Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Список войны (сборник) - Валерий Дмитриевич Поволяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вопрос, на который не было ответа.

Хоть и поговаривали давно о предстоящем наступлении, а наступлением и не пахло – и днём и ночью затевались вялые перестрелки, которые затихали так же внезапно, как и возникали, иногда из немецкого тыла приносились тяжёлые бултыхающиеся снаряды, выворачивали наизнанку землю, но вреда особого боевым порядкам красноармейцев не приносили – это были шальные снаряды, посланные на авось, на везение и не более того.

Группа Горшкова сходила за линию фронта – слишком уж затяжной оказалась полоса бездействия, майор Семёновский нервничал, лютовал, – приволокла из поиска худосочного, с квадратными фюрерскими усиками унтера, птицу покрупнее взять не удалось, слишком уж осторожны стали фрицы, – майор «языком» остался недоволен, вызвал к себе Горшкова и, брюзгливо выпятив нижнюю губу, объявил ему, как классный руководитель нерадивому ученику:

– Два балла, Горшков! Неуд! Больше таких безмозглых курощупов оттуда не приводи, лучше зарывай их там, на немецкой территории, чего им вонять на нашей стороне!

Горшков ничего не ответил майору, лишь молча козырнул, чётко, будто на занятиях в военном училище, повернулся и покинул землянку начальника штаба.

К себе вернулся молчаливый, с крепко сжатыми губами. Мустафа мигом распознал его состояние, понял, откуда такая сумеречность, и неожиданно произнёс:

– Товарищ старший лейтенант, дозвольте мне сходить в поиск.

Горшков окинул его с головы до ног хмурым взглядом, проговорил, почти не разжимая губ:

– У нас нет на это людей, Мустафа.

– Не надо людей, товарищ командир, я пойду один.

– Один? – Горшков отрицательно покачал головой. – Совершенно исключено, Мустафа. В одиночку в разведку не ходят.

– А если в порядке исключения?

– Исключений у нас не бывает. Разведка – дело коллективное, Мустафа.

– Товарищ старший лейтенант, вы ничем не рискуете… Отпустите, прошу вас!

– Рискую, Мустафа. Твоей головой прежде всего рискую. Я за неё в ответе.

– Да что вам какой-то человек из штрафбата, бывший зек… Таких в артиллерийских полках даже на учёт не ставят.

– Ставят, Мустафа, и за потерю спрашивают так, что мало не кажется, – по всей строгости.

В общем, не удалось Мустафе убедить командира, но отказ Мустафу только раззадорил, после первой атаки он предпринял вторую – утром, когда Горшков, закончив умывание у рукомойника, прибитого к уполовиненной, с перебитым стволом берёзе, по которой ползали жирные рыжие муравьи, докрасна растирался полотенцем…

– Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться.

– Ну? – Горшков прервал растирание и уставился насмешливым взглядом на Мустафу. – Только про вчерашнее – ни слова. Забудь!

– Товарищ командир, – начал канючить Мустафа, но это на Горшкова действия не возымело, он вспомнил толстого майора Семёновского и скомандовал громко, отрывисто, майорским голосом:

– Кру-угом!

Мустафа вздохнул обречённо и повернулся к старшему лейтенанту спиной. Но не знал его характера старший лейтенант, не ведал ещё упрямства Мустафы: через час Мустафа вновь очутился перед ним, козырнул лихо и произнёс, как ни в чём не бывало:

– Дозвольте обратиться, товарищ старший лейтенант!

Горшкову показались, что у него заболели зубы, секущая резь скривила ему лицо, он не выдержал, замотал головой протестующе:

– Я же сказал «нет», Мустафа!

– Вы ничего, совершенно ничего не теряете, товарищ командир… Если хотите, я могу даже бумагу дать, что прошу в моей смерти никого ни винить.

– Ты наивный человек, Мустафа! В таком разе у нас всю разведку загребут в Смерш. Ты знаешь, что такое Смерш?

– Маленько слышал.

– И я слышал, Мустафа. Только не маленько, а в полной мере, с довеском. Лицезрел вблизи, так сказать. Лучше не лицезреть, замечу. Особенно на коротком расстоянии.

– Товарищ командир… – проговорил огорчённо Мустафа и умолк.

Старший лейтенант с досадою покрутил головой словно тугой воротник сдавливал ему шею. Мустафа ждал – стоял навытяжку, ждал.

– Ладно, Мустафа, – наконец произнёс Горшков, – дай мне немного времени подумать. Мозги в этом деле никогда не бывают лишними.

Мустафа прижал руку к груди и церемонно поклонился. Будто муфтий в мечети.

– Спасибо, товарищ старший лейтенант. Я не подведу.

Горшков поморщился вновь – он ещё не сказал «Да», а Мустафа всё повернул так, будто он сказал это. Расстегнув пару пуговиц на воротнике гимнастёрки, старший лейтенант освободил себе горло и, понимая, что Мустафа от него не отстанет, махнул рукой: иди, мол.

Когда Мустафа исчез, старший лейтенант вызвал к себе Охворостова:

– Вот что, старшина… Снабди Мустафу провиантом, выдай три диска к автомату, патронов россыпных и организуй ему проход на ту сторону…

– Один пойдёт?

– Один.

– Рисковый мужик.

– Пусть попробует. Можно, конечно, старшина, и пятерых послать, но где у нас люди? Нет у нас людей… Поэтому Мустафа пойдёт один.

– Задачу понял, проход Мустафе на ту сторону будет обеспечен, – тихо проговорил старшина и беззвучно, будто дух бестелесный, состоявший из воздуха, исчез.

Очутившись по ту сторону фронта, Мустафа заполз в тёмный изломанный лесок – тут все леса были донельзя изувечены снарядами, слишком часто они стремились укрыть под своей сенью войска, – и решил немного переждать, сориентироваться.

В лесу было тихо, сама линия фронта, обычно горячая, сплошь в огне, тоже была на удивление тиха – ни выстрелов, ни сигнальных ракет, мертвенно освещающих небо, ни суматохи, внезапно возникавшей то тут, то там и также внезапно прекращающейся, – тишина стояла неправдоподобная, словно бы воюющие стороны договорились о перемирии.

Если и раздавались где-то звуки, то были они сугубо лесными – в одном месте среди выщипанных еловых лап проснулась птичка, встрепенулась; хлопнула пару раз крыльями и затихла вновь, в другом запищали дерущиеся мыши – нашли прошлогодний орешек, оброненный усталой осенней лещиной, и устроили из-за него драку, в третьем вылез из-под земли крот, отряхнул свою гладкую шкурку, просипел что-то недовольно и вновь втиснулся в свой извивистый лаз – эти звуки были хорошо понятны Мустафе, как была понятна и тишь, упавшая на линию фронта. Нехорошая эта тишь. Такая тишина всегда устанавливается перед бурей.

Отдохнув, оглядевшись немного, он двинулся дальше. На востоке немного высветлился горизонт, над лесом вспыхнуло дрожащее серое марево – можно уже разглядеть кончики пальцев на руках – не то ведь в слепой мге можно было легко расколоть себе голову о дерево…

Он шёл, не останавливаясь, два с половиной часа, потом тормознул – решил сделать привал, перекусить немного, прикинуть, до какого края земли добрался.

Из мешка Мустафа достал карту. Развернул её на старом, ровно срезанном пне. Конечно, читать карту так же мастерски, как это делает старший лейтенант, он не сможет, но тем не менее кое-что сообразить сумеет и место, куда забрёл, тоже определить сумеет.

Местность тут, конечно, слепая, затесей почти нет, но Мустафа скумекал, где находится, прикинул довольно точно, теперь, после перекуса, надо будет уходить влево – километрах в трёх отсюда пролегает дорога, на неё и надо целить.

Мустафа хорошо понимал, чего стоило старшему лейтенанту отпустить его одного в этот поиск – Горшков отвечал за разведчиков головой, и если что-то будет не так, если Мустафа не вернётся, командир ответит за него партбилетом, и должностью своей командирской, и званием воинским. Единственное, что останется у Горшкова неизменным – фронт: дальше окопов его не пошлют… Поэтому командира нельзя было подводить.

Достав из мешка банку говяжьей тушёнки, Мустафа вспорол её своей самодельной финкой, воткнул лезвие в землю, нарядной наборной ручкой кверху, прислушался – что по лесу кто-то идёт?.. Нет – показалось.

Завтрак он обставил основательно – поел со вкусом, в недалёком роднике зачерпнул воды, послушал птиц и двинулся дальше – сделав поправку, подвернув влево, к шоссейной дороге.

Шёл он размеренно, спокойно, стараясь засекать всё, что попадалось ему на пути, отмечая всякую мелочь – фиксировал даже запахи и фильтровал их, в одном месте, в низине, уловил дух мертвечины, подумал, что лежит человек, свернул в сторону и увидел убитого лосёнка, сплюнул через плечо и спрямил путь, – через час услышал рокот автомобильных моторов – шоссе, забитое машинами, находилось уже недалеко. Спокойствие, поселившееся в душе Мустафы, не покидало его… Неожиданно он подумал о том, что ходить в разведку одному лучше, чем компанией, – рассчитывать тут можно только на себя, любезного, и довольствоваться лишь этим.

Это устраивало Мустафу.

В километре от шоссе, в небольшой липовой рощице, белел чистыми известковыми стенами большой дом с примыкающим к нему пустым коровником – этот хутор, в прошлом плотно заселённый, а сейчас пустой, был точно указан на карте. Немецкие солдаты пустили бурёнок в котёл, в землю врыли высокие деревянные столбы с антеннами: самую громоздкую антенну с чёрными железными усами установили на крыше коровника, навесили на неё провода.

«Что-то важное… Похоже на инженерный пункт, – догадался Мустафа. – Сюда могут наведываться разные шишки, а это тот самый коленкор, который старшему лейтенанту нужен… Надо понаблюдать – вдруг какое-нибудь коленкоровое изделие действительно появится на горизонте?»

Сказано – сделано. Мустафа выбрал себе точку удобную, но неприметную, из тех, что рядом пройдёшь, а взглядом не зацепишься, нагрёб на себя валежника и начал наблюдать. Чутьё у Мустафы имелось – ещё с пограничной поры, позже, уже в лагере, оно отточилось, обострилось, и если у него возникало ощущение, что охота будет удачной, Мустафа знал: так оно и будет.

Чутьё не подвело Мустафу: часа через два на хутор проследовал небольшой легковой автомобиль с громким выхлопом – прогорела труба, – выкрашенный в вязкий серый цвет; в автомобиле, рядом с водителем, сидел офицер в золоченом пенсне, ловко пристёгнутом к седловине носа, в руках осанистый чин этот держал портфель, сшитый из толстой жёлтой кожи.

«То самое, что дядюшке Мустафе и надо, – сказал Мустафа, обращаясь к себе в третьем лице, – главное, чтобы деятель этот раньше времени назад не потрюхал…»

Перебегая от куста к кусту, а в открытых местах двигаясь ползком, Мустафа перебрался на окраину удобного леска, залёг в кустах недалеко от пересечения просёлка, ведущего на хутор, с шоссейкой. Просёлок был пустынен – лишь изредка по нему, отчаянно пыля, проносился мотоциклист, либо проезжала невзрачная машинешка, типа той серой мышки-норушки, на которой прибыл чин с портфелем, и всё – крупные машины на просёлок не сворачивали. И – ни души. Хотя бы какие-нибудь солдаты-ротозеи мимо прошли, либо «штатские шпаки», ан нет…

Но хутор жил, дышал, действовал, в нём колготились люди, это Мустафа ощущал чутким своим нутром. Нюхом обострённым… Иначе бы ему и делать здесь было нечего.

Он ждал, когда хлипкая серая машинешка покатит из хутора на большую дорогу, но «серая мышь» эта так и не сдвинулась с места, она словно бы примёрзла к крыльцу жилого дома. Даже если чин с портфелем останется ночевать на хуторе, Мустафа всё равно должен будет ждать его.

Утром, когда рассвело, Мустафа приподнялся над схоронкой, увидел – серая машина по-прежнему стоит у крыльца. У Мустафы на душе сделалось легче, но потом лёгкость эта прошла: а вдруг этот хрен с портфелем ночью куда-нибудь передислоцировался? Всё ведь могло случиться! Могло, да не случилось.

Мустафа достал из мешка фляжку с водой, плеснул себе немного на ладонь, отёр лицо.

Вода освежила его. Он потряс плечами, прогоняя от себя оцепенение и холод, и занялся привычным делом – достал банку с тушёнкой. Вскрыл её финкой. Сталь финки была закалённой, легко оставляла зазубрины на любой другой стали – выточил её Мустафа в лагере из автомобильного клапана, произведённого в Москве на автозаводе имени Сталина, – ножом Мустафа был доволен.

Единственное, что было плохо – когда лезвие затупится окончательно, заточить его без станка будет почти невозможно. Семь потов прольёшь, прежде чем что-то получится. Но и это устраивало Мустафу, он был человеком упрямым, если чего-то задумывал, то своего добивался обязательно.

Позавтракав, Мустафа зарыл железную банку в землю, нахлобучил сверху ком дерна, придавил сапогом, привычным движением поднёс к глазам бинокль. Наставил его на чистенький, как игрушка, хуторской дом: чего там? Пустынен был двор, примыкающий к избе, одиноко серела около крыльца замёрзшая за ночь машинешка, да на длинных прочных усах антенны сидели две клювастые, взъерошенные и оттого похожие на попугаев вороны – больше ничего и никого на хуторе не было. Ни одного человека. Перемерли фрицы все, что ли?

Мустафа просидел в схоронке весь день – второй уже, – ожидая, когда важный фриц навострится в обратную дорогу, всё терпел, но фриц что-то не торопился. Он даже по нужде не выходил из дома. Пришлось заночевать вновь.

Ночью на хутор проследовали два мотоцикла, один за другим, утром в таком же порядке, тарахтя моторами, покинули хутор – гуськом, один за другим. А серая, сиротливо стоящая машинешка так и не сдвинулась с места. Ни на сантиметр.

Может, действительно чин с портфелем уже смылся. Под прикрытием темноты, а? А полоротый Мустафа просто-напросто прошлёпал его? Мустафа недовольно дёрнул головой, задрал подбородок в заносчивом движении, будто нервный тик пробил его, схватился за автомат, огладил пальцами влажное, с облезшим лаком ложе, холодный дырчатый кожух ствола, бобышку затвора, мокрую защитную скобу, прикрывающую спусковой крючок от случайного нажатия, а значит – от беды… Лучший друг всякого солдата – автомат ППШ. Особенно, когда в загашнике имеется несколько дисков, по самую завязку набитых патронами.

Мустафа привычно прошёлся окулярами бинокля по пустынному двору. Никого и ничего. Хоть вылезай из схоронки и отправляйся на хутор с проверкой… Тьфу!

Он продолжал ждать. Мустафа умел это делать.

Ближе к вечеру, когда желтизна в солнечном свете ослабела, а потом и вовсе угасла, сменилась сонной розовиной, из хуторского дома во двор вышел водитель, поднял на машине капот, поковырялся немного в моторе и с удовлетворённым видом опустил железную округленную крышку, похожую на птичье крыло.

Мустафа понял – важный чин собирается покидать тёплое место. Это взбодрило, прибавило сил – наконец-то! Он проверил автомат. Какое всё-таки родное существо – ППШ… Живое! Отщёлкнул диск, проверил патроны – не проникла ли сырость, нет ли перекоса?

Розовина в воздухе сгустилась, солнечный свет потускнел окончательно, появились комары – оголодавшие, мелкие, очень противные, кусачие; тонкий стон их, повисший в пространстве, сверлил голову насквозь, рвал уши, застревал в висках. Мустафа ожесточённо покрутил головой, вышибая стон из себя.

Из дома тем временем вновь вышел водитель – покосившийся на один бок, чуть ли не переломленный в корпусе пополам – тащил тяжёлый чемодан, такой же дорогой, жёлтый, толстокожий, как и портфель.

Действия свои Мустафа постарался обмозговать тщательно, до деталей: и линию, на которой он застрелит шофёра, наметил, и тропу, что должна будет увести его в дебри, определил, и то, как он будет действовать, если за ними увяжется погоня, обдумал.

Чего только не лезет в голову человеку в томительные часы ожидания, кого только Мустафа ни вспомнил за прошедшие два дня, но пиком всего стали последние минуты – они самые обострённые, сложные, у человека может даже вскипеть кровь, и, наверное, такие люди, у которых она вскипает, есть.

Минут через двадцать в дверях хуторского дома показался немец, которого ждал Мустафа, хорошо отдохнувший – в бинокль чётко были видны его розовые щёки, двойной подбородок, влажные, будто сальные губы.

– Давай, давай, садись быстрее в свой драндулет, – сиплым шёпотом подогнал его Мустафа. – Пташка сортирная! – Потом добавил официальное словечко, услышанное в зоне: – Объект!

«Объект» словно бы внял тихой просьбе Мустафы, обошёл машинешку кругом, спросил что-то у водителя и уселся на переднее сиденье. Портфель поставил себе на колени.

Шофёр поспешно прыгнул за руль и завёл мотор.

Машина дёрнулась с места, будто в прыжке, объехала пару старых канав, образовавшихся на дороге ещё год назад после прохода тяжёлых грузовиков, привозивших на хутор оборудование и, напряжённо гудя мотором, попылила по просёлку к Мустафе.

Тот перевёл автомат на одиночную стрельбу, приподнялся над схоронкой. Того, что его увидят, Мустафа не боялся – лучи заходящего солнца били водителю в лицо, в глаза, слепили, а вот сам водитель с пассажиром были видны стрелку очень хорошо.

За легковушкой высоким столбом кудрявилась пыль, плотной завесой прикрывала машину со стороны хутора – ничего не разобрать. Мустафа удовлетворённо качнул головой, задержал в себе дыхание. Он был опытным стрелком. Обучился этому делу ещё во время службы на заставе, участвовал в соревнованиях и имел две призовых грамоты: одна за второе место, другая – за третье.

Легковушка приближалась к нему. Делалась всё больше. Объёмное лицо водителя обрело чёткость. Вот машина пересекла невидимую черту, намеченную стрелком, и Мустафа, прикусив зубами нижнюю губу, плавно надавил на спусковой курок автомата. Выстрелил. Тут же, почти в унисон, выстрелил вторично.

В тот же миг понял, то второго выстрела можно было не делать – первая пуля попала водителю точно в лоб, в самый центр, под низко зачёсанные волосы, водитель ткнулся лицом в руль; вторая пуля ему вреда уже не причинила – прошла над головой, над теменем.

Машина резко вильнула в сторону и соскользнула на обочину просёлка, прокатила метров десять по запыленной рыжей траве и, уткнувшись радиатором в куст, остановилась. Мотор прохрюкал прощальную мелодию – всего один куплет – и заглох.

Немец с портфелем словно бы окаменел – он продолжал оцепенело сидеть рядом с застреленным водителем. Мустафа поспешно подхватил свой «сидор» и пулей вылетел из схоронки. В несколько длинных стремительных прыжков одолел запыленную обочину и оказался рядом с машиной, резко рванул дверь, выворачивая её чуть ли не с петлями, ухватил оторопевшего немца за воротник мундира и выволок из легковушки. Вместе с портфелем – немец дорогую ношу не выпускал из рук.

– Шнель, шнель! – просипел ему Мустафа в лицо, не зная, правильно говорит или нет, понимает его фриц или же ничего не видит и не слышит – окаменел вояка и очухается нескоро. Мустафа, не выпуская воротника, ткнул пленника костяшками кулака в шею, в затылок – подогнал: – Шнель, кому сказал! Шелудивый!

Тут Мустафа был неправ – немца никак нельзя было назвать «шелудивым», напротив, он был очень даже гладким, откормленным, важным, не немец, а картинка!

– Шнель, шелудливый! – повторил Мустафа с ожесточением и вновь ткнул пленника кулаком в шею. Мустафе надо было как можно быстрее уйти с этого места – и как можно дальше. Не приведи аллах, если немцы организуют погоню. Тогда пленника придётся пристрелить и застрелиться самому. – Шнель!

Заметив, что на поясе у немца висит кобура с пистолетом – аккуратно сшитая, какая-то игрушечная, а из распаха высовывается нарядная рукоятка, украшенная растительным рисунком, травками и цветочками, Мустафа поспешно обезоружил пленника, про себя отметив, что делает это запоздало, – сунул трофей себе в «сидор». Этот нарядный пистолетик можно будет у какого-нибудь штабиста обменять на бутылку коньяка или спирта.

Следом Мустафа вырвал из рук пленника портфель.

– Дай сюда! Теперь это моё… Моё! Шнель! – Мустафа потащил пленника за собой.

Через несколько минут немец засипел дыряво – выдохся, бежать ему было тяжело, вес он имел небеговой, к нагрузкам таким не привык. А Мустафа всё тыкал и тыкал его костяшками кулака в затылок.

Впрочем, и сам Мустафа не выдержал напряжённого бега, лёгкие у него так же, как и у немца, дыряво засипели, перед глазами начали плавать дымные розовые круги. Но тем не менее он в очередной раз выплюнул из себя вместе с тягучей сладкой слюной:

– Шнель!

Он бежал ещё минут двадцать и толкал перед собой автоматом хрипящего пленника, остановился посреди мрачного, захламленного сухостоем леса, пахнувшего кислыми муравьиными кучами, окостеневшей трухой, выжаренным мхом, ещё чем-то, едва уловимым, согнулся калачом, выкашлял из себя тягучую сладкую слюну.

Пленник не выдержал – подкачали ослабшие дрожащие ноги, накренился и повалился на землю. Лицо у него было свекольно-красным, глаза выпучены, будто у рыбы, вытащенной на берег, из уголков открытого рта длинными липкими нитями тянулись слюни.

– Ну, герр фриц, уморил ты меня, – загнанно простонал Мустафа, подёргал головой.

Немец в ответ пусто пошамкал ртом словно у него не было языка, перекусил слюну и ничего не сказал Мустафе – ему досталось больше, чем человеку, взявшему его в плен. Он попробовал подняться с земли, но не смог.

Мустафа пришёл в себя быстро, выровнял дыхание и настороженно закрутил головой – показалось, что слышит собачий лай. Стиснул зубы, задерживая в себе хрип. Немец следил за Мустафой выпученными глазами. Он всё понял, и на лице его нарисовались надежда.

– Накося тебе! – Мустафа ткнул ему под нос фигу. – Думаешь спастись? Не удастся! – Он хлопнул рукой по стволу автомата. – Сплошную дырку из тебя сделаю. Понял?

Пленник это понял, багровые щёки у него разочарованно обвяли. Мустафа вновь послушал пространство. Тихо было. Противно звенели комары, в стороне, в ветках деревьев, слабенько попискивал запутавшийся ветерок, да озабоченно потенькивали синицы. Больше ничего не было слышно.

С хрипом втянув воздух сквозь зубы в себя, Мустафа поболтал им во рту, будто водой, выдохнул и скомандовал пленному:

– Подъём, фриц! Шнель!

Немец отрицательно помотал головой. Мустафа дёрнул ртом: уж что-что, а он заставит фрица встать и идти, напрасно тот кочевряжится, – ухватил пленника за шиворот, резко потянул вверх, потом оттянул ногу и пнул ею немца под зад. Удар был сильным, в ответ пленник жалобно вскрикнул, вновь опустился на землю.

– Подъём, падла! – прохрипел Мустафа. – Кому сказали! – Выразительно повертел перед его лицом носком сапога.

В ответ немец промычал что-то невнятно, начал неуклюже, кособоко подниматься с земли.

– Шнель! – подогнал его Мустафа.

Пленник, всхлипывая, кряхтя напряжённо, встал на колени, брюки у него с треском лопнули по шву, он испуганно ухватился одной рукой за зад.

– Ты это… ты смотри не обосрись тут у меня, понял? Не то мы линию фронта перейти не сможем, ты всё демаскируешь своим запахом. Не думал, фриц, что ты таким вонючкой окажешься! – Мустафа привычно хлопнул рукой по стволу автомата и выкрикнул словно выплюнул:

– Пошли! Шнель!

Немец, продолжая держаться одной ракой за зад, посверкивая белой полоской кальсон, заковылял по лесу к гряде молодого ельника, взявшего верх над сухостоем. Мустафа, послушав напоследок, не прозвучит ли где собачий лай, успокоенно двинулся следом – лай не звучал.

Через два часа они были уже далеко. В лесной низине, окаймлённой плотными чёрными кустами, Мустафа запалил небольшой костерок, вспорол банку тушёнки, выразительно понюхал её – пахла банка вкусно, – придвинул тушёнку пленнику:

– Хавай давай! Ешь!

Тот, оголодав в дороге, залез в банку пальцами и, подцепив кусок мяса, незамедлительно отправил его в рот.

Себе Мустафа также открыл банку тушёнки, воткнул в мякоть финку, хотел было подцепить кусок мяса, но остановил себя, с сожалением заглянул в нутро «сидора» – там оставалась ещё одна банка, последняя. В конце концов махнул рукой:

– Ладно. Живы будем – не помрём. – Перевёл взгляд на немца, подогнал его: – Ешь!

Фронт находился уже недалеко – доносились глухие удары, смятые расстоянием – это били мелкие полевые орудия, удары перемежались сухими строчками, будто швейная машинка проходилась своей острой иглой по воздуху, работали пулемёты, иногда прорезалась строчка погуще, посерьёзнее – это басил тяжёлый пулемёт-станкач, в глубине неба возникали и гасли неяркие отсветы – следы ракет.

Фронт предстояло перейти сегодня. Этой же ночью.

Мустафа остриём финки вывернул из банки кусок мяса, задумчиво отправил его в рот – тушёнка была вкусной, явно из запасов Верховного главнокомандующего. Хотя и не американская, своя, – народ-то обычно хвалит американскую, по поводу своей скромно молчит. Наверное, американцы знают какие-то особые секреты приготовления, тушёночка у них действительно получается душистая, тает во рту, наша же бывает более жёсткая, с жилами, но тоже ничего. А эта оказалась более чем ничего. Мустафа неожиданно вспомнил зону, лагерь, в котором сидел… Есть там хотелось каждый день, жутко хотелось есть, до воя, и если зекам попадались жилы не только варёные, но и сырые, они им радовались очень. Жилы в супе, например, были гораздо вкуснее пустой баланды. Вздохнув, Мустафа подцепил ножом новый кусок мяса и отправил в рот.

Разжевав его, привычно подогнал пленника:

– Хавай!

Немец расправился со своей банкой быстрее Мустафы, глянул на разведчика исподлобья, сощурил глаза, в зрачках у него зажглись вопросительные свечки, – зажглись и тут же погасли, – Мустафа в ответ отрицательно качнул головой:

– Добавки не будет!

Немец заглянул в банку, проверил, не осталось ли там чего, лицо у него жалобно вытянулось, Мустафа достал из «сидора» флягу с водой, отвинтил пробку и плеснул немного немцу в опустевшую банку:

– Запей жратву!

Пленник благодарно закивал:

– Данке шен! Данке шен!

– Хватит данкать! – Мустафа сделал концами пальцев подсекающее движение. – Пей и – пошмурыгали дальше.

Несколько минут понадобилось на то, чтобы затоптать ногами костерок – сработала зековская привычка никогда не оставлять после себя огонь: прилетит ветер, дунет неаккуратно и всё – по лесу побежит пал. А пожар в лесу – страшная штука, никого не пожалеет, и в первую очередь – человека.

Зеков, допустивших пожар в лесной зоне, обычно убивали. Если не вертухаи, то свои.

– Шнель! – скомандовал Мустафа пленному. Тот покорно поднялся с земли. Мустафа проверил, как лежит в «сидоре» трофейный портфель, затянул бечёвкой горловину мешка. Ткнул перед собой стволом автомата, указывая дорогу. Дорога лежала на восток. – Шнель!

А небо ночное на востоке, сделалось светлее – немцы освещали свой край обороны, будто ночь превращали в день, ракет не жалели, – стрельба сделалась чаще: работали и автоматы и пулемёты, воздух трепетал нехорошо, содрогалась и земля… При такой стрельбе одолевать линию фронта непросто. А одолевать надо было…

Стрельба стихла к четырём часам ночи, примерно так – Мустафа время точно не засёк, но не это было главное – можно было потихоньку ползти к своим.

Для перехода Горшков отвёл Мустафе небольшой коридор на стыке двух немецких частей, проверенный разведчиками стрелкового полка, занимавшего позиции перед артиллеристами, снабдил паролем, который ему дал командир батальона, в чьё расположение Мустафа должен был попасть на обратном пути – словом, обеспечил по первому разряду, только выполняй задачу, старайся…

И Мустафа старался. Теперь важно не подвести старшего лейтенанта, благополучно перекатиться на свою сторону, и немца также благополучно дотащить.

Пленный вёл себя покладисто, тихо, словно бы смирился со своей судьбой, даже похудел за несколько часов. На всякий случай Мустафа пригрозил ему:

– Ты не вздумай у меня, – привычно хлопнул по стволу ППШ, – ежели что – дырок наделаю сто-олько…

– Я, я, я, – забормотал немец понимающе, он даже голос не поднимал, шептал – понимал, значит, всё… Понимал и боялся.

Мустафа ткнул его рукою в затылок, прибивая к земле.

– Не высовывайся, зар-раза, жмись к земле!

– Я, я, – вновь зашептал пленник едва слышно, втянул голову в плечи, повторил за Мустафой: – Зар-раза!

Справа, в окопах, словно бы услышали его шёпот, – возник свет, плоско всадился в небо, потом резко опустился к земле, побежал проворно по кустам и кочкам.

Мустафа прижался головой к какому-то гнилому выворотню, замер. Замер и пленный – понимал, что пулемётчики, сидевшие в родных окопах, разбираться не станут – заметят шевеление и дадут по нему очередь: дырок будет не меньше, чем от автомата странного человека, взявшего его в плен.

Иссиня-белый, резкий луч прожектора проскользил над их головами и двинулся дальше: люди, находившиеся по обе стороны передовой, не спали.

Линию фронта удалось пересечь благополучно – сделали это в то самое время, которое можно назвать «между волком и собакой», когда совершенно ничего не видно, всё расплывается: ночь ещё не отступила, не уползла в глухие, покалеченные снарядами распадки, полные поваленных деревьев, а утро не подошло, воздух сделался слепым – в пятнадцати шагах ничего не видно.

Да и народ, бодро полосующий свинцовыми очередями пространство, к этой поре скис – солдатские головы сделались тяжёлыми, руки одеревянели, тела подмяла усталость, в общем, фронт поспокойнел. Затягивать дальше было нельзя, и Мустафа ткнул рукой в сторону неровно подбритой осколками травы:

– Шнель!

Пленный сжался в колобок, но с места не стронулся – видать, заколодило что-то в нём, воспротивилось судьбе, Мустафа и такой вариант предусмотрел: незамедлительно выдернул из своего объемного «сидора» мягкую бельевую верёвку, петлёй протянул у пленного под мышками, затем накинул на голову и соорудил ещё одну петлю. Потом, молча сопя, первым полез в бритую траву.

Деваться немцу было некуда, он покорно пополз следом, также засопел: то ли возмущение свое выразил, то ли дыхание у него заклинило. Мустафа нервно подёргал за конец верёвки:

– Шнель! Давай, не застревай, оберзитцпердаччи!

И откуда у него словечко такое звонкое выскочило – «оберзитцпердаччи», он и сам не понял. Видать, услышал где-то, слово застряло в мозгу, а теперь проявилось.

Пленный засипел протестующе, но команде подчинился, пополз проворнее.

То ли их действительно услышали, то ли это была случайность, но сбоку – оттуда, где гнездился прожекторный луч, – длинной очередью ударил пулемёт. Мустафа мигом вжался лицом в траву, в землю, ощутил резкий дымный запах, шибанувший в ноздри, – пули шли низко. Пленник ткнулся головой в его ноги и также затих, словно бы сапоги Мустафы были самым надёжным прикрытием на земле, железным или каменным.

За первой очередью прогрохотала вторая. Мустафе показалось, что под ним, в такт выстрелам, даже задёргалась земля, сердце в груди Мустафы сдвинулось с места и, рождая боль, поползло к горлу.

Когда стихла вторая очередь, Мустафа неожиданно понял: пальбы больше не будет, стреляли для острастки – подоспело время, вот пулемётчик и нажал на гашетку. Мустафа дёрнул за верёвку, подавая команду пленному:

– Шнель!

Пленный на команду не среагировал, он даже не шевельнулся, Мустафа испуганно обернулся:

– Ты чего, фриц? Тебя что, убили?

А пленный продолжал физиономией своей втискиваться в сапоги Мустафы, прижимался к земле. В сером недобром сумраке Мустафа увидел его глаз – один, второй был прикрыт стеблями травы, – глаз был живой. Мустафа это понял и вновь требовательно дёрнул за верёвку.

– Фу, и напугал же ты меня!

Немец на этот раз подчинился Мустафе, заработал локтями, коленками, пятками: пулемёт, конечно, опасно, но гораздо опаснее этот странный русский, хотя на русского он похож мало, – в общем, злить этого человека нельзя…

Они проползли метров тридцать, соскользнули в низинку, пахнущую гнилью, и Мустафа неожиданно увидел перед собой тёмную, пьяно качавшуюся фигуру в каске-большемерке. Непонятно было, немец это или наш. Хотя нашим здесь рановато, вот когда начнётся наступление, тогда и будут.

Немец. Это был немец, вылезший из окопчика охранения размять ноги и помочиться. Из наших окопов эта низинка не просматривалась, поэтому фриц так безбоязненно и решился пустить звонкую струю под какую-то кочку.

Сделав дело, немец беззаботно потянулся. Огляделся. Мустафа напрягся, приготовил нож. Стрелять было нельзя. На своё счастье немец не заметил Мустафу, ещё раз потянулся и исчез, спрыгнув в свою ячейку. Мустафа перевёл дух.

Надо было двигаться дальше. Он поелозил ногами, отлипая от влажной глины, привычно дёрнул верёвку и, задерживая в себе дыхание, чтобы, не было слышно ни сипа, ни стона, ни хрипа, пополз дальше. Пленный немец, покорно поволокся следом.

Линию фронта они одолели благополучно – Мустафе повезло. Во всём повезло – немцы могли десяток раз обнаружить его и убить, но не обнаружили и не убили – это во-первых, во-вторых, пленный мог заартачиться, метнуться к своим окопам, поднять тревогу, взорвать линию фронта, превратить серый рассвет в рыжий ад, но он этого не сделал – кишка оказалась тонка у господина инженера (а в стрелковом батальоне, ещё до приезда Горшкова, с немцем малость побалакали и сообщили Мустафе, что взятый им «язык» – инженер по связи), превратился он в варёный огурец и позволил доставить себя без особых проблем в русские окопы, в-третьих, командир стрелкового батальона был ранен и, поскольку находился без сознания, то не передал своему заму, что в зоне их действия должен появиться разведчик артполка, идущий с той стороны, – в общем, Мустафу не ожидали, а раз не ожидали, то запросто могли угостить горячим свинцом и его самого, и пленника…

В общем, повезло Мустафе.

Инженер-связист, очень похожий на располневшего одесского лавочника, по фамилии Тольц, оказался ценным кадром, многое ведал и про штабы дивизий, расположенных на этом участке фронта, и про то, как они связаны друг другом, в какой подчинённости, – после допроса к Семёновскому приехали два командира из штаба армии и увезли с собою пленного. Майору же Семёновскому наказали оформить орден на человека, взявшего этого «языка».

Семёновский не выдержал и завистливо пожал руку старшему лейтенанту:

– Ну, Горшков, на этот раз ты попал точно в десятку, – начштаба панибратски подмигнул. – Как, говоришь, фамилия твоего мастака. Который так лихо сработал, а? Велено оформлять на орден, – Семёновский многозначительно приподнял указательный палец.

Про орден старший лейтенант уже слышал, назвал фамилию Мустафы. Майор записал её, записал имя, спросил про отчество.

– Отчества у него нет, – сказал Горшков. – Не знает он своего отчества.

– Детдомовский, что ли?

– Детдомовский, – подтвердил Горшков, – ни матери, ни отца не помнит, сгинули в Гражданскую.

– Ладно, без отчеств люди тоже живут и очень неплохо себя чувствуют, – произнёс Семёновский неожиданно примирительным тоном.

– Товарищ майор, разрешите поправить вас…

– Ну? – Семёновский сложил брови удивлённым домиком, приподнял их. – В чём дело?

– Вы неправильно записали имя моего разведчика. Он у нас Мустафа, вы сделали его Мастуфой. Мустафа, вот как надо.

– Один хрен, что в лоб, что по лбу, – недовольно проговорил Семёновский, раздражённо хрустнул костяшками пальцев, но всё-таки исправил «Мастуфу» на «Мустафу», недобро покосился на старшего лейтенанта: – Так тебя устраивает?

– Так устраивает, товарищ майор.

– Ладно, можешь быть свободен. Орден оформлю как только, так сразу, – назидательно произнёс Семёновский и, поймав недоумённый взгляд начальника разведки, пояснил: – Как только получу подтверждение из штаба армии о том, что твой Мустафа действительно приволок ценную птицу, так сразу вручу Красную Звезду.

– А если в штабе армии не подтвердят, тогда что, товарищ майор?

– Тогда Мастуфа твой пролетел мимо.

– Не Мастуфа, а Мустафа.

– Я же сказал – один хрен! Он же у тебя не православный… Еретик небось?

– Не знаю, я не спрашивал.

– В таком разе, он тем более пролетит. Понял, Горшков? Всё, можешь быть свободен.

Старший лейтенант на это невольно покачал головой и ушёл. Конечно, Семёновский – не единственная спица в колеснице, и на него есть управа, – можно пойти, например, к командиру полка или дальше – к начальнику разведки дивизии, либо ещё дальше – к начальнику разведки корпуса, но тогда Семёновский закусит удила и не даст Горшкову спуска ни в чём – будет преследовать до самого Берлина… Вот такая натура у майора.

Так что лучше скользкий вопрос этот спустить на тормозах и сделать так, чтобы и волки были сыты и овцы целы, и небо над головой голубело безмятежно.

Придётся явиться к майору с каким-нибудь трофейным подарком, и сделать это надо сегодня, либо завтра. Послезавтра может быть поздно…

Пока Горшков находился в штабе, погода испортилась, откуда-то из дальних далей приползли дырявые, мокрые от воды облака, пролились на землю мелкой противной влагой. За первой грядой облаков, будто в масштабном наступлении, приполз второй вал, грохоча жестяно, громко, добавил ещё воды, тропки в лесу, где располагалось артиллерийское начальство, расклеились, поплыли, сделались вязкими. Лес стал грязным.

– Тьфу! – отплюнулся старший лейтенант. – А ещё называется лето!

Впрочем, вполне возможно, что лето на войне таким и должно быть – ни на что не похожим, ржавым, капризным. Про себя Горшков решил, что если Семёновский зажмёт орден Мустафы, то надо будет обращаться к начальнику разведотдела дивизии; подполковник Орлов – мужик душевный, разведчиков, подчинённых своих, ценит, авторитета у него этажа на два больше, чем у Семёновского, так что Семёновский, если затеется дуэль, должен иметь бледный вид и синие губы. Иного выхода у Горшкова нет, только этот. Неужели Семёновский всё-таки зажмёт орден Мустафы?

Тревожно что-то сделалось Горшкову, воздух над головой потемнел, налился пороховым смрадом, показалось, что дождь, который только что закончился, сейчас начнёт лить снова, старший лейтенант поднял голову, скользнул взглядом по облакам – дряблым, источающим сырость, – понял, что дождь действительно вот-вот посыпется опять, поморщился недовольно – не нравились ему сегодня действия погодной канцелярии, поправил ремень на гимнастёрке и направился к взлобку, где были вырыты землянки разведчиков.

У землянок его встретил Охворостов.

– Ну что, старшина, порядок в танковых войсках?

– В танковых не знаю, а у нас порядок – ни одного происшествия. Тьфу-тьфу! – старшина суеверно плюнул через левое плечо.

– Как там Мустафа?

– Спит. Разбудить?

– Не надо. Пусть спит хоть до завтрашнего вечера.

– Чего в штабе нового, товарищ старший лейтенант?

– Как всегда, майор Семёновский держит себя на уровне заместителя командующего армией – по обыкновению недоступен, гневлив, высокомерен.

– Это он умеет делать. Науку шарканья подошвами изучил на «пять». Подчинённого может раскардашить тоже на «пять». Специалист.

– Ладно, старшина, утро вечера мудренее. Посмотрим, что будет завтра.

– Завтра будет то же, что было вчера, товарищ старший лейтенант, – тут Охворостов неожиданно смутился и добавил: – Это не я сочинил – песню однажды такую услышал.

– Сочинили её, наверное, какие-нибудь махновцы. Что-то я не слышал такой песни… Пока отбой, Егор Сергеич, отдыхай, – тут Горшков увидел Пердунка, запоздало вымахнувшего из землянки разведчиков и с мурлыканьем подкатившегося под ноги к командиру.

На груди, которую Пердунок тщательно вылизывал каждый день, трофейными красными чернилами, которые немцы использовали в качестве штемпельной краски, кто-то из ушлых разведчиков, – наверное, Арсюха Коновалов, – нарисовал звезду.

– Краснозвёздный кот – это что-то новое в нашей армии.

Горшков взял Пердунка на руки, хоть и грязен был кот, пыль слетала с него плотными кудрявыми слоями, и блохаст был – насекомые поедом ели его. Пердунок даже на руках командира не мог сидеть спокойно, дёргался, сопел по-собачьи, кусал себя, ёжился, прицеливаясь к чему-то, норовил потереться шкурой об изгибы пальцев, – а старший лейтенант не брезговал им, и никто из разведчиков не брезговал, не уклонялся от общения – все брали кота на руки, отдавали ему последнюю еду, а один сообразительный умелец – вона! – даже пометил Пердунка красной звездой… Чтобы не потерялся.

– Пошли домой, – сказал коту Горшков.

Против этого Пердунок не возражал.

Ночью с немецкой стороны принеслись два снаряда, один за другим легли в лощину, в трёх сотнях метров от землянок разведчиков, срубили несколько деревьев, вывернули огромную груду земли, но вреда особого не причинили. Лес только изуродовали.

Горшков выскочил из землянки, вгляделся в темноту, где бегали проворные мелкие огоньки – пламя, спрятавшееся в просохшей после дождя траве, пыталось разогреться, передвинуться на другое место, но шансов у него не было никаких, это было ежу понятно, поэтому старший лейтенант лесного пожара не боялся.

Вытянув голову, он пробовал сообразить, откуда же конкретно снаряды пришли и из какой такой дали, если бы узнать это, то можно было бы самим сделать пару ответных залпов и заставить фрицев поджать хвосты, но узнать это было непросто, снаряды вообще могли прийти с нашей стороны, из тыла, по ошибке, и Горшков, подавленный усталостью, решил, что самое сейчас – продолжить сон, и вновь нырнул в землянку.

Днём Горшкова вызвал к себе Семёновский, ткнул рукой в табуретку:

– Сидаун плиз!

– Я бразильскому не обучен, товарищ майор.

– Я тоже, – сказал Семёновский, – но это ничего не значит. Звонил Орлов из штаба дивизии, также о душе твоего Мастуфы беспокоился…

– Мустафы, товарищ майор.

– Я и говорю – Мастуфы. Резолюция такая – через полмесячишко приводи своего Мастуфу в штаб с заранее прокрученной в гимнастёрке дыркой… Для ордена. Разумеешь. Горшков?

– Так точно!

– Ну а на сем – бывай, – Семёновский улыбнулся, показал мелкие, плотно росшие зубы и отпустил старшего лейтенанта.

Всякий раз, когда Горшков общался с Семёновским, у него внутри возникали холод и злость – вытаивали из пустоты и поднимались наверх, царапали горло острыми углами, причиняли боль, – старший лейтенант пробовал понять начальника штаба и не понимал, хоть убей – не получалось у него это… Видать, были они сработаны с Семёновским из разного теста.

– Вы только, товарищ майор, не напишите случайно в орденской книжке «Мастуфа»…

– Не учи учёного! – Семёновский грозно взнялся над хлипким письменным столом, поставленным в землянке, – Горшкову показалось, что майор взнялся над самим собой, в тёмных глазах начальника штаба вспыхнул жёсткий свет, но старшему лейтенанту страшно не сделалось, он лихим чётким движением козырнул, также лихо и чётко оторвал ладонь от виска и покинул штабную землянку.

Хлопот был полон рот и главная забота из всех одна, прежняя – пополнение. Абы кого в разведку ведь не возьмёшь, люди с блестящими комсомольскими характеристиками, активисты политкружков и передовики установления власти пролетариата во всём мире здесь не проходят, как не проходят и «прилежные люди», стукачи и вертухаи – для службы в разведке нужны совсем другие качества, чем у этих людей… Увы! Где брать пополнение, Горшков не знал. Точнее – знал, но кто ж отдаст толкового бойца на сторону, какой командир? Толковые бойцы всем нужны. Всюду. Всегда.

У землянки разведчиков на опрокинутом ведре сидел босоногий Мустафа, блаженно шурясь, оглядывал сонными глазами округу. Пальцы на босых ногах у него шевелились словно бы сами по себе, жили своей жизнью.

Напротив Мустафы на земле расположился Пердунок и влюбленным взглядом поедал разведчика: кот не хуже Горшкова знал, какое дело сделал Мустафа и какого большого кобеля приволок в расположение части. Но не это было главное: кобели и впредь будут попадаться на крючки разведчиков, и произойдёт это ещё не один раз, – главное было другое: Пердунок приволок Мустафе свою добычу – крупную шелковистую мышь, он угощал разведчика обедом, ставя его в один ряд с собою.

Только вот Мустафа что-то не очень торопился вцепиться зубами в мышь, либо кинуть её на сковородку, и этого кот не понимал: еда-то первосортная, вкусная, свежая! Не тухлятина какая-нибудь…

Старший лейтенант сообразил, в чём дело, присел на корточки, погладил кота по пыльной голове:

– Спасибо, Пердуночек, спасибо, мой хороший. Забирай свою мышь, сегодня все сыты… – Горшков обращался к коту, будто к малому ребёнку, и голос у него был терпеливый, уговаривающий, словно он боялся обидеть Пердунка.

Пердунок, прежде чем попасть к разведчикам, пережил немецкую оккупацию, голодуху видел на расстоянии вытянутой лапы, наблюдал, как люди ели не только мышей – ели друг друга, отваливая части попостнее – слишком жирным было всякое человеческое мясо, – и набивали человечиной чугунки, – многое наблюдал и недоумевал теперь, почему Мустафа отказывается от вкусного подаяния…

Когда командир дал отбой, Пердунок сожалеюще вздохнул, подхватил мышь, прикусил её поудобнее зубами и исчез. Горшков сел рядом с Мустафой, огляделся.

За бледной кисеей, покрывавшей небо, неровным белым пятном просматривалось солнце. И хотя тепла оно не сулило – просто никак не могло сулить, светило вообще выглядело по-зимнему, – было тепло, кожу под гимнастёркой даже покалывало, отсыревшее дно низины дымилось, это испарялась болотная вонь, запах её ощущался довольно сильно… Неудачное место они выбрали для землянок, но не Горшков выбирал его, другой человек – сам Сосновский.

Мустафа, сидя на ведре, шевельнулся, сполз чуть в сторону, устраиваясь поудобнее.

– Есть какие-нибудь новости насчёт наступления, товарищ старший лейтенант? – спросил он.

– Конечно, есть, – ответил Горшков. – Ищи шило!

– Зачем?

– Чтобы дырку в гимнастёрке для ордена проковырять.

– Да ладно, товарищ старший лейтенант, – не поверил Мустафа. – Разыгрываете.

– Точно, точно!

– Дырку, если понадобится, мы без всякого шила приготовим. Зубами просверлим, – Мустафа улыбнулся неожиданно счастливо – наконец-то он поверил Горшкову, вновь по-ребячьи забавно пошевелил пальцами ног, сладко потянулся. – Хорошо-то как, товарищ старший лейтенант!

Горшков вновь оглядел распадок, остановил взор на припыленной дымкой низине. Природа русская – ненавязчивая, нет в ней кричащих резких красок, как, допустим, в природе южной, но очень уж она мила, неприхотлива, почти нет людей, которым она не приглянулась бы, не легла на сердце – во всякую мятежную душу эта природа приносит спокойствие. И в первую очередь тому человеку, который среди этой природы вырос.

Через месяц, уже после наступления, Мустафе вручили орден. Мустафа раскрыл непрочную, наполовину бумажную, наполовину матерчатую книжицу и улыбнулся печально: имя в его наградной книжке было написано так, как захотел когда-то майор Семёновский: «Мастуфа»…

С лёгкой руки Мустафы одиночный поиск решил совершить Арсюха. Проворный, ловкий, с косящим взглядом – ухватить за глаза его было совершенно невозможно, Арсюха верил в свою удачу, понимал, что он нисколько не хуже Мустафы, способен приволочь туза более крупного, да и места для орденов у него на гимнастёрке будет побольше, чем у башкирца, а значит, и возможностей больше, и брюки он умеет гладить лучше, и пилоткой обзавёлся офицерской, шевиотовой (а Мустафа довольствуется солдатской, сшитой из рубчика и будет ходить в ней, пока от пилотки не останется одна дыра, а в центре дыры будет красоваться звёздочка); в общем, сказано – сделано – тёмной ночью Арсюха ушёл на ту сторону.

Возврат Арсюха запросил через два дня. Все детали он обговорил с Горшковым, место неплохое для возвращения выбрал – высыхающее болото, обозначенное на карте не самым лучшим именем – Змеиное.

Но сколько разведчики ни высматривали змей на болоте, так ни одной и не обнаружили: либо передохли гады, либо умели хорошо маскироваться, но название как вошло во все штабные донесения, бумаги и карты, так и осталось.

Горшков сам пошёл к пехотинцам встречать Арсюху. Ночь выдалась тёмная, почти беззвёздная, лишь кое-где сквозь чёрную наволочь просвечивали неровные ломаные сколы, схожие с кусками бутылочного стекла, в деревьях пронзительно кричали цикады, нагнетали тревогу, напряжение буквально висело в воздухе словно песок, лишь только на зубах не скрипело.

С Горшковым в окопе находился старший лейтенант с обожжённой щекой и седыми висками – командир стрелковой роты.

– Ночь в самый раз для перехода, – сказал командир роты, – повезло вашему товарищу…

– Рано говорить, повезло или не повезло, – угрюмо произнёс Горшков, – вот когда снова будет на этой стороне, тогда и поговорим.

– Тоже верно, – согласился с ним командир роты. – Надо по деревяшке постучать, – он стукнул себя по темени костяшками пальцев.

Участок фронта был тихий – ни немцы тут впустую не палили, не разбойничали, не сотрясали воздух, ни наши, если уж и завязывалось что-нибудь горячее, то по делу. Внезапными налётами друг на друга особо не тревожили, местность была тщательно заминирована, так что проход Арсюхе прокладывали целых два сапёра, пропотели они основательно, прежде чем проложили надёжный коридор.

Перед самым рассветом откуда-то с севера приволокло облако гари – видать, где-то бушевал большой пожар, вместе с гарью приполз сырой, пробирающий до костей холод. Цикады разом умолкли. Командир роты невольно поёжился:

– Осенью запахло.

– А что… Пора уже. До осени календарной совсем немного осталось.

На этом разговор прекратился. Горшков напряжённо, до звона в ушах вслушивался в пространство, засекал звуки, приносящиеся с той стороны, морщился, когда чернота неба расползалась гнило под светом ракеты и ночное пространство делалось прозрачным, пытался что-нибудь разглядеть, но в прозрачности этой ничего, кроме собственного носа, не было видно. Горшков так же, как и командир стрелковой роты, ёжился, приподнимал плечи и угрюмо затихал, продолжая вслушиваться в ночь.

Затем присел на дно окопа, включил трофейный фонарик и, отогнув рукав, посмотрел на часы. Было три сорок пять ночи. Часа через полтора начнёт светать.

В это время раздался жирный, словно бы смоченный маслом хлопок, за ним – отчаянный прощальный крик, вверх взвился плоский красный столб огня, на нейтральную полосу с грохотом опустилось несколько тяжёлых комков, потом противной дробью прошлись комки мелкие, каменно-твёрдые, и всё стихло. Горшков всё понял. Застонал, уткнулся лбом в грязный, холодный, как намерзь, край окопа.

Не может быть, не может быть…

– Всё, старлей, не придёт твой человек – сказал командир стрелковой роты, – погиб он.

Горшков промолчал, затем вновь неверяще, будто пробитый осколком, ткнулся лбом в край окопа. Сглотнул твёрдый горький комок, возникший в глотке, затем приподнялся и долго всматривался в холодную встревоженную темноту.

Немцы после взрыва всполошились, открыли частый пулемётный огонь. Жаркие тяжёлые струи кромсали воздух, всаживались в землю, ворошили её, от ударов пуль окоп вздрагивал нервно. Наши молчали, молчание это было погребальным реквиемом по Арсюхе.

Всё, нет больше разведчика Арсюхи Коновалова…

Позже выяснилось, что Арсюха лицом в грязь не ударил, захватил штабного офицера, но при переходе через линию фронта сплоховал, вышел за границы коридора, отмеченного сапёрами, и подорвался. А может, пленный, поняв, что шансов убежать больше не будет, вскочил внезапно, метнулся в сторону, либо просто шарахнулся в испуге и угодил на мину.

Что именно произошло, угадать уже не удастся, а по позе убитых, лежавших на нейтрально полосе, понять ничего было нельзя. Тем более, издали. Немец лежал лицом вниз, неловко подогнув голову под себя, словно собирался бодаться с матушкой-планетой, Арсюха распластался вольно, будто живой, свободно раскидав руки в стороны – ну, ровно бы уснул на несколько минут, сейчас протрёт глаза и поднимется, одной ноги и одной руки у разведчика точно не было, а умертвил его крохотный осколок, всадившийся в висок, ничтожный железный обломок, отодравшийся от корпуса мины – вошёл осколок в голову Арсюхе и навсегда утихомирил его.

Два дня пытались разведчики выволочь Арсюхино тело с нейтральной полосы, но немцы не давали этого сделать – открывали такую пальбу, что и небу и земле становилось тошно, потом до них дошло, что русским не надо мешать – пусть уберут тело, которое уже начало здорово припахивать, и своего также надо убрать, зарыть в землю, не то штабист уже вздулся и так воняет, что солдаты скоро побегут с этого участка фронта, – дышать становится нечем.

Немцы привязали к плоскому, похожему на школьную линейку с заострённым концом штыку белую тряпицу – обрывок простыни и, вскинув эту немытую тряпицу над своим окопом, начали размахивать ею в воздухе.

К командиру роты, на которого навалилась отчаянная простуда и он, сидя в окопе на снарядном ящике, пил травяной взвар – говорят, полезный, но взвар не помогал, – прибежал солдатик, исполнявший обязанности вестового, и захлебываясь рвущимся из груди кашлем, доложил:

– Товарищ командир, немцы сдаются… Белый флаг выбросили.

– Такого быть не может, – размеренным горячим голосом – не своим, простуженным, – произнёс командир роты, – просто не должно быть!

– Честное слово – сдаются!

– Это они просят не стрелять, хотят убрать своего дохляка с нейтральной полосы.

– Что делать, товарищ командир?

– Не стрелять, передай мою команду по роте, – пусть фрицы убирают. А потом мы заберём своего.

– А если они захотят убрать нашего?

– Зачем он им?

– Ну всё-таки?

– Тогда стрелять. Но нашего они трогать не будут, это точно. Даю голову на отсечение.

Немцам дали беспрепятственно убрать своего убитого, после чего двое бойцов из стрелковой роты вытащили тело Арсюхи, закатали его в рваную, просечённую пулями и пропитанную кровью плащ-палатку, ни на что, кроме погребального савана уже не годную, и приволокли в свой окоп.

Когда Арсюхино тело уже находилось в окопе, прозвучал одинокий выстрел, первый в паузе перемирия, – прозвучал он с немецкой стороны.

Природа после этого выстрела посмурнела, увяла, и сам день увял, сделался серым, стало видно, что здорово подступает осень, она находится совсем уже близко – и трава стала жухлая, ломкая до костистости, и краски земли потускнели, и небо стало невесёлым, каким-то очень уж холодным.

Через час прибыл Горшков с Мустафой и старшиной Охворостовым, старшина горько кривя губы, посмотрел на убитого, покачал головой:

– Эх, Арсюха, Арсюха… И что тебя, дурака, понесло за орденом? Сидел бы сейчас в землянке, трофейный кофий глотал бы, ан нет – понесло…

Рот у старшины устало дёрнулся, кончики губ сползли вниз, задрожали, он повернулся и попросил командира пехотинцев севшим скрипучим голосом:

– Пусть ваши ребята помогут нам вытащить тело из окопа.

– Будет сделано, – пообещал тот и, переступив всем корпусом, поменяв позицию, словно у него, как у волка, не поворачивалась шея – очень уж старший лейтенант был простужен, на шее у него сидела целая горсть чирьев, – крикнул в глубину окопа: – Зябликов!

– Старшину Зябликова – к командиру!

Пехотинцы помогли разведчикам оттащить тело Арсюхи метров на сто, в выщербленный снарядами лесок и вернулись к себе, а Горшков с Охворостовым потащили труп дальше. Старшина по дороге отирал пот, обильно появляющийся на лбу и, не переставая, вздыхал:

– Эх, Арсюха, Арсюха!..

Могилу Арсюхе Коновалову вырыли на высоком месте, где росли сохранившиеся после жестокого артобстрела сосны, – удивительно было, как они уцелели, когда снаряды сплошным ковром накрыли рослый лесной холм, – на могиле соорудили земляную пирамидку, которую украсили деревянным щитком: «Здесь похоронен разведчик 685-го артиллерийского полка Арсений Коновалов». Внизу поставили две даты – рождения и гибели.

– Вот что берёт человек с собою на тот свет – две даты, – скорбно вздохнул старшина, – больше ничего, – отошёл от щитка на несколько метров, прикинул кое-что про себя и, вернувшись, нарисовал над Арсюхиной фамилией звёздочку.

У могилы выпили – Горшков налил в каждую кружку немного спирта, откупорил фляжку с водой.

– Помянем нашего Арсюху. Пусть земля будет ему пухом.

Выпили молча. Запивать никто не стал – научились пить спирт всухую, не боясь сжечь себе горло.

– Вот и всё, – тихо и горько произнёс старшина, – кончилась война для нашего Арсюхи. Всё!

Кроны сосен тяжело зашевелились, на макушку могилы свалилась большая шишка.

– Считайте, что памятник готов – целая композиция получилась, – Довгялло улыбнулся скорбно, вновь протянул старшему лейтенанту свою кружку. – Давайте ещё понемногу, товарищ командир. Арсюха любил это дело…

Горшков молча налил спирта в подставленную кружку.

Утром к Горшкову прибыл посыльный из штаба – мрачный грузин с плохо выбритым чёрным лицом, похожий на большого растрёпанного грача.

– К начальнику штаба, – невнятно пробурчал он, – вызывает.

Ранний вызов к Семёновскому всегда сулил что-нибудь неприятное. На этот раз Семёновский даже головы не оторвал от бумаг.

– В двенадцать часов дня прибудет пополнение, – сказал он, – готовься встретить. Будешь первым смотреть бойцов. Остальные – потом.

Судя по всему, майор находился в худом настроении, если бы находился в хорошем, обязательно бы что-то добавил, какое-нибудь хлёсткое, а то и обидное словцо вставил, не упустил бы момент, но, видать, не до этого было Семёновскому. Он вяло мотнул в воздухе рукой, отпуская старшего лейтенанта.

Пополнение – это добрая новость. Новость вызвала прилив сил, старший лейтенант был готов скакать молодым козленком, – после Мустафы он взял ещё двоих разведчиков, но вскоре должен был отдать их в расчёты – оба раньше служили в артиллерии. Хотя ребята были подходящие… Но Семеновский посчитал, что разведчики обойдутся без них, – всё равно ведь стрелять из пушек не умеют и расчёта из разведчиков не составишь. Хотя разведчики и носят в своих петлицах артиллерийские эмблемы, два скрещенных пушечных ствола, в будущем году, говорят, во всей Красной армии введут погоны, – разведчики будут носить скрещенные пушечки и на погонах.

Пополнение привезли на грузовиках и выстроили на берегу большого, чистого, исходящего тёплым парком озера. Все эти люди – и молодые, ещё не нюхавшие пороха, и старые, знающие, почём фунт лиха на фронте, прибыли в артиллерийский полк. Все останутся тут.

Старший лейтенант прошёлся вдоль строя, оглядывая лица. Разные тут лица – и такие, что нравились, и те, что не нравились, мягкие и жёсткие, открытые и с хитринкой, с двойным дном, простые и такие, что «без поллитра» не разгадаешь.

– Я – командир разведки полка, – сказал Горшков, – мне нужны люди. Такие, что не спасуют, когда окажутся по ту сторону фронта, умеющие метко стрелять и беспрекословно выполнять приказы… Возможно, среди вас есть знающие немецкий язык, это в разведке приветствуется очень даже. Есть такие? – старший лейтенант вновь прошёлся вдоль притихшего строя. – А?

Строй молчал.

– Значит, нет. Жаль!

– Есть! – неожиданно раздался напряжённый школярский голосок из глубины строя.

Старший лейтенант приподнялся на носках сапог – ему сделалось интересно. Попробовал отыскать глазами этого выдающегося храбреца, нащупать его, но попытка оказалась тщетной. Горшков машинально пробежался по пуговицам: проверил, застегнут ли у него воротничок гимнастёрки, и произнёс восхищённо:

– Очень лихо!

– Есть хорошее правило, товарищ старший лейтенант, – вновь прозвучал школярский голосок, – сам себя не похвалишь – как оплёванный сидишь.

– Не сидишь, а стоишь, – возразил старший лейтенант, – а потом, быть оплёванным совсем не обязательно. А ну, выйди из строя!

Строй зашевелился, сдвинулся вначале в одну сторону, потом в другую и несколько мгновений вытолкнул из себя невысокого мальчишку.

«Лет пятнадцать ему будет, не больше, – отметил про себя Горшков, – классе в восьмом, наверное, учился и удрал на фронт. Это что же такое делается – мы начали брать в армию детей? До этого уже дошли?» Горшков сощурился насмешливо и спросил, не сдерживая удивления:

– Боец, сколько тебе лет?

– Девятнадцать.

Горшков согнул палец крючком и показал его мальчишке:

– Загибаешь!

– Клянусь мамой, не загибаю! – боец оттопырил верхнюю губу, поддел большим пальцем край чистых белых зубов, цыкнул, затем, рассмеявшись неожиданно счастливо, лихо провёл себя ногтем по горлу. – Ей бо!

Забавный тип.

– Фамилия?

– Рядовой Подоприворота.

– Ну и фамилия у тебя, боец…

– Какую фамилию папа с мамой дали, такую и ношу, товарищ старший лейтенант. Мне нравится.

– А зовут как?

– Волькой. Полное имя – Владимир.

– Владимир – это хорошо… Был князь такой в русской истории – Владимир Ясно Солнышко, – Горшков тянул время, – оглядел Вольку с головы до ног и обратно, вздохнул – уж очень тот был маленький для разведки, а с другой стороны, может, хорошо, что маленький, – переоденется в лохмотья, превратится в несмышлёного деревенского пацанёнка – поди унюхай, что это артиллерийский разведчик. Но как он будет таскать тяжёлых «языков» из-за линии фронта? Иной дядя может оказаться раза в четыре тяжелее его. Никакой узел на пупке не выдержит – развяжется.

– Стрелять-то хоть умеешь?

– Награждён значком «Ворошиловский стрелок».

– Почему не носишь?

– Чтобы хвастунишкой не считали.

– Ну, теперь давай, немного пошпрехай!

Вид у Вольки неожиданно сделался смущённым, он проворно отвёл глаза в сторону.

– Чего? – насторожился старший лейтенант.

Волька с шумом втянул в себя воздух, выдохнул, становясь совсем маленьким.

– Соврал я, товарищ командир, – тихо проговорил он. – Немецкий я, как и все. Не более того.

– Зачем соврал, боец?

– Очень хочется попасть к вам, товарищ командир, в разведку.

– М-м-м, – Горшков покрутил головой озадаченно.

– Но язык я подтяну, ей бо! Обещаю, что буду шпрехать не хуже переводчиков… Честное слово даю!

– Ладно, стой пока здесь, – Горшков огладил складки на гимнастёрке, прошелся вдоль строя. – Кто ещё признается в своих исключительных несуществующих способностях, как это сделал боец Подоприворота?

Смельчаков по этой части больше не оказалось. Горшков остановился против плотного сильного парня с насмешливыми зелёными глазами, похожего на дворового кота.

– Два шага вперед – арш!

Парень вышел из строя. Горшков велел развернуться лицом к шеренге и двинулся дальше.

– Два шага вперед! – скомандовал он следующему кандидату – долговязому ефрейтору с длинным лошадиным лицом.

Затем извлёк из строя ещё несколько человек, приглянувшихся ему, развернул их лицом к пополнению.

– Вас я забираю с собой, – сказал он им. – Допросов-разбирательств никаких устраивать не буду – всё в рабочем порядке, когда с котелками вокруг костра рассядемся.

С этими словами Горшков увёл отобранное войско к себе – всего семь человек. Увёл, чтобы делать из них людей…

Занятия с новичками проводили три человека – сам старший лейтенант, сточивший на разведделе все свои зубы, Охворостов – тоже дока немалый, способный у немца, пока тот стоит на посту, выведать все секреты, в том числе и главный – где живёт Гитлер, а потом прихватить незадачливого фрица и вместе со сменщиком уволочь на свою территорию, и сержант Соломин.

Неподготовленных людей брать с собою в разведку нельзя.

Вечером, у огонька, разведённого так умело, что его не видели ни немцы, ни наши, без единой дымной кучеряшки, – подводили итоги. Из пополнения выделялись двое – зеленоглазый Амурцев и ефрейтор Макаров, из них должны были получиться более-менее толковые ходоки за «языками». Отдельно, в числе принятых стоял также Волька Подоприворота, остальные были так себе – ни рыба ни мясо, ни солёные огурцы. Если бы была возможность пройтись по новому пополнению более тщательно, пощупать каждого человека, то толку было бы больше.

При вечерних беседах любил присутствовать Пердунок – хлебом не корми, дай послушать, о чём люди говорят…

Говорили не только о деле – о безделье тоже: довоенную жизнь вспоминали, интересные случаи, красивых женщин и школьные годы, которые у всех их, включая старшего лейтенанта, завершились совсем недавно.

Игорь Довгялло всё тянулся к грязному Пердунку, норовил погладить его пыльную лохматую голову, за ушами почесать, угостить чем-нибудь.

– Любите животных? – осторожно полюбопытствовал один из новых, лысоватый, со спокойным лицом, очень похожий на сельского бухгалтера рядовой в мешковатой телогрейке, по фамилии Шувалов.

– Да как сказать? По-разному, – Довгялло приподнял одно плечо. – Хотя дома у меня целый зоопарк остался: кот, попугай и большой аквариум с рыбами.

– Скучаете по дому?

– Раньше скучал очень, сейчас отвыкать начал…

– Я тоже мечтал иметь попугая, но в сельской местности, – Шувалов отдёрнул руки от проворного костёрного огня, развёл их в стороны – чуть не обжёгся, – в общем, вы понимаете, попугай – не дворняга, в деревне попугаи не живут и не разводятся.

– Очень занятные создания – попугаи…

– У вас какая порода была?

– Жако. Это большой попугай, очень разговорчивый, а мой ещё и превосходным свистуном был. Любую мелодию мог исполнить.

Тихо потрескивал костёр, люди жались к огню, вечерами делалось очень холодно, с гудом сваливающийся с вершин деревьев на землю ветер пробивал до костей – неуютной становилась природа.

Земля была истерзана воронками, изувечена, загажена, измята гусеницами и колёсами, она невольно рождала в душе тоску и вопрос: и когда же эта треклятая война закончится? Вместе с тоской возникали и воспоминания о доме, о дорогих милых вещах, оставшихся там, о близких людях, чьи лица снятся по ночам, в краткие часы отдыха. Довгялло хорошо понимал Шувалова. Разговор обрывался, если слышался далёкий стук, – это на немецкой стороне просыпалось тяжёлое орудие, под ногами потерянно вздрагивала земля, через некоторое время в небе раздавался ржавый визг – проносился громоздкий снаряд, промахивал высоко над головами и, будто чемодан на колёсах, уезжал в тыл – фрицы были мастаками по части наших тылов, каждый день прощупывали их, хотели накрыть кого-то.

На этот раз снаряд прошёл низко, разведчикам показалось, что от движения воздуха, шедшего валом за «чемоданом», чуть не погас костёр – пламя пригнулось и оторвалось от головешек, потом, повисев в воздухе немного, вернулось на место. Костёр задымил, это было совсем ни к чему, дымить ему не дали…

– Разведчик должен уметь всё, – учил пополнение Горшков, – и костёр разводить без спичек, и мясной суп варить без мяса, и рыбу жарить без рыбы, и лечить без лекарств, и перевязывать без бинтов, и шить без ниток, и машину чинить без инструментов…

– А стрелять из автомата без патронов, товарищ старший лейтенант, – невинно округлив глаза, полюбопытствовал Подоприворота.

– Вот это делать разведчик действительно не умеет, – ответствовал Горшков.

– Ну и что попугай из породы жако? – вспомнил тем временем Шувалов. – Как звали его?

– Так и звали – Жако. Когда отец привёз его домой, то очень здорово обрадовался кот, даже замурлыкал от удовольствия – свежее мясо ему доставали, нежное, тёплое, можно сказать, прямо в миску положили… Выгнул кот спину дугой и – на попугая – хр-р-р! Попугай шарахнулся от него в клетку и что было силы щёлкнул в воздухе клювом. Клюв знаете у него какой – легко перекусывает толстый карандаш. Раньше выпускали цветные, толстые такие.

– Хорошо знаю. У меня на работе таких десяток был. Очень удобно резолюции ставить. С подвохом.

– Поэтому легко можно понять, во что Жако мог превратить бедного кота, – Довгялло, коренной москвич, не мог обращаться к человеку старше себя на «ты» – только на «вы». Даже в условиях войны. Он считал, что интеллигент всегда должен оставаться интеллигентом. В любых условиях. – Но кот, заевшийся на домашних харчах, ничего не понял, – Довгялло тихо засмеялся, – а вот попугай всё, вышел из клетки и двинулся на кота. Шаг вперёд – кот сделал шаг назад, попугай снова шагнул вперёд – кот сделал шаг назад, шаг вперёд – шаг назад. Наконец, кот уперся задницей в стенку комнаты. Тут попугай открыл рот и произнёс фразу, которой его научил прежний хозяин: «Пошёл вон!» Кот ошалело отпрыгнул в сторону и нырнул под диван. Перепугался так, что его потом целых три дня не могли вытащить из-под дивана.

– Бедняга, – сочувственно проговорил Шувалов. – Хоть сообразить, что к чему должен был. Обычно бестолковки у котов шурупят очень хорошо.

По соседству негромкую беседу вели Соломин и ефрейтор Макаров. Макаров сжимал в горсть, в кулак подбородок и утяжелял своё длинное лицо. Складывалось такое впечатление, что он всё время оттягивает собственную физиономию вниз. Голос у ефрейтора был низкий, хрипловатый – Макаров умел играть на гитаре и исполнять в компании песни, знал он их десятка три, не меньше.

– Когда пойдём в наступление, мы тебе гитару обязательно добудем, – пообещал Соломин, – у немцев отымем – будет у тебя музыкальный инструмент… Какую гитару ты больше предпочитаешь, шестиструнную или семи?

– Семиструнка звучит лучше. Но если подвернётся шести – тоже неплохо.

Всех семерых Горшков оставил у себя – в конце концов даже из самых ненадёжных получатся бойцы «невидимого фронта». Хотя «невидимый фронт» – это совсем из другой оперы.

Первым из нового пополнения погиб самый неприметный, неприспособленный, хотя и самый старательный – очень уж ему хотелось стать разведчиком, – кубанский станичник Мануйленко. С ним даже толком познакомиться не успели. Подорвался, как и Арсюха, на мине.

Как его занесло на старое минное поле, поставленное ещё немцами, никто не знает. Когда немцев немного отжали, их мины очутились на нашей территории, в нескольких километрах от линии фронта, в тылу, об этих минах знали не только солдаты – знали даже козы из подсобного хозяйства полка, на краю поля стояли таблички, изготовленные сапёрами, и всё-таки Мануйленко на это поле угодил.

Всё дело в том, что умудрился заболеть Семёновский, хотя, как известно, на войне люди не болеют, в госпитали попадают только с ранами, но майор сумел отличиться и тут, и врач прописал ему койку в полевом госпитале. Сопровождали майора двое – Мануйленко и боец из хозвзвода.

На обратном пути бравый кубанский казак попросил тормознуть – сказал, что доберется на своих двоих. Как потом выяснилось, Мануйленко приглянулась одна девица, ефрейторша Муся из штабной канцелярии, умевшая стучать на пишущей машинке со скоростью пулемёта – длинными очередями, и влюбчивый кубанец решил нарвать ей цветов.

Многомудрый старикан из хозвзвода на всякий случай предупредил казака:

– Будь аккуратен! Тут недалеко минное поле, ещё немцами поставленное расположено. Не напорись!

– Знаю я про это поле, – отмахнулся Мануйленко и напрасно это сделал. Он решил нарвать ромашек покрупнее для своей зазнобы, покрупнее и побелее, какие рождаются только осенью, и точно угодил на мины.

Взрыв оторвал ему одну ногу, вторую здорово помял и начинил живот осколками. Мануйленко так и не понял, что произошло – потерял сознание раньше, чем оглушило его, опрокинулся в горячее красное варево, хлебнул его и забылся, а когда очнулся, то уже умирал – слишком много потерял крови. Белые ромашки, которые он собирал, от засохшей крови сделались чёрными.

Невдалеке, по дороге, прошла машина – сияющий свежей краской ЗИС. Мануйленко попробовал поднять руку, чтобы привлечь внимание шофёра, но рука не слушалась его, – силы, чтобы поднять такую тяжесть, не хватало, попробовал крикнуть, но крика своего так и не услышал – голос у него пропал.

Так и умер Мануйленко на минном ромашковом поле, среди густых, безобидных красивых цветов, невольно превратившихся в цветы смерти.

Там же, неподалёку от поля, на краю говорливой берёзовой рощицы, рядовому Мануйленко вырыли могилу. Поскольку серьёзное наступление пока не состоялось – что-то там не состыковывалось в штабах армий, державших здешний фронт, то образовалось кладбище: кто-то попал под выстрел изворотливого снайпера-эсесовца, кого-то накрыл шальной снаряд, принесшийся с далёких высот, куда немцы затащили несколько гаубиц, кто-то погиб по обычной глупости… Хотя глупых смертей не бывает, и по глупости люди погибают очень редко. А может быть, даже не погибают вовсе.

Всякая смерть сложна, она предсказана судьбой, назначена. Если хотите, высшими силами, всякая смерть – это неостановимый процесс.

Говорят, что на войне к смерти привыкают, становится она такой же привычной, как дождик в июле или грязь в сентябре… Ничего подобного!

Сколько Горшков ни хоронил своих людей, ни одни похороны не были проходными, все оставили след, все словно бы душу его проткнули.

В том числе и похороны Мануйленко.

Единственный человек, которого Горшков ругал за Мануйленко, был майор Семёновский. Нет бы ему обойтись своими штабными обозниками, и всё было б в порядке. Но майору понадобился кто-нибудь из группы разведки. Для чего? Для осознания собственной значимости, что ли? Тьфу!

Горшков постоял несколько минут молча над могилой Мануйленко, творя про себя молитву и прося, чтобы мёртвый боец, так ни разу и не сходивший в разведку, простил его, – потом нагнулся, поднял из-под ног большую глутку земли, размял её и кинул вниз, на дощатый, сколоченный из ровных и оструганных досок гроб.

Хорошо, что домовину настоящую сколотить удалось, и кладбище подобралось, можно сказать, настоящее, если бы хоронили казака в наступлении, ни деревянной домовины у него не было бы, ни весёлой компании…

Наступление, о котором так много говорили – и шёпотом говорили, и вслух, – похоже, становилось реальностью – Горшкову с разведчиками приказали захватить высотку, расположенную в ничейной зоне, чтобы оттуда можно было корректировать огонь полковых пушек.

Собственно, захватывать её нечего было, она же – ничейная, другое дело – её надо было хоть как-то, примитивно, на обезьяньем уровне оборудовать, вырыть окопчик, затащить в него стереотрубу на ножках, накрыть схоронку сверху зелёным пологом, чтобы блеск линз не засекли фрицы – словом, сделать всё, чтобы могли работать и разведчики, и корректировщики огня, и вообще все, и кто захочет понюхать, чем пахнут жареные фрицы.

Горшков крикнул Мустафе:

– Бери автоматы, свой и мой, и – пошли!

– Куда, товарищ командир?

Ах, Мустафа, Мустафа, мог бы и не задавать таких вопросов.

– На Кудыкину гору!

На передовой, в стрелковой роте, куда они пришли, распоряжения отдавал всё тот же командир – старший лейтенант с усталым лицом, рота его уже два месяца не вылезала из окопов. Увидев Горшкова, он поднял приветственно руку.

– Что богов войны привело к нам, простым смертным окопникам? – спросил.

– А вот, – Горшков ткнул стволом автомата в неровную сопочку, крутым прыщом выросшую на теле земли, сплошь в буйном кустарнике. То, что на ней много травы и кустарника – это хорошо, спрятаться будет где.

– Толковая высотка, – похвалил командир стрелков выбор артиллеристов, – только для нас она ни то ни сё… Хотя мы, не скрою, несколько раз нацеливались на неё, посылали людей, но фрицы обязательно начинали возмущаться, подтягивали миномёты, пуляли, подключали артиллерию, тоже пуляли, и мы отступали… Зачем нам этот пуп? – командир роты, сделав пренебрежительный жест, припал к биноклю – что-то не понравилось ему на переднем крае немцев, какое-то шевеление там началось, и старшему лейтенанту сделалось не до гостей.

Передвинувшись по окопу в глубину, к сопочке, Горшков также приложился к биноклю, осмотрел местность. Несколько старых воронок, уже забитых бурьяном, два свежих взрыва, вывернувших кусты вместе с длинными, похожими на верёвки корнями, неровный стежок, проложенный в высокой пожухлой траве – на взгорбок этот ползали ротные умельцы, искали там чего-то, но, видать, не находили и каждый раз возвращались ни с чем, последний раз ходили совсем недавно, это было заметно невооружённым глазом. Горшков отнял бинокль от глаз и сказал Мустафе:

– В сумерках туда и поползём, обследуем на предмет дальнейшей жизни.

– Всё ясно, – многозначительно произнёс Мустафа.

Ему действительно всё было ясно – с сопочки этой можно как нельзя лучше корректировать огонь пушек. И делать это придётся корректировщикам да разведчикам. Мустафа полностью овладел обстановкой в полку, даже артиллерийской терминологией, и той овладел.

Когда небо побурело, белые пушистые облака, плававшие в нём, потемнели и сделались твёрдыми, будто были выструганы из дерева, а земля стала мрачной, старший лейтенант и Мустафа перевалились через бруствер окопа и поползли к сопочке.

Ползли не торопясь, аккуратно, так, чтобы не издавать ни одного звука и тень за собой не волочь, и трава, слившаяся в единый монолит, где бывает заметно шевеление каждой пушинки, чтоб не смещалась в сторону, – и Горшков и Мустафа это делать умели.

Сопочка тем временем погрузилась в предночную тень, заползающее за горизонт солнце находилось в противоположной стороне, за сопочкой, в недалёких кустах бодро затенькали невесть откуда прилетевшие птицы – обычно они стараются держаться подальше от передовой, – но вскоре принесшийся порыв холодного ветра отогнал их в сторону. Сделалось тихо. Даже выстрелов не было словно люди с винтовками сморились, – ни с нашей стороны не звучали, ни с немецкой. Перерыв.

В тиши ползти сложно. Опасно. Горшков остановился и, вывернув голову назад, немо шевельнул губами. Мустафа всё понял – научился разбирать бессловесные фразы командира:

– Слишком тихо… Переждём немного.

С этим Мустафа был согласен.

Минут через пять на немецкой стороне ударил пулемёт. Горшков по голосу узнал: МГ… С нашей стороны дружно протявкали два трофейных автомата – патроны в дисках родных ППШ тратить было жалко, поэтому тратили немецкие, затем увесисто, громко хлестнула трехлинейка – хорошая всё-таки винтовочка была изобретена царским генералом Мосиным. Впрочем, говорят, когда он её изобрёл, был простым капитаном. Капитаном русской армии.

Приподняв голову и послушав пространство, Горшков сделал знак Мустафе: поехали, мол, дальше…

На этой, не видимой из немецких окопов стороне, можно было сейчас подняться в рост, либо в полурост и, не мучаясь совершенно, взбежать на высотку эту, но что-то Горшкова останавливало, удерживало что-то… Что именно, понять старший лейтенант не мог.

Шутники в таких случаях говорят «внутренний голос», но это был не внутренний голос, а что-то более серьёзное.

Неожиданно Горшкова за ногу потянул Мустафа – команда «Стоп!». Значит, ординарец что-то увидел… Через несколько мгновений Мустафа очутился рядом со старшим лейтенантом, потыкал перед собою рукой. Горшков пригляделся и невольно похолодел – впереди находилось хорошо замаскированное, совершенно незаметное ложе, в котором дремал немец – горбоносый унтер в кепке с длинным козырьком. Рот у унтера был открыт, на языке пузырилась слюна. Правильно про таких говорят – полоротый, очень точное слово найдено народными умельцами. Чуть не проворонил унтера Горшков, это везение, что горбоносого немца свалила усталость, а может, и не усталость, а однообразный вид наших окопов.

Фрицы были не дураки, они раньше наших установили на сопочке свой наблюдательный пункт – тоже к чему-то готовились…

Прижав палец к губам, – тихо, мол, – Мустафа вытянул из-за голенища финку и беззвучно пополз вперёд. Полоротый, словно бы почувствовав что-то, шевельнулся, открыл рот пошире, зевнул с подвывом, щёлкнул зубами и захрапел вновь – кожа у него была толстой, колючее ощущение опасности её не проняло, не проникло сквозь поры. Замерший на несколько мгновений Мустафа сделал бесшумное движение локтями, подпёр себя коленками и коротко и резко взмахнул рукой.

Голова у унтера надломилась, подрезанная под корешок, из-под подбородка потекла струя крови: унтер умер, даже не проснувшись.

Поодиночке немцы не ходят – не принято, – где-то недалеко должен быть напарник убитого, его следовало отыскать. Горшков коротко, тихо, будто лесная птица, свистнул. Мустафа оглянулся с вопросительным видом: чего?

Старший лейтенант показал ему два пальца: осторожнее, где-то здесь должен быть второй фриц. Мустафа понимающе наклонил голову.

Вторая схоронка была оборудована на левом склоне сопочки, с которого просматривалась длинная тёмная лощина, и в самом конце её была видна просёлочная дорога, небольшая часть – по дороге этой подвозили боеприпасы.

На клок дороги и была нацелена труба с хорошо сокращающим расстояние тубусом; в схоронке также сидел унтер с эсесовскими знаками-молниями в петлицах, рассматривал в тубус быстро темнеющее пространство, щурил судачьи глаза и что-то заносил себе в блокнот. На второго наблюдателя навалился Горшков – была его очередь.

Эсесовец оказался жилистым, вырвался и заорал так, что крик его услышали и в немецких, и в наших окопах, Горшков приподнялся и что было силы ударил немца кулаком, будто молотом, по темени. У эсесовца разом перехватило дыхание, язык осклизлым лягушонком нырнул в глотку, подбородком фриц громко стукнулся о земляной накат схоронки.

– Я его счас, товарищ старший лейтенант, одну секундочку, – деловито произнёс Мустафа, извлёк из кармана моток верёвки, быстро и ловко перепеленал эсесовцу руки. – Ежели понадобится, то и хавальник ему кляпом заткнём, кричать больше не будет.

Горшков подумал, что неплохо бы позвать подкрепление – вдруг на выручку эсесовца припрутся какие-нибудь дурные фрицы? А с другой стороны, пока это подкрепление дозовёшься, немцы могут уже несколько раз прийти сюда.

Старший лейтенант огляделся. От схоронки эсесовца в сторону уходил хорошо утоптанный, углублённый лаз, Горшков молча глянул на Мустафу и показал подбородком на этот боковой ход, ординарец без всяких слов понял, что надо делать, беззвучно ввинтился в лаз и его с головой накрыл кустарник.

Через минуту возвратился и объявил мрачно, с косой улыбкой:

– Сортир!

– Тьфу! – не выдержав, сплюнул старший лейтенант. – Небось и катушка жопной бумаги висит на каком-нибудь сучке.

Мустафа юмор не принял, ответил с прежней мрачной улыбкой:

– Не видел!

Старший лейтенант потряс эсесовца за плечо:

– Эй, приятель! Хватит слюни пускать. Подъём!

Эсесовец даже не шелохнулся, лежал, всадив голову в земляной бруствер и выгнув её в сторону. Из открытого рта вытекала длинная тягучая струйка розовой слюны.

– А вы случайно не убили его, товарищ старший лейтенант? – шёпотом спросил Мустафа.

– Не убил. Фриц находится в отключке, – тон Горшкова был спокоен – старший лейтенант знал силу своего удара, знал и то, какие могут быть последствия после тарана хлипкой немецкой черепушки тяжёлым кулаком.

– Будто барынька из помещичьей семьи, – Мустафа не выдержал, засмеялся, – в отключку впал… В туалет небось ходит с пипифаксом, специально присланным из Берлина. Не то, что мы. Мы привыкли подтираться лопухами.

Старший лейтенант вместо ответа прохмыкал себе что-то под нос.

– Только из-за одного этого, товарищ командир, они проиграют нам войну.

– Ладно, стратег, – Горшков вновь тряхнул эсесовца, тот тряпично мотнул головой. А чего, собственно, с этим фрицем чикаться? Ведь подвигов у него, наверное, больше, чем достаточно – небось вволю поиграл автоматом на беду нашим мужикам, отправить бы его прямиком на небо. Но нельзя – вдруг от него польза какая-нибудь может быть? Тьфу! – Вставай, гитлерёныш.

«Гитлерёныш» продолжал пребывать в отключке, нижняя челюсть у него отвалилась, повисла и, когда Горшков тряхнул его снова, она железно клацнула – будто сработал капкан.

Сопочка эта, облюбованная и обустроенная фрицами, вполне подходила для наблюдательного пункта: немецкая сторона была видна отсюда нисколько не хуже нашей.

Неожиданно в выси, над людьми, в воздухе послышался тихий шорох, будто неспешно посыпался песок, вытекающий из невидимой дыры, и Горшков с удивлением обнаружил: пошёл дождь. Мелкий, рождающий на зубах оскомину, в котором и промокнуть вроде бы трудно, но именно в такой дождь люди промокают до нитки – хоть выжимай. Горшков выругался, хотел было опять тряхнуть немца, но тот, почувствовав холодный, просаживающий до костей – хуже пронзительного северного ветра, – дождь, очнулся сам, зашевелился, приподнял голову, вяло потряс ею.

– Так-то лучше, – удовлетворённо пробормотал Мустафа, схватил эсесовца за воротник куцего кителька, проверил на крепость, и поволок немца вниз.

Старший лейтенант, пригибаясь, стукая себя коленками в грудь, двинулся следом.

У Горшкова радость – из госпиталя вернулся старый опытный разведчик Дульнев. За седые виски, морщинистое лицо и умение находить ответ на любой вопрос его в разведке звали «дядей». Уважительно. Дядя Слава и только так. Даже старшина Охворостов признавал верховенство дяди Славы в разведгруппе и, ежели что случалось, уступал ему – поднимал руки и, улыбаясь, отходил в сторону.

– Господи, Дульнев! – неверяще прошептал старший лейтенант. – Вернулся! А я уж и верить перестал, что ты вновь окажешься у нас – после госпиталя народ в родные части обычно не возвращается.

– А меня уважили, товарищ командир, вернули, – Дульнев поправил пальцами жёлтые от табака усы, – ордена помогли.

Дульнев был награждён двумя орденами Красной Звезды – редко кто из простых солдат их фронта был удостоен двух орденов, в артиллерийском полку таких было всего два человека.

– Молодец, дядя Слава, – Горшков шагнул к Дульневу, неловко обнял, похлопал ладонью по сгорбленной костистой спине, – спасибо тебе, что вернулся! Ты не представляешь, как не хватает в полку разведчиков. Как любил выражаться майор Семёновский – недокомплект.

– Где он сейчас, Семёновский?

– В госпитале с простудой валяется.

– Недокомплект, да-а… – Дульнев покачал головой. – Словно речь о недостаче сапог на вещевом складе. И фуражек…

– А для него мы и есть сапоги и фуражки.

– Из оставшихся все целы, товарищ старший лейтенант?

– Нет. Недавно похоронили Арсюху Коновалова.

Дульнев невольно крякнул, усы у него обиженно завздрагивали.

– Жаль Арсюху… Шебутной был человек. Но такие в разведке нужны. Хотя бы один на взвод.

– Ещё один погиб, из новеньких. Ты его не знал, дядя Слава…

– Всё равно жаль. А смерть, она зар-раза, не разбирает, кто к ней на зуб попадает, новенький или старенький.

Если бы группа разведки пополнилась ещё двумя такими людьми, как Дульнев, то можно было бы больше не беспокоиться, не учить новичков уму-разуму – тем более, никому не ведомо, что из них получится, – а воевать спокойно, таскать «языков» с той стороны фронта и больше никого не искать. Но такие удачи, как возвращение Дульнева в родную часть, были редки.

Хотя война и жестокая штука, Горшков постарался создать в разведке обстановку не то, чтобы домашнюю – к фронтовым условиям это никак не подходит, – а, скажем так – доверительную. Другого слова старший лейтенант подобрать не сумел. Это такая обстановка, когда один человек может в полной мере положиться на другого, опереться на него в твёрдой уверенности, что тот находится рядом, не дрогнет, не прогнётся – не подведёт, в общем.

Ну а всё остальное, как в алгебре, произрастает из одного корня. Из этого самого, что надёжностью называется.

Вечером, когда собрались в кружок около закопченного чайника со сгоревшей ручкой, – чтобы не обжигаться, дужку обвязали берёзовой корой, получилось довольно удобно, но не надёжно, костёрное пламя кору эту при первой же возможности слижет с большим удовольствием, – Соломин потянулся, сыто хрустнул костями и поинтересовался:

– Ну, как там в госпитале было, расскажи, дядя Слава.

– В госпитале – не на фронте, там белые простыни на кровати постелены…

– А как насчёт этого самого? – Соломин сделал руками длинное игривое движение, слепил в воздухе изящную женскую фигурку. – А?

– Глаза в первый же день сделались кривыми, разбежались в разные стороны, – с усмешкой произнёс Дульнев.

Горшков подумал, что хоть Дульнева и зовут «дядей», а лет-то ему совсем немного, чуть-чуть перебежало за тридцать: тридцать два или тридцать три. Седина на висках, да морщины – это всё раннее, приобретённое на фронте – впрочем, с сединой приобретено и кое-что ещё, очень важное, – например, опыт. Дульнев научился всякого фрица, каким бы здоровым он ни был, укладывать воронкой кверху, делал это в полтора присеста, – знал порядочно приёмов и успешно ими пользовался.

От Дульнева не отходил кот, сидел рядом и зачарованно смотрел ему в рот. Слушал. Дульнев гладил кота по голове, будто сына родного:

– Пердунок! Пердуно-ок…

– В общем, я так понял, оскоромился ты, – сказал Дульневу Соломин, – пока мы тут, на передовой, постились.

– А как ты думал, Соломин? – Дульнев остановил на сержанте задумчивый взгляд, сержант не выдержал, отвёл глаза в сторону. Дульнев погладил кота по грязной голове и произнёс ласково: – Пердуно-ок.

Хорошо было в тот вечер, а главное – на передовой было тихо…

Тишина та удивительная скоро закончилась – заворочалось, заворчало что-то в небе, в земле, внутри и на самой земле, на поверхности, завозилось грозно и тяжело, заездило, заработало челюстями, и не приведи аллах угодить в эти челюсти живому человеку.

По оперативным данным, первыми должны были выступить немцы и раздавить нашу передовую линию, но наши начали наступление на два часа раньше фрицев – открыли в предрассветном тёмном сумраке такой огонь, что, минуя все переходные стадии, тут же наступил день.

Старший лейтенант вместе с корректировщиком огня Артюховым, Мустафой и Соломиным занял наблюдательный пункт на нейтральной сопочке. Немцы после потери двух своих человек сюда больше не совались – поняли, в чём дело, и посчитали этот промысел опасным. Артюхов поднял на уровень кустов стереотрубу, замаскировал её, нахлобучив на кусты несколько густых метёлок и привязав их проволокой.

Когда громыхнули наши пушки и над высоткой, уходя на немецкую сторону, пронеслись первые снаряды, корректировщик уже был готов к работе. Разведчики – тоже.

Цели, которые должны быть накрыты 685-м артиллерийским полком, Горшков знал хорошо – дважды ходил на ту сторону. Проверил их, нанёс на карту, координаты передал в штаб. Так что осечек быть не должно.

Снаряды прошли низко, так низко, что захотелось с головой вжаться в землю, стать с ней единым целым, обратиться в мышку-норушку, в таракана, в крота, но наблюдатели не имели права обращаться в кротов.

Первый же залп лёг на артиллерийские позиции немцев – редкое везение, поднял в воздух одну из пушек, у которой то ли колёса оторвались, то ли их вообще не было – без колёс пушка походила на какой-то странный станок. Артюхов этим залпом остался доволен – хорошо положили мужики снаряды, тёмное небо стало рыжим от огня, а вот со вторым залпом дело обстояло хуже, снаряды вспахали пустое пространство… Артюхов оторвался от стереотрубы, с досадою выругался.

– Вот мать твою! – Повернулся к связисту, который вслед за разведчиками протянул на высотку телефонный провод, выкрикнул: – Связь!

С высотки даже невооруженными глазами можно было рассмотреть, как далеко, почти у самого горизонта, висят столбы дыма, грязи, порохового взвара, висят и не падают, словно бы поддерживаемые чем-то снизу, висят также ошмётки кустов, обломки досок, тряпки… Зрелище это, для фронта, в общем-то, обычное, заставляет каждый раз замирать душу – душа сжимается в комок, превращается в цыплёнка, кровь в груди делается холодной, Артюхов немигающим взором полководца вглядывался в эту картину до тех пор, пока щуплый большеголовый связист не сообщил сдавленным голосом:

– Есть связь!

Артюхов схватил трубку, протянутую связистом, выругался в неё и только потом перешёл на язык цифр, внёс поправку в огонь своих орудий. Следующий залп ушёл за горизонт. Горшкову сдавило уши, боль была сильной, ему показалось, что у него лопнула одна из барабанных перепонок в левом ухе, ладонью старший лейтенант отёр щеку, посмотрел – показалось, что ладонь в крови… Крови не было.

Снаряды, когда идут над головой, прессуют, плющат воздух, делают его раскалённым, он вскипает – того гляди, под каской загорятся волосы…

Артюхов сделал новую поправку.

Через несколько минут он перенёс огонь на переднюю линию фрицев, на окопы, сделал это умело – в воздух полетели доски, которыми они обшивали ходы сообщения (воевать немцы любили с комфортом), какое-то тряпьё, пустые ящики из-под патронов, котелки и изломанные, погнутые винтовки; за первым залпом окопы фрицев накрыл второй.

Немцы попробовали огрызнуться, в глубине их обороны зажато гавкнули два орудия, отплюнулись снарядами, потом снова ударили – ни Артюхов, ни Горшков место нахождения пушек не определили, тем не менее Артюхов вновь перенёс огонь в немецкую глубину.

Хоть и освещало пламя предутренний сумрак, делало его днём ясным, но дым, пыль, грязь, повисшие в воздухе, вернули всё на свои места – темень вновь окутала землю.

Вдруг связист, находившийся при Артюхове, протянул Горшкову потрескавшуюся телефонную трубку, перевязанную матерчатой изоляционной лентой.

– Товарищ старший лейтенант – вас…

Слышимость была хорошая – молодец связист, несмотря на несобранный вид и цыплячью шею, он своё дело знал, – Горшкова срочно вызывали на командный пункт – прибыли разведчики из штаба дивизии.

Раз дивизионные разведчики приходят к полковым – значит, дело затевается серьёзное, обычно полковых выдергивают наверх, в дивизию…

Пробыл Горшков на командном пункте недолго – полчаса, ну непростая дорога туда-сюда, когда пару раз пришлось сунуться мордой в землю, заняла ещё полчаса, а вернулся он и не узнал облюбованную сопочку – половина её была срезана снарядами. Хорошо, что хоть срезана была не поверху, а сбоку, косо, – это давало надежду, что снаряды наблюдателя с разведчиками не зацепили.

У Горшкова защемило сердце, он пригнулся, выпрыгнул из окопа, устремляясь к высотке, услышал сипящий грозный звук – со стороны немцев летел снаряд, пригнулся, вжимаясь коленями в живот, в следующее мгновение плюхнулся в землю, плотно притиснулся к ней – показалось, что снаряд точно ляжет на место, где он находится, подтянул к себе ноги и замер.

Снаряд с грохотом воткнулся в землю неподалёку от Горшкова, приподнял здоровенный, ровно обрубленный словно бы для памятника камень, поворочался немного и затих. Выждав несколько секунд, старший лейтенант изумлённо приподнял голову – снаряд не взорвался… Такое бывает, хотя и редко – есть халтурщики и на германском производстве.

Горшков засмеялся облегчённо словно мальчишка, вскочил проворно и сделал небольшую перебежку, устремляясь к сопочке. Не удалось полку подавить немецкие пушки, как и фрицам не удастся накрыть наши пушки и зарыть их в землю…

Старший лейтенант снова распластался на опаленной тропке, заполз в какую-то канаву – опять шёл немецкий снаряд.

Стволов у немцев было больше, чем у нас, и снарядов было больше… Во рту Горшкова сделалось горько, словно он съел стручок перца, в уголках глаз проступили мелкие неприятные слёзы. Едкий дух рвал ноздри. После взрыва немецкого снаряда Горшков потряс головой и вновь вскочил на ноги.

Сопочка дымилась – сизые плотные клубни пробивались наружу сквозь тесные поры высотки, им тесно было внутри, макушки уцелевших кустов подрагивали обречённо. На середине сопочки снова пришлось лечь на землю, в гулко звеневшей, какой-то опустошённой голове опять возникла боль, виски сдавило – со стороны немцев опять неслись чушки – несколько… Ну хотя бы поберегли фрицы снаряды! Счёта снарядам у них нету.

И голос у немецких снарядов противный, наши не воют так тошнотно.

Минут через пять Горшков был уже у своих. Уютный, хорошо замаскированный окопчик был раскурочен и задымлен, сизая завеса стояла над окопчиком, будто фанера, и не двигалась ни туда ни сюда, большеголовый связист был убит – осколок срезал ему половину лица вместе с левым ухом, в сторонке, прислонившись спинами к земляной горбушке и по-рыбьи раскрывая рты, сидели Мустафа с Соломиным, таращили вывернутые из орбит глаза – таращили их, да хлопали губами.

Неподалёку от них сидел Артюхов в изорванной телогрейке и окровавленными руками плотно прижимал к себе ногу. Горшков вначале не понял, что произошло, чего Артюхов так бережно держится за свою ногу, потом у него в висках заколотились медные молоточки.

– Долго ходишь, Иван, – тихо, словно бы приплыв из далёкого далека, нёсся до него слабый голос Артюхова, – помоги мне…

Артюхову отозвало ногу, она висела на сухожилии, старший лейтенант, чтобы не было большой потери крови, держал её на весу и крепко прижимал оторванную голень к себе. Бледное лицо его было спокойным, ослабший голос тоже был спокойным.

– Вот мать твою!.. – не удержался Горшков от восклицания, рот у него горько дёрнулся.

– Доставай нож! – Артюхов повысил слабый голос. – Переруби мне сухожилие!

Горшков неуклюже перехватил руками тяжёлую неувертливую ногу в располосованном до самой пятки сапоге, выдернул из-за голенища нож.

– Отрезай! – скомандовал Артюхов.

– Юра, погоди, может, к врачу? Давай я поволоку тебя… Доволоку ведь. Надо узнать, что он скажет?

– Нет. Отрезай ногу! – побелевшее лицо Артюхова сморщилось от боли, на грязном лбу появился пот, струйками пополз вниз. – Действуй, земеля! – пробормотал он решительно и обречённо.

Горшков понял, что через несколько мгновений Артюхов потеряет сознание, закрутил головой протестующе, но Артюхов, накрыв своими руками руки Горшкова, притиснул оторванную ногу к себе и так глянул на командира группы разведки, что тому холодно сделалось.

Ощущая, как у него нехорошо подрагивает лицо, Горшков освободил свою правую руку и, просунув лезвие ножа между торцом оторванной ноги и сочащимся кровью и мозгом обрубком, сделал несколько резких пилящих движений.

Нога вместе с сапогом беззвучно хлопнулась на землю – в грохоте ничего не было слышно.

– Мустафа! – закричал, пытаясь своим голосом одолеть войну и её звуки Горшков, но Мустафа не услышал его, продолжал сидеть оглушённый, только глазами начал хлопать чаще обычного. – Мустафа!

Старший лейтенант выругался и, изогнувшись неловко, вытащил из полевой сумки бинт, разорвал облатку зубами. Артюхов глянул на него дикими белыми глазами, затем, заскрипев зубами, тихо пополз по стенке окопчика вниз – потерял сознание. Стремительно окунулся в горячую красную реку и плыл сейчас по ней, плыл…

Горшков приподнял обрубок ноги и, перехватил его чуть выше колена бинтом, перетянул крепко – надо было перекрыть ход крови, потом, порывшись в кармане телогрейки, выдернул прочную недлинную бечёвку – всегда держал при себе обрывок, на случай, если попадётся какой-нибудь вражина, чтобы было чем скрутить ему лапы, – перетянул ногу дополнительно бечёвкой. Прямо по бинту.

Пока бинтовал ногу, Артюхов стонал от боли – хоть и без сознания он находился, хоть и грёб вёслами по кровяной реке, а боль проникала и туда, в его одурь.

– Тихо, тихо, тихо, – пробовал успокоить земляка Горшков, но тот продолжал стонать. Старший лейтенант метнулся к Мустафе, с силой тряхнул его за плечи. – Очнись!

Мустафа помотал головой – оглушение не проходило. Старший лейтенант кинулся к Соломину, по дороге носком сапога зацепил телефонную трубку, выпавшую из руки мёртвого связиста, та отлетела на несколько метров, шлёпнулась в выдранные корни какого-то куста, – тряхнул Соломина:

– Сержант!



Поделиться книгой:

На главную
Назад