Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Писательские дачи. Рисунки по памяти - Анна Владимировна Масс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мы говорили о поэзии, ей очень нравился Блок, а я открыла ей Гумилева и Северянина, но все разговоры о высоком невольно сводились к одному: выходить или не выходить ей замуж за Жору? Тем более, что между ними «ничего еще не было».

Что я могла ей сказать по этому поводу? Какой у меня-то был опыт? Генька не в счет. Правда, полгода назад на последних школьных зимних каникулах в доме отдыха Вороново я пережила свой первый небольшой роман. Были лыжные прогулки вдвоем, скромные объятия в темном кинозале и во время танцев, гуляния по заснеженному парку, его застенчивое признание в любви. Но в Москве мне стало с ним скучно. Исчезла таинственность, растаял романтический флер, и мне с ним как-то не о чем стало говорить. Он оказался слишком далек от созданного моим воображением прекрасного гибрида из любимых героев книг и фильмов. Так что опыт свой я, в основном, черпала из Мопассана, Шолохова, Куприна, из зарубежных фильмов «до 16-ти лет», да из рассказов подруг, по большей части тоже почерпнутых ими со стороны.

Жених Виры приезжал к ней через день, по вечерам. Внешне он был, на мой вкус, так себе: мешковат, жидкие белесые волосы с начинающимися залысинами. Но — сразу видно — интеллигентный, добрый, с юмором и, что сразу меня к нему расположило, — ко мне отнесся дружески, включал в общий разговор и ни разу не дал понять, что я тут третий лишний. Конечно, я и сама это понимала и уходила — в главное здание, где была библиотека с читальным залом, к реке, погулять вдоль балюстрады. Когда я, постучавшись, возвращалась в комнату, Жора обычно сидел на Вириной постели, а Вира готовила ему на электроплитке яичницу с помидорами. Горела только настольная лампочка. Вира накрывала столик домашней скатеркой, раскладывала приборы — вилка слева от тарелки, нож справа, нарезанные из белой бумаги салфетки в стаканчике. Жора с аппетитом ел, Вира о чем-то щебетала, и эта теплая семейная сцена ужасно мне нравилась, я прикидывала на себя — мне хотелось, чтобы и у меня когда-нибудь вот так же: небольшая комната, настольная лампочка, любимый человек и яичница с помидорами.

Путевка кончилась, я вернулась в Москву, так и не узнав, какое решение приняла Вира. Позвонить я ей не могла, у нее не было телефона. Но я часто думала: вышла она за Жору или не вышла? У меня осталось чувство, словно мне не дали дочитать интересную книжку.

Дочитала я ее через три года, в декабре 1956-го, когда в Москву приехал на гастроли Ив Монтан.

Певец Парижа

Имя это возникло у нас осенью 1954-го. Советским крестным отцом Ива Монтана был вернувшийся с парижских гастролей Сергей Владимирович Образцов, художественный руководитель театра кукол. В свойственной ему проникновенной манере, с какой он рассказывал о жизни пингвинов и о своей любви к домашним животным, он рассказал по радио о молодом французском певце «в простой коричневой рубашке, расстегнутой на груди», «с руками молотобойца и душой поэта». И буквально влюбил нас в него. Передача называлась: «Певец Парижа». Рассказ перемежался песенками в вольном прозаическом переводе про парижские бульвары и девушку на качелях, про парижского гамена, про влюбленных, расстающихся на берегу моря. «Руки молотобойца и душа поэта» были нам, советской молодежи, социально близки, мелодии песенок легко запоминались, в приятном голосе певца было что-то волнующее, как сейчас бы сказали — эротическое, но тогда это слово еще не вошло в наш лексикон и казалось даже каким-то неприличным.

Передачу «по многочисленным просьбам радиослушателей» вскоре повторили, а потом повторяли еще несколько раз.

Началась погоня за песенками Монтана. В магазинах пластинок, естественно, не было, поэтому тут же заработал черный рынок. Из-под полы продавались диски «на костях» — из тонкой прозрачной пластмассы, на которой делались рентгеновские снимки. Если посмотреть на свет — видны были изображения костей и человеческих внутренних органов. Предприимчивые бизнесмены тайно торговали такими пластинками, но и их-то, торговцев, еще надо было найти. На наше с Маринкой счастье одним из подобного рода мелких предпринимателей оказался Илюша Александров из нашей дачной компании. Он учился в МГУ на биофаке и вечно чем-то подторговывал, потому что ему всегда нужны были деньги, а родители не давали. Илюшкина тяга к спекуляциям очень огорчала и даже пугала его маму, известную детскую поэтессу Зинаиду Александрову. Она-то была человеком идейным, партийным, законопослушным, в молодости написала знаменитую песню про гибель Чапаева («В уральских степях непогода и мрак, лисицей во тьме пробирается враг. Чапаев не слышит, чапаевцы спят, дозор боевой неприятелем снят. Урал, Урал-река, ни звука, ни огонька», музыка Милютина). И вот, у такой патриотичной дамы сынок занимается черт знает чем. Илюшин отчим, писатель Арон Эрлих, извлекал, правда, из пагубных пристрастий Илюши некоторую пользу: в его книжках о молодежи Илюша и его дружки с их аморальным поведением служили ему прототипами отрицательных героев. Но и доброго отчима пугала незаконная деятельность пасынка. Ароша, как называли его друзья, много лет был заклеймен как скрытый враг и безродный космополит. Только-только времена изменились к лучшему, начали выходить книжки, написанные им в годы опалы, — и вот из-за спекулянтской деятельности Илюши восстановленная писательская репутация снова подвергалась опасности.

Но нам-то с Маринкой на эти тонкости было наплевать. Мы приобрели у Илюши — по десять рублей за штуку — две рентгеновские пластинки и, приникнув к диску моего проигрывателя марки «Юность-1», сквозь треск и шипение некачественной продукции слушали любимый голос и записывали русскими буквами французские слова, вернее, бессмысленную имитацию слов, что-то вроде: «Ди карт поста́ль ангвазе́ анкюлёр. Два полю́ция, два у я флёр. Парду́!» И тому подобное. И нагло распевали эту белиберду якобы по-французски.

Любовь к Монтану вспухала как дрожжевое тесто. Маринка достала его фотографию: мужественная улыбка одной стороной рта, морщинка от нее на молодом, жутко обаятельном лице. А тут еще вышел фильм «Плата за страх». Его сначала показывали только на закрытых просмотрах узкому кругу зрителей. Широкий зритель увидел фильм три месяца спустя, на Неделе французского фильма, и потом он уже шел широким экраном, где мы смотрели его второй, третий, четвертый раз. А в первый — летом 1955-го — нам сказочно повезло! — Маринкина мама достала нам пропуск в ЦДРИ.

Фильм нас с Маринкой буквально потряс. К такого рода искусству мы, воспитанные на лакировочных советских фильмах и на сладеньких, со счастливым концом, трофейных, не были подготовлены. Долгое время мы ни о чем другом не могли говорить, сцену за сценой переживая события фильма, обсуждая каждую деталь, повторяя реплики героев. Фильм был о том, как где-то в Южной Америке на одной из нефтяных разработок загорелась нефть, и потушить ее можно только силой мощного взрыва. И вот четверо безработных из заброшенного поселка везут на двух грузовиках к месту пожара канистры со взрывчатым веществом — нитроглицерином. Путь смертельно опасен, одно неосторожное движение, резкий толчок — и нитроглицерин может взорваться. Но водителям обещано крупное вознаграждение — по две тысячи долларов, и они идут на риск. Один из водителей — Марио, француз (его играет Ив Монтан), мечтает вернуться домой, в Париж. Он хранит как драгоценность билет парижского метро. На долгом, невероятно напряженном пути, где опасные препятствия — разбитая дорога, камень, упавший с горы и перегородивший путь, — сменяют друг друга, первый грузовик взрывается, и двое водителей погибают: седой красавец, немец-антифашист Бимба, и добродушный толстяк Луиджи. Третий, умный, циничный гангстер Джо, гибнет, захлебнувшись в разлившейся нефтяной жиже. Его напарник Марио плачет над трупом («Ты был прав, Джо! Не надо было ввязываться в эту авантюру!..»), а потом едет дальше и доводит грузовик до цели. С щедрой денежной наградой, шальной от счастья, Марио пускается в обратный путь. Он крутит баранку с лихостью победителя, в ушах его звучит вальс Штрауса, он счастлив — все опасности позади, скоро он вернется в Париж… И вдруг он слишком резко крутанул руль, грузовик срывается с обрыва, кувыркаясь, падает в пропасть, загорается… И последний кадр: мертвый Марио, а на его раскрытой ладони — билет парижского метро.

О-о-о!

Но апогей всенародной или, правильней сказать, всемосковской влюбленности в Ива Монтана наступил зимой 1956-го, когда он приехал в Москву на гастроли. Вот уж тут из искры, возженной Сергеем Образцовым, разгорелось настоящее пламя. Его принимали по-царски. Да что там по-царски! Английскую королеву не принимали так, как принимали в тот год Ива Монтана.

И опять нам с Маринкой повезло: мой отец достал через Союз писателей целых четыре билета в Лужники, на Малую арену, и они с мамой взяли нас с Маринкой. Перед началом мы встретили Шурика Червинского с его родителями. У Червинских места оказались хуже, чем у нас, и нас с Маринкой сослали на их места, где-то в восьмом ряду трибун. Зато мы сидели рядом с Шуриком и чувствовали себя без взрослых гораздо вольготнее. Далековато, но ничьи головы не загораживали сцену. Мы рассматривали в бинокль нарядную возбужденную публику. «Смотри! Смотри! — закричала Маринка. — Вон Симона!» И правда, жена Монтана, тоже знаменитая и любимая нами артистка Симона Синьоре сидела в первом ряду партера. Вот это да!! Живая Симона Синьоре! Я водила биноклем по громадному зрительному залу, стараясь отыскать еще каких-нибудь знаменитостей среди пятнадцати тысяч зрителей. И вдруг увидела Виру и Жору!

Они стояли внизу, в партере, высматривая свои места. Окликнуть — не услышат. Спуститься к ним — пока пробьешься сквозь толпу, они куда-нибудь денутся. Но в бинокль их было видно так, словно они были рядом, и я разглядывала их с каким-то отрадным, ликующим чувством. Потому что сразу поняла, что Вира за Жору вышла. Жора уже не выглядел мешковатым, он постройнел, на нем был хороший серый костюм и черная водолазка, а Вира, наоборот, немножко пополнела, но осталась стройной и хорошенькой, и по тому, как Жора оберегал ее от праздничной толкотни, как придерживал ее за талию, и как она смотрела на него снизу вверх, спрашивая о чем-то, а он, наклонясь, отвечал, ощущалась такая прочная, дружеская, любовная, семейная взаимосвязь, что и дурак бы догадался: вот муж и жена, и они любят друг друга. Я ужасно обрадовалась! Книжка, которую я три года тому назад не дочитала, оказалась со счастливым концом!

О концерте Ива Монтана можно сказать: это был фурор. Высокая, пластичная, подвижная фигура певца в кругу яркого прожектора, его огромная тень на стене кулис, его оркестранты силуэтами за тюлевым занавесом — все это производило магический эффект. После каждой песни зал ревел и неистовствовал. Вряд ли у себя на родине Монтан имел десятую долю такого сумасшедшего успеха, такого всеобщего обожания.

Он дал концерт и в Центральном доме литераторов, где писатели и их жены едва не передавили друг друга в подобострастном раже и его самого едва не задавили после концерта, ринувшись на сцену в жажде автографа. Поэт Владимир Поляков написал про эту подхалимскую писательскую истерику язвительную поэму, в которой были такие слова:

Куплетист Владимир Масс Пришел с женой в недобрый час. «С женой не пустим вас, для жен Вход нынче строго воспрещен. Освободите вход, а ну!» И контролер толкнул жену. Жена ответить не успела, На лед жена, споткнувшись, села, И закричав «О, боже мой!», Пошла, расстроившись, домой.

Кончалась поэма так:

Монтан гремит на всю Европу. Спасибо, что приехал он. Но целовать за это в ж…, Как говорится, «миль пардон».

Поэма ходила по рукам, писатели обижались и утверждали, что Поляков всё наврал. Может, кое-что и наврал, например, про моих родителей, которые на том концерте вообще не были. Но суть события поэт передал верно.

Официальная пресса писала о Монтане, исходя восторженными воплями. Кто-то из журналистов уже переиначил его в Ивана и даже в Ваню. Ну, наш же человек, простой французский парень, из народа (позже стали говорить, что еврей, но тогда еще не докопались). Борец за мир и член французской коммунистической партии!

…А он не оправдал доверия и, вернувшись с гастролей, «клеветал на СССР», проехался насчет отсутствия продуктов в магазинах, бюрократических порядков в гостинице, а прекрасная Симона Синьоре издевалась над нашими тряпками. В 1968-ом Монтан осудил наше вторжение в Прагу и вышел из компартии. Но до этого ренегатства было еще далеко, а тогда нас, его искренних поклонников, по правде говоря, задело то, что смеялся над нами: сами-то мы свои порядки почем зря критиковали, но он-то мог бы и промолчать. Мы к нему всей душой, а он!

Все равно мы его любили, но бурная страсть постепенно перешла в более спокойное чувство. Уже можно было купить в магазине долгоиграющую пластинку с записями его песен, и отпала нужда в погоне за рентгеновскими дисками. Песни были переведены на русский язык поэтами Болотиным и Сикорской, по-русски зазвучала лирическая песня о том, как «нас жизни вихрь разлучает, и я брожу один в тоске, и волна безжалостно стирает влюбленных следы на песке», и о том, как «я люблю в вечерний час кольцо Больших Бульваров обойти хотя бы раз!» И про парижского гамена, и про то, как солдат возвращается с войны и не находит ни дома, ни жены, и многие другие.

О Болотине и Сикорской

Самуил Борисович Болотин и Татьяна Сергеевна Сикорская тоже были «пайщиками» нашего дачного поселка, жили в доме номер три по Малой аллее. Они были мастерами песенных переводов, это благодаря им зазвучали по-русски такие любимые и популярные «Мы летим, ковыляя во мгле…», «Путь далекий до Типперери…», «Зашел я в чудный кабачок», «Голубка», всех не перечислишь. Пожилые супруги, внешне довольно невзрачные, в каких-то всегда затрапезных куртках, шароварах, подвернутых резиновых сапогах. Когда однажды по просьбе кого-то из друзей-соседей они согласились дать концерт для нас, дачников, и мы собрались на их недостроенной даче, и они встали рядышком, он с гитарой, высокий, сутулый, она — маленькая, худая и морщинистая, я вначале подумала, что они очень похожи на кота Базилио и лису Алису из «Золотого ключика». Но когда они запели — просто, ничуть не рисуясь, слабыми, но какими-то очень слаженными голосами, они вдруг перестали казаться смешными и невзрачными, и я тогда впервые, пожалуй, осознала относительность понятия «красивый-некрасивый». Сын Татьяны Сергеевны, поэт Вадим Сикорский, был красавец «весь из себя», породистый, с наглыми стальными глазами, но мне его самодовольная красота претила, а его старики, когда пели, вдруг стали красивыми.

Книжку Ива Монтана «Солнцем полна голова», о том как он, мальчик из бедной рабочей семьи, пришел к славе, читали с большим интересом, но уже без особого придыхания. И на Неделе французского фильма, осенью 1955-го, не меньшим успехом, чем «Плата за страх», пользовались «Большие маневры» с Жераром Филиппом и «Жюльетта» с Жаном Марэ.

Поэт Островский и композитор Мокроусов сочинили «Песню о далеком друге»:

Задумчивый голос Монтана Звучит на короткой волне, И ветви каштанов, Парижских каштанов, В окно заглянули ко мне…

Песню эту пел Марк Бернес, и она нравилась, как нравилось всё, что он пел, и вдруг подумалось, что Монтан Монтаном, но и в своем отечестве есть пророки: Бернес, Утесов, Клавдия Шульженко.

Но что бы там ни было — спасибо Монтану. Он подарил нам праздник.

Не по мне

Зимой и в самом деле приезжали на дачу, предварительно созвонившись, — чаще всех Наташа Ромм, Севка, Инка, Генька и я — с лыжами, бутербродами и даже с вином. Располагались во времянке у Роммов. На лыжах ходили всего один раз, в двухчасовой поход к той разрушенной церкви у села Пучково, но так устали, что больше подобных прогулок не устраивали. Растапливали печку, пили вино, один раз даже сварили глинтвейн. Заводили патефон, танцевали в тесноте под единственную не треснутую пластинку танго «Брызги шампанского» и фокстрот «Кукарача» и никуда не трогались до вечера, даже гулять не ходили. И без того было хорошо. При свечах рассуждали на разные животрепещущие темы, например — что такое любовь и что такое страсть и чем они отличаются друг от друга. Никто из нас этого пока не знал, но каждый старался затмить другого эрудицией. Откуда что бралось. Апеллировали к Леонардо да Винчи, Моэму, Пушкину, перемежая свои интеллектуальные споры выходами на улицу по малой нужде. Там стояли сказочные ели в снегу, высились сугробы, голубоватые в ранних сумерках, и стоял почти готовый кирпичный дом Роммов, уже под крышей, но еще без отопления и электричества.

Но такие вылазки на дачу были редкостью: все, кроме меня, жили активной студенческой жизнью. Наташа — в медицинском, Генька — в Политехническом, все были заняты учебой и общественными делами, и только я болталась, тяготясь обилием пустого времени.

Хоть и посещала некоторые дневные лекции и вечерние занятия, сидела в университетской читалке, готовилась к зачетам, но не оставляло чувство, что это всё — не моё, что я в этот вечерний филфак вляпалась как в какую-то вязкую трясину. И хочется вылезти, но уж раз влезла — придется хлюпать дальше, хотя бы ради мамы, которая столько сил и унижений, не говоря уже о деньгах, вложила, чтобы впихнуть меня сюда, и так гордится, что дочь ее — студентка Университета! Она произносила это с приподнятой интонацией:

— Пойми, ты попала в Московский Университет! Ты должна этим гордиться! Тебе многие завидуют!

Знакомя меня с кем-нибудь в театре или в гостях, обязательно подчеркивала:

— Студентка Университета!

Но что-то не испытывала я никакой гордости. А то, что испытывала, можно выразить словами: не то! Не по мне!

Нет, некоторые лекции были очень интересными — древнерусская литература, фольклор, античная литература. Но сидя среди студентов-очников в просторной, высоким амфитеатром, Коммунистической аудитории и записывая эти лекции, я продолжала ощущать себя тут, среди «настоящих студентов», бедной родственницей. Могла бы вообще не ходить, никто бы не заметил.

А такие предметы как старославянский, латынь, диалектология — сразу же стали для меня вроде школьной математики — неприступными горами, на которые мне лезть ну совершенно не хотелось. Все эти «носовые», «сонорные», «редуцированные», «фрикативные» — зачем мне это? Никогда я не пойму, что такое «аккомодация»! И то, что по всем этим предметам предстояло сдавать зачеты и экзамены, писать курсовые — заранее наводило тоску и страх. Плюс еще — основы марксизма-ленинизма с их апрельскими тезисами, съездами РСДРП, бундовцами, оппортунистами, троцкистами… Мало того что адская скука, да еще и о преподавателе марксизма говорили, что он зверствует на экзаменах, что к нему по пять раз ходят пересдавать.

Нет, какая там гордость.

Вроде бы и новые подруги появились, такие же, как и я, аутсайдеры, не добравшие одного-двух баллов. Ходили стайкой в буфет, стреляли глазками в студентов, хихикали в читалке, а в душе моей шевелилось: не то! Не по мне! И жизнь не по мне, и новые друзья — не друзья, а так, встретились — разошлись. Может, я сама была отчасти виновата — принимала высокомерный вид, чтобы не показать свою потерянность в этих старинных стенах на Моховой.

На работу — ради справки — меня устроила тоже мама через свою знакомую, Зою Лазаревну Шварцман, с которой они в юности, в Киеве, занимались в театральной студии Соловцова и потом всю жизнь поддерживали отношения. Зоя Лазаревна работала заместителем директора библиотеки иностранной литературы на улице Разина. Директором была Маргарита Ивановна Рудомино. Меня взяли в справочный отдел на четверть ставки. Я могла ходить через день, могла приходить к обеду или уходить после обеда. Сотрудницы справочного отдела были симпатичные интеллигентные женщины, ко мне относились снисходительно, работой не загружали, да я ничего толком и не умела. Переписывала набело готовые справки, искала в каталогах нужные им карточки. Часто ошибалась, и им приходилось переделывать. Мне бы у них учиться профессии и вообще пользоваться счастливой возможностью работать в такой замечательной библиотеке — Маргарита Ивановна собрала под своей крышей по настоящему образованных, незаурядных людей, тут устраивались встречи с приезжавшими в СССР прогрессивными западными писателями, например, со Стефаном Геймом из ГДР, с Кауфманом из Австралии, с Джеком Линдсеем из Англии. А какие читатели приходили сюда поработать в читальном зале или получить справку в нашем отделе, назвать хотя бы Льва Копелева. Мне бы, открыв рот, слушать, впитывать, постигать, учиться, а я не постигала, не слушала, не впитывала и не училась. Потому что и эта работа была — не мой выбор. Кто я для всех этих интеллигентных, увлеченных своим делом людей? Никто. Принятая по блату жалкая неумеха, которую они, эти люди, терпят по доброте душевной.

Под парусом

Неожиданно в моей тусклой университетской жизни появилась отдушина: одна из новых приятельниц, Милка Гаврилова, увидела в вестибюле объявление о начале занятий в парусной секции и предложила записаться. Занятия проводились по воскресеньям в одной из аудиторий. Вел их инструктор-яхтсмен, крепыш и весельчак Шура Чумаков. На первом же занятии он пообещал, что мы будем ездить на станцию Хлебниково, где расположена спортивная база, а с весны, если сдадим экзамены, начнем смолить яхты, а потом ходить на них по водохранилищу. Но сначала нужно освоить теорию.

До чего же это была интересная теория! Словно я попала в мир «Детей капитана Гранта» и героев Станюковича. Рангоуты, шкоты, крепеж морских узлов, остойчивость судна, грот-мачта, фок-мачта, кубрик, ют, корма! По такелажу я получила пятерку, по сигнализации — пятерку с плюсом, а Милка — тройку.

Да уж, это не занудный старославянский с его кириллицей-глаголицей, юсом малым, юсом большим и прочими отжившими понятиями, от которых тянет могильным холодом. Это совсем другое дело — поворот оверштаг! Шкоты на левую! «Пират, веселей поворачивай парус, йо-хо-хо, веселись как черт!» Если это всего лишь теория, то какова же будет практика!

В феврале, как и обещал Шура, мы ездили на станцию Хлебниково, и он катал нас на буере по огромному ледяному пространству водохранилища. Маленькая яхта на коньках под мачтой с белым треугольным парусом брала всего одного пассажира и, управляемая нашим инструктором, неслась, набирая скорость, делала резкие повороты, ледяные брызги секли лицо, ветер свистел, парус трещал, уверенные движения рулевого, его обветренное напряженное лицо делали его похожим на Джеклондонского героя Клондайка. «Не боись! — доносилось до меня сквозь ветер. — Крепче держись!»

Сердце замирает, восторг, страх — вот это жизнь!

А потом возвращение на электричке в Москву всей компанией, и Вова Маслов, блондин с голубыми глазами, похожий на Бимбу из «Платы за страх», садится рядом с хорошенькой Милкой, а рядом со мной — умный очкарик, тоже Вова, с факультета журналистики. И Шура Чумаков говорит мне: «У тебя дело пойдет! Другие девчонки, бывает, визжат в первый раз на буере, а ты — молоток!» Но главное, мы — одна компания, говорим о том, как будем весной смолить яхты, а летом на них ходить.

Дома — «крупный разговор» с мамой:

— Меня это не устраивает! Уезжаешь на целый день, черт знает куда! Ни черта не занимаешься! Тебя отчислят! И вообще, что это за компания для тебя?!

— Очень хорошая компания! Ты же их не знаешь, а говоришь…

— Да, говорю! Потому что ты мне ничего не рассказываешь! А я должна всё о тебе знать! Что это за поездки?! Вместо того, чтобы заниматься! Я от всего тебя освободила, чтобы ты только училась! Ты прекрасно знаешь, что кроме как от тебя и от папы мне не откуда ждать радости! А ты никакой радости мне не доставляешь! Имеешь все возможности, и при этом великолепные возможности учиться, а вместо этого бездельничаешь и действуешь мне на нервы!

— Я учусь…

— Вижу, как ты учишься! Живешь на всем готовом, как барыня! Ни черта не делаешь! Мне приходится краснеть за тебя перед знакомыми!

Мама права: живу на всем готовом. Домработница Ксения убирает, стирает, гладит, ходит в магазин, готовит, подает на стол. Домашняя портниха шьет мне наряды. А я живу как барыня, ничего не умею — ни суп сварить, ни картошку поджарить…

— Свою комнату ты превратила в помойку! — кричит мама. — Постель не убрана, стул посреди комнаты! Кладешь вещи, куда попало! Что это такое, я тебя спрашиваю?! — мама в сердцах сбрасывает со стула на пол груду скопившейся одежды. — Ты — девушка! А если ты выйдешь замуж? Хорошо, если вы будете жить у нас, а если ты будешь жить со свекровью?!

Действительно, ужас — жить со свекровью. Единственное утешение — кто же меня такую возьмет замуж?

Когда мамин воспитательный монолог становится слишком громким, на пороге комнаты возникает папа и примиряющей репликой пытается залить пожар. Но это только еще больше воспламеняет маму.

— Уйди!!! — кричит она так, что звенят оконные стекла. — Не вмешивайся! Я ее воспитываю! (с ударением на «я»).

Папа уходит. А мама, выпустив не по цели последний залп, успокаивается.

— Пойми, — говорит она обессилено, — я живу только для тебя! Я хочу тобой гордиться! А как я могу тобой гордиться, если ты меня так огорчаешь. Дай мне честное слово, что постараешься больше меня не огорчать.

Я даю честное слово, что постараюсь.

Но кроме кнута были и пряники: пригласительные билеты в Дом литераторов на капустник «Литературной газеты», в театр «Эрмитаж» на спектакль Аркадия Райкина, на концерт Эдди Рознера. И почему-то эти приглашения обычно совпадали с моими воскресными занятиями в парусной секции.

— Не хочешь — не ходи! — пожимала плечами мама. — Пожалуйста! Мое дело предложить! Но имей в виду, что эта твоя, как ее, секция — от тебя никуда не уйдет, подумаешь, один раз пропустишь, а ЭТО (она возводила глаза к потолку) ты больше не увидишь. Другие много дали бы, чтобы быть на твоем месте.

В самом деле: когда еще я увижу, например, живого Вертинского?

И я пропускала занятие. Надевала черное бархатное платье с круглым белым воротником, сшитое по маминому вкусу домашней портнихой, мама критически меня осматривала, что-то поправляла, и мы выезжали «в свет».

«И чужая светится звезда!..»

Песни Вертинского я знала со времен пионерского лагеря, потому что у Ани Горюновой, вернее у ее папы, дома были патефонные пластинки с песнями Вертинского. Но слушала я их не с пластинок (папа не разрешал), а в исполнении самой Ани Горюновой. Она пела про остров, где растет голубой тюльпан, про ангела, который спрыгнул с потухшей елки, про бананово-лимонный Сингапур. Песни в Анином исполнении мне очень нравились, хотя в них было много непонятного, и смешили все эти «пальцы пахнут ладаном», «лиловый негр», «Божий рай». Какой там еще «Божий рай»! Но интимная, доверчиво открытая печаль, непонятная еще тоска одиночества задевали за живое, и мы, пионерки старшего отряда, возвратившись с линейки после спуска флага в свою палату, пели: «Что за ветер в степи молдаванской, как поет под ногами земля!..» Хотели даже спеть эту песню хором на вечере самодеятельности, а что, почти маршевая, строевая, особенно припев. Но Ольга Николаевна, воспитательница, сказала, что слова не годятся: «распятый Христос», «гимназистки»… При чем тут гимназистки?

Шофер Анатолий Семенович останавливает машину у высокого здания на Пушкинской площади, мы с мамой и папой поднимаемся в лифте на пятый этаж. У входа в фойе проверяет билеты, а иных с улыбкой пропускает так, невысокая энергичная администраторша Адриенна Сергеевна Шеер. Моего отца и нас с мамой она тоже, поздоровавшись и улыбнувшись, пропускает так.

По продолговатому узкому фойе Всероссийского театрального общества ходят знаменитости — грузный, простоватый на вид Михаил Жаров с молоденькой женой, элегантный Михаил Царев, старушка Турчанинова, а вон молодые, но уже известные Геннадий Дудник и Евгений Вестник, а вон студенты и недавние выпускники театральных ВУЗов — Миша Державин, Роллан Быков, красавец с прической под Тарзана Шура Ширвиндт. Все пришли послушать Вертинского. За публикой, стоя у входа в зрительный зал, благожелательно наблюдает директор ВТО, высокий, очень красивый, спокойный, внимательный Александр Моисеевич Эскин. Пожимает руки знакомым. Наиболее «своих» (и нас тоже, ведь папа тут свой) приглашает раздеться в директорской раздевалке. Вообще-то, тут все свои, шумно радуются встрече, останавливаются поговорить.

Стариков больше, чем молодых. Родители почтительно здороваются с сильно нарумяненной сутулой старухой с рыжей нелепой косичкой и откровенно нарисованными дугами бровей. Шею маскирует газовый шарфик, но он не скрывает жил и дряблых мешочков под подбородком. Она кивает с неподвижным лицом.

— Знаешь, кто это? — шепчет мне мама. — Лиля Брик!

Эта накрашенная мумия — Лиля Брик?! Возлюбленная Маяковского?!

— Ах, как она была хороша в молодости! — шепотом говорит мама. — Как она была прелестна!

Мы садимся на свои места. Свет в зале гаснет, сцена освещается. Выходит и садится за рояль аккомпаниатор. Вслед за ним на сцене появляется пожилой, высокий мужчина в черном фраке и белой манишке с галстуком-бабочкой. Гладко прилизанные бесцветные волосы с залысинами, водянистые глаза, бледные обвисшие щеки, большие уши. Зал аплодирует. Мама шепчет:

— Как постарел! Какой он был очаровательный в костюме Пьеро! В каком это было году, не помнишь, Володя? В девятнадцатом? Или в двадцатом?

Меня разбирает смех: паноптикум какой-то. Сплошные музейные экспонаты.

Спереди оборачиваются. Мама делает мне строгие глаза и извиняющимся жестом дает понять обернувшимся, что не произнесет больше ни звука.

Вертинский кланяется, кивает аккомпаниатору. Тот ударяет по клавишам:

Обтянут шелком тронный зал, По всей стране сегодня Король дает свой первый бал По милости Господней…

Что это?! Какой у него надтреснутый, дребезжащий голос, странно слабый для такого знаменитого певца. Женственные движения рук, пощелкивание тонкими белыми пальцами, раскатистая картавость — все это активно мне не нравится, кажется манерным, неестественным, почти комичным. Вот он взял последнюю ноту и долго, мучительно тянул, у меня даже мурашки пошли по спине, словно он резал ножом по тарелке.

Зал сдержанно аплодирует. Неужели кому-то это может нравиться? Ей-богу, у Ани Горюновой и то лучше получалось.

А он все тем же высоким, напряженным голосом поет про остров, где растет голубой тюльпан, про желтого ангела, про чужие города, в которых чужая плещется вода и чужая светится звезда…

И вот, в тот момент, когда он произносит, нет, резко выкрикивает это магическое — ЗВЭЗДА! — и вскидывает руку с растопыренными звездой пальцами — что-то происходит со мной. Этот высокий голос, мучительно форсирующий звук на последней ноте, уже не отталкивает, он завораживает. Перестают казаться манерными движения рук и грассирование. Старое, бледное лицо становится значительным и красивым. Я не могу понять, не могу объяснить, только чувствую — до спазма в груди, до слез, — что этот старый человек на сцене — великий артист. То, что казалось манерностью, — никакая не манерность, это образ, маска, за которой настоящая любовь, настоящая грусть, настоящее страдание.

И сдержанные аплодисменты зала — не от равнодушия, а от того, что искушенная актерская публика всё понимает и не хочет вульгарными криками восторга спугнуть то трагическое, печальное, хрупкое, что дарит он ей. Во всяком случае, я так чувствую. Но, наверно, и другие тоже, судя по глубокой, почтительной тишине, а потом, когда зажигается свет в зале, по растроганному выражению лиц. Все дружно поднимаются со своих мест и очень долго хлопают стоя, а он кланяется, прижав руку к белой манишке.

Клоун в тельняшке

И опять мама соблазняет меня:

— Не будь дурой! Тебе предоставляется такая возможность!

В самом деле: Марсель Морсо, знаменитый французский мим. Фильм о нем в Доме кино. Папа уже заказал билеты.

И воскресное занятие опять проходит без меня.

Впечатление ошеломляющее! У артиста белое лицо-маска с опущенными углами яркого рта и скорбными черными глазами. Тельняшка, белые брюки, белый жилет и шляпа с розой. Бедный, но независимый парижский щеголь. Печальный клоун по имени Бип. Он показывает: вот человек идет по дороге, вот он бежит, поднимается по лестнице, спускается с лестницы, идет против ветра, перетягивает канат. Самое поразительное, что при этом он остается на одном месте. Каждая сценка — короткий, подробный рассказ без слов. Как точно, только мимикой и движением, он передает характер своего персонажа!



Поделиться книгой:

На главную
Назад