Вторым вошел в избу старик Сафрон. Сначала в отворенную дверь показалась трубка, потом широкая борода, а затем и сам дед ввалился. Не снимая шапки, не вынимая трубки изо рта, он помолился на образ и сквозь зубы пробормотал:
— Здорово, хозяева!
— Поди‑ка здорово, — улыбнулась мать.
— Где он у вас? — прямо спросил старик.
— Про кого ты? — как бы не поняла мать.
— Да подпасок‑то. Бают, Петьку наняли.
— Как же. Вон сидит.
Старик тоже прошел ко мне, кивнул головой и, будто я в самом деле в чем‑то виноват, усмехнулся:
— Что? Видать, отбегался? Будет сидеть на отцовской шее! Пора и самому кусок хлеба добывать.
Филька притащил из шинка бутылку водки. Он хотел было поставить ее на стол, но передумал и отдал матери. А та, бережно передавая бутылку дяде Федору, сказала:
— Откупоривай.
Мне тошно было смотреть, как пили за меня магарыч. Казалось, не в подпаски меня наняли, а продали, как барана на зарез. Вижу, трясется у отца в руках чашка, радостно блестят глаза его, и он медленномедленно, зажмурившись, не пьет, а сосет водку. Еще противнее было видеть, когда стали подносить матери. Она несколько раз притворно отказывалась, ссылаясь то на голову, то на живот, потом, как бы нехотя, подошла к столу, улыбаясь взяла чашку, поднесла ее к носу и, поморщившись, передернулась:
— Индо дух захватывает. Кто ее только пьет!
Торопясь и захлебываясь, быстро опрокинула чашку. Третью дядя Федор налил себе и подозвал меня:
— Ну‑ка, милок, сядь рядом. Теперь ты мой.
Мне хотелось убежать на улицу и там, где–нибудь за углом мазанки, уткнувшись в сугроб, плакать. Мать, видя, что я, услышав слова дяди Федора, даже и не пошевельнулся, ласковым голосом, в котором чувствовался окрик, приказала:
— Иди, иди! Спит пока девчонка, и нечего ее качать.
Волей–неволей я сел рядом с дядей Федором. Он провел рукой по моим волосам и спросил:
— С охотой будешь ходить за стадом аль как невольник?
— Знамо, с охотой! — быстро подхватила мать и так моргнула мне, что у меня тоже вырвалось:
— С охотой.
— Ну, гоже! Мальчишка ты, видать, послушный, от меня тебе обиды не будет.
Обращаясь ко всем, дядя Федор пояснил:
— От меня и сроду никому обиды не было. Я — человек смирный: кого хошь спроси. Я и скотину люблю, и людей… все равно тоже люблю.
Он выпил, налил еще чашку и, что для меня было неожиданным, поднес ее мне. Я испуганно отодвинулся, покраснел, посмотрел на братишек. Л те так и уперлись в меня завистливыми взглядами.
— Пей! — ласково кивнул дядя Федор на чашку. — За тебя ведь магарыч‑то.
Я не шелохнулся. Чашка с прозрачной холодной водкой стояла передо мной. В ней тускло отражался свет пятилинейной лампы.
— Пей! — приказал отец.
— Не буду, — чуть слышно ответил я.
— Петька, пей! — в один голос сказали Беспятый и старик Сафрон.
— Нет, не буду, — отодвинулся я от чашки.
— Пей! — как шелест черных тараканов, донеслось до меня с кутника, с печки и с лавок.
По я бросил на братишек такой злобный взгляд, что они сразу замолчали. И тут глаза мои встретились с глазами матери. Прищурившись, она едва заметно кивнула мне на чашку и каким‑то особым голосом, который, казалось, идет у нее из самого нутра, — ласковым, но повелительным, — приказала:
— Пей!
И я взял чашку.
Водка была холодная, острый запах ее щекотал ноздри. Сам того не замечая, я выпил до дна и принялся хватать кислую капусту.
— Вот так. Вот это, брат, здорово! — не то удивился, не то испугался дядя Федор. — Это ты очень здорово.
Водки осталось совсем немного, и дядя Федор не знал, кому же поднести. На него с одинаковой жадностью глядели и Иван Беспятый и Сафрон. Если обоим поднести — очень по малу выйдет, если одному — другой будет в обиде. Тогда дядя Федор решил послать еще за полбутылкой.
В избенке нашей стало шумно. Соседи и отец говорили о том, что дядя Федор очень хороший человек и подпасков никогда не обижает. А у меня сильно кружилась голова, и уже казалось не таким страшным, что наняли в подпаски. Наоборот, думалось, что училище бросить не жалко и что все равно, учись — не учись, а. толку не будет и путей мне дальше нет. Даже лучше, если я буду пасти коров. По крайней мере никто не обругает меня за чтение книг, никто не скажет, что я балую, а мать уже больше не вырвет из моих рук книжку. Хорошо и то, что не придется нянчить крикливую сестренку. Пусть нянчит ее Филька, любимец матери, пусть на руках ее носит, кашу жует, кормит с пальца. И пусть теперь не меня, а его награждает мать звонкими подзатыльниками.
Через несколько дней я узнал, что дядя Федор нанял второго подпаска — Ваньку. С ним‑то мы, сговорившись, и начали вить себе крепкие кнуты.
Теперь мать относилась ко мне не так, как прежде. Была ласковее и уже не ругала за книги. Если же кто приходил к нам, она, указывая на меня, улыбалась и говорила:
— К делу мы его определили. В подпаски.
Отшумело весеннее половодье. Очистило землю от снега. Только по утрам стояли крепкие морозы. В тонкие зеркала сковывали они лужицы, но едва всходило солнце, хрустальные пенки таяли. Лишь в оврагах еще держался слеглый, покрытый грязью и навозом снег, но и он опускался все ниже и становился похожим на конопляный жмых.
Все чаще отец, а особенно мать напоминали мне:
— Скоро стадо выгонять.
В субботу зашел дядя Федор. Был он слегка выпивши, глаза под мохнатыми бровями весело блестели. Подмигнув мне, он, как тайну, сообщил:
— Завтра, Петька, выгон. Кнут и дубинка готовы?
— Готовы, — ответил я.
Мать не то с сожалением, не то с опаской спросила:
— Рано будить‑то?
— Пораньше. Сборище пастухов у церковного старосты Карпа Никитича. Пущай туда идет.
Этим же вечером я отправился в школу, к нашему учителю Андрею Александровичу. Он сидел за маленьким столом, чинил часы, которые ему привозили со всей округи.
— Что? — удивленно спросил он. — За книжкой?
— Нет, — смущенно ответил я. — Завтра коров выгонять. Меня, Андрей Александрович, мамка с тятькой к пастуху в подпаски отдали.
— За сколько? — почему‑то спросил учитель.
— За шестнадцать рублей на хозяйских лаптях, на мирских харчах, — заученно ответил я.
— Дешево тебя продали, дешево… Да, обожди‑ка, школу‑то как? — спохватился он. — Ведь нынешней весной ты экзамен должен держать. Как со школой? Подумали твои родители?
— Подумали, — ответил я.
— И что надумали?
— Мамка говорит: «Мало их, ученых‑то, на дороге валяется? От этого баловства никакого в дом прибытку». Вот как она, мамка‑то наша.
— Скажи ты своей матери, — вдруг загорячился учитель, — скажи ты ей, что она дура… Ду–ура! — уже закричал Андрей Александрович, как обычно он кричал в школе. — Стоеросовая дубина! Так ей и скажи.
— Нет, уж вы сами лучше скажите ей об этом, — убитым голосом попросил я, — а то она меня так отбуздает, порток не соберешь.
— Да, мать у вас того… — уже примиряюще проговорил учитель. — С ней связаться…
— Не приведи бог, — грустно добавил я и опустил голову.
Видимо, учителю тоже стало грустно. Он долго стоял возле окна и молча теребил седой ус. Потом подошел ко мне, взял за подбородок и, приблизив к моему лицу свое, бритое, пристально — до боли — уперся в меня черными глазами. Слегка оттолкнув, не то злобно, не то растерянно выкрикнул:
— Да ведь ты самый способный, самый способный ученик во всем классе!
Я в свою очередь удивленно уставился на него. Мне почему‑то было стыдно перед ним. Сильно забилось сердце, захватило дыхание, а сквозь пелену тумана в глазах заметил, что на столе у него стояло два чайных прибора, на тарелке лежала связка кренделей, рядом валялись пустые гильзы. На окне много различных колесиков, винтиков, маятников. И всюду на стенах,, даже на печке, висели разнообразные часы, которые тикали, токали, шипели, хрипели, то и дело звонили и все показывали разное время. Учитель говорил словно сам со собой. Слова его доносились до меня глухо:
— Нет, как вам нравится? Наняли моего ученика коровам хвосты крутить, а я ничего не знаю. Попечителю хотел показать на экзамене, а тут вон что! Самого способного, в самые экзамены продали за шестнадцать рублей! И как дешево‑то!
Первый раз увидел я учителя таким грустно–взволнованным. Посмотрев на его синее от бритья лицо, на его седые, ершом торчащие волосы, я робко спросил:
— Как же мне теперь быть‑то?
— Обожди. Я сам с твоей матерью поговорю. Школу тебе обязательно надо кончить. Ты и так год пропустил… Я с ней поговорю…
— Нет, — безнадежно махнул я рукой, — лучше вы, Андрей Александрович, с нашей мамкой не говорите. У вас ничего не выйдет.
Учитель потер лоб, нахмурил брови, потом сел за стол, набил папироску, закурил и начал:
— Обычная история всех бедных, но способных учеников. Вместо того чтобы учиться дальше, они всегда угождают в пастухи или в батраки. Но вот что я надумал: экзамен ты должен сдать. Обязательно. Тут никакая мать препятствовать не может. Так вот, уговоримся. Каждый вечер, как только пригонишь стадо, бежишь ко мне… после ужина. Я тебе даю уроки за день вперед. Покуда скотина не привыкла и бегать тебе придется за ней много, уроки будешь учить у меня по вечерам. А привыкнет скотина, в поле будешь учить. Русский язык у тебя хорошо идет, закон божий тоже, но поднажми на дроби. Они у тебя слабо идут. Ведь ты еще до сих пор умножение путаешь с делением. Запомни раз навсегда, заучи наизусть, как заучиваешь стихотворение, что в умножении числитель одной дроби множится на числителя другой, а знаменатель в свою очередь на знаменателя. В делении наоборот. В делении, — не забудь, — числитель первой дроби множится на знаменателя второй, а знаменатель первой дроби множится на числителя второй. Понял? Так вот… В делении,; — поднял учитель палец вверх и сделал им кольцо, — дробь переверни и сделай как бы умножение. И не бойся, совсем не удивляйся, а примирись, как примирился ты с тем, что идешь в подпаски за шестнадцать рублей, что при делении дробь увеличивается. Видал?.. А при умножении — уменьшается. Так? То есть совсем наоборот, чем в целых числах.
Андрей Александрович горячился и был опять тем лее учителем, которого я каждый день видел в школе. Он так же, как делал бы это целому классу, втолковывал мне о числителях и знаменателях, предметах, которые без всякого разрешения попечителя и инспектора училища «по секрету» преподавал старшему отделению, а потом хвалился перед другими учителями, что его ученики дроби знают.
Мы уговорились заниматься по вечерам, а в день самого экзамена будет пасти за меня или отец, или один из братишек.
Я вышел от учителя радостный. Он, проводив меня на крыльцо, долго смотрел вслед и, увлекшись, не говорил, а кричал на всю площадь густым басом:
— Помни, слышишь! При делении переверни дробь вверх ногами и множь. Не бойся! Обязательно переверни… Слышишь?
— Переверну, — обещался я.
3
Эту ночь я плохо спал. Хотя нарочно и на улицу не пошел, чтобы утром проснуться раньше, все равно с боку на бок ворочался. Разные, мысли проносились в голове. Думал я о том, как буду пасти целое, лето и как будет стыдно товарищей, если не выдержу экзамен; а самое главное, как посмотрит теперь на меня Настя.
Лишь под утро уснул, и только было разоспался, слышу, кто‑то меня сначала легонько потряс за плечо, затем сильнее и, наконец, так дернул за ногу, что я сразу испуганно вскочил и вытаращил глаза. Передо мной стояла мать. Покачивая головой, она упрекала:
— Нечего сказать, хорош! Сторож во все колокола уж отбухал, а ты все дрыхнешь. Беги скорее, небось весь завтрак без тебя полопали. Возьми вон кнут на конике, а дубинка за голландкой валяется.
Наскоро умывшись и обув новые лапти, недавно принесенные дядей Федором, я схватил кнут и дубинку и побежал на общий завтрак к церковному старосте Карпу Никитичу.
Пастухи действительно уже собрались все, но завтрак еще не начинался. Дядя Федор, увидя меня, радостно крикнул:
— Иди сюда! Тут вот место тебе есть. Рядом с Ванькой садись.
За несколькими, в один ряд уставленными столами уселись двадцать четыре человека — двадцать четыре пастуха всех обществ, всех стад села. Двадцать четыре кнута висели на гвоздях; двадцать четыре дубинки валялись на полу, а на окнах и на лавках лежали рожки, флейты, горн, дудки и чей‑то кларнет.
Завтрак начался выпивкой. Водки принес пастух селезневского общества, залихватский музыкант, умевший играть на всех инструментах. Самого Карпа Никитича дома не было — ушел в церковь, а вместо него поднесли чашку водки сыну, Ефиму Карповичу.
— Поздравляю вас, пастухи, с наступившей пастьбой, — начал Ефим. — Дай Еам бог благополучно пропасть…
Взрыв хохота оборвал его слова:
— Как это «пропасть», Ефим Карпыч? — заорал селезневский пастух. — Мы пропадать не собираемся.
Ефим махнул рукой, засмеялся и, еще раз криккнув: «Дай бог!», выпил водку. После него чашка заходила по пастухам–хозяевам, а потом и по подпаскам. Подпаскам наливали по полчашки и предупреждали: «Гляди, коровы задавят».
На столах в блюдах и черепушках — капуста, соленые огурцы, похлебка с говядиной и мятая картошка с маслом.
— Ешь, — толкает меня Ванька, — досыта ешь. Видишь, как все жрут! Говядины бери больше, а то всю полопают. Ты не забудь, ведь день‑то велик, а бегать за коровами много придется. Первый день — это прямо мучение. Каждая корова так и норовит домой убежать. Все брюхо растрясешь бегать‑то за ними.
Ванька пас уже два года. Ел он действительно здорово, просто удивительно было, куда только клал. Еще заметил я, что часть говядины он украдкой совал в карман.
Когда было съедено все, пастухи, отдуваясь и пыхтя, поднялись, вылезли из‑за столов и стали разбирать кнуты, дубинки, сумки.
— Сейчас, Петя, пойдем по улицам, — шепнул мне дядя Федор, — играть будем, ты держись возле меня.
У двора Карпа Никитича пастухи о чем‑то посовещались, потом все выстроились в ряды, как солдаты, вперед зашел селезневский. В руках у него — флейта. Он стал лицом к выстроившимся пастухам, поднес флейту ко рту, крепко зажмурился и мотнул головой. Раздались звуки рожков, флейт, дудок с бычьим пузырем, дудок с коровьим рогом и деревянных — глухоголосых. А над всеми ними парил задористый горн и переливался серебряными голосами кларнет.
Огласилась улица пастушьей музыкой, из домов выбегали мужики и бабы послушать эту бывающую только раз в году музыку. Сзади нас уже шла орава мальчишек и девчонок.