой политики рисуют людей чуждого нам «лагеря», что кажутся даже немножко крамольными.
Может, он что и присочинял, но вряд ли в зале сидел кто-нибудь, кто мог или захотел бы его уличить. Реальность и вымысел парили в талантливом изображении артиста как бумажный змей в руках той старушки из Гайд-парка.
Много лет спустя и я сидела на траве в Гайд-парке, гуляла по Пикадили… Но тот Лондон, который подарил мне Зиновий Ефимович, стоит отдельно. Он до сих пор, как в рассказе Драгунского: живой и светится.
На майские всей компанией поехали в Хлебниково смолить яхты. Лодки, лежащие на берегу, кверху килем, запах горячего вара, яркое солнце и дивное настроение. Журналист Вова учил меня правильно держать кисть и промазывать щели, допытывался, почему я стала редко ходить на занятия, и предлагал пойти в субботу на спектакль «Такая любовь» в клуб МГУ. Густой черный вар пачкал руки. Милка с Вовой Масловым, зачерпнув воду прямо из водохранилища, варили на примусе пшенную кашу и спорили, сколько банок тушенки туда класть. После обеда мы с Милкой мыли с берега миски, оттирая их песочком и подставляя лица горячему солнцу, и снова помогали что-то такое делать с яхтами, а ребята подтрунивали над нашими обгоревшими носами. И я не была сбоку припека, и в своей ковбойке и сатиновых шароварах чувствовала себя гораздо свободнее, чем в дорогих вычурных платьях от домашней портнихи. Это было здорово! Совсем другое качество жизни!
А потом наступила летняя сессия, пришлось приналечь, чтобы наверстать не доученное и не дочитанное. Просиживала в читалке и в Ленинской библиотеке. К собственному удивлению, почти все сдала, даже марксизм, хоть и с грехом пополам, завалила только старославянский, а по советской литературе получила даже «отлично». Требования на нашем вечернем были щадящие. Готовящемуся рядом со мной вечернику по имени Вася достался билет про ранние поэмы Маяковского. Он обернулся ко мне: «Какие у него ранние?» — «Ну, „Облако в штанах“». — «Во, дает! — удивился Вася. — В каких еще штанах?» Знаток ранних поэм Маяковского получил «хор».
Старославянский я, однако, так и не смогла пересдать.
Милка Гаврилова все экзамены сдала на «отлично».
От мамы я хвост по старославянскому скрыла. Мама с облегчением вздохнула и достала мне путевку в Коктебель, в Дом творчества писателей. Напрасно я отбивалась: мы же с компанией договорились — в Хлебниково, ходить на яхтах!
— Глупости! — сказала мама. — Что значит договорились? Что они без тебя не обойдутся, что ли? Тебе нужно общаться с людьми своего круга. Ты сама увидишь, насколько это интереснее. Мне таких трудов стоило достать путевку! Коктебель! Да они все тебе будут завидовать!
Может, мама права? А вдруг?! Вдруг именно там, у моря, где ажурная пена, меня ожидает та самая встреча!..
Лёка
В первый же день на пляже я так сожгла спину и ноги, что несколько дней могла лежать только на животе, а потом с меня начала клочьями облезать кожа. Не могла выйти на солнце, валялась на кровати и читала.
Поселили меня в длинном деревянном строении так называемого Ленинградского корпуса, с комнатками-каютами, выходящими на узкую палубу-галерею, где по вечерам собирались и спорили на разные темы пожилые писатели. Моей соседкой по комнате оказалась киевлянка, студентка последнего курса биофака, чем-то похожая на Виру, даже имя было столь же необычное — Лёка. Они внешне были одного типа — Лёка тоже миловидная, с тонкой, гибкой фигуркой, волосы стянуты сзади резинкой наподобие конского хвоста. Только в отличие от Виры, у которой «ничего еще не было», у Лёки давно уже всё было, и она, от души хохоча над моей неосведомленностью, с удовольствием рассказывала мне про «это», не утруждая себя эвфемизмами. Так же, как к Вире, к ней часто приезжал молодой человек, правда, не жених, а просто знакомый, тоже киевский студент, Боря Сергуненко. Он проводил лето у родственников в Феодосии. Боря входил в нашу комнатку, дочерна загорелый, с фигурой как у Тарзана, непринужденно заваливался на одну из наших кроватей, курил, острил, подтрунивал над моим неудачным опытом загорания под южным солнцем, приставал с вопросами, от которых я конфузилась, например, выпытывал, целовалась ли я уже с кем-нибудь. Он говорил, что собирается стать писателем и копит рассказы женщин об их первом поцелуе.
А я еще ни с кем не целовалась, если не считать игру в бутылочку, в феврале, на дне рождения у Наташи Абрамовой. Наташа пригласила своего приятеля, Толю Агамирова, и убеждала всех, что он очень похож на Ива Монтана. И правда, было сходство: худой, красивый, в обтягивающем свитере под горло и улыбка одной стороной рта. Раскрученная им бутылка дважды указывала горлышком на меня, и мы уходили целоваться в соседнюю комнату. Я дико смущалась, но делала вид, что мне не впервой.
А больше я ни с кем пока не целовалась, но мне стыдно было признаться в этом Боре, и я что-то мямлила, строила из себя «загадочную женщину». Он мне очень нравился, и я изо всех сил старалась этого не показать. Да если бы он и догадался — что с того?
Покурив и потрепавшись, он делал знак Лёке, и они уходили погулять в горы, взяв зачем-то с собой байковое одеяло. А я шла на пляж, где ко мне подсаживался один из отдыхающих, вроде бы писатель, вроде бы «нашего круга», как сказала бы мама, но совершенно мне не симпатичный. Я спасалась от него в море (он к тому же и плавать не умел, тоже мне Мартин Иден).
Если Боря не приезжал, мы с Лёкой совершали путешествия вдвоем или взяв в спутницы немолодую украинскую поэтессу. Ходили на могилу Волошина, в Лягушачью бухту, съездили в Судак и — с экскурсией — в Новый Свет. Вечером ходили с Лёкой на танцы в соседний дом отдыха Медсантруд.
Возвращались в свой Ленинградский корпус ночью и долго еще не спали. Лёка развлекала меня рассказами о своих многочисленных романах. Рассказы были почему-то все очень смешными, мы обе хохотали так, что нам в стены с двух сторон стучали возмущенные писатели. Зато утром мы с ней дрыхли чуть ли не до обеда.
В общем, это было довольно пустое времяпрепровождение, если не считать, что я нахваталась от Лёки теоретических познаний в той области, которую не изучают на филфаке, да научилась курить. Лёка и раньше курила, и мы с ней нахально дымили папиросами «Дукат» под осуждающими взглядами соседей.
То, о чем я мечтала, когда сюда ехала — встреча, любовь, — не произошло. Мои романтические фантазии грустно осели на дно души, как взбаламученный кофе оседает на дно чашки.
А когда путевка кончилась и я вернулась в Москву, узнала: Милку Гаврилову как отличницу перевели на очный, журналиста Вову посылают по обмену студентами в Болгарию, а меня из парусной секции отчислили за прогулы.
Нередко теперь уже одна, без родителей, наврав маме, что иду на вечерние занятия в Университет, шла по папиному пригласительному билету на какой-нибудь закрытый просмотр в какой-нибудь из творческих клубов. В ЦДРИ на Эстрадный театр Владимира Полякова, в ЦДЛ на Ансамбль верстки и правки «Литературной газеты», душой которого был Зиновий Паперный. Меня пропускали, и я дефилировала среди избранной публики с чувством тоже некой избранности, но избранности нечестной, фальшивой. Все равно я была никто, сбоку припека. Не Золушка, прошедшая во дворец под видом принцессы, а одна из ее сводных сестер, глупых и спесивых.
Вокруг кипела интересная жизнь — выставка Пикассо, «Клоп» в театре Сатиры, фестиваль индийских фильмов.
Все равно оставалось чувство, что это — лишь иллюзия настоящей жизни. Потому что настоящая жизнь — это соучастие, а я всего лишь зритель. Нет какого-то стержня, стимула, точки приложения собственных сил, и всё, что я вижу, хоть и задевает, но — по касательной. А я хочу быть внутри. Пусть не в центре, даже лучше, если не в центре, потому что по характеру я — не ведущая, а ведомая, но только бы — внутри круга. Как стать участником, как попасть внутрь с моей зажатостью, неверием в себя?
Отец прав: я влачила тепличное существование. Мечтала о смелых, решительных поступках, а в жизни всего боялась. Отчасти эту боязнь нагнетала мама:
— Как?! Ты хочешь идти пешком три километра до автобуса?! На ночь глядя? Я тебя не пущу! Мало ли что! Ну и что же, что не одна! А с кем? С Инной и Севой? Нашла защитников! Я спрошу у Саши Дыховичной, у них, кажется, есть место в машине.
(Наш шофер, Анатолий Семенович, обслуживал нас через день.)
И я покорно еду в машине, а Инка и Севка идут пешком под дождем, и я им зверски завидую! Я хочу с ними! Хочу преодолевать трудности! Испытать себя на прочность! «В жизни всегда есть место подвигам, и те, кто не находят их для себя, те просто лентяи или трусы, или не понимают жизни…»
Коварного ночного соблазнителя я больше не встречала. А с испытанием на прочность получилось так: на летние каникулы студентов многих ВУЗов по призыву партии отправляли на целину. Шурку Червинского, к этому времени студента архитектурного института, партия тоже призвала. Сам он не очень-то стремился, а его мама вообще была в ужасе. А моя мама (вероятно, в пику Шуркиной маме) сказала: «Что за глупости! Всего на два месяца! Со студентами! Это же так интересно! Если бы у Анечки была такая возможность, я бы ее с радостью отпустила».
Права старуха Изергиль — в жизни всегда есть место подвигам! Я помчалась в деканат и записалась добровольцем на целину.
Что началось! В квартире густо запахло валерьянкой. На меня были спущены все родные и знакомые, не забыт был и дядя Константин Осипович, тот, который дружил с Университетским начальником по линии спорта. Все принялись убеждать меня, что целина это не место для девушки, что я надорвусь, заболею, умру, что меня искалечат, а то и что похуже, и вообще, мало ли что. Я орала: «Но ты же сама сказала, что с радостью отпустишь! Другие же едут, и я поеду! Ничего со мной не случится!»
— Хорошо, поезжай! — опасно тихим голосом сказала мама. — Но знай, что когда ты вернешься, меня уже не будет. Я умру. Ты этого хочешь? Тогда поезжай.
Странно: в Коктебель она меня одну отпустила, даже сама уговаривала. Конечно, Коктебель не целина, но тоже — мало ли что? Я могла там в море утонуть в конце концов. Может, мама надеялась, что я охмурю какого-нибудь писательского сыночка из «нашего круга»? Жаль, что и тут я не оправдала ее надежд.