Карло Гоцци
Бесполезные мемуары
Перевод с итальянского на французский П. де Мюссе, 50-е годы XIX века,
перевод с французского на русский Л.М.Чачко, 10-е годы XXI века
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Предисловие издателя
Карло Гоцци – драматург, создатель пьес-сказок «Принцесса Турандот», «Король-олень» и других, идущих до сих пор в театрах всего мира, жил в XVIII веке и умер на пороге нового века. Жизнь его протекала, казалось бы, спокойно среди каналов и стен родной Венеции, но какие литературные страсти, драматические истории ее сотрясали! В конце жизни он написал свои «Бесполезные мемуары», которые и сейчас читаются с захватывающим интересом.
Мемуары на русский язык не переводились, это первый перевод, слегка сокращенный и отредактированный. Читайте и получайте удовольствие!
Предисловие переводчика
Все у нас знают имя драматурга Карло Гоцци, знают его пьесы – сказки «Турандот», «Любовь к трем апельсинам», «Король-олень». Меньше известны другие его пьесы – всего в России было переведены и изданы все десять сказочных пьес. Эти пьесы – фьябы – и по сей день идут по всему миру, вызывая восхищение зрителя. В то же время в России почти никто не знаком с последним произведением его гения – «Бесполезными мемуарами (Memorie inutili)».
Карло Гоцци родился 13 декабря 1720 года в Венеции, жил в ней безвыездно, за исключением трехлетнего периода военной службы в венецианской колонии в Далмации, и скончался там же 4 апреля 1806 года. За свою жизнь Гоцци написал свыше двадцати театральных пьес, в том числе десять сказок для театра – «фьяб», ряд литературно-полемических произведений, множество стихов «по случаю», а также книгу воспоминаний. На закате дней он занялся изданием своих произведений – в 1797 году в Венеции выходит собрание его драматических и поэтических сочинений в семи томах и – отдельно – мемуары в трех томах.
Я не литературовед и не историк, интерес мой к личности и творчеству Гоцци любительский. Как-то, открыв книжку Гоцци «Десять сказок для театра», чтобы перечитать одну из любимых пьес, я обратил внимание на большую вступительную статью. Вот что пишет С. Мокульский, известный исследователь истории театра: «… «Бесполезные мемуары» Гоцци – одно из интереснейших его произведений и один из лучших памятников итальянской мемуарной литературы XVIII века». Заинтересовавшись, я постарался найти эти воспоминания, прочесть их. Разумеется, прежде всего ринулся в интернет, где, как известно, есть всё. Обнаружилось, что ссылки на «Мемуары», с самыми высокими комплиментами в адрес автора, встречаются в литературе часто. «Отойдя от театра, Гоцци занялся подведением итогов. В 1795 году он издает (хотя написаны они были еще в 1780 г.) свои замечательные «Бесполезные мемуары», в которых излагает свою жизнь и свои театральные взгляды» – пишет Н. Томашевский, исследователь творчества Гоцци.
Обширные фрагменты мемуаров в переводе Я.Блоха, одного из переводчиков «Сказок», приведены в «Хрестоматии по истории западноевропейского театра», под редакцией С. Мокульского, М.: Искусство, 1955). Всего в этом капитальном издании приводится 8 таких фрагментов, общим объёмом около 15 страниц печатного текста. Тексты касаются моментов личной жизни Гоцци, его литературной полемики с драматургами Гольдони и Кьяри, его взаимоотношений с актёрами труппы Сакки, устройства венецианского литературного общества того времени, называемого академией Гранеллески. Фрагменты вполне литературно обработаны и снабжены ссылками на источник – капитальное итальянское издание.
Обнаружив такие куски литературного текста на русском языке, естественно, хочу найти и весь текст полностью, но – не нахожу!! Нет его в интернете! То есть, конечно, находятся в интернете «Бесполезные мемуары» Карло Гоцци, изданные на итальянском, в переводах на французский, на английский, на немецкий. Есть, наверное, и китайский перевод, но русского нет. Нет его и в библиотеках. Мной овладевает азарт, ищу по упоминаниям фамилии Блох. Постепенно погружаюсь в эпоху двадцатых годов, в среду поэтов Серебряного века. Есть Яков Ноевич Блох, человек интересной судьбы, вхожий в литературные круги начала века, один из организаторов издательства «Петрополис», знакомый лично с Ахматовой, Кузминым, Лозинским, переводчик трёх из десяти «Театральных сказок» Гоцци. Есть Раиса Ноевна Блох – поэтесса, автор нескольких поэтических сборников (это на её слова Вертинский написал и исполнял известный романс: «Унесла печальная молва милые, ненужные слова – Летний Сад, Фонтанка и Нева…»), совместно с ней Яков Блох перевёл четвёртую «Сказку» – «Король-Олень». Но не нахожу нигде (кроме как у С.Мокульского и в комментариях к изданиям «Сказок») упоминаний о русском переводе «Бесполезных мемуаров». Загадка.
В попытках разгадать тайну русских переводов произведений Гоцци поневоле втягиваешься в перипетии и сплетения судеб многих русских интеллигентов начала века. Я.Н. Блох в 1923 году, после кратковременного ареста сестры и жены по делу, по которому уже был расстрелян Гумилёв, эмигрировал с семьёй в Берлин и перевел туда издательство. С приходом в Германии к власти фашистов он переехал в Брюссель, а оттуда – в Швейцарию. Умер Яков Ноевич в 1968 году в Швейцарии. Трагичной была судьба его сестры – Раисы Ноевны Блох. Перебравшись в середине 30-х в Париж, она попыталась наладить там свою жизнь, но в 40-м году нацисты арестовали и отправили в концлагерь её мужа, в бесприютных скитаниях умерла их двухлетняя дочь. Раиса Ноевна пыталась перебраться в нейтральную Швейцарию, но была задержана пограничниками и выдана обратно в оккупированную Францию, там арестована и погибла в одном из лагерей уничтожения.
Можно с уверенностью предположить, что русский перевод мемуаров Гоцци (и перевод добротный) был сделан Я.Н. Блохом, но не был полностью опубликован и исчез (остались только известные фрагменты)! Единственное правдоподобное объяснение – в отъездных волнениях 20-х годов рукопись затерялась. Может быть, правда, лежит где-нибудь эта таинственная рукопись и ждёт своего часа, но мне её обнаружить не удалось.
В середине XIX века французский журналист и литератор Поль де Мюссе, брат знаменитого поэта Альфреда де Мюссе, предпринял продолжительную поездку по Италии, результатом которой явился ряд очерков по истории, нравам и культуре этой страны. Особенного его внимания удостоился образ венецианца Карло Гоцци. Мюссе перевёл его знаменитые Мемуары, подвергнув их некоторому сокращению и очень умеренному редактированию, а также написал и издал обширный очерк жизни и творчества венецианца. Для пользы и удовольствия я перевёл этот очерк. Не остановившись на этом, я имел смелость перевести на русский язык с французского текст перевода мемуаров Гоцци, сделанного Полем де Мюссе. Этот перевод и предлагается вниманию русского читателя.
Предуведомление автора
Если бы я полагал себя значительным человеком, например, великим святым, великим юристом, великим философом или, наконец, великим писателем, я не взялся бы писать историю своей жизни; я оставил бы эту задачу романистам, чья забота – осчастливить читателей, или ревностным почитателям, которые считают своим долгом наставлять потомство с помощью прекрасных примеров. Я видел слишком много людей, обладающих талантом прикрывать нелепости и прятать за спину неловкости в тщетной надежде, что изображаемое есть действительно они сами. Эти люди, в слепоте тщеславия, одеваются в некоторое подобие «noli me tangere[1]», что выставляет их пугливыми, как необъезженные жеребята. Если вдруг они соизволят сотворить свою апологию, то выдают себе патент полубогов, две трети мира преисполнены зависти к их воображаемой славе. Их горькие слова уязвляют ближнего, не падающего ниц перед этим бурлескным «noli me tangere». Похвалы, которыми в своем великодушии они удостаивают небольшое число людей, блещут умеренностью, а люди, удостоенные их благосклонности, неизменно – либо дураки, которые ими восхищаются, либо плуты, которые им льстят.
Моей основной задачей было представить самому себе процесс своего развития и пригасить резвость своего самолюбия, ибо я замечаю вокруг себя, в каждом поступке, выражении лица и во взгляде эту общую заднюю мысль: «Смотрите на меня, рассматривайте, уважайте и бойтесь меня». Я нахожу некоторую пользу в этом исследовании, вот почему, хотя в этих мемуарах я много говорю о себе, о своей жизни, своей семье, своих путешествиях и литературных произведениях, я публикую их с подлинным чувством смирения. Я не заслужил ни фимиама от тех, кто любит меня, ни оскорбительных наклеек, которыми почтили меня мои враги. Я благодарен первым за их доброту и не испытываю ненависти ко вторым за их стремление меня разорвать. Такова жизнь – иметь друзей и врагов; возбуждать симпатии или антипатии своей внешностью, своим лицом, манерой говорить медленно или быстро, пространно или лаконично, наконец, своим темпераментом, при том, что твои нрав и поведение не будут ставиться ни во что. Я рад неприязни, возникающей по этим не зависящим от моей воли причинам; соответственно, я собираюсь писать свой портрет таким образом, что можно будет, если угодно, развлечься, набросав на этом материале мою карикатуру, и я постараюсь нарисовать истинную картину моего сердца, моих мыслей и моих вкусов таким образом, что изощренные и озлобленные умы смогут говорить обо мне со злорадством, не отступая от истины и не опасаясь противоречия.
У каждого в уме есть некая оптическая линза, которая в силу своего преломления представляет объекты этого мира в определенном свете. Если воспользоваться некоторыми крохами философии, моя оптическая линза склоняется больше в сторону Демокрита, чем к Гераклиту. Когда я обращался к своему разуму, подверженному рефлексии с поиощью упомянутой линзы, это приводило обычно к смеху и шуткам. Поскольку среди объектов, которые я выбирал для своих трактатов и сатир, обман и лицемерие пользовались моим предпочтением, я приобрел внушительное число врагов. Я часто вспоминаю среди моих сатирических войн прекрасную сентенцию мудреца: «Поучениями и остроумием вы развлекаете, но не завоевываете сердца». Не успокаивая себя мыслью, что мои враги разоружатся, когда смогут поиздеваться надо мной, после того как я поиздевался над ними, я не смущаюсь их гневом и даю чистосердечный отчет о своей жизни, с тем чтобы они смогли посмеяться на мой счет со всем своим удовольствием.
Глава I
Мои предки, моё рождение и моё воспитание
Происхождение моей семьи восходит к четырнадцатому веку и начинается с некоего Пецоло деи Гоцци. Генеалогическое древо, надлежащим образом затянутое паутиной, покрытое пылью, изъеденное червями, без рамы, но и без противоречий, подтверждает эти сведения. Не будучи испанцем, я никогда не обращался ни к какому генеалогисту за получением более раннего происхождения. Где-то есть исторические памятники, из которых точно можно понять, что моя семья происходит от неких Гоцце из Рагузы, основателей этой античной республики. В истории Бергамо отмечено, что Пецоло деи Гоцци был отмечен сенатом Венеции за то, что положил свою жизнь и свое имущество на борьбу против миланцев, поддержав свою провинцию с ее непобедимым и чрезвычайно милосердным руководством. Гоцци, став гражданами Венеции, возвели обиталища в этом городе для своих живых и своих мёртвых, как это можно видеть на улице и в церкви Сан-Касиано. Одна из ветвей нашего дома имела честь соединиться в XVII веке с патрицианской семьёй, после чего она сразу же угасла. Другая ветвь, из которой я происхожу, осталась в своем обычном буржуазном состоянии, за которое нам никогда не было стыдно. Ни один из моих предков не занимал тех высоких и доходных постов, претендовать на которые даёт право венецианское гражданство, из чего я пришел к выводу, что Гоцци были хорошие люди, мирные и совсем не интриганы. Двести лет назад прадед моего отца купил около шестисот арпанов (~2–3 тыс. акров) земли с постройками во Фриули, в пяти милях от Порденоне. Большинство из этих благ были «фьеф»[2]; иными словами, при каждом наследовании наследник должен возобновлять инвеституру, заплатив несколько дукатов в пользу государства. Чиновники феодальной палаты в Удине – люди замечательной бдительности. Если кто-то из наследников пренебрегает приношением дукатов и подтверждением верности правительству, они налагают секвестр на его наследие самым верным в мире образом. Это как раз и произошло, по забывчивости моей семьи, после смерти моего деда: мы вынуждены были уплатить большую сумму денег, чтобы получить эту весьма достойную инвеституру.
Мой титул графа, разумеется, должен сопровождаться некоторыми бумагами. Те, кто мне отказывает в этом титуле, ничуть меня не оскорбляют; мне значительно меньше нравится, если серьезно оспариваются те несколько владений, что мой отец мне оставил. Я сын Жака-Антуана Гоцци, который обладал проницательным умом, весьма тонким чувством чести, вспыльчивым темпераментом, характером решительным, а иногда и ужасным. Воспитанный любящей матерью, которая приучила его с самого раннего возраста следовать всем своим капризам, пришел он вскоре к тому, что разорился на лошадях, собаках, охотничьем снаряжении, великолепных празднествах и т. д. Он женился неразумно, целиком следуя своим наклонностям. Его состояние позволило бы ему занять хорошее положение в свете, но он хотел сделать его слишком высоким. Моя мать, Анжела Тьеполо, была из известной в Венеции патрицианской семьи, которая угасла на моём дяде Чезаре Тьеполо, скончавшемся знаменитым сенатором к 1749 году. Преимущества рождения – для меня всего лишь игра случая; я не смотрю, откуда вышел, но смотрю, куда я иду. Я не знаю, огорчают ли плохие поступки предков, но они заставляют краснеть меня самого. Меня зовут Карло, и я вышел шестым из утробы моей матери, чтобы наслаждаться светом или, если вы предпочитаете, тьмой мира сего. Хотите цифры? Я вам скажу, что начал это писать тридцатого дня апреля 1780 года, мой возраст значительно превосходит пятьдесят, не достигнув однако шестидесяти лет. Я действительно не знаю ничего сверх сказанного и не стану докучать дьячкам, выпрашивая моё свидетельство о крещении, будучи уверен, что был крещен, и не претендуя на роль дамского угодника. Я не боюсь, если где-то случилась ошибка; фасон моего платья и моей прически в порядке. Не будем же уделять слишком много внимания подсчету годов и не будем никого судить по возрасту. В любом возрасте можно умереть. Я видывал мужчин, которые выглядели как дети, молодых людей, замечательных своей зрелостью, стариков, полных огня, и старцев, которых стоило бы заворачивать в пеленки.
Нас было одиннадцать братьев и сестер, четыре мальчика и семь девочек, все крепкой природы и безупречных качеств; все подвержены литературной эпидемии, и мои сестры сами способны написать свои воспоминания, если такой зуд их настигнет. Забота о нашем образовании была поручена последовательно нескольким аббатам, которые из-за своей глупости и заигрываний с горничными были изгнаны один за другим. Мои наклонности раскрылись с самого детства; я был немного смешной, молчаливый, наблюдательный, невозмутимый, доброго нрава и привержен к учёбе. Братья, пользуясь моим мирным и тихим характером, сваливали на меня все прегрешения, которые они совершали, и, не удостаиваясь извинения, я страдал от несправедливых наказаний с героическим постоянством. Невероятная вещь для ребенка – я равнодушно пережил такое ужасающее наказание, как оставление на хлебе и воде. Очевидно, я был тупым школьником или ранним философом.
Моим двум старшим братьям, Франко и Гаспаро, посчастливилось поступить в колледж и завершить там регулярное обучение, но, увы! беспорядочность нашего дома, расточительность моего отца, и быстрый рост семьи воспрепятствовали прогрессу моего образования. Я попал в руки сельского священника, а затем священника венецианского, хорошей нравственности и достаточно образованного. В лицее, который содержался двумя генуэзскими священниками, я продолжил своё образование с крайней любовью к книге и большим желанием учиться. Нас было двадцать пять учеников; за время обучения, как я видел, две трети моих одноклассников изучали грамматику, гуманитарные науки и риторику, пьянствуя в кабаках, таская мешки и крича на улицах: «Печеные яблоки, сливы и каштаны», – с корзиной на голове и весами, подвешенными к поясу. После долгих усилий, преодолев подводные камни, на которые меня швыряли повороты судьбы моего детства, я закончил кое-как образование, используя то малое, что получил в классах, и смог избежать невежества. Пример моего брата Гаспаро, чья страсть к учению, заслуживала похвалы, дополнительно подстегивал моё усердие. Я оставался привержен моим книгам. Поэзия, чистый итальянский язык и риторика воспламеняли тогда соперничество молодежи Венеции. Сегодня в нашем городе мы не находим и следа этих трех прекрасных вещей, по причинам, о которых я расскажу позже. Не могу понять, что сделали мои современники с плодами своего образования, но я не знаю ни одного из них, кто был бы в состоянии написать три строки или изложить простейшее чувство без омерзительных ошибок в грамматике и правописании. Они похожи на персонажа французской драмы Мерсье[3], который не мог написать срочную записку, потому что его секретарь отсутствовал. Мое же отношение к изучению этих трех легкомысленных предметов, поэзии, тосканского языка и красноречия, было так прилежно и так упорно, что от усталости я заработал кровотечения, слёг и продвигался к смерти, как Сенека. У меня отняли книги, письменные принадлежности и бумагу, но, едва поднявшись, я прятался дома на чердаке, чтобы работать. Аббат Вердани, библиотекарь семьи Сорано, человек большой эрудиции, сжалился над моей слабостью и страстью, которые он разделял. Он принял меня в свои друзья и пришел мне на помощь, направляя мои суждения и предоставляя мне редкие и ценные книги, наставляя меня в том, как различать хорошее и плохое и, в особенности, любить естественность и простоту. Я обязан ему познанием пути правды, но также несчастьем неспособности выносить дурной вкус и напыщенность, которые отравляют сегодня итальянскую письменность, испытывать только скуку, отвращение и антипатию при чтении этой бессвязной, софистической продукции, с монотонным стилем и высокопарным жаргоном – грубым, темным, с корявыми периодами и смешной фразеологией. Я выучил французский, не для того, чтобы заиметь, согласно моде, возможность плохо изъясняться на этом языке, но чтобы изучить и понять огромное количество хороших и плохих книг, которые рождает эта великая нация, избранная судьбой, такая активная и такая смелая. Именно в этой иностранной литературе я нашел строгость стиля. Что же касается любви к правде, она была внушена мне с детства горячностью моего покойного отца, который никогда не упускал случая отвесить мне пару пощечин, услышав от меня ложь или заметив неискренность, за что сегодня я испытываю к нему глубокую благодарность.
Глава II
Комические инстинкты, отъезд в Далмацию, поэтический лимонад
Комедийный инстинкт в моей семье проявлялся в высшей степени, и наше появление где-нибудь всегда сопровождалось острым словцом. Кроме пьес, которые мы выучивали наизусть с чрезвычайной легкостью, мы успешно представляли импровизированные фарсы. Моя сестра Марина и я были особенно искусными обезьянами, представляя карикатуры, поражавшие обитателей нашего села. Мы добавляли к нашим комедиям буффонные интермедии, где изображали знакомых мужчин и женщин в их костюмах, и копия бывала настолько верна, что наши зрители крестьяне, узнавая оригинал, награждали нас громким смехом и осыпали аплодисментами. Отец и мать в один прекрасный день возымели фантазию тоже быть представленными на нашей сцене сестрой и мной. Они были обслужены согласно желанию и показаны с точностью со всей своей одеждой, отношениями и языком, и я даже осмелился показать их домашние ссоры по хозяйству. Такая дерзость не вызвала недовольства и привела их в хорошее настроение. Эти представления явились началом призвания, которое впоследствии принесло определенные плоды. Я играл сносно на гитаре и, перебирая струны, отваживался импровизировать стихи, что воспринималось как маленькое чудо теми, кто ничего не знает о поэзии. Импровизация, как правило, – жалкий способ оскорбить муз. Она развлекает толпу, слушающую с разинутым ртом банальности, и воздействует на вульгарные мозги ложным проявлением таланта, возмущая язык и поэзию. Слушая самых известных импровизаторов нашего века, я уверился в той истине, что среди потопа стихов, извергаемых этими людьми с напыщенными жестами и воспаленным лицом к большому удивлению присутствующих, не найдется и страницы, достойной быть напечатанной, и среди тех, кто восхищается этим на слух, едва лишь двадцатая часть – возможные читатели. Это всегда только звуки, бессмысленные шумы, попытка вызвать восхищение уловками. Бедные эти люди подобны собаке таксе, идущей по следу чуда. Если бы художник захотел изобразить на холсте самозванство, скрывающееся под маской поэзии, он должен был бы изобразить его в виде импровизатора, с руками, воздетыми в воздух, и бессмысленным взглядом. Я прошу прощения у Бога за глупейшие стихи, которые читал родителям под звуки своей гитары.
Мне было четырнадцать лет, когда дела моей семьи совсем расстроились. Беспорядок, увеличение расходов, снижение доходов и дорогостоящий судебный процесс породили тревогу и печаль в нашем доме. Мой брат Гаспаро глупо женился на поэтической абстракции. Безразличный ко всему, что не имеет отношения к литературе, он почерпнул у Петрарки способ стать влюбленным. Его Лаурой была молодая девушка по имени Луиза Бергалли, старше его на два года, и, поскольку, к несчастью, Гаспаро никогда не останавливало поповское облачение, он женился на своей любовнице законным браком, после чего, спасаясь от забот о небогатом домашнем хозяйстве, погрузился с наслаждением в свои книги и по настоящему утонул в них.
Наша многочисленная семья была полна мужества и терпения и являла собой теперь образец самого нежного союза; между тем на нее легли все невзгоды сразу. Что можно было тут сказать? То, что говорят, не зная, что сказать: это злой рок. Самым жестоким ударом явился удар апоплексический, поразивший нашего отца и оставивший его томиться семь лет немым и парализованным, не забирая его нравственных качеств, как бы для того, чтобы он смог лучше почувствовать весь ужас своего положения. Это мучительное зрелище, слезы моих сестер, появление на свет некоторого количества малышей-внуков, которые заполняли дом криками, заставили решиться брата моего Франко отправиться на Корфу с генеральным морским проведитором[4], Антонио Лореданом. Это мужественное решение внушило мне такое же – отправиться с Его Превосходительством Иеронимо Кверини, избранным проведитором Далмации[5]. Рекомендованный этому выдающемуся правителю моим дядей Тьеполо, я собрал лёгкую поклажу, куда входили мои книги и гитара, плача поцеловал мать и отчалил, в возрасте шестнадцати лет, в качестве волонтера[6], в варварские провинции изучать военные и гражданские обычаи населения Далмации.
Галера «Генералиция» ждала нас в маленьком порту Маламокко. Я взошел на барку и был встречен с вежливостью и любопытством офицерами, которые осмотрели меня с головы до ног, дипломатично прощупали, засыпали вопросами и в итоге сердечно предложили мне свою воинскую дружбу. Страсть к игре, невоздержанность и распутство располагались бивуаком в их сердцах без ущерба для амбиций. То была неизлечимая гангрена. Мое патриархальное воспитание, мое оправданное желание сохранить свое здоровье, легкость моего кошелька не позволили мне перенять привычки этих господ; но я никоим образом не пытался преподать им мораль иначе, чем своим поведением, и со временем мне удалось завоевать любовь всех. Когда мне доводилось принимать какие-либо приглашения на разгульную вечеринку, я по крайней мере нисколько не портил веселья гостям, и они были мне признательны. На галере среди матросов разразилась эпидемия, и мы осушали бутылки под раскаты голоса брата францисканца, который причащал умирающих.
По истечении двух дней генеральный проведитор прибыл на корабль под звуки фанфар и пушек. Этот синьор, которого я видел с десяток раз в его дворце и который всегда встречал меня с очаровательной любезностью, на сей раз, одетый в красное и при официальной должности, принял вид молчаливый, величественный и ужасный, не узнавая больше никого и приказывая заковать лучших офицеров в железо при малейшем упущении по службе. Эта суровая командирская маска – классическая традиция нашего древнего правительства. Поскольку я всегда с удовольствием исполнял свои обязанности, я не тревожился и старался не давать повода для строгостей Его Превосходительству. Проведитор, удалившись в свою каюту в глубинах инфернального судна, послал лейтенанта Микиели, майора Провинции, опросить офицеров и волонтеров об их именах и качествах, как если бы не было известно, кто мы такие. Каждый предъявил свои рекомендации и назвал своих покровителей. Когда пришла моя очередь быть допрошенным, я назвал свое имя. Эта сдержанная забывчивость оказалась хорошей политикой, и Проведитор стал менее строг в моих глазах. После двенадцати дней и ночей неудобств, скуки и бессонницы, мы, наконец, причалили в Заре[7], столице Далмации.
Едва устроившись на квартире, маленькой и довольно нездоровой, я подхватил злокачественную лихорадку и оказался в двух шагах от могилы. Благодаря медику Его Превосходительства моё состояние ещё ухудшилось и я отправился бы уже в другой мир, если бы, по невероятному счастью, этот проклятый доктор не оставил меня, объявив, что я уже фактически мертвец. Природа ожидала его отступления. Как только не видно стало этого невежды, она благосклонно спасла меня посредством носового кровотечения. Капитан алебардистов по имени Массимо был мне санитаром, и с этого момента между нами установилась нестареющая дружба.
После того, как моё здоровье восстановилось, Проведитор, который симпатизировал мне и хотел предоставить мне средства, позволявшие следовать избранным путём, направил в мое распоряжение мастеров фехтования и инженера Марчиори, склоняя к упражнениям и изучению математики и искусства фортификации. Я посвятил себя этим трудам со своим обычным усердием. Я составлял планы, я стал экспертом в теории осад, я фехтовал с моим другом Массимо, непревзойденным мастером в этом дьявольски благородном искусстве, и увлажнял свою рубашку каждое утро, упражняясь с ружьем, пикой или шпагой. На стратегической шахматной доске мы формировали эскадроны деревянных солдат и моделировали военные схватки; я узнал, как захватить лучшие позиции, чтобы быть убитым скупо, убивать других с расточительством и заслужить славу, обогащая кладбища. Я был уже более чем наполовину воином, но решил в глубине души оставить эту блестящую профессию по истечении трех лет контракта. Червю честолюбия не нашлось ничего съедобного в моем сердце. Среди военных трудов мне на память вернулись некоторые заповеди мира и любви к ближнему. Между тем, инженер Марчиори внезапно умер от острого заболевания. Смерть этого офицера, чьё предназначение было высоким и чья карьера была обеспечена, вызвала сожаление у всех, и я, следя за его гробом, подумал про себя, почему люди создают себе проблемы на пути взаимного уничтожения, когда сами столь подвержены естественным орудиям смерти – от болезней, климата, стихийных бедствий и времени. Я чувствовал охлаждение к своим геометрическим рисункам и стратегическим планам. Чтобы лучше изучить фортификацию, я перебрался с Массимо в маленький домик вблизи крепостных валов Зары, и наблюдал из своего окна, как солнце садилось в морские глубины. Я оставлял свои сухие трактаты и свои алгебраические уравнения, чтобы провожать глазами отца света в его огромном путешествии. Мечты, философия, поэтическое чувство просыпались в моей семнадцатилетней голове, и моя отнюдь не воинственная мысль галопом уносилась далеко за пределы контрэскарпов[8]; я возвращался домой, когда дневная звезда погружалась в свою ванну и не переставая твердила мне: «Измени свою жизнь, вернись к своим наклонностям и своим вкусам; ты родился не для того, чтобы убивать людей, а чтобы их развлекать и помочь им скоротать время без грусти».
В нашей аристократической республике, где побледнели бы от ужаса при одной мысли об абсолютном монархе, тиране или всемогущем доже, каждый Проведитор, губернатор, любой начальник, в пределах своей провинции, своего округа или своей команды является деспотичным правителем, со всеми слабостями, тщеславием, всемогуществом, любовью к лести, которые присущи короне. Город Зара в один из дней захотел явить свидетельство своего уважения генеральному Проведитору. На предмостье крепости был возведен с большими затратами деревянный цирк, красиво украшенный драпировками, распространили билеты и собрали подготовительное совещание поэтов и прозаиков края, на манер академии. Любой академик, согласно приглашению, должен был прочесть две композиции, будь то в прозе или в стихах, на такие две темы: первая – «Кто заслуживает наивысшей похвалы – миролюбивый принц, который сохраняет своё государство и делает счастливыми своих подданных, или принц-воитель, который присоединяет к своей области завоеванные страны?». Вторая композиция должна была быть панегириком в честь Его Превосходительства генерального Проведитора Кверини. Я не был приглашен на академическое заседание – президент, налоговый адвокат города, одетый в черный бархат и покрытый огромным светлым париком, не счел меня достаточно взрослым, чтобы представить стихи на конкурс. Такое пренебрежение показало мне, сколь скромным возделывателем литературной нивы я еще был. Однако я написал, для собственного удовольствия, два сонета по двум предложенным темам и в первом воздал хвалу мирному князю. Только мой друг Массимо знал о моих композициях, которые я тайком спрятал в глубине своего кармана.
В день празднования Проведитор взошел на трон на вершине лестницы. Академики расселись полукругом на первой скамье, толпа заполнила цирк. Стояла сильная жара, и я ощущал жгучую жажду. В углу был буфет, где слуги готовили прохладительные напитки. Я пошел за стаканом лимонада, но мне было отказано под предлогом, что напитки предназначены только для чтецов и академиков. Этот афронт раздразнил меня, я вытащил свои сонеты из кармана и собственной властью объявил себя академиком и чтецом. Те, кто считает поэзию бесполезным искусством, обязаны ей возмещением ущерба, потому что в моём случае и на моем месте они умерли бы от жажды, в то время как итальянские музы удостоили меня, по крайней мере один раз в жизни, нежной и сладкой награды. Моя первая смелость повлекла за собой другую: я занял место на деревянной академической скамье, к большому удивлению ассамблеи. Бог знает, какие напыщенные фразы звучали в цирке в течение трех часов! У меня в ушах еще звенит при мысли о них… Некий маленький аббат, больший подхалим, чем другие, с тех пор стал епископом, а его поэзия, наверное, заработала ему митру, как мне моя – лимонад.
Подошла моя очередь говорить. Я прогрохотал, как Юпитер, два своих сонета. Последний, прославляющий Его превосходительство, имел невероятное счастье весьма понравиться Проведитору, поэтому очаровал и публику. Мнение жителей Зары лбеспечило мне патент большого поэта. Назавтра вечером Его Превосходительство отбыл, в сопровождении свиты офицеров, среди которых был и я. Сидя верхом, Проведитор пригласил меня ехать рядом с собой и попросил прочитать снова мой сонет, прославляющий его. Мы пустились в галоп. Не замедляя скачки, я заорал сонет, с большим количеством каденций, трелей, полутонов и придыханий, причиной которых была моя лошадь, и никогда кусок поэзии не декламировался в таком ритме. Я думал, что мои товарищи будут смеяться надо мной, но нет, они завидовали моему везению и дорого заплатили бы за счастье играть на моём месте эту арлекинаду. «Карло, – сказал я себе, вернувшись домой, – ты можешь гордиться своей карьерой, ты был более тонким льстецом, чем любой из тех, амбициозных. Будь игроком, пьяницей, ленивцем, забудь свои рисунки и свои фортификации, тебе не нужна никакая иная рекомендация, кроме твоих пошлых рифмованных комплиментов».
Но не игры, не вино и не лень отвратили меня от геометрии и цифр; это было новое чувство, которого мое сердце еще не знало, – чувство, полное сладости, и источник тысяч зол. Но давайте остановимся и посвятим специальную главу жалостному рассказу о моих первых амурах.
Глава III
Далматинская любовь.
Я, в мои преклонные годы, должен был бы краснеть, рассказывая о своих любовных увлечениях в возрасте семнадцати лет, поэтому я рассказываю о них, краснея. Я всегда чувствовал большую склонность к женщинам. Едва я стал способен понимать разницу между полами, мне стало казаться, что женские одежды окутывают земные божества, и я с нетерпением искал их общества; но мое воспитание и мои религиозные принципы были мощными преградами, делая меня в юные лета весьма скромным в словах и сдержанным в поведении; эта скромность и это целомудрие не нравились красавицам, которых я знал. С моим отъездом в Далмацию я отбросил невинность как сущий вздор. Город Зара – это страшная опасность для наивных сердец. Для любви я был слишком мягок, нежен, романтичен, слишком метафизик. У меня было столь высокое представление о женской добродетели, что персона, положившаяся лишь на пылкость своих чувств, казалась мне чудовищем. Я не мог объяснить падение красотки иначе, чем ошибкой и невольным ослеплением под влиянием разделенной страсти, самозабвенной любви. Мне хотелось любви такой же силы и вечного постоянства; поэтому я никогда не имел счастья нравиться кому-либо, кроме демонов, как это всегда бывает с людьми моего склада. История моей первой любви не делает много чести представительницам прекрасного пола, но мне хотелось бы надеяться, что есть среди них феникс, о котором мечтало мое сердце, и лишь небо не сочло меня достойным с ним повстречаться.
Моя квартира на валу Зары состояла из просторной спальни и чего-то типа кухни. С одной стороны я видел море, а с другой – улицу. Напротив моего дома жили три сестры из хорошей, но обнищавшей семьи, знатность которой осталась в далёком прошлом. Старшая из трех граций была бы мила, если бы лицо ее не иссохло и глаза не ввалились от усталости и работы по дому. Вторая была сумасбродный чертенок, рожденная, чтобы нравиться, живая, хорошо сложенная, смуглая, с пышными волосами и глазами, как алмазы. В её скромных манерах проглядывали сила и огонь, сдерживаемые воспитанием. Третья, еще ребенок, казалась развившейся не по годам, и её физиономия свидетельствовала о наличии как хороших, так и плохих инстинктов. Я наблюдал этих трех нимф из окна своей кухни, когда они открывали свои, по правде, частенько не закрытые. Они не забывали поздороваться со мной очень приличным кивком головы, и я возвращал им привет с величайшей серьезностью. Вторая из трех сестер разработала кокетливую уловку, на которую я не мог не попасться: как только я заходил на кухню, чтобы вымыть руки, она открывала окно своей комнатки, брала мыло и тоже мыла руки, после чего приветствовала меня и устремляла на молодого соседа проникновенные взгляды, полные истомы. Её большие черные глаза источали манящую силу, трогавшую меня за сердце. Мне хватало четверти часа строгих размышлений, чтобы побороть это впечатление, и, не забывая о вежливости, я скрывал свое волнение под маской холодной и философичной серьезности. Одна женщина из Генуи, которая стирала моё бельё, принесла мне однажды утром корзину рубашек, в которой лежали прекрасные свежие гвоздики. «Откуда эти цветы?» – спросил я генуэзку. – Эти гвоздики, сказала она, вышли из ручек красивой персоны, живущей по соседству, на которую ваше благородие имеет жестокость не обращать никакого внимания. Посольство и подарок усилили мое волнение; но я приказал посланнице поблагодарить красивую соседку, сказав ей однако, что я не смог оценить очарование цветов. Говоря с такой суровостью, я ощутил, что голова моя закружилась и сердце смягчилось. Вернувшись в свою комнату, я стал серьезно размышлять над приключением: невозможно было думать о браке; далека была от меня и идея погубить репутацию любимой девушки. Я взвесил между тем на ладони лёгкий кошелек, который содержал всю мою скудную наличность, и с ужасом увидел, что даже не могу облегчить бедность моей красивой соседки; я подавил беспощадно симпатию, привлекавшую меня к ней. Я прекратил мыть руки у окна, чтобы избежать кокетливого взгляда черных глаз. Бесполезная предосторожность! Однажды служащий у моих друзей офицер по имени Апержи позвал меня. Он был в постели из-за недомогания, которое вполне заслужил своими излишествами, и просил меня прийти составить ему компанию. Этот офицер жил у старой дамы, жены нотариуса. Матрона принялась журить меня по поводу моей серьёзности, сказав, что мальчик семнадцати лет, имеющий вид серьезного пятидесятилетнего мужчины, являет собой по сути смешную карикатуру. Она добавила, что, доводя до слёз и терзаний очаровательную девушку, влюблённую в него до страсти, безбородый философ проявляет не мудрость, а дурное воспитание и злое сердце. В ходе этой поучительной проповеди офицер застонал, повернувшись в своей постели. Жаль, сказал он, что у меня нет ваших семнадцати лет, вашего здоровья, вашей славной физиономии, и я не нахожусь в подобных обстоятельствах! Я отлично знал бы, как ими воспользоваться. Едва приготовился я объяснить резоны своего поведения, как стучат в дверь и я вижу опасную красотку собственной персоной, пришедшую проведать больного. При виде её все слова застряли у меня в горле и сердце забилось жестоко в груди. Разговор зашел об общих предметах. Девочка объясняется с изяществом и умом, немногословно, но очень скромно и благоразумно. Ее выразительные глаза говорят мне ясно и без гнева, что я неблагодарный человек. В конце этого согласованного заранее визита старая дама не преминула спросить молодую девушку, должен ли кто-нибудь за ней прийти. Моя соседка краснея отвечает, что она оставила служанку присмотреть за сестрой, которая лежит в постели в жару. Ладно, говорит жена нотариуса, указывая на меня пальцем, – вот молодой синьор, который будет вам кавалером. О, – отвечает хитрая чертовка, – я не достойна такой чести. Вежливость не позволяет мне больше отступать. Я подтверждаю своё желание проводить девушку обратно.
Путь был недальний. Мы оба молчали и трепетали. Рука девицы дрожала, опираясь на мою, и каждое трепетание отзывалось в глубинах моего сердца. В дверях своего дома соседка попросила меня подняться, так любезно и с таким смиренным видом, что я не посмел отказать. Все в этом доме дышало нуждой. Мы вошли в комнату, где спала старшая сестра, в постели, достаточно приличной на вид. Девушка взяла рукоделье и начала шить, предложив мне сесть рядом с ней на ветхую софу. Чтобы не разбудить больную, она заговорила со мной тихим голосом. Мое поведение, – сказала она, опустив глаза, – вам кажется очень глупым. Уже больше месяца, не знаю, как это случилось, я испытываю к Вам больше уважения, чем мне хотелось бы. Это произошло, когда я увидала, как Вы с товарищами играете сцены из комедии. В другой раз я видела вас играющим в мяч, и мое сердце пало в ещё большей слабости. «По правде говоря, – ответил я с улыбкой, – основания для вашего мнения обо мне и вашей слабости очень лестны для моих качеств и характера». Девушка замолчала, просто убитая этим наглым ответом; затем снова начала с простодушием, смешанным с утонченностью: «Просто удивительно, – сказала она, – насколько аплодисменты, успех, ловкость молодого человека в упражнениях и играх своего возраста производят впечатление на ум бедной девушки! Все здесь отзываются с похвалой о вашей мудрости, доброте, ваших хороших манерах – вещь редкая среди офицеров, которые, как правило, очень дурные люди. Все Вас любят, и я люблю Вас по-своему. Вы можете презирать мою глупость и ввергнуть меня в отчаяние, если это Вас забавляет». Две слезы катились по прекрасным смуглым щекам, и эти слезы, которые укоряли меня за жестокость, потрясли меня настолько, что я вдруг почувствовал себя околдованным. «Синьорина, – ответил я, призвав на помощь все присутствие духа, – я вам открою, как я и должен, причины моей сдержанности. Я был бы чудовищем, если бы остался равнодушным к трогательным доказательствам Вашего расположения. Я глубоко признателен Вам за чувства, которые Вы выразили с такой очаровательной откровенностью; но знайте, что у меня нет имущества и я принадлежу к семье, нуждающейся во мне; я не могу думать о браке, и если бы я связался с Вами, я совершил бы непорядочный поступок, нанеся ущерб Вашей репутации. Я испытываю слишком большую симпатию к Вам и рассматриваю её как опасность, которая навлечет на Вашу голову какое-нибудь несчастье. Отсюда проистекает мое сильнейшее стремление избегать возможностей с вами встречаться». Соседка уронила своё рукоделье и с восхитительной пылкостью, схватив мою руку и заменив «Вы» на «Ты», согласно далматинской моде, воскликнула: «Мой друг! Ты меня совсем не знаешь, если думаешь, что моя бедность расставила сети на твоё небольшое состояние. Я не развратная девица и не кокетка в поисках мужа. Не лишай меня удовольствия беседовать с тобой время от времени, как сегодня. Я не хочу большего, а ты сможешь лучше узнать меня. Мы проявим при этом необходимое благоразумие, чтобы избежать сплетен. Ты должен воздать мне справедливость, и ты сделаешь это, если ты не тигр без сердца и жалости». При этих словах пролились слезы, и я стоял ошеломленный, смущенный, полный любви и нежности. Эти наивные и страстные признания не вызвали протеста ни в моей натуре философа, ни в моем метафизическом настроении. Я ощущал необходимость снова увидеть этого очаровательного ребенка, и я обещал не задерживаться с возвращением, за что она пылко поблагодарила меня. Проснулась больная сестра. Я пробормотал неловкий комплимент и удалился, чтобы скрыть смущение. Моя любовь проводила меня до подножия лестницы. Я ушел оглушенный, сошедший с ума от любви и сожженный далматинским пламенем, к которому неосторожно приблизился. С той поры мы искали способов, чтобы увидеться, правда с теми наименьшими предосторожностями, что мы решили принять против злословия. В течение долгого времени наши беседы состояли из весёлых и прелестных шуток, обмена сладкими и нежными чувствами. Временами мы вздыхали; пламя бросалось нам в голову, нескольких поцелуев, нескольких мягких взглядов было достаточно нашим детским сердцам, и дни протекали в опьянении, умерявшемся целомудрием, полным нежности.
Однажды вечером жара была изнуряющая, и я искал у подножия крепостных валов свежести морского бриза. Проходя мимо дома офицера Апержи, я услышал голос, зовущий меня, и, подняв голову, заметил в окне жену нотариуса с моей любимой. Меня пригласили подняться, прогуляться по укреплениям. Офицер, чье здоровье начало восстанавливаться, пожелал составить нам компанию. Он предложил руку старой даме, а я взял под руку девушку. Первая пара хромала на своих подагрических ногах, а я следовал в стороне со своим бедным хромым и раненым сердцем. Ночь сгущалась. Мы прошли совсем немного, когда синьор Апержи стал постанывать и попросил у меня разрешения вернуться со своей старой хозяйкой. Я остался наедине с моим далматинским дьяволенком. Часы полетели как минуты. Мы не осознавали, где мы находимся, все более воспламененные счастьем быть вместе и свободно разговаривать. Наконец, наступила глубокая ночь, мы благоразумно решили не искать больше прохлады, бросавшей в пожар наши чувства. Проводив возлюбленную к её дому, я направился в дверь своего жилища. «Сделайте мне одолжение, – сказала девушка; – поскольку мои сестры спят и мне все равно предстоит вернуться обратно украдкой, несколько мгновений опоздания не имеют значения, покажите мне вашу квартиру». Я достал ключ, открыл дверь и мы вошли. Солдат, который служил мне, оставил, как обычно, зажженную лампу на столе. Девушка села на мою кровать, я расположился рядом с ней. Необоримое волнение проникло в наши сердца. Ночь, тишина, слабый свет лампы вселили в нас обоих больше, чем обычно, смелости и страха. Добавьте к этому обжигающий жар климата этой страны и мощь июля, и вы получите представление о ситуации. «Послушай меня, сказала девушка. Было бы легко скрыть тайну, которая стоила мне реки слез; лишь немногие женщины на моем месте проявили бы щепетильность, оставляя тебя в заблуждении, но я предпочитаю откровенность лжи, и я хочу открыть тебе свою душу. Знай, что два года назад полковник *** из гарнизона Зары соблазнил меня, похитив из моего дома, и подло покинул через три дня, насладившись моим позором. Если это признание делает меня отвратительной в твоих глазах, окажи мне последнюю услугу, убив меня». С этими словами она потонула в слезах и упала в отчаянии к моим ногам. Я знал этого полковника как знаменитого распутника, чьи подвиги рассматривались в суде без большой чести для его семьи. Я совершенно не сомневался в истинности истории. Я вытер слезы бедной девушки и пытался ее утешить. То, что она потеряла в моем воображении, она искупила в моем сердце состраданием, которого заслуживало её несчастье. Мне было жаль ее, и я заверил ее, я поклялся ей самыми нежными клятвами, что моя любовь совсем не оскорблена несчастьем, отмытым таким количеством слез. Она плакала сначала от благодарности, а затем от радости при виде счастливого результата своей откровенности и изобретательности. В усилиях проклясть бесчестного полковника, злодея, предателя, вора, в стараниях возбудить моё негодование и дать утешение бедной жертве, в протестах против материнского снисхождения моей возлюбленной обнаружилось, что маленький далматинский демон потушил лампу, чтобы скрыть свою стыдливость или чтобы вдохнуть в меня больше мужества, так что рассвет застал нас ещё вместе и весьма огорченных при виде этого природного явления.
Я поспешил воспринять моего маленького демона как бесценную жемчужину. Мы оба погрузились в пламя страсти, и нам казалось, что наш милый секрет укрыт от глаз всего мира, в то время как он был, по-видимому, секретом Полишинеля. Моя любовница постоянно показывала нежность, искренность, преданность, все время волновалась от страха потерять меня. Я не видел впереди конца своей любви и с ужасом думал, что менее чем через три года истекает срок моего военного контракта – беспокойство похвальное, но излишнее! Своеобразие далматинских обычаев сказалось на наших отношениях: она также обязалась их разорвать. Случилось так, что генеральный Проведитор был должен вернуться в Бокко ди Каттаро[9] для устранения разногласий и беспорядков, возникших между черногорским населением и турками. Мне предстояло отплыть вместе с Двором. Боже мой! Что за слезы, тревога, судороги, клятвы верности в этот душераздирающей момент расставания! Мое отсутствие длилось всего сорок дней, которые казались мне сорока годами. Едва вернувшись, я готов был бежать к своей богине, когда граф Виллио, конюший Его превосходительства, повеса, но хороший товарищ, который оставался в Заре, отвел меня в сторону и сказал: «Гоцци, мне известно, что вы водите дружбу с молодой девицей, которую я знаю. Я пренебрег бы своим долгом, если бы не предупредил Вас о том, что случилось во время вашего отсутствия. Казначей Его Превосходительства давно был влюблен в эту девушку, и продолжать дальше бесполезно. Он смог выбрать момент и воспользоваться Вашим отсутствием. Я не знаю, какими средствами он пользовался, но уверен, что это ему удалось. Делайте с этим, что хотите». Слова графа Виллио были как скорпионы, впившиеся в мое сердце, однако я желал казаться бравым и безразличным к своему позору. «Это правда, – ответил я, – что я испытывал нежность к этой девушке, но наши отношения были невинны. Я всегда считал её честной и скромной; боюсь, вы ошибаетесь из-за хвастовства этого фата». «Ей-богу, – воскликнул граф на своём брешианском наречии, – я знаю, что говорю, и я знаю мир лучше, чем ребенок семнадцати лет. Я выполнил свой долг, этого достаточно». Он оставил меня потрясенным. Я отказался от своего горячего желания броситься в объятия любовницы, и заперся у себя, закрыв двери и окна, избегая возможности встретиться с неверной. «Генуэзские посланники», что управляли моими рубашками, были приняты дурно и отвергнуты сухими и лаконичными ответами, из которых было видно, что я не хочу объяснений. Но в глубине души я надеялся, что моя красотка невинна и подло оклеветана, и я ожидал триумфа её невинности.
Проходя однажды мимо дома Апержи, я увидел в окне старую хозяйку, которая предложила мне подняться. Я вошел к ней в прихожую, уверенный, что добрая дама собирается, наконец, дать мне желаемые разъяснения. Она провела меня в комнату, где я оказался, к моему большому изумлению, лицом к лицу с объектом моей первой любви, тонущим в слезах. Я остановился в замешательстве, обратившись в статую. Красавица подняла голову и стала осыпать меня упреками. «Милое дитя, – ответил я попросту, – не моя вина, если девушка, которая отдаётся казначею, не достойна больше моей нежности». Она побледнела и начала кричать, требуя назвать имя бесчестного клеветника. Я прервал её: «Не утомляйте себя, стремясь себя оправдать, – сказал я ей, – я знаю всё из верного источника, и я не переменчив, не неблагодарен и не мечтатель». Я ожидал протестов добродетели и криков невинности; но девушка опустила голову, избегая моего взгляда, и среди рыданий я услышал печальную исповедь: «Ты прав: я больше не достойна твоей любви. Этот злой человек уже давно меня преследует. Он договорился с моей старшей сестрой, дав ей два бушеля муки. Мольбы, дурные советы, угрозы этой ведьмы… – Наконец, с ужасным отвращением… – Ах! Проклятая сестра, проклятая бедность, проклятая мука!..» Она больше ничего не могла сказать, задыхаясь от боли и извергая потоки слез. Мои иллюзии испарились. Моим заветным желанием было видеть Венеру, но сердце платоника являло мне фурию. Я молчал. В моем кошельке было несколько жалких дукатов, очень малое количество. Я достал кошелек из кармана и, не произнося ни слова, опустил тихо на самую красивую грудь, которая когда-либо открывалась моим глазам; после чего удалился прочь, сокрушенный печалью, убегая по улицам города и сердито повторяя: проклятый казначей, проклятая сестра, проклятая бедность, проклятая мука! Я больше никогда не встречал идола своей первой любви. Я думал, что буду раздавлен под тяжестью страсти, слишком непосильной для ребенка, но мне удалось все же её преодолеть. Я с удовольствием узнал вскоре после этого приключения, что несчастная молодая девица вышла замуж за служащего; я потерял затем её след и не пытался его отыскать.
Глава IV
Привлекательные черты морлаков[10] и иллирийцев
Надеюсь, читатель не нанесёт мне оскорбления, полагая, что, рассказывая ему о своих злополучных любовных приключениях, я намеревался лишь продемонстрировать непристойные картины. Мне хотелось дать представление о своих философских размышлениях по поводу малоизвестных нравов, царящих на берегах Адриатики, о мощном влиянии климата, о небрежении, в котором живёт это варварское население. Чтобы доказать чистоту своих намерений, я добавлю другие детали, собранные как на побережье, так и во внутренних областях.
Наше светлейшее правительство, желая соблюдать нейтралитет среди войн, разгорающихся в Европе, рекрутирует в Италии войска и занимает ими крепости Далмации; наш августейший сенат предписывает Проведитору набирать новых рекрутов, из которых одни должны пополнять гарнизоны крепостей, а другие формировать корпус морлакской (см. примечание 1) армии, охраняющий границы Ломбардии. Вербовка войск для охраны иллирийских крепостей была делом легким, но отправка черногорцев в Италию доставила Проведитору серьезные затруднения. Мы не приручили жителей этих стран; если они согласны признавать своё подчинение и служить, то лишь при условии разрешения, как это у них принято, красть, убивать по своему выбору, или отказываются от своих обязательств, когда условия их не устраивают. Здравый смысл значит для их разума столько же, сколько слова для глухонемых. Объединиться под командованием чужаков, вылезти из своих берлог, чтобы проследовать в Италию, по их представлению, дело неприемлемое. Их начальники, преданные своему князю, люди храбрые и верные, растрачивают себя в бесполезных протестах. Приходится вновь призывать на службу ссыльных, амнистировать воров, убийц, поджигателей и прочих героев, число которых огромно в этих краях, приходится также делать предварительные платежи, чтобы обеспечить их погрузку и провоз в Ломбардию. Я присутствовал при проведении этих людоедских процедур в присутствии Проведитора, когда корабли были готовы выйти в море. Выплачивались экстраординарные суммы, и эти бандиты, чтобы выразить свою радость, распевая уж не знаю какую причудливую песню, брались за руки и бежали на галеры, танцуя странные сарабанды. Вскоре мы узнали, что города нашего чрезвычайно снисходительного правительства, доверенные этим безумцам, сильно страдают от их присутствия. В Вероне, в частности, грабежи, убийства, насилия и беспорядки зашли так далеко, что там решились отправить этих варваров обратно в их пещеры, чтобы избавить венецианскую Италию от невыносимых эксцессов. Его Превосходительство поручал мне комиссии по возмещению ущерба в иллирийских и черногорских провинциях, и я пользовался моментом, когда цвет этих грабителей был еще в Ломбардии. При той меланхолии, в которую ввергла меня печальная развязка моей любви, развлечение от поездки, необходимость обеспечения своей безопасности в новой для меня стране были настоящим подарком судьбы. Я посещал цитадели, деревни, наиболее отдаленные города; в некоторых из них я находил людей любезных, в других – нравы грубые и дикие. Крестьяне этих областей сохранили древние обычаи, вполне языческие, в своих играх и обрядах. На похоронах наемные плакальщицы начинали испускать над телом умершего мрачные вопли. По праздникам молодые люди собирались, чтобы бросать в воздух огромные куски мрамора, и тот, кто добивался наибольшей высоты броска, объявлялся победителем, что напоминает о подвигах Диомеда и Турнуса[11]. На своей земле черногорцы смелы и оказываются мощной поддержкой против пограничных турок, к которым традиционно испытывают сердечную антипатию. В Черногории люди приближаются к последней стадии варварства. К семьям, где два поколения подряд умирают в своих постелях и не насильственно, относятся с презрением. Около Буды[12] я видел этих бешеных, стреляющих в своих соседей, и три трупа, в мгновение ока оставшихся на песке. Человек, которого обвиняли в длинной серии естественных смертей своих предков, был задет оскорблением и, чтобы восстановить честь своей семьи, взял оружие и бросился убивать, продавая дорого свою жизнь. От деревни к деревне черногорцы ссорятся и затевают перестрелки. После того, как появляется жертва на одной стороне, другая сторона не имеет надежды на мир, разве только, по принципу кровной мести, она соглашается платить виру или человеческую голову. Этот тариф, учрежденный без участия должностного лица, считается равноценным. Священник из Черногории, с которым я часто говорил в Буде, рассказал мне, на почти итальянском жаргоне, много анекдотов об убийствах своих прихожан, с самодовольством и патриотической гордостью. Он даже дал мне понять, что ружейная практика была ему более знакома, чем обращение со священными сосудами. Я восхищался черногорскими женщинами, одетыми в черную шерсть, в платьях, которые совершенно не вызывают желаний. Их волосы, разделенные на прямой пробор, свешиваются вдоль щек и по плечам и смазаны таким толстым слоем масла, что издалека кажется, что у них на голове блестящая корона. На них ложится самая трудная работа, и их можно фактически считать рабами мужчин. Они склоняются перед мужчиной и смиренно целуют ему руку везде, где бы с ним ни сталкивались; надо сказать им в оправдание, что они, кажется, довольны своей участью. Неплохо было бы командировать нескольких черногорских женщин, чтобы те приехали к нам и показали пример такого повиновения венецианским дамам, чьи привычки сильно от этого отличаются.
Это не означает, что морлаки отличаются благонравием: природа и климат способствуют разврату. Магистраты[13], убежденные в этой истине, установили штрафы за покушение на целомудрие, размеры которых, однако, не превосходят того, что дает в Венеции щедрый распутник существам, торгующим смертным грехом в общественных местах.
В Далмации женщины красивы, несмотря на проглядывающую в их формах тенденцию принимать несколько мужские очертания. Пигмалионы, что захотели бы воспользоваться мылом и песком, чтобы отмыть и оттереть тамошних представительниц прекрасного пола, нашли бы превосходные ожившие статуи. Из деликатесных продуктов питания морлакам знакомы лишь чеснок и лук. Их земля только и ждет, чтобы произвести эти сельскохозяйственные продукты в изобилии, но морлак предпочитает ждать чеснока и лука из Романьи, а когда его упрекают за лень, он отвечает: «Мои предки никогда не сажали чеснока или лука на наших полях, как же вы ждёте этого от меня?». Эти люди не желают подчиняться к духу коммерции. Мужественные обитатели островов занимаются рыболовством, многие морлаки – опытные охотники. В Заре мы ели недорогую и превосходную дичь, рыбу в изобилии, однако эти продукты поступали на рынок нерегулярно, в зависимости от прихоти местных жителей, отправлявшихся охотиться и рыбачить, когда имелось настроение, а не тогда, когда возникала потребность в их услугах. Дичь появлялась в день поста, а рыба – в воскресенье, сваленная в мешки небрежно и неаккуратно.
В меня бросили бы камень, если бы я не написал, что эта страна должна была бы быть богатой и плодородной, как равнины Апулии, но начинать надо с культуры местных жителей, необходимо убедить этих варваров сменить ненависть, злобу и дух пиратства на сдержанность, чувство долга, любовь к труду и промышленности. Это мое мнение, очевидно, слишком смело, поскольку возбудило немало гнева и презрения, так что я не скажу больше ни слова и покорно вернусь к своим легкомысленным стихам.
Мне исполнилось семнадцать лет, когда Его Превосходительство оказал мне честь, утвердив окончательно в роли военного, в благородном звании кадета и определив в кавалерию, что давало мне тридцать восемь фунтов в месяц доброй венецианской монетой. В знак признательности за это назначение я оказывал весьма значительные услуги государству, такие как инспектирование почты днём и ночью, передача обработанных горячим уксусом депеш из зачумленных деревень, с большим ущербом для моих рубашек и моих манжет. Что особенно позволило мне ощутить, насколько я действительно стал военным, – это возможность оказываться под арестом без осознания своей вины. Я носился по стране на клячах под лучами палящего солнца, я спал не снимая сапог на земле, в долинах Морлакии, и на палубе галеры, медленно пожираемый миллионами клопов. Наконец, я избежал опасностей войны, как вы дальше увидите. Под страхом прослыть трусом и быть смешным мне приходилось иногда участвовать в пирушках, бесчинствах и предприятиях своих товарищей. Эти предприятия и вечеринки состояли в неистовой игре со взаимным опорожнением кошельков, веселых пирушках с девицами лёгкого поведения, нарушении сна жителей города маскарадами, ночным грохотом, серенадами перед домами некоторых неудобных мужей и выстрелами из аркебуз, служащими аккомпанементом к нашей музыке. Моя гитара часто оказывалась мне необходима. В Буде, в стране Черногория, где супруги ревнивы, поскольку имеют для этого основания, и где убийства – обычное дело, мой друг Массимо вздумал подавать любовные знаки одной знатной девице, невесте сеньора города. Девица ответила на сигналы с пылом красавицы, тоскующей в рабстве. Будущий муж узнал об этой интриге. Иллириец, резкий и грубый, вступил в разговор с офицерами во дворе, где мы сидели на каменных скамьях. Он разразился грубой речью об итальянцах и итальянских дамах, их нравах и обычаях, и позволил себе презрительные выражения, шутки, скорее глупые, чем пикантные, сопровождая их смехом и устремив взгляд на сеньора Массимо. Его выступление ясно и недвусмысленно означало, что все итальянцы рогоносцы, а их жены шлюхи. Эти оскорбления требовали крови, но Массимо, который задумал свою месть, как будто не заметил обиды. Он решительно отстаивал честь родины, приводя хорошие аргументы в пользу того, что варварство, грубый нрав и тирания иллирийцев по отношению к их женам, которые тонки и хитры, приносят больше вреда морали и причиняют больше смуты, чем честная свобода, которой пользуется прекрасный пол в Италии. Черногорец, будучи не силен в споре, покачал головой, бросил свирепый взгляд и сказал Массимо, что он, возможно, принял на свой счет недостатки, присущие итальянским нравам. Этот вызывающий случай должен был, естественно, превратить каждого военного в странствующего рыцаря и защитника обычаев своей родины; между тем, когда Массимо попросил меня сопровождать его вечером с гитарой и я пообещал ему это, остальные офицеры, полагая, без сомнения, что черногорцы убивают мужчин как перепёлок или мухоловок, из осторожности сделались глухими.
Был в Буде молодой флорентиец, коадъютор Генерального секретаря, по имени Стефано Торри. Этот молодой человек талантливо исполнял роли женщин, когда мы представляли комедии, к тому же он обладал прелестным голосом. Когда наша ночная команда собралась для серенады, Массимо пригласил этого бедного мальчика спеть, не предупредив о грозящей опасности, и певец, желая дать насладиться своим прекрасным голосом, обещал непременно явиться на свидание. Настала ночь. Дело было в сентябре, погода стояла теплая, сияла луна. Мы, вооруженные каждый шпагой и парой пистолетов, устраиваем концерт на главной улице под окнами Дульсинеи. Молодой Торри пел очень мелодично милую песенку в сопровождении моей гитары. Эта музыка продолжалась уже целый час, когда ставня в прославляемом таким образом доме вдруг открылась. Показалась большая черная голова и закричала пронзительным голосом: «Какая наглость!» Это был дядя девушки, каноник своего прихода, носящий титул монсеньора; но никакой дядя или каноник не смог бы нас запугать. Торри, не будучи военным, понял, что его песни совсем не шутка, и попросил разрешения удалиться. Массимо убедил его остаться для поддержания чести нашей нации, заявив, что улица принадлежит всем. Флорентиец возобновил свои песни, но уже менее уверенным голосом. Вдруг при свете луны мы видим приближающиеся издалека шесть масок в капюшонах, несущих аркебузы, опущенные стволы которых бросают легко различимые бронзовые отблески. Торри прерывает начатую каденцию и исчезает как стрела. Массимо и я остаёмся отважно на позиции, подобно Роланду и Родомонту. Я играю на своей гитаре с большим ожесточением, и Массимо, возмещая отсутствие первого певца, исполняет популярные ариетты голосом пронзительным и фальшивым, как у каноника, делающим честь более его мужеству, чем итальянской музыке. Шесть масок остановились в двадцати шагах от нас; они изготовили своё оружие, мы схватились за своё. Не отступая, мы приготовили наши пистолеты, и два отряда рассматривали друг друга в течение двух минут. То ли наше упорство подействовало на носителей капюшонов, то ли потому, что они побоялись разжечь войну, в которой все офицеры приняли бы участие, они продефилировали перед нами без стрельбы. Мы отвечали на их угрожающие взгляды не менее гордо, и после их отступления наш музыкальный шум тотчас возобновился и, не имея больше препятствий, продолжался до рассвета. Когда стало очевидно, что мы остались хозяевами поля боя, и что нежные обычаи Италии победили, мы пошли спать. Приказ об изменении места дислокации явился кстати, избавив нас от ночных аркебузад, которые, безусловно, плохо бы закончились из-за нашего упрямства.
В Спалатро[14], где упрямство толкнуло нас исполнить серенады прекрасной рагузянке, нас осыпали градом камней, который заставил нас прыгать как коз, под неуклонное пение и бренчание наших гитар, к вящей славе итальянских обычаев. Единственное извинение, которое я мог бы дать этим глупостям, заключается в нашей молодости, нехватке врачей и необходимости, порождаемой этим огненным климатом, отворять кровь, принимать чемерицу или получать палочные удары.
Глава V
Мужчина – субретка. Военные стратагемы
После откровенного признания в совершенных глупостях, мне позволительно поговорить об обстоятельствах, где я проявил себя мудрее. Я уже говорил, что офицеры организовали у себя самодеятельную комедию. Во время карнавала, когда мы вернулись в Зару, наши представления приобрели еще больший размах. Мы получили в своё распоряжение зал заседаний суда, а Проведитор соблаговолил развлекаться, слушая нас. Большое стечение любопытных привлекло дворянство, гарнизон и город. Наша комическая компания состояла только из мужчин, те из нас, кто был ещё безбород, играли роли женщин, и я был привлечен к исполнению женских ролей, по причине моей юности. Я исполнял амплуа служанок в импровизированных фарсах. Чтобы согласовать итальянские и далматинские вкусы, я создал тип субретки, какого, без сомнения, больше никогда не увидишь ни на одной сцене. Я взял платье, язык и тон горничных этой страны. Я причесывал свои волосы по моде девиц из Шибеника[15], щеголяя галантной шевелюрой, состоящей из кос с розовыми ленточками. Смешивая венецианский с тем немногим, что я знал из иллирийского диалекта, мне удалось образовать шутливый жаргон, понятный как для итальянцев, так и для далматинцев, на котором я сносно импровизировал. Этот новый тип субретки получил всеобщее одобрение. Я имитировал женские интонации, а среди несуразных реплик, которые я подавал своей хозяйке, подпускал намеки на приключения моих товарищей или на городские хроники, делая необходимые купюры, чтобы никого не задеть. Моя комическая скромность, мои буффонные рассуждения, мои жалобы и причитания так развлекали Проведитора и публику, что я был провозглашен лучшей субреткой театров Далмации. Эти импровизированные фарсы часто заказывались повторно, вызывая смех наивностью и иллиро-итальянским жаргоном Люсии – это имя я выбрал как присущее простолюдинам Зары, сочтя его предпочтительным перед Смеральдинами и Коломбинами классического театра. Несколько прекрасных дам проявили любопытство, желая познакомиться с этой Люсией мужского рода, такой живой и пылкой на сцене; они обнаружили только бедного скромного мальчика, молчаливого, с характером, столь противным тому, который проявляла субретка, что с большим трудом поверили этому. Как видно из истории моих первых амуров, для одной из зрительниц контраст между Люсией и философом был не столь велик. Никогда мое образование, мой характер, мои знания, мои литературные труды или мои заслуги, если они есть, не значили больше для прекрасного пола, чем мои шибеникские прически, мои импровизированные пустяки и особенно успехи при игре в мяч. Мое целомудрие должно было выдержать несколько испытаний. В этой связи я искренне поздравляю более чувствительную половину рода человеческого, уже не руководствующуюся в любви только сердцем, как во времена Петрарки, и плавающую по водам любви способом магнетизма, который мне кажется вполне пригодным для развития женских инстинктов. Влияние прекрасного пола на наши манеры может давать отличные результаты, свидетель чему эпоха рыцарства. Нынешний способ почувствовать нежную душу имеет то полезное достоинство, что не берет в расчет ни благородство характера, ни культуру ума, исключает трудолюбивых молодых людей и призывает их к более полезным занятиям, таким как запуск могучей рукой воздушных шаров или замена мужчин на субреток. Нигде не доказано, что я абсолютно неправ.
Самым приятным плодом моей комической храбрости было избавление меня от караулов и инспекций на все время карнавала. Проведитор самым любезным образом просил меня продолжать радовать его импровизациями, освобождая от любой другой службы.
Зара разделена на две части широкой и красивой улицей, которая начинается от площади Св. Симеона и заканчивается морским портом. Множество улочек спускается вниз по стенам, впадая в эту главную улицу. Однажды вечером несколько офицеров, проходя одной из этих улочек, встретили человека в маске, закутанного в плащ, который показал им жерло мушкета колоссальных размеров и приказал проваливать с дороги. Надо знать, что на улице, охраняемой этим не слишком мирным персонажем, жила галантная девица необычайной красоты, по имени Тонина. Число её обожателей было велико, но её злые выходки, хитрости и близкие отношения со множеством каналий делали это создание достаточно презираемым, единственным достоинством которого была красота, к тому же продаваемая ею за несколько цехинов. Один из её любовников, будучи более влюбленным, чем другие, и желая отвратить соперников, вообразил засвидетельствовать таким далматинским способом силу своей страсти, выставив дуло мушкета против любого, подходящего к ее дому.
Приключение возобновлялось дважды подряд, и послужило предметом наших воинственных разговоров в прихожей Проведитора. Офицеры, стыдясь своего поражения, поклялись между собой наказать человека с мушкетом. Они столь вежливо пригласили меня участвовать, что моя естественная непринужденность и услужливость доброго товарища не позволили мне отказаться. Было решено, что заговорщики соберутся в тайно ночью в бильярдной комнате, с белыми лентами на шляпах и с оружием, пригодным для взятия города штурмом. Знатный иллириец граф Симеон С., сильный малый, крепко сложенный, любезный в обращении и духа настолько решительного и бесстрашного, что нравился всем офицерам, хотя и не был военным, находился в углу прихожей, и, казалось, не обращал внимания на наш заговор. Он потянул меня за платье и отозвал в комнату генералитета, куда у меня было дело. «Мой юный друг, – сказал он, – я всегда был расположен к вам и дам вам доказательство этого. Мне жаль, что вы легко согласились сопровождать этих прекрасных господ. Вы скромны, вы не разгласите признания, которое я вам сделаю: это я – человек в маске, и сегодня мушкетов будет четыре. Я погибну, если это необходимо, но и другие оставят там свои жизни, прежде чем пройдут в переулок, вход в который я защищаю. Я не хотел бы, чтобы вас постигло несчастье. Вы освободитесь под любым предлогом от того, чтобы идти на свидание, и не препятствуйте другим, они найдут то, что ищут». – «Я удивлен, – ответил я, – вашими заверениями в дружбе, как и вашим благоразумием. Вы, похоже, не очень озабочены обязанностями той или другой стороны. Я просто польщен доверием, что вы мне оказываете, и вы не получите повода в нем раскаяться. Но, заботясь о моей жизни, вы призываете меня пренебречь данным мной словом, что заставит меня солгать всем моим товарищам; и вы называете это знаком вашей дружбы! К тому же из-за пустого дела чести и ради славы хорошенькой кумушки, заслуживающей того, чтобы её высекли, вы считаете себя обязанным сложить голову, убивая людей, среди которых есть ваши друзья, и это доказательство вашего редкостного благоразумия? Вместо этого, поверьте мне, лучше откажитесь от вашего предприятия, освободите дорогу дуракам, что вздумают по ней идти, и в результате не будет никакого вреда. Никто не подумает обвинить в трусости неизвестный призрак. Я обещаю вам сохранить тайну и тогда смогу воздать должное вашему пониманию долга дружбы и вашей осмотрительности. Вот мой, а не ваш, совет настоящего друга и благоразумного человека. Оставьте путь сумасбродства, и тогда я стану вашим должником. Занимайтесь любовью с Тониной иначе, чем стреляя из мушкета. Красота этой девушки достойна вашего преклонения, но остальное заслуживает только вашего презрения».
Синьору C. не пришлось по вкусу мое мнение. Проснулся дикий нрав далматинца. Он повторил со всеми мыслимыми клятвами, что не покинет места и не уступит без хорошей бойни. Я счел необходимым прибегнуть к искусству комедианта. Я посмотрел на этого человека с видом столь же мрачным, как у него, а затем поднял руку трагическим жестом. «Ну что ж! – сказал я, – вы увидите меня сегодня во главе нападающих, и я первый попаду под огонь ваших мушкетов. Вы узнаете таким образом, что я не принял звания друга, которым вы оказали честь меня наградить». Я резко повернулся спиной к моему далматинцу и медленно удалился. В глубине души граф Симеон был добрый малый, его свирепость утихла. Как я и ожидал, он догнал меня и взял за руку. «Пусть я неправ, говоря об осторожности, – сказал он, – но знаете ли вы, вам не следовало упрекать меня за упрямство! Вы победили меня вашим собственным упорством; я бы не осмелился стрелять в вас; сегодня вечером дорога будет свободна».
В назначенный час перед домом Тонины появились заговорщики с белыми лентами. Три вечера подряд мы находили проход свободным, и дело с мушкетом было забыто. Граф Симеон вскоре порадовался, что послушал моего совета, потому что его любовь к этой пиратке Венеры рассеялась, как и все страсти, основанные на грубости мужчины и капризе или алчности женщины. Прелести Тонины и её отвратительный характер привлекали и отталкивали раз за разом толпы влюбленных, вызывали ссоры и несчастные случаи, жалким трофеем которых она служила. Опасность, которой подвергались порядочные люди из-за существа столь вульгарного, запечатлелась в моём сознании; случай дал мне шанс наказать Тонину, как она того заслуживала, во время последнего карнавала, который я провел в Заре.
Мы дали тройной праздник: импровизированную комедию, бал и ужин. Я был бедной Люсией, на этот раз уже не субреткой, а изнуренной бедностью женой старого Панталоне, порочного, злого и банкрота. У меня была дочка в пеленках, плод этого несчастного брака. В ночной сцене я баюкал своего ребёнка и пел ему, чтобы усыпить, песенку, часто прерываемую бурлескными историями о своих несчастьях. Я говорил, как я был вынужден выйти замуж за старого дурака, наивно рассказывал о своих бедах и неприятностях, о том, что я когда-то был красивой девушкой, пока усталость и слезы не испортили мою красоту. Я жаловался на холод, голод, из-за которых у меня пропало молоко. Среди этой болтовни наступает ночь; мой старый развратник муж не возвращается домой; я подозреваю, что его задержали на улице Поццельто – районе Зары с дурной репутацией. Я глупо плачу и слезы вызывают смех у зрителей. Мой друг Антонио Зено, который превосходно играет Панталоне, еще не готов, хотя момент его вступления уже прошел. Импровизированная комедия не позволяет актёру смущаться из-за такого пустяка: он должен занимать сцену любой ценой. Поэтому я делаю вид, что передумал укладывать ребенка спать, и достаю манекен из колыбели, чтобы дать ребёнку пососать. Эта новая нелепость заполняет еще несколько минут, я начинаю беспокоиться, не видя Зено и не зная, что еще сказать, когда, глядя на публику, замечаю в ложе авансцены Тонину, превосходно украшенную плодами своих преступлений и смеющуюся от души моему вздору. Тут я вспоминаю приключение с мушкетами и полагаю себя вправе воспользоваться случаем, чтобы оживить свой умирающий монолог. Я даю моей маленькой девочке имя Тонина, я ласкаю ее, я любуюсь ее прелестями, я начинаю мечтать, как она станет красивой, и обещаю себе воспитать её в хороших принципах, а затем, адресуя свои речи манекену, лежащему у меня на коленях, я говорю: «Бедная Тонина, если, несмотря на мои заботы, мой опыт и мой пример, ты однажды навлечешь позор на свою мать, забудешь свой долг, впадёшь в распутство и разврат, продавая свою красоту, заставляя дураков, попавших в твои сети, ловить выстрелы мушкета и добавлять позорную славу к блеску твоей распущенности; если потеряешь чувство справедливости и порядочности до такой степени, что будешь больше не в состоянии краснеть, погрязнешь в пороках, показывая на публике драгоценности, полученные скандальным путем, выставляя в театре свою красоту, проданную тому, кто заплатит более высокую цену, уверенная, что добродетель не прознает о том, что твоя совесть перегружена грехами разного рода – ухаживаниями, алчностью, ночными засадами и другими развлечениями, я попрошу небо перерезать в мгновение тонкую нить твоих детских дней». Во время этого патетического монолога все глаза аудитории обратились к реальной Тонине, и буря аплодисментов и смеха разразилась в зале. Сам Проведитор, перед которым эта сирена была уже разоблачена, ясно выразил свое одобрение и удовольствие. Тонина встала и вышла из своей ложи, посылая Люсии богохульные угрозы. Между тем появился Панталоне и положил конец монологу.
После спектакля я счел разумным сделать попытку к примирению с обиженной красоткой, добавив эпилог к комедии. Я побежал за куртизанкой, не тратя времени, чтобы сменить мой костюм Люсии; я тихонько отвел её в обеденный зал, где вокруг нас собрался круг любопытных. «Прекрасная Тонина, – сказал я, – будьте снисходительны к бедной актрисе, не знавшей, чем занять сцену из-за этого мошенника Панталоне, который опаздывал на свой выход. Останьтесь на нашем празднике. Я клянусь, что если вы захотите уйти, я тоже тотчас уйду; не лишайте наше собрание его самого блестящего украшения. Вы такая красивая, что когда я на вас смотрю, я безутешен, видя, что вы сердитесь. Забудьте мои шутки и думайте только о комплиментах и лести, которыми молодые люди вас осыпают». И, наконец я намешал столько дерзостей в свои комплименты, что Тонина начала весело смеяться, вместе с окружающими, среди которых было много ее любовников. Она согласилась остаться и хотела танцевать со мной. Но ее шарм, ее взгляды, ее провокационные улыбки, шутки, пожимания руки и всякие заигрывания предупреждали меня, что она жаждет мести. За ужином она попросила меня сесть рядом с ней, и её старания обольстить меня продолжались до утра; но я слишком хорошо знал, что она скрывает под этими галантными уловками. Горе мне, если бы я попался на милость этой обиженной гадюки! Тонина, с истинно далматинской любезностью, нежно наградила меня этой ночью дружеским именем проклятого демона. Она вырвала у меня обещание нанести ей визит, но я остерегся сдержать свое слово.
Пусть благосклонный читатель не хмурит брови и не возмущается этими ребячествами. Мне не всегда было двадцать лет. Ещё несколько глупостей, еще несколько смешных интрижек, несколько шалостей в мои молодые лета, и – терпение – скоро мы доберёмся до разговоров о серьезных вещах, о большой войне, разгоревшейся на венецианском Парнасе. Что я говорю? Мы будем рассказывать о вещах ужасных, сверхъестественных, память о которых поднимает в этот момент дыбом седеющие волосы на моей голове.
Глава VI
Моя вторая любовь. Назад в Венецию
В последние дни моего пребывания в Заре я располагался с моим другом Массимо у купца, который арендовал квартиру в доме, расположенном в центре города. У этого купца была жена, красивая, полная и свежая, и у меня есть основания полагать, что Массимо был другом дамы еще большим, чем мужа. Как бы там ни было, он устроил всё таким образом, что, имея пансион, мы питались за столом хозяина. Супруги, будучи бездетными, из похвальных чувств христианской благотворительности удочерили бедную девушку. Эта девочка, лет тринадцати, обедала и ужинала с нами. Самая милая невинность лучилась в её облике и поведении; у нее были светлые волосы, большие синие глаза, нежный и задумчивый взгляд, привлекательное бледное лицо. Ее сложение, ещё хрупкое по молодости, было стройным, изящным, рост обещал в ближайшее время стать выше обычного. Когда я играл роль Люсии в театре двора, эта девочка исполняла при мне обязанности горничной. Она помогала мне одеваться, причёсываться и вплетать ленты в волосы, по моде Шибеника. Она шутила и смеялась над моим туалетом. Чтобы её развлечь, я рассказывал ей некоторые фацетии[16] из своей роли, при этом раздавались бесконечные взрывы смеха. Однажды вечером, превратив меня в субретку, девушка внезапно влепляет мне в щеки три или четыре не очень скромных поцелуя. Будучи сам невинным и убежденный в ее невинности, я предположил, что она воображает себе, что целует настоящую служанку. Но эта выходка повторялась несколько раз с видимостью все большей страсти, что заставило меня задуматься. Я совершенно не желал нарушать законы гостеприимства, поэтому вооружился своими философическими воззрениями и стал избегать этих фамильярных шалостей, дав понять юной девице, что такие поцелуи между лицами разного пола запрещаются исповедниками. Маленькая далматинка, не смущаясь, приложила палец к губам, предлагая мне молчать, и, приняв вновь свой ангельский и серьезный вид, заявила, что ночью, когда я вернусь домой, она придет доверить мне важную тайну и просить совета. Отчасти из интереса, отчасти из любопытства я жду её по возвращении из театра, но, не дождавшись, ложусь спать. Только я стал засыпать, как эта ночная сумасбродка вошла в мою комнату и, приблизившись ко мне, сказала с выражением, которое я не забуду никогда: «Ты настоящий глупец! Что ты думаешь о моем приемном отце, который, кажется, следит за мной с отеческой строгостью? Это – мерзавец, который глумится над своей женой. Под видом благотворительности и называя меня дочкой для души, старый злодей развратил меня и хочет, чтобы я была его любовницей. Его заботы обо мне – это только ревность; он меня мучит и преследует. Поскольку я не могу жить в невинности, я хочу по крайней мере иметь друга, который мне нравится; ты молод и я тебя люблю. Мне хочется скрыться от преследований этого пятидесятилетнего зверя; вот мой секрет». В ответ на эту грустную откровенность я призывал на помощь всё своё благоразумие, чтобы спасти заблудшее дитя, но дьявол обращал мало внимания на мои советы и наставления.
На следующий день, увидев во время обеда эту ужасную ночную бабочку с её скромным видом, опущенными глазами, с её душеспасительной скромностью, я был объят страхом, но окован уж не знаю каким непобедимым очарованием. Я разрывался между угрызениями совести, страхом и восторгом и, не понимая, что делаю, придавал себе вид серьёзный, осторожный и заинтересованный. Покоряющая сила овладела мной. После каждого посещения этого блуждающего духа я чувствовал себя всё более связанным, всё более порабощенным; дикая любовь, полная исступления, доводила меня до экстаза.
Мне пришлось вскоре оставить Зару, чтобы вернуться в Венецию: мои три года службы истекли. Я должен был бы поздравить себя с прекращением, по независящим от меня обстоятельствам, отношений, в которых, мой характер и весь мой опыт об этом ясно свидетельствовали, я не мог ничего изменить; при одной мысли об отказе от этой девочки сердце моё разрывалось и я чувствовал себя охваченным глубокой печалью. Я ощущал приближение момента отъезда с отчаянием. Забавный случай, к счастью, напомнил мне о себе самом, мгновенно вернув мне разум и заставив благословлять час разлуки.
Это было за три дня до моего отплытия на галере Проведитора. Надо сказать, что юная девушка жила одна на втором этаже дома в маленькой комнатке, в которую поднимались по деревянной лестнице по крайней мере из тридцати ступенек. На верху лестницы был оконный проем, выходящий на крышу. Приемный отец не опасался меня, но его подозрения были направлены на соседского мальчика, который мог бы, двигаясь вдоль водосточных желобов, пройти от окна лестницы до её окна. Без сомнения, старый ревнивец имел некоторые основания полагать наличие сговора между молодым соседом и своей дочерью для души. Деятельный дух недоверия внушил ему идею укрепить, уж я не знаю каким образом, большое полено в окне с помощью верёвочки, так, чтобы нельзя было открыть окно, не разорвав бечевку и не вызвав падения полена с грохотом на лестницу. Эта ловушка должна была послужить будильником для отца, чья жестокость принесла бы в жертву двух любовников. Однажды ночью, когда я спал глубоким сном, адский шум разбудил весь дом. То было огромное полено, которое, потеряв свою подпорку, тяжело покатилось от марша к маршу по деревянной лестнице. Я вскочил с постели и побежал на шум, со свечой в руке. Я встречаю приемного отца в рубашке, изрыгающего богохульства, жаждущего мести и размахивающего длинной саблей. Его жена следует за ним, испуская громкие крики, за ней появляется Массимо со шпагой в руке, убежденный, что грабители осадили дом. Зрелище было театральным. Девушка, в ночной рубашке, присев на ступеньку, дрожит от страха, преступление становится очевидным, хотя сосед ускользнул по желобам. Мы стараемся изо всех сил сдержать приемного отца, превратившегося в неистового Роланда и рвущегося беспощадно обезглавить виновную. После долгих дебатов, с некоторым подобием правильного суда, в котором, к счастью, я не фигурировал, юная девица призналась в своих прегрешениях. Это расследование раскрыло нам, что наш скромный домовой не только частенько принимал соседа через лестничное окно, но ещё чаще спускался ночью в контору, расположенную на первом этаже, и оказывал гостеприимство многим молодым людям, для которых, соответственно, открывалась парадная дверь. Все эти признания поступали последовательно среди криков, угроз, слез, молений, просьб о помиловании, обещаний быть более послушной в будущем и больше не грешить. В других странах дело закончилось бы заключением дочери в монастырь до конца дней, но в Далмации подобные вещи – лишь малые грешки и ошибки молодости. В конце концов, девочка получила полную амнистию и, в качестве наказания, была размещена в другой комнате. Через три дня после этого ужасного приключения, я покинул Зару, утешенный сознанием разорванных таким образом нитей моей любви к этой тринадцатилетней Мессалине.
Проведитор Кверини, чье правление заканчивалось вместе с моим добровольным контрактом, предложил мне остаться с его преемником Якопо Болду, но у меня было время, чтобы убедиться, что военная карьера – не мое призвание. Несмотря на мою бережливость, жалованья в тридцать восемь цехинов в месяц не было достаточно для моих потребностей. Я был должен Массимо двести дукатов и хотел бы отдать этот долг. У меня было горячее желание увидеть и обнять родителей, заняться трудами, соответствующими моим вкусам, и жить спокойно; это были более чем достаточные причины, чтобы отклонить предложения Его превосходительства. Я отчалил в октябре месяце, в плохую погоду, и после путешествия в двадцать два дня ступил на берег Венеции и вдохнул воздух свободы. Массимо сопровождал меня, и я пригласил его к себе жить до отъезда в Падую, его родной город. Мы вместе прибыли в дом моего отца в Санта Касьяно, собственноручно неся свой лёгкий багаж. Мой спутник, казалось, удивился, увидев красивое здание, выглядевшее как дворец, и, поскольку он разбирался в архитектуре, сделал комплимент превосходному фасаду моего дома. У Массимо было время налюбоваться его внешним видом, поскольку, когда я крепко ударил в двери, ответом на удары было гробовое молчание. Наконец маленькая служанка, единственный хранитель этой пустыни, открыла нам дверь. Она рассказала мне, что вся семья была в сельской местности, во Фриули, но ожидали в Венецию моего брата Гаспаро. Мы поднялись по широкой мраморной лестнице, за последним маршем которой предстал моим глазам печальный призрак нищеты во всём ее ужасе и наготе: пол главного зала полностью разрушен; повсюду глубокие ямы, в которых можно вывихнуть ноги, выбитые окна, дающие проход всем ветрам; по стенам грязные и рваные гобелены! Не осталось ни следа от великолепной галереи старых портретов, которые моя память сохранила как блестящие свидетельства прошлого, полюбоваться которыми я намеревался предложить моему другу. Я нашел только два портрета моих предков, один работы Тициана, другой – Тинторетто; они смотрели на меня печально и строго, как бы спрашивая, почему они находятся в одиночестве и забвении. Я хорошо подготовил Массимо к виду ветхого дома, но был далек от подозрения обо всех новых бедствиях, произошедших за время моей трехлетней службы. Когда первое впечатление рассеялось, я попытался обратить несчастье в шутку; мой друг, одаренный счастливым характером, весело занял комнату в этой жалкой гостинице и пообещал мне отдохнуть, думая о внешнем фасаде. Прибытие моего брата Гаспаро увеличило разом и мою радость, и мою озабоченность. Я очень любил его и провел многие нежные часы рядом с ним, но новости, которые он сообщил о семье, разрывали мне сердце: расстройство в делах и безденежье только возрастали, две наши сестры вышли замуж и мужу одной из них было положено приданое, которое мы не могли выделить. Следовало отдать две тысячи дукатов различным торговцам. Фермы и имущество по большей части были проданы. Все уменьшилось, за исключением количества детей, и, в дополнение, три наши подросшие сестры не имели никаких шансов устроиться в жизни из-за бедности. Гаспаро изложил мне эти печальные подробности со своим обычным философским равнодушием, как будто речь шла о простых вещах, которых следовало ожидать. Я оставил его в окружении его книг и поехал во Фриули, как только Массимо от нас уехал.
Я увидел сельский дом, где прошли мои первые годы, в те хорошие времена, когда заботы о сельском хозяйстве не забивали наши головы. Когда крики слуг объявили о моем прибытии, мой старый отец, немой и парализованный, нашел в себе силы подняться с кресла и броситься в мои объятия. Крупные слезы, что текли по его почтенным щекам, выразили лучше, чем слова, его сердечные чувства. Моя мать встретила меня холоднее, она слишком страстно любила Гаспаро и принесла ему слишком много жертв, в то время как моя доля нежности была лишь слегка почата. Из уважения к ней как старшей в семье я не осмеливаюсь на это жаловаться. Мои сестры засыпали меня вопросами, и я доставил себе удовольствие, рассказав о своих путешествиях и приключениях. Подошла моя очередь слушать рассказы. Они сказали мне по секрету, что жена Гаспаро управляет всем домом, чем и объясняется плохое состояние наших дел; что наша мать, в своем слепом предпочтении, пускает всё на самотёк. Они рассчитывают на меня, чтобы попытаться добиться реформ. Между тем моя невестка сказала мне, что Гаспаро, безразличный, погруженный в свои литературные фантазии, не оказывает никакой помощи семье, что он совершенно не хочет заниматься хозяйственными проблемами и что его лень была причиной всех наших бед. Я играл роль министра, к которому каждый приходит со своими просьбами, в ожидании, что я стану, в свою очередь, центром всех упрёков. В этом конфликте взаимных обвинений я видел много самовлюблённости, мало мудрости, отсутствие умеренности – самые вероятные причины нарастания беспорядка, и уже предугадывал бесчисленные трудности для несчастного, который предпринял бы попытку остановить разрушение этого дома.
В середине ноября, после нашего возвращения в город, стало очевидно, что это единая семья из четырнадцати человек. Я поневоле смеялся, глядя на все эти огромные сумки женских пустяков, на моего бедного обездвиженного отца среди свёртков, мою мать, озабоченную некоей политической идеей, касающейся её предпочтений, мою невестку, отдающую приказы, молодых девушек, заботящихся о своих безделушках, моего младшего брата Альморо, горюющего об оставленной птичьей вольере, которую он поручил заботам сторожа, служанок, кошек, маленьких собачек, завершающих этот походный список; всё это напоминало отъезд труппы странствующих комедиантов. Мы по крайней мере имели счастье быть весёлыми. Поездка проходила в шутках. Тот же шум, та же путаница по прибытии, как и при отъезде. Устроились, как могли, во дворце, хорошо глядевшемся снаружи и таком больном внутри. Я выбрал на чердаке маленькую голую отдельную комнату; я разместил там два стула, стол, плохо стоящий на ногах, несколько книг, бумагу, свинцовый письменный прибор; и поскольку я чувствовал себя хозяином своих действий и своих мыслей, мужество вернулось ко мне. В этом изолированном закоулке я веду теперь некий обзор своих занятий, познаний, плодов своего опыта и путешествий, своих инстинктов, способностей и различных своих склонностей. Что-то говорило мне, что я родился для творчества и что еще представится неожиданный случай выйти с пользой из неизвестности. Я осознал, что мне надлежит сохранить семью, обустроить ее нужды, исправить ее ошибки. Два направления представлялись моему уму: остановить крах, сохранить то немногое, что у нас оставалось, и зарабатывать деньги. Осуществить оба пути одновременно было бы слишком большим везением. Я начал с того, что пообещал себе обеспечить выполнение первого пункта плана, а также подготовить второй пункт, я разделил свое время между работой, наблюдением нравов, изучением характеров и знакомством с людьми; ибо я интуитивно знал, что мои силы заключаются в понимании человеческого сердца и в сатире на смешные стороны жизни и что поэзия должна стать лишь инструментом. Вскоре мы увидим, какие бури обрушили на мою голову эти великие проекты. С тех пор моя жизнь стала битвой. Я насчитываю больше побед, чем поражений там, где имею дело с мужчинами; но перед потусторонними силами приходится спустить флаг.
Глава VII
Раздоры в семье. Траурное перемирие. Первые испытания оккультных сил
Утром, воздавая должное своим слабостям, я посвящал шесть долгих часов, марая бумагу рифмами и зарываясь в книги в поисках знаний о прошедшем. Чтобы познать также настоящее, я ходил по театрам, посещал кафе, слушал разговоры, я заставлял раскрываться дураков, я симпатизировал людям умным. Остальное мое время принадлежало делам семьи. Я поставил себе целью ввести таким образом свою жизнь в регулярное русло. Было бы недостаточно иметь представление о жизни генералов, морских капитанов, дворян, офицеров и солдат, иллирийцев и морлаков, пастухов, матросов и галерников; этот избыток сведений не имел бы никакой цены, если бы я не изучил в деталях анатомию характера и духа Венеции. Я начал с того, что ввёл себя в круг людей, называемых неточно хорошим обществом. Это были купцы, художники, священники, люди всех классов общества, уважаемые и почитаемые во всем мире, миролюбивые, хорошо образованные, в курсе новостей, друзья удовольствий, умеющие развлекаться без больших затрат. Я участвовал в их развлечениях, ужинах, пикниках, прогулках на лодках на Джудекку, Кампальто, в Мурано и на другие острова лагуны. К своему копеечному взносу я добавлял немного окорока и другой провизии из Фриули, что добавляло мне уважения компании. Они рассказывали о своих делах, ссорах, примирениях и неудачах; молодые говорили о своих романах, с венецианской живостью и пикантностью выражений нашего диалекта. Эта компания учила меня, развлекая. Мать и невестка, видя мои привычки, без устали твердили, что я зря теряю время, что я становлюсь бездельником, как Гаспаро, бесполезный для семьи и трудящийся без толку над своими философскими пустяками. К этим огорчительным заявлениям добавились вскоре и другие нарекания.
Среди завсегдатаев в нашем доме бывало несколько молодых людей, схожих по манерам и весьма распущенного нрава, привлеченных прелестью и умом моих сестёр. Я принимал их холодно и выказывал мало удовольствия от их посещений. Меня упрекали за надменный и неучтивый вид, обвиняли в желании оттолкнуть от отцовского крова друзей, чьи посещения могли однажды привести к счастливым последствиям для устройства судьбы моих сестёр. Я объяснился без увёрток о мотивах своего поведения и сразу стал змеей в глазах всего женского населения дома, которое было весьма многочисленным. Оказывается, я вмешиваюсь в домашние дела и навязываю своё мнение; женщины образовали союз против меня. Мне дали понять, что было бы желательно, чтобы я проявлял больше понимания и не судил легко о вещах важных. Мои демарши, моё посредничество воспринимались как враждебные акции, вплоть до заявлений, что я проявляю безразличие к жизни семьи. Подозрения и колкости не обескураживали меня. Заранее решив вообще не жениться, пожертвовать собой ради интересов моих братьев и жить в одиночестве, я неосторожно допустил возможность выдвинуть против себя обвинения в жадности или чрезмерной требовательности, предвидя, что в наших делах, в конечном итоге, произойдут реформы, улучшится управление, наладится экономия и, следовательно, повысится благосостояние. Когда я спрашивал, что стало с пятью тысячами дукатов, вырученных за товары из Фриули, почему эта сумма не была выплачена мужьям двух моих старших сестер, почему были проданы картины, ювелирные изделия и гобелены, почему мы должны деньги покупателям этих вещей, вместо того, чтобы, наоборот, покрыть вырученными деньгами эту задолженность, моя дерзость поразила виновников этих дурных операций вплоть до ужаса и скандала. Несмотря на моё мягкое и уважительное отношение, было четко установлено и доказано, что монстр, вернувшийся из Далмации, принес в семью раздоры и неповиновение. Не давая запугивать себя ироническими словами, иносказательными аллюзиями или холерическими выходками, я продолжал своё дело; я обратился к завещанию деда, я вооружился дополнительными распоряжениями, фидеикомиссами[17] к ним, актами дарения, нотариальными актами; я написал моему брату Франко, дабы тот вернулся с Корфу, чтобы помочь мне обеспечить соблюдение прав мужской части семьи и спасти остатки благополучия, которые можно было ещё собрать после кораблекрушения.
Это было в марте месяце недоброй памяти 1745 года. С начала карнавала я заметил, что моя мать и невестка выходят вместе каждое утро с таинственным видом и углубляются, закрыв лицо масками, в мало посещаемый квартал города. Я ждал момента объяснения этого маневра, когда три мои младшие сестры, возраста вступления в брак, входят в мою комнату, все три в слезах, и говорят все сразу. Они умоляют меня о помощи, говоря, что в целом мире только я один могу спасти их от отчаяния и позора. После долгих криков и слез я, наконец, узнаю о причине их горя и таинственных походов, которые я заметил. Никого не предупредив, моя мать и свояченица задумали заключить с неким Франческо Зини, торговцем сукном, контракт, по которому они уступают этому человеку в аренду наш дворец Гоцци за шестьсот дукатов. Мы должны будем покинуть отцовский дом, поселиться в другом доме, расположенном в Санта-Якопо-де-Орио, то-есть в заброшенном краю; это означало публично продемонстрировать наш крах, отказаться от всех светских связей и лишить шансов на замужество молодых девушек из полностью разоренной семьи. Я начал с того, что успокоил рыдающих сестёр и отослал их обратно, приказав, чтобы они не говорили никому о том, что приходили ко мне со своими жалобами.
Мой отец и два брата, Гаспаро и Альморо, уже дали свое согласие на этот договор. Меня оставили напоследок, как препятствие, с которым труднее справиться. Я пошел к синьору Зини и мягко, но твердо сказал ему, что для придания законности контракту необходимо мое согласие, так же как и согласие моего брата Франческо, и что мы никогда их не дадим. Зини отнюдь не хранил тайну о моём демарше. Я увидел однажды утром мою мать, вошедшую в мою комнату с осанкой судьи. Она изложила мне резоны, по которым был затеян этот достойный сожаления договор, я выдвинул ей с уважением свои резоны, которые заставили меня не дать моего согласия. Последовал ужасный крик. Я услышал самые несправедливые и самые жестокие упрёки, мать обвиняла меня в том, что я вёл распутную жизнь в Далмации, что не пытался создать себе там положение, что проиграл двести дукатов, одолженных Массимо, и совершил сотню других установленных преступлений. Все это было бы ничего, если бы я не явился сеять анархию в семье и чинить, из чистой злобы, препятствия абсолютно необходимым мерам. Я имел мужество без ропота уклониться от потопа горьких слов, среди которых мои сыновние уши услышали тягостную фразу: «Вы шестой палец на моей руке, не должна ли я ампутировать этот палец для блага других? Я не узнаю в Вас больше сына и после Вашего возвращения в лоно семьи я как Кассандра, предсказывающая нашу общую погибель, которой вы будете единственной причиной».
Эти битвы стали слишком тяжелы для моих сил. Я не мог и думать, что дела зайдут так далеко. Чтобы показать этим неблагодарным сердцам свою готовность к самоотречению и несправедливость их упреков, я решил оставить их в их глупости и вернуться на службу в Далмацию. Я сразу договорился с владельцем судна об отъезде в Зару, но внезапно траурное событие изменило нашу ситуацию. Это было вечером того дня, когда моя мать так жестоко меня отчитала. Я грустно сидел рядом с креслом отца; бедный старик был нем в своей немощи, я хранил молчание от избытка беспокойства и горя. Слезы катились по щекам больного. Он начал бормотать, делать знаки, настолько красноречивые, что я ясно понял, что он имел в виду. Он страдал от нищеты, в которой оказались его дети и которую уже нельзя было скрыть от его угасших глаз; он одобрял мое противодействие контракту, позорному для нашего имени и катастрофическому для будущего своих дочерей; но он умолял меня уступить, опираясь при этом на ужасный мотив: его неизбежная смерть приведёт к разрыву договора и возвращению нас в наш дворец. Взволнованный до глубины сердца этой душераздирающей сценой, я, стоя на коленях, заклинал моего бедного отца бежать дальше от своих печальных мыслей, которые могли плохо отразиться на его здоровье. Он прервал меня, сделав мне знак помочь ему лечь в постель. Я обхватил его за пояс; ноги его дрожали больше, чем обычно. На полпути от кресла к кровати, он положил голову на мое плечо, сказав: «Я умираю!». Новый апоплексический удар убил его. Я позвал на помощь. Привели врача, но усилия медицины оказались бесполезны. После восьми часов агонии глаза нашего отца навсегда закрылись среди тьмы, в которую остались погружены его дети.
При отсутствии родственных чувств потрясение и боль всё же дали передышку в наших разногласиях. Можно представить себе состояние наших дел с помощью такой простой детали: на следующий день после этого скорбного события у нас не нашлось необходимых средств, чтобы достойно проводить тело главы семьи к месту упокоения! Мой друг Массимо, который был инициатором моих эскапад в Далмации, снова стал мне опорой. Я написал ему, чтобы сообщить о своих затруднениях, и он отправил тотчас же сумму вдвое больше той, которая была мне нужна.
Я не убаюкивал себя напрасными иллюзиями, что увижу возвращение в дом доброго согласия, несмотря на повод объединиться в нашей общей скорби, и не льстил себе, питая эти надежды. Страсти были слишком накалены, чтобы угаснуть так быстро. Друзья и советчики подбросили слишком много серы в огонь; чрезмерное усердие породило произвол и злобу, замыслы, о которых не подозревали, а также поступки и слова, истолкованные превратно. Когда жизнь семьи превращается в ад, разум мутится, свобода суждения теряется, правда восстанавливается только по прошествии нескольких лет страданий, когда оружие мести притупляется и рука устаёт. Правосудие приходит в сердца слишком поздно; тогда мы удивляемся только что бушевавшей ярости, и остаёмся, ошеломленные, перед лицом доказательств простодушия, добросовестности и бескорыстия невинного, которого осуждали. Тогда человек просыпается, как сомнамбула. Читатель улыбнулся бы, если бы я сказал, что потусторонние силы проникли в наш дом и пропитали ядами раздора все мозги, которые меня окружали, но вскоре я позволю ему прикоснуться к фактам вмешательства в мою жизнь этого невидимого мира, о которых я даже не подозревал.
Пребывая в горе, моя мать требовала свой брачный выкуп, моя невестка вела тайные переговоры с девушками, которым обещала приданое и мужей, если они объединятся с ней против меня. Гаспаро, впавший в свою обычную беспечность, согласен был на самые абсурдные меры. Он соизволил пригласить меня на торжественное заседание, на котором было предложено продать верхний этаж дома какому-нибудь покупателю – отличный способ создать источник бесконечных судебных разбирательств. Моё несогласие обеспечило мне звание тирана Дионисия. Они смотрели на меня с ужасом, как на огромную комету. Я так страдал от этого несправедливого отношения, что для того, чтобы отвлечься, разразился потоком стихов, частью сатирических, частью полных горечи. То был смягчающий бальзам, который успокоил мою душу.
Это был момент ослепления и общего головокружения не только в моей семье, но и по всей Венеции. Некие бесы, несомненно, действовали против меня, я стал очернен в глазах общества. Это не шутка. Как можно себе представить, чтобы сто сорок тысяч жителей вдруг единодушно признали человека чудовищем, но что такое же самое число индивидуумов, тоже внезапно, с таким же единодушием, соглашалось признать позднее, что монстр – в действительности нормальный человек? Естественная ли это вещь?
Как только моя мать заявила о выделении своей доли наследства мужа, все воскликнули, что Карло Гоцци хочет отделиться от своих родственников, вместо того чтобы жить вместе, как раньше. Когда я попытался собрать просроченную ренту, заставить платить некоторых недобросовестных заёмщиков, я был обвинен в желании забрать себе все. Я возражал против частичного платежа, разорительного для любого, а они повторяли, что Карло Гоцци хочет рапоряжаться своей семьёй без спроса и без контроля. Мой брат Гаспаро хотел стать антрепренером театра Сант-Анджело, я его отговорил. Сразу же поднялся крик: «Он хочет помешать своему брату разбогатеть из ревности и чистой зловредности». Гаспаро взял театр, вопреки моему мнению, и потерял деньги. «Смотрите, – говорили они, – этот черный демон пользуется разорением своего родного брата!» – как если бы я был причиной этой неудачи. Вдова, графиня Гвеллини, теснейшим образом связанная с моей матерью, представляла ее интересы в споре со мной и советовала моей семье вчинить мне судебный иск. Один мой разговор с этой дамой оказался достаточным, чтобы убедить её отказаться от этих действий. Тогда сказали, что я околдовал графиню Гвеллини и что я уже давно тайно женат на ней. Я полагаю, что из-за меня над городом дул дурманящий головы ветер. Поскольку спасти мою семью и остановить её на краю пропасти было для меня гораздо важнее, чем выглядеть беспорочным в глазах болтунов и даже в глазах моих родственников, я твердо стоял против всех бурь.
Смерть отца разрушила роковой проект контракта. Право и полномочия были на моей стороне, я мог противостоять актам бесхозяйственности, за исключением проявлений жадности и придирчивости, в течение какого-то времени. Я оставался непоколебимым в своей линии поведения. Мой брат Франческо, который между тем вернулся с Корфу, утвердил все, что я сделал, и выказал мне свою поддержку. Мы разделили труды. Он взялся добиваться покрытия наших рент, задолженностей и сборов во Фриули, а я запустил ряд судебных процессов в Венеции. Франко допустил столько оплошностей в своих хлопотах, что оказался бесполезен; но я его помощи не отвергал, а работал все так же руками и ногами, чтобы распутать клубок наших дел.
Однажды, когда я искал пачку очень важных бумаг, мне наивно признались, что эти бумаги были проданы на вес колбаснику – очевидное свидетельство превосходного управления моей невестки. От этой новости мне стало дурно. Я побежал к вышеупомянутому колбаснику и, по чрезвычайному счастью, нашел большую часть документов, среди которых были свидетельства о праве собственности, фидеикомиссы и текущие арендные договоры. Одной ли небрежности достаточно, чтобы произвести такой странный беспорядок? До сих пор спрашиваю себя об этом с удивлением. Моя невестка, напуганная огромностью своей вины и опасаясь, несомненно, что будет побеспокоена на предмет этих своих действий, полных благоразумия, хотела получить от семьи расписку об общем прощении и забвении прошлого. Мои братья и сестры подписали, и я согласился также дать мою подпись. Это благодушие оставило нерешенными много вопросов. Росчерк пера, который аннулировал старые ошибки, сделал невозможным разгадку тайн этих прощенных ошибок, чтобы я смог оценить масштабы бедствия. Мне пришла идея ускорить до последней степени ход событий, чтобы достичь скорее момента истины. Я решил оставить дом и полностью отделить себя от своей семьи, чтобы вскоре возвратиться туда оправданным, торжествующим и благословляющим всех.
Глава VIII
Всеобщее примирение. Адский спрут
То был великий день, когда я сделал этот смелый шаг. Я поднял голову и объявил, что многое должен выяснить, чтобы восстановить порядок в наших делах, для чего мне нужно спокойствие, в котором мне отказывают. Нельзя больше надеяться, что мы сможем легко отсудить наше добро или получить его по ипотеке. Моя партия была выигрышная: семье следовало подчиниться. В качестве последней попытки примирения я попытался уговорить мать удалиться с сестрами в загородный дом на год и предоставить мне полное управление нашим процессом, отцовским наследством и разделом имущества. Мне с негодованием заявили, что я Нерон[18]. Не желая больше спорить, я покинул дом и снял небольшую квартиру на улице Санта-Катарина. Вскоре меня осадили приставы, вооруженные надлежаще оформленными судебными требованиями, как то: требование моей матери на реституцию ее приданого, как если бы я носил в кармане недвижимость, которая послужила в качестве залога; претензии двух моих зятьев на сумму две тысячи дукатов, обещанную по брачным контрактам; запрос нотариуса, действующего от имени моих несовершеннолетних сестёр, об их содержании и обеспечении; требование девятисот дукатов, чтобы компенсировать синьоре Гаспаро Гоцци её беды и лишения во время её прекрасного управления, различные требования на оплату поставок от купцов. Я стал волком, которого травили все кому не лень. Я оставался невозмутимым, ожидая, пока не погаснет огонь.
Через восемь дней после того, как я ушел из дому, родные обнаружили, что не знают, как им действовать дальше. Мой брат Альморо пришел просить меня взять его к себе, и я разделил с ним свою небольшую квартиру. Я подписал с Гаспаро соглашение, оставляющее ему некоторые преимущества. Он проиграл один процесс, в то время как я выиграл другой. Это предупреждение стало для него полезным. Он настоятельно просил меня возобновить управление его состоянием и дал мне на это доверенность. Голова моей невестки остыла; я узнал однажды, что у нашей бедной матери нет денег. Я выдал ей сумму, которой мог располагать, и сердце её немного смягчилось. Нерон, убивший свою мать – у меня уже были некоторые различия с этим противоестественным сыном. При содействии опытного адвоката моих друзей, синьора Теста, я распутал дело старины Гаспаро. Моя мать вступила вскоре во владение своим приданым. Несовершеннолетние сёстры получили свои содержание и обеспечение. После уплаты нескольких долгов я прояснил, что семья пользуется конкретным и чистым доходом в 1500 дукатов в год. Мои тяжбы шли в правильном направлении. Первая отменила мошенническую и незаконную аренду, в результате чего нам было возвращено имущество, находящееся в Виченце; это увеличило наш ежегодный доход на 230 дукатов. После второго процесса я вступил во владение небольшой гостиницей, расположенной в Баньоли, которая приносила 65 дукатов в год. Выигрыш третьего процесса принёс нам капитал в 800 дукатов, – старый долг моего деда за дом в Батталья. Четвертым судом я восстановил в полную собственность дом и лавку на улице Санта-Мария-Зобениго, в Венеции. Пятый суд вернул в семью дом с пристройками, расположенный вблизи местечка Тамэ во Фриули. На шестом суде я подтвердил права собственности, утерянные по оплошности, на домик на улице Матер-Домини, в Венеции. Седьмой судебный процесс породил ожесточенную войну. Дело касалось продажи имущества на безумных и гибельных условиях во время болезни моего отца. Апелляционный суд признал покупку недобросовестной и кассировал договоры купли-продажи с возмещением утерянных сумм. В ходе этих разбирательств я оплатил 3000 дукатов долгов; снова привёл в хорошее состояние ветхие дома; покрыл на 14000 дукатов мелкие претензии, следы которых были утеряны в результате замечательного управления моей невестки. Эти счета по разделу имущества были подготовлены с наибольшей тщательностью, и пансион, установленный ранее законниками для содержания моих несовершеннолетних сестер, был мной удвоен. У моей семьи стали открываться глаза. Правление Нерона становилось золотым веком. Они так громко негодовали по поводу этого отвратительного тирана, что не решались сразу изменить язык; но каждый день смягчалась горечь проклятий, чтобы постепенно вернуться к нежности, свойственной отношениям с хорошим братом и преданным сыном. Это был мой восьмой процесс, и я чувствовал в глубине души, что он вскоре будет выигран.
Хотя наши раны постепенно заживали, клевета разрывала меня на куски и всеобщее помутнение разума достигло апогея. Невидимые трубы звучали по всему городу: «Карло Гоцци, не довольствуясь тем, что довёл свою семью до нищеты сомнительными манёврами и одиозными судами, хочет изгнать из наследственного убежища старую мать, трёх сестёр брачного возраста, своего старшего брата, человека тихого, женатого, отца пятерых невинных детей, которые будут выброшены на мостовую этим беспощадным монстром. Да, никак не ожидали такой гнусности от мальчика двадцати трёх лет!» Трубите не так громко, о трубачи! И имейте терпение.
В разгар своих процессов я в значительной степени пренебрегал отношениями с моим двоюродным дедом, сенатором Тьеполо. Этот достойный старик дал мне знать, что хотел бы со мной поговорить. Я предстал перед ним и нашел его очень больным водянкой груди. Он был мудрец и оригинал, этот сенатор Тьеполо. Сам черт не смог бы его понять. Будучи уже старым, он возвращался как-то вечером из Сената; выходя из своей гондолы, он запутался ногами в платье и чуть не упал в воду. Его гондольер, чтобы поддержать его, бросил весло, которое держал в руках; это весло упало на правую руку хозяина и сломало её. Гондольер не подозревал об этом несчастье, а мой дядя молчал. Поднявшись по лестнице и не жалуясь, хозяин вернулся в свою комнату, и лишь когда слуга хотел помочь ему снять платье, сказал: «Осторожно, моя правая рука сломана». Сразу весь дом огласился криками ужаса: бедный гондольер прибежал в слезах и бросился к ногам хозяина. «Мой друг, – сказал ему старик хладнокровно, – успокойся: ты причинил мне боль, желая сделать добро; за тобой нет вины, не за что тебя прощать».
Когда я появился перед ним, полный уважения, мой двоюродный дедушка спросил меня, почему я его покинул. Я признался ему откровенно в истинных причинах моей небрежности, а именно: в моей неразговорчивости, моей любви к одиночеству, моих прискорбных занятиях, которые неустанно вынуждают меня поддерживать весьма невесёлые отношения с людьми, о раздорах в нашей семье, опасениях, что меня изображают в превратном свете, и моему непобедимому отвращению к тому, чтобы оправдываться в преступлениях, которых я не совершал. «Даже если бы я имел против Вас предубеждение, – сказал сенатор серьезно, – это не повод, чтобы прекратить Ваши визиты». Дядя расспросил меня о ссорах в нашей семье. Я отвечал ему с искренностью. Его проницательные глаза отличали правду. «Вот и хорошо, – сказал он, – я поговорю о Вас с вашей матерью». Действительно, он послал за своей племянницей на следующий день, и я знаю, что он сказал ей такие простые слова: «Я уверяю Вас, что Ваш сын Карло хороший мальчик». В его устах и эти несколько слов стоят всех фраз мира. Нельзя требовать большего участия от человека, который не подал даже жалобу по поводу сломанной руки. Болезнь этого превосходного старика, к сожалению, была неизлечима. Он умер, полный религиозного чувства, улыбаясь своему духовнику, который сказал ему с тревогой, видя такое равнодушие к смерти и страданиям: «Я не хотел бы, однако, чтобы ваша светлость относилась к смерти немного слишком по-философски». Он был философом, но философом христианским. Мой дядя Тьеполо оставил законное завещание, по которому после получения кредиторами того, что им следовало, пользование его имуществом передавалось его сестре Жерониме, старой даме без наследников, а его земли – племяннице Гоцци, моей матери. Синьора Жеронима едва пережила своего брата, и я имел, наконец, удовольствие видеть мою бедную мать в счастливых обстоятельствах, что позволило ей полностью посвятить себя своему пристрастию к Гаспаро. Она переехала в дом своего старшего сына; это было сделано, без сомнения, в ущерб моему кошельку, но к большой пользе для моего сердца. Богатство привело к улучшению атмосферы в доме. Два мои брата Франко и Альморо женились. Две мои сестры брачного возраста нашли хорошие партии. Третья, у которой имелись некоторые разногласия с Гаспаро, просила меня о предоставлении убежища. Для меня было бы чудесным утешением жить с ней, но я боялся общественного помутнения рассудка и звуков труб. Я имел мужество побудить свою младшую сестру поступить послушницей в монастырь. Она со мной согласилась, и ей там было так хорошо, что она никогда не хотела покинуть его. Насколько люди в этом мире не понимают, ни отчего разгорается их гнев, ни как он успокаивается! Врач не постыдится сказать, что это происходит от движения желчи или от нервов, и все-таки, как происходит, что в один прекрасный день доверие и дружба моих близких мне возвращаются, так же как они были у меня без причины отняты? Откуда исходят эти крайние и противоположные решения, необъяснимые противоречия? Сегодня наши сердца в тревоге, в ярости и бурях, братья и сестры ссорятся, ненавидят друг друга и расточают угрозы ртом и гербовые бумаги рукой. Подождите немного. В следующем году ад стал раем; мы целуемся, мы согласны, мы смеемся и мы любим друг друга. Как случилось, что моя мать решила вдруг призвать меня в свои объятия? Что она хочет удалиться в Фриули, полная излишнего теперь усердия, когда эта мера уже больше не нужна? Что она предоставляет мне заботиться о своих интересах, сказав, что доверяет моим добрым намерениям и моему мастерству? Отчего вдруг все мои братья сделали, как она, и я тщетно пытался избежать этой пугающей ответственности? Нерон, тиран стал опорой, преданным другом, управляющим, добрым советчиком, человеком, достойным доверия! От желчи или от нервов зависит эта метаморфоза? Мой врач доктор Корнаро лечил лихорадку хинином; но если во всех склянках фармацевтов нельзя найти снадобья для устранения распрей, успокоения причуд и возвращения в дом здравого смысла, почему он осмеливается смеяться, когда я объясняю на свой манер нравственные болезни, которых он не понимает? Потому что он болен сам, и дьявол поместил ему на нос очки Гиппократа, в которые он видит все явления этого огромного мира в мизерных описаниях своей малой науки.
У читателя будет время, чтобы убедиться – в самых простых обстоятельствах жизни со мной всегда случались странные события. Я должен был бы догадаться об этом с того дня, когда в мои семейные документы стали заворачивать колбасы у мясника; но впервые я узнал о злосчастии своей судьбы при других обстоятельствах.
Весь наш дом мудро решил отправиться во Фриули. Я жил один в Венеции, занимаясь общими делами. Мои братья полагали, что поступили мудро, женившись, а их жены полагали, что поступили ещё мудрее, дав им много детей. Я любил своих племянников и работал над тем, чтобы увеличить их благосостояние. У нас был маленький дом на Джудекке[19]. Вдовая женщина, приличная с виду, захотела арендовать этот дом. Я дал ей ключи; она поставила туда кое-какую мебель и поселилась там со своими детьми и служанкой. Первый срок истек, тётушка попросила у меня отсрочку платежа. После второго срока всё ещё нет денег; после третьего – сотрясение воздуха, болтовня, увёртки и снова нет денег; на четвертый срок я попросил вежливо моего арендатора соизволить вернуть мне ключи, заверив её, что из-за незначительности суммы я не стану подавать в суд, и что от доброты сердечной я забуду про арендную плату, с единственным условием уступить место другому арендатору. Последовали крики, оскорбления и угрозы: мол, она честная женщина, мы сами во всём убедимся, они не согласны на милостыню. В пятый срок – ни копейки денег. Я обратился к гражданскому судье, и попросил его избавить меня от этого спрута. Судья вызывает женщину в трибунал; она обещает сдать ключи в течение недели. В конце недели – нет ключей. Дом больше мне не принадлежал, моя арендаторша не желала освобождать его, пользуясь любым предлогом. Новые повестки. Судья, раздосадованный, приказал своим сотрудникам произвести выселение. Выкидывают мебель на улицу силой закона, и служитель приносит мне ключи от моего дома.
Джудекка – остров, куда жители других районов ходят не часто. Прошел месяц, пока человек, готовый снять мой домик, попросил меня показать его. Мы приплываем в гондоле. Как же я был изумлен, встретив живущую там проклятую тётушку с её ничтожной мебелью, её гадкими детьми и её грязной служанкой! Едва судебный пристав удалился, эти паразиты, бросившись на штурм с помощью лестницы, влезли в окно и в момент свели на нет всю работу правосудия. Я начал сначала смеяться над приключением, а потом рассердился. На третьей повестке от судьи мой любезый арендатор понял, что дело становится угрожающим. На этот раз вдова добровольно покинула место, не дожидаясь судебных приставов, но произвела переселение с таким совершенством, что захватила с собой замки, жалюзи, задвижки и фурнитуру, не забыв и гвоздя: это был полный разгром, и мне пришлось заплатить сто дукатов, чтобы стереть следы этих разрушительных насекомых. Никто больше меня не развлекается забавной стороной вещей, но на этот раз, среди смеха, роковые вспышки света сверкнули у меня в уме. Ничто у меня не может получиться, как у других людей. Пагубное и сардоническое наваждение связано со мной. Мои семейные ссоры, нарушение нашего счастья, мои процессы, дело с колбасником – все показывало наличие враждебных и скрытых сил. Я должен был ожидать их постоянного возвращения до своего последнего часа и при каждом случайном обстоятельстве: в двадцать пять лет я мог бы бравировать перед ними, не прибегая к помощи знака креста и святой воды; но не должны ли они, рано или поздно, стать сильнее меня? Они обрушатся на меня неминуемо, когда моя кровь охладеет с возрастом и особенно когда моя случайная оплошность даст им больше власти над моим бедным мозгом. Несомненно, видя себя обнаруженной, моя враждебная звезда сочла разумным немного притаиться. После стольких нападений она взяла отпуск на несколько месяцев, но, увы! Она натравила на меня вместо себя любовь, эту другую дьявольскую силу, наиболее урожайную на зло, бессонницу и разочарования.
Глава IX
Моя последняя любовь
Боккаччо смог бы написать одну из своих милых новелл из истории моей последней любви. Я не могу не остановиться на этом сюжете, который задевает меня за сердце, и прошу позволения быть на этот раз отчасти многословным.
Вернувшись под крышу отцов, я снова завладел своей комнаткой на верхнем этаже дома. Я целыми днями предавался там моим легкомысленным занятиям: писал, рифмовал и читал, наслаждаясь звуками свежего ангельского голоса, певшего жалобные арии и грустные песни. Этот нежный голос раздавался из соседнего дома, отделенного от нашего узким проулком. Мои окна выходили на сторону того дома. Я не преминул воспользоваться случаем увидеть прекрасную певицу, сидящую около своего маленького балкончика и обшивающую бельё с самым скромным видом. Опершись локтем о край своего окна, я оказался так близко от этой молодой женщины, что, опасаясь быть невежливым, не мог обойтись без приветствия. Она вежливо вернула мой привет. Этой девушке только что исполнилось семнадцать лет и она недавно вышла замуж. Она была одарена всеми прелестями, что природа может предоставить в этом возрасте, таком ярком. Кожа у нее была ослепительной белизны, фигура стройная, тонкая, взгляд прямой и нежный, осанка почти величественная. Формы груди, рук и кистей обладали замечательной чёткостью и чистотой линий. Красная лента вокруг лба, поддерживающая сзади тяжелый узел великолепных волос, придавала законченность античной причёске, гармонировавшей с её серьезным лицом. Несмотря на столь многие прелести, опыт моих прошлых влюблённостей, слегка обескураживающий, заставлял мое сердце придерживаться платонических взглядов.