Когда Иннокентий Плужников, придя в сельсовет, сказал Григорию, что Карманова выпустили, Григорий с минуту молчал, не зная, что ответить. Как? Выпустить Карманова! Да что они там, в милиции, с ума посходили, что ли!
Григорий сидел, опустив посуровевшее лицо. Потом он быстро поднял голову и резко произнёс, обращаясь к сидевшему за другим столом Тимофею Селезнёву:
— Поеду я в волость!
— Правильно, — отозвался Тимофей; он думал о том же, о чём и Григорий; они перед этим разговаривали. — Поезжай…
«Что такое творится! — негодовал Григорий, идя из сельсовета домой. — Нашли дело — Селивёрста отпустить. Так и виновных не окажется».
Григорий живо заседлал коня, положил в карман полушубка револьвер и поехал в Кочкино.
Селиверст Карманов переступил порог своего дома. В просторной кухне его встретила жена — дородная, статная, спокойная.
— Вот и тятя наш пришёл! — сказала она, выталкивая вперёд себя маленького сынка, словно ничего особенного и не случилось.
В семье Карманова привыкли к сдержанности. Жена младшего брата сидела за прялкой; монотонно жужжало, вертелось деревянное колесо, сновали быстрые руки, постукивало под ногой.
Она только потише стала стучать прялкой, молча кивнула деверю. В широкие окна лился яркий свет дня. Кошка сидела на полу, жмурилась. Домашний уют, тепло. Селиверст раздевался. Жена его, принимая от него шапку, полушубок, старалась заглянуть ему в глаза. Селиверст хмурился.
Со двора в кухню вошёл Карп. Увидев брата, он, словно бы стесняясь, сказал:
— Здравствуй! — Снял тужурку, повесил её на вешалку у печки, прошёл вперёд и, погладив себя по жидкой бородёнке, сел на лавку, чуть поодаль от своей жены. Карп был ещё молодым мужиком, но что-то отвердело уже, застыло в его лице.
Жена Селивёрста стала неторопливо раздувать самовар. Хотя братья и жили вместе, каждому, кому приходилось бывать в их доме, сразу бросалась в глаза раздельность семей. Селиверст женился сравнительно поздно на молодой, красивой, после долгого выбора. Жена долго не беременела. Хотел уже другую взять. Но вот принесла сына.
Теперь у них рос наследник, которого Селиверст любил и холил. И его жена держалась в доме хозяйкой.
Ещё по дороге домой Селивёрсту казалось, что всё обойдётся, всё устроится, что никуда ему не нужно будет уходить. Разве сейчас его не выпустили? Выпустили потому, что он стоял на своём — и точка! Все вопросы, задаваемые ему, вертелись вокруг незаконного хранения оружия. Сначала он подозревал в этом какой-то подвох, потом понял: ничего другого против него пока нет. Но успокоиться до конца он не мог. По мере того как он подходил к дому, уверенность его в самом себе исчезала. А когда он явился в деревню, всё представилось ему уже в совершенно другом свете. Он пришёл в раздражение, стоя на улице с Платоном.
Похоже, что его покинула всякая осторожность. Он, кажется, наговорил много лишнего. Карманов чувствовал, что ему делается страшно, что не на кого ему в Крутихе опереться. Даже Карп, брат, готов его подвести…
Селиверст достаточно пожил на свете, чтобы полностью уяснить себе своё положение. Григорий Сапожков и Тимофей Селезнёв, уж наверно, не оставят его в покое. Селиверст жестоко ненавидел Григория. Он думал, что, если Григорий или Тимофей Селезнёв явятся к нему, тогда… Селиверст готов был на крайний шаг. Но, вероятно, они поедут в Кочкино, будут добиваться, чтобы его снова арестовали.
Карманов торопливо переоделся, помылся до пояса над широким тазом. Потом, с расчёсанной бородой и приглаженными на лысеющей макушке волосами, сидел у самовара и пил чай. На коленях у него был сын. Жена преданно смотрела на мужа. Попрежнему молчал Карп. Он вообще не отличался разговорчивостью, а тут и вовсе не было особых оснований для беседы. Карп знал характер Селивёрста: он, пожалуй, ещё обругает, если к нему не во-время обратиться с каким-либо вопросом. Карп молчаливо подчинялся брату, терпел его господство. Но втайне мечтал стать хозяином и, в случае, если Селиверст свернёт себе шею, заберут его, заступить его место в хозяйстве. Поэтому от его опасных дел решил держаться в стороне.
— Сходи узнай, где Гришка Сапожков. Мне его надо.
— Зачем? — неохотно отозвался Карп.
— Поговорить с ним, — прищурился Селиверст.
Карп, больше ни слова не сказав, вышел на улицу. Селиверст ещё не кончил пить чай, а Карп уже вернулся.
— Поехал Гришка, — сказал он.
— Куда? — нетерпеливо повернулся Селиверст.
— В волость.
— А-а, — только и сказал старший Карманов. «А может?.» — и он крякнул.
Жена подхватила на руки спущенного с колен отца мальчика. Селиверст уставился на самовар неподвижным взглядом. «Сегодня небось вертаться будет? Или заночует? Не должон бы…» Одним глотком он допил из блюдца чай, поднялся. В переднем углу темнели лики икон. Кланяясь, осеняя себя двуперстием, Селиверст истово молился. Жена потихоньку наблюдала за ним. Она заметила, что он как-то весь словно переменился. Впрочем, такое с ним стало случаться всё чаще. Селиверст кончил молиться, кивнул на дверь.
— Пошли! — сказал он брату.
Запахнувшись поплотнее, они вышли.
В стайке, где пахло свежим навозом и шумно вздыхали коровы, Селиверст говорил Карпу:
— Уйду я… покуда…
Карп протестующе взмахнул рукой, замигал притворно, соображая, что и как повернётся в хозяйстве без брата. Селиверст сердито притопнул ногой.
— Погоди! — сказал он. — Я дело говорю, а ты слушай. — Переменив голос, он добавил тихо. — Уйду… Маленько перебуду где-нибудь, а там… Словом, посмотрим. Достань берданку.
— Опять? Зачем? — Глаза Карпа испуганно замигали.
— Достань.
— Братец… — полушёпотом сказал Карп.
— Достань! — властно крикнул Селиверст, брови его сошлись на переносице. Затем, словно вспомнив что-то, он добавил тише. — Сынка тебе препоручаю… просю…
Но тотчас же в глазах его заплескалась злость.
— Эх, гады! Жизнь под корень изводят! — И он, как и давеча, когда стоял на улице с Платоном, стал ругаться — длинно, невпопад, словно обезумевший.
Карп выбежал из стайки.
Навстречу ему мелькнуло испуганное лицо жены. Она уцепилась за его рукав, округляя глаза и жалобно кривя рот, заговорила:
— Карп, послушай, смотри, он тебе зла желает, погубит тебя… Карп!
Карп ткнул её кулаком в зубы. Она захлебнулась слюной и кровью, затрясла головой, но не издала ни звука. Селиверст стоял в станке. Не успокоившийся ещё после ругани, он озирался вокруг.
«Взять сейчас спички, чиркнуть и…» Он скрипнул зубами. Карп прошёл в старую избу. Она стояла в другом углу двора, в стороне от большого дома Кармановых. В этой избе прежде жили. Сейчас в ней содержались телята и ягнята. Карп открыл подполье, махая руками на глупых, лупоглазых ягнят, достал завёрнутую в тряпицу бердану. Распахнулась дверь. На пороге стоял Селиверст и упорным, подозрительным взглядом смотрел на Карпа. Карп опустил голову…
В Кочкине Григорий задержался. Приехав туда после полудня, он прямо верхом на коне направился в волостную милицию.
Тёмное, вытянутое в длину здание милиции было запущено, давно не крашено. У коновязи во дворе было навалено много навоза, разбросано сено… Ходили по двору, о чём-то лениво переговариваясь, милиционеры. «Ишь, черти сытые, — выругал их про себя Григорий. — Заелись. Как ленивые коты — мышей не ловят». Он зашёл в тёмный коридор, уставленный шкафами. Пахло сыростью и слежавшейся бумагой. По коридору кто-то шёл.
— А где тут начальник милиции? — громко спросил Григорий.
— Сюда, пожалуйста, — вежливо ответил чей-то голос. После этого словно щель образовалась в темноте — луч света упал сбоку на стену, в коридоре стало светлее. Григорий прошёл вперёд, открыл дверь, миновал ещё один узкий коридорчик и только после этого постучался в кабинет к начальнику милиции.
В маленькой комнате за столом сидел в милицейской форме очень аккуратный и спокойный человек с гладко зачёсанными назад волосами. Он поднял на Григория светлые, ничего не выражающие глаза.
— Вы ко мне, товарищ?
— Да, я к вам, — нахмурился Григорий. — Вы что — милиция или богадельня? — язвительно спросил он начальника милиции. — Почему выпустили Карманова?
Начальник милиции сначала попытался было встать в позу руководителя, под началом которого всё выполняется так, как надо, но, конечно, кто-то всегда остаётся недоволен, приходит сюда и начинает указывать… Но Григорий быстро обозлил его своей манерой грубить тем, кто с ним не согласен. И начальник милиции, вместо того чтобы тут же во всём разобраться, полез в амбицию и стал выкрикивать:
— Вы мне тут не устанавливайте своих законов, товарищ Сапожков! Ишь вы, понимаете ли, явились! Мы законы и сами хорошо знаем! Без вас, понимаете ли, да! И оставьте, пожалуйста, ваши партизанские замашки! По-вашему, всех зажиточных надо арестовывать. А кто весной пахать будет? Они же производители зерна, нужного государству!
— Я у вас точно спрашиваю, — продолжал настаивать Григорий, — кто распорядился выпустить Карманова?
— Кто! Кто! Я не обязан, понимаете ли, вам на это отвечать!
— Нет, ответите! Придётся вам ответить!
— Не пугайте! Не из пугливых!
— Вот и увидите! Управу найдём! — Стукнув дверью, Григорий быстро вышел из кабинета.
На дворе он отвязал коня и поехал в волостной комитет партии. А начальник милиции после его ухода некоторое время сидел за столом, фыркал и крутил головой. Потом пригладил свои несколько разбившиеся волосы и, снова приняв обычный сухой и холодный вид спокойного и аккуратного службиста, принялся по одному вызывать милиционеров, а за ними пригласил и следователя, который вёл дело об убийстве в деревне Крутихе..
Григорий же в волостном комитете партии требовал, чтобы «призвали к порядку милицию». Но прежде этого у него была ещё одна встреча. У работника волостного комитета партии, к которому он пришёл с жалобой на милицию, сидело двое: бывший кочкинский партизан Нефедов, пожилой, усатый человек, которого Григорий хорошо знал, и незнакомый Григорию бритый, долговязый детина, оказавшийся землемером. Когда Григорий вошёл в комнату, Нефедов быстро поднялся с места, подошёл и крепко пожал ему руку.
— Расскажи, пожалуйста, как это вы там не уберегли Мотылькова? — с горечью, сожалением и какой-то обидой сказал Нефедов. — Эх, ребята! — он укоризненно покачал головой.
«Не уберегли!» Сердце Григория сжалось. Вот оно, то самое слово, которое точно выразило чувство, что все эти дни носил в себе Григорий. «Не уберегли, недоглядели… А ведь из-за этого Мотыльков погиб. Правда, правда!» — думал Григорий, с суровым лицом пожимая руку Нефедову, старому товарищу Мотылькова, соратнику его по гражданской войне.
— Я его видел незадолго до смерти, — рассказывал Нефедов, хмурясь и поглаживая свои усы. — Мы с ним толковали о нашей коммуне… Ты знаешь, мы ведь коммуну организуем! — переменил разговор Нефедов. — Пришли вот с ним, — указал он на сидящего напротив землемера, — утрясать земельный вопрос.
— Верно, — горячо отозвался Сапожков, — нужна коммуна! А то, ишь ты, «производители зерна» зажиточные кулачки у них! Не тронь их! А мы что? Потребители? Нахлебники — беднота? Это ещё мы покажем, кто лучший производитель зерна!
Нефедов посмотрел на него с некоторым удивлением, не зная о его дискуссии с начальником милиции. Никто ещё так горячо не поддержал его мечту о коммуне с первых же слов…
Был уже поздний вечер, когда Григорий выехал из Кочкина. Миновав крайние избы, он оказался в чистом поле. Дорогу переметал поднявшийся к ночи ветер. Григорий запахнул поплотнее полушубок, поудобнее уселся в седле и задумался.
…Земля… Хозяйство… Когда-то Григории несколько свысока относился ко всему этому. Он считал, что коммунисту-революционеру словно и грех заниматься хозяйством. «Недопустимо, — думал он тогда, — чтобы вдохновляющий нас революционный идеал потонул в мелочных хозяйственных заботах, буднях…» Конечно, была эта романтическая настроенность Григория от молодости, да, пожалуй, ещё оттого, что после гражданской войны не один он трудно привыкал к мирному строю жизни. Противоречия в послереволюционной деревне настраивали его воинственно. И Григорий, как со смехом говорил о нём Дмитрий Петрович Мотыльков, иногда «путал постромки» и «рвал гужи».
— Ну вот, опять ты рвёшь гужи, опять у тебя заскок! — пенял бывало Григорию Мотыльков.
— А в чём ты это видишь? — настораживался вспыльчивый Григорий.
Он готов был всегда постоять за себя, а не то и перейти к нападению. Но Дмитрия Петровича трудно было смутить. Он начинал доказывать…
Чаще всего эти беседы с глазу на глаз кончались тем, что Григорий, не показывая даже и одним словом своего согласия с Мотыльковым, должен был в душе признавать его правоту. Главный пункт, по которому больше всего велось подобных бесед, был о мирной жизни, о противоречиях её и связи с будущим.
— А для чего же революция-то делалась, как не для развития производительных сил? Ты, если настоящий коммунист, должен стать лучшим пахарем, чем кулак! У кулака Сибирь освоить сил не хватило, кишка оказалась тонка, а у нас должно хватить! Или ты думал начальствовать? Над кем? Над этим кулаком, что ли? Держать его и не пущать? Хлебушко от него брать, а воли ему не давать? Нет, брат, этак долго не нахозяйствуешь, тут коренная переломка нужна!
В другой раз Мотыльков с дружеской издёвкой спрашивал Григория:
— Ты думаешь нынче пашню пахать или не думаешь? А на что жить будешь? Подаянием? Или, может, ты собрался на ответственную работу?
— Поеду! Сеять буду! Только отвяжись, пожалуйста! — шутливо защищался Григорий.
Он и пахал и сеял, следуя примеру Мотылькова. В душе-то он, конечно, был землепашцем. Ему нравилось идти за плугом и смотреть, как отваливается пластом чёрная, чуть влажная земля, нравилось чувствовать усталость после длинного дня на поле. Запахи свежевспаханной земли, даже скотного двора были милы ему. Постепенно Григорий втянулся в своё маленькое хозяйство. Более того, он всё чаще ловил себя на желании вспахать и засеять побольше. А когда один раз у Григория потравили сено — что в Крутихе за отсутствием выгона было делом частым, — он наговорил потравщику много горячих слов, а потом, спохватившись, удивился:
— Скажи на милость, какая ужасная психология получается от этого хозяйства! Я ж чуть не разорвал мужика за потраву. Ну и ну! Аж сердце зашлось…
Мотыльков, слыша это, смеялся.
Григорий правильно понимал и верно проводил линию партии, направленную на то, чтобы после революции всячески поднимать деревенскую бедноту, помогать ей хозяйственно. Но он также настороженно относился к малейшим собственническим поползновениям вчерашних бедняков, которые, став середняками и даже зажиточными, уже намеревались так или иначе подчинить себе других, извлечь из зависимого положения соседа выгоду для себя. Дмитрий Петрович называл это «кулацкой тенденцией». А Григорий, когда проявления её у того или иного крестьянина в Крутихе становились явными, говорил Мотылькову с нарочитым желанием вызвать его на спор:
— Видал? Вот они, твои бывшие бедняки, полюбуйся на них! Да этих жмотов и на верёвке в социализм не затащишь!
— Затащим! — уверенно отвечал Григорию Мотыльков..
«Да, Мотыльков… Не удалось, брат, тебе пожить… Не уберегли… Но правду всё равно не убьёшь, не застрелишь! Пороху в вас на это не хватит, сволочи!»
Григорий поднял голову и сухими глазами посмотрел вокруг.
Свистел ветер, всё сильнее переметая дорогу. Иногда колючий снег взвивался вверх и иглами колол лицо. Отблеск снега в лунном свете, холодный ветер, ночь… Григорий начал погонять коня, пока впереди не блеснули тёплые огоньки Крутихи. Тогда Григорий снова поехал спокойнее. Он думал, что один в поле. Но на самом деле в овраге за Крутихой его поджидал Селиверст Карманов…
Селиверст вышел из дому близко к полуночи. Провожавшему его брату он сказал, что идёт на заимку к своему свояку Федосову. А жене он даже и этого не сказал, лишь погладил по голове сына. Селиверст считал себя сильным человеком. И от ощущения того, что сила его оставляет, он готов был решиться на что угодно.
Карманов сначала спустился на лёд речки Крутихи, потом свернул в сторону и пошёл, не разбирая дороги. За плечами у него была бердана. Вначале было темно. А когда бледный рог ущербного месяца показался над горизонтом, на снега легли чёрные колеблющиеся тени. Селиверст шёл быстро. Скоро он скрылся в овраге и оказался там, где неделю тому назад, карауля его, сидели в засаде Григорий Сапожков, Иннокентий Плужников и Тимофей Селезнёв. Селивёрсту пришлось ждать около часа, пока послышался на дороге глухой топот конских копыт. Ехал Григорий. Карманов, спрятавшись в овраге и сняв с плеча бердану, лёжа на снегу, следил за его приближением.
В неверном свете луны двигалась фигура всадника. Скрипел снег, храпела лошадь; видимо, она что-то почуяла. Селиверст подтянул к себе бердану, приложился, прицелился. Луна уже поднялась высоко, и дуло ружья отсвечивало. Потом ствол ружья дрогнул, опустился. Прошла минута, другая. Селиверст опять поднял ружьё. Однако момент уже был упущен. Григорий проехал мимо.
Карманов поднялся в овраге во весь рост, погрозил кулаком. Вышел на дорогу. Мигали близкие огоньки Крутихи, ветер доносил лай собак. Повернувшись к огонькам спиной, Карманов зашагал. Долго шёл он в обход села Кочкина, затем вышел к телеграфным столбам на просёлке. Гудели провода; ветер усиливался.
Селиверст подошёл к телеграфному столбу, взял обеими руками бердану за ствол и, размахнувшись, со всей силой хватил ею о столб. Звонко запели провода. Ложа и накладка отлетели в стороны. В руках Селивёрста остался железный стержень ствола. Он забросил его далеко в сугроб и пошёл не оглядываясь.
Генка Волков, скрывшись из Крутихи, заехал с испугу туда, куда и во сне не снилось ему уезжать, — в Забайкалье. В прежние времена путешествие из Сибири в Забайкалье было сопряжено со многими трудностями. Надо было преодолеть великие сибирские пространства перед Байкалом, переплыть озеро-море, а там и ещё долго ехать, прежде чем откроются высокие хребты, отделяющие русское Забайкалье от Монголии и Маньчжурии. Но железная дорога давно уже стальной ниткой прошила каменную грудь Байкальских гор. Поезд, миновав дремучие леса Красноярского края, пройдя и бесчисленные туннели на Байкале, поднимается затем на Яблоновый или Становой хребет. А перевалив и его, оказывается в долине Ингоды и Онона, среди голых сопок, овеваемых ветрами, дующими из Монголии..
Здесь как бы совершенно другая страна, отличная от Сибири. И степи и леса тут совсем другие. И климат не похожий на сибирский — он более сухой и резкий. А в обы-чаях и даже в говоре местных людей сказывается близость какой-то уж явно иной, незнакомой сибиряку жизни. Впрочем, Генка об этом не думал, он больше заботился о том, чтобы как можно подальше и понезаметнее скрыться, чем о том, чтобы интересоваться чужими нравами и обычаями. В вагон входили пассажиры явно нерусского вида. Русская размеренная речь перебивалась незнакомым говором. Генке это было забавно — только и всего!