Я могу утешить себя тем, что проблемы, о которых я пишу, во всяком случае, являются настолько новыми и важными, что – заблуждаюсь я или нет – не будет большой беды, если публика дважды прочтет одно и то же. Есть вещи, о которых надо говорить не один раз и о которых никогда нельзя сказать, что их повторяют слишком часто. Предоставляю читателю самому решать, стоит ли ему читать что-то повторно. В принципе не принято писать дважды об одном и том же в одной книге. Это мое неумение, за которое я достоин порицания. Творческие силы автора, к несчастью, не всегда в его власти. Работа завершена, и ее жизнь уже не зависит от автора, которому и самому она кажется порой чужой.
А. Народ Израиля
Если мы ясно отдаем себе отчет, что применяемый нами метод основан на произвольном отборе материала преданий, – когда мы используем то, что кажется нам пригодным, и отбрасываем то, что не можем применить с пользой, а из оставшихся кусков складываем психологически вероятную картину событий, – то становится ясно, что такой способ не гарантирует отыскания истины. Тогда возникает вопрос: зачем вообще нужна такая работа? Все дело в привлекательности результата. Если мы смягчим требования к точности историко-психологического исследования, то, возможно, сумеем прояснить проблему, всегда заслуживавшую внимания, а в свете последних событий вновь привлекшую к себе пристальное внимание наблюдателей. Известно, что из всех средиземноморских народов времен античности еврейский народ является чуть ли не единственным, сохранившим до наших дней свое имя и сущность. Беспримерной способностью противостоять любым несчастьям и преследованиям благодаря выработанному веками особому характеру он возбудил неприязнь остальных народов. Следовательно, понятно желание лучше уяснить, откуда взялась эта жизненная стойкость евреев и каким образом их характер связан с их судьбой.
Можно взять за основу одну черту еврейского характера, которая определяет отношения евреев с другими народами. Нет никакого сомнения в том, что они придерживаются очень высокого мнения о себе, считают себя лучше и выше других людей, от которых они, помимо всего прочего, отличаются множеством обычаев [66] . Помимо этого, евреям свойственны жизнелюбие, непоколебимая вера в обладание некой высшей ценностью и неслыханный оптимизм. Набожные люди связывают это с их близостью к богу.
Нам понятны причины такого поведения, и мы знаем, что составляет тайное сокровище евреев. Они действительно считают себя богоизбранным народом и уверены, что близки, как никто, к Господу, и именно это делает их самоуверенными и высокомерными. Согласно дошедшим до нас сведениям, еврейский характер сложился уже в эллинистическую эпоху. Греки, среди которых или рядом с которыми жили евреи, уже тогда относились к ним так же, как относятся сегодня к евреям народы, в чьих странах они живут. Можно считать, что они относились к евреям так, словно и сами верили в те преимущества, на которые претендовал народ Израиля. Если какой-то человек является любимцем и баловнем грозного отца, то ни у кого не вызывает удивления ревность, которую испытывают по отношению к нему братья и сестры. Как далеко может завести такая ревность, рассказано в еврейской легенде об Иосифе и его братьях. Дальнейший ход истории, казалось, был призван оправдать самомнение евреев, ибо когда Господу стало угодно послать в мир Мессию и Спасителя, то он снова нашел его в избранном им еврейском народе. У других народов возник повод сказать: да, наверное, они правы, они и в самом деле избранный богом народ. Но вместо этого их искупление жертвой Иисуса Христа привело лишь к усилению ненависти к евреям, тогда как сами евреи не извлекли из этого повторного шанса никакой пользы для себя, ибо не признали Спасителя.
На основании нашего предыдущего исследования можно утверждать, что именно Моисей стал тем человеком, который запечатлел в еврейском народе ту черту, которая определила все его будущее. Он внушил самоуверенность евреям, убедив их в том, что они являются богоизбранным народом, он предписал им святость и обязал сторониться других народов. Не то чтобы другим народам не хватало самолюбия. Тогда, как и сегодня, каждый народ считал себя лучше других народов. Однако самомнение евреев получило опору в данной Моисеем религии и вошло в состав религиозной веры. Через тесное отношение с богом евреи приобрели и часть его величия. Теперь мы знаем, что за спиной бога, избравшего евреев и освободившего их от египетского рабства, стоит фигура Моисея, совершившего это по божьей воле. Можно с уверенностью утверждать, что евреев создал человек по имени Моисей. Именно ему обязан этот народ своей жизнестойкостью, но во многом и той ненавистью, которую питали и продолжают питать к евреям другие народы.
Б. Великий человек
Как стало возможным, что одному человеку оказалось по силам из инертной и разрозненной массы людей и семей создать народ, придать ему законченный характер и на тысячелетия вперед определить его судьбу? Нет ли в таком допущении возврата к тому способу мышления, благодаря которому появились мифы о сотворении мира и легенды о героях, к временам, когда историография исчерпывалась описаниями деяний и судеб отдельных личностей, властителей и завоевателей? Историки нового времени склонны исходить из того, что события человеческой истории определяются более скрытыми, универсальными и безличными моментами – такими как влияние экономических отношений, переход к иному способу питания, прогресс в использовании материалов и орудий труда или переселения народов, вызванные ростом населения и климатическими изменениями. Отдельным личностям при этом отводится роль представителей и выразителей массовых устремлений, и такая роль выпадает на долю той или иной личности по большей части случайно.
Такую точку зрения можно признать обоснованной и справедливой, но она дает нам повод указать на несоответствие наших мыслей и представлений о мире его реальному состоянию, которое нам только предстоит осознать. Наша потребность искать причинно-следственные связи требует обнаружения хотя бы
«Великому человеку» мы оставляем соответствующее место в цепи или, лучше сказать, сети причин. Было бы, однако, совсем небесполезно уточнить, при каких условиях мы вправе наделять людей таким почетным титулом. И здесь мы с удивлением обнаруживаем, что ответить на этот вопрос не так легко, как может показаться на первый взгляд. Первая формулировка: мы назовем человека великим, если он в высшей степени обладает теми качествами, которые мы высоко ценим. Такая формулировка, однако, во многих отношениях недостаточна и неточна. Физическая красота и сила, как бы их ни ценили и как бы им ни завидовали, не дают оснований назвать человека великим. В характеристике должны присутствовать также духовные качества, определяющие его психологические и интеллектуальные достоинства. При этом нам приходит в голову, что мы можем без колебаний причислить к великим людям непревзойденных специалистов в какой-либо области. Мы не делаем этого в отношении мастеров шахматной игры или виртуозных музыкантов и едва ли назовем великим человеком выдающегося художника или ученого. Мы готовы назвать такого человека великим поэтом, художником, математиком или физиком, первопроходцем в какой-либо сфере человеческой деятельности, но остережемся назвать его великим человеком. Когда мы называем великими людьми, например, Гёте, Леонардо да Винчи или Бетховена, нами движет нечто иное, нежели восхищение их великими творениями. Если бы не эти примеры, то мы, вероятно, остановились бы на идее считать великими людей действия, таких как завоеватели, полководцы и властители, а мерилом их величия считали бы грандиозность их деяний и размер последствий. Но и такое определение нельзя признать удовлетворительным, так как можно насчитать множество людей, абсолютно недостойных, которые тем не менее бесспорно оказали сильнейшее воздействие на современников и потомков. Мерилом величия нельзя считать и успех, особенно если вспомнить множество великих людей, окончивших свои дни в нищете и безвестности.
Итак, давайте до поры до времени отложим решение вопроса об однозначном определении словосочетания «великий человек». Оно употребляется на шатком основании в знак произвольного признания чрезмерного развития у какого-то человека определенного свойства или качества, к которому слово «великий» подходит в исходном и изначальном смысле этого слова. К тому же стоит напомнить себе, что нас не слишком сильно интересует суть понятия «великий человек» – нас больше интересует вопрос о том, в чем состоит сила его воздействия на свое окружение. Свое изыскание мы постараемся сделать как можно более коротким, ибо оно грозит увести нас далеко от поставленной цели.
Давайте далее допустим, что великий человек влияет на свое окружение двумя способами – обаянием своей личности или идеей, которой он захвачен. Эта идея может касаться всегдашних желаний и устремлений массы, а может указать ей новую притягательную цель и направить массу по нужному великой личности пути тем или иным способом. Подчас – и такие случаи изначально преобладают – на массу воздействует только личность, а идея играет лишь вспомогательную роль. Почему великий человек приобретает какое-то значение, нам ясно и понятно. Человеческая масса всегда испытывает сильнейшую потребность в авторитете, которым она могла бы восхищаться, перед которым она могла бы преклоняться, которому она готова подчиняться и даже позволять дурно с собой обращаться. Из классической индивидуальной психологии нам известно, откуда происходит такая потребность. Это тоска по отцу, образ которого живет в каждом человеке с раннего детства, – тому самому отцу, которого обычно побеждают герои мифов и легенд. Теперь до нас начинает доходить, что все черты, которыми мы наделяем великого человека, это черты отца, в сходстве с которым и состоит ускользавшая от нас сущность великого человека. Решительность мышления, сила воли, весомость поступков – все это штрихи портрета отца. Но прежде всего – самостоятельность и независимость великого человека, его божественный произвол, оборачивающийся беспощадностью. Великим человеком до́лжно восхищаться, ему можно довериться, но его невозможно не бояться. Вот что за образ обладает такими характеристиками – сложившийся в детстве образ отца, «большого человека»!
Несомненно, Моисей снизошел до бедных еврейских рабов в образе отца, чтобы поддержать их, уверить в том, что они его возлюбленные дети. Не менее этого должно было ошеломить массу представление о единственном, вечном и всемогущем боге, не считающем людей слишком ничтожными для того, чтобы заключить с ними союз, боге, который обещал заботиться о них, если они будут ему поклоняться. Вероятно, людям было нелегко отделить представление о человеке Моисее от образа бога, и они смутно подозревали свою правоту, ибо сам Моисей наделил бога такими своими чертами, как гневливость и непреклонность. И когда они однажды убили этого великого человека, то тем самым они лишь повторили преступление, которое в доисторические времена признавалось законным и было направлено против обожествленного царя, а восходило, как мы знаем, к еще более глубокой древности [68] .
Таким образом, мы видим, что фигура великого человека постепенно приобретает масштабы божества, но не надо забывать, что и отец был когда-то ребенком. Представленная Моисеем великая религиозная идея не была, как мы считаем, его собственной идеей. Он воспринял ее от своего царя и повелителя Эхнатона. В свою очередь, этот фараон, величие которого как основателя религии недвусмысленно засвидетельствовано документально, следовал побуждениям, которые – благодаря его матери или какими-то иными путями – дошли до него из близлежащих или отдаленных частей Азии.
Мы не можем проследить всю цепь событий, но, если мы правильно нащупали ее первые звенья, можно предположить, что монотеистическая идея вернулась к месту своего рождения словно бумеранг. Представляется весьма неплодотворным приписывать заслугу рождения новой идеи одному отдельно взятому индивиду. В создании и развитии этой идеи участвовало множество людей, внесших в нее свой вклад. С другой стороны, было бы очевидной несправедливостью оборвать эту цепь на Моисее и пренебречь тем, чего достигли на этой ниве его последователи и преемники – еврейские пророки. Посев монотеизма не взошел в Египте. То же самое могло бы произойти и в Израиле, после того как народ стряхнул с себя обузу тягостной и требовательной религии. Но в среде еврейского народа всякий раз появлялись мужи, освежавшие увядавшую традицию, оживлявшие в народной памяти заветы и требования Моисея и не оставлявшие своих попыток до тех пор, пока не было восстановлено утраченное. Результатом этих титанических усилий явились две реформы – до и после вавилонского пленения, – приведшие к преображению народного бога Яхве в бога, которого навязал евреям Моисей. Это и есть доказательство существования особого психического склада массы, которая сделалась еврейским народом, только породив множество личностей, готовых принять на себя тяжелую ношу религии Моисея в обмен на избранность, а возможно, и на другие привилегии такого же порядка.
В. Духовное развитие
Чтобы добиться устойчивого психологического влияния на народ, явно недостаточно уверить его в том, что он избран богом. Народу надо каким-либо способом это доказать, чтобы он поверил и сделал соответствующие выводы. В религии Моисея таким доказательством стал исход из Египта. Бог – или действовавший от его имени Моисей – не уставал указывать на это доказательство благосклонности. Был учрежден праздник Пасхи, чтобы закрепить память об этом событии или, скорее, наполнить уже существовавший праздник новым содержанием. Но все же это было лишь воспоминание, Исход терялся в туманном прошлом. В реальной жизни знаки божественного расположения были куда как скудными; положение народа говорило скорее о немилости бога. Первобытные народы отрекались от своих богов, а то и наказывали их, если те не исполняли своего долга и не приносили народу побед, счастья и удовольствий. С царями во все времена обходились не лучше, чем с богами, и в этом мы видим доказательство их прежнего тождества – оба отношения вырастали из одного корня. Современные народы тоже свергают своих царей, когда блеск их правления меркнет из-за поражений, приводящих к потере земель и богатства. Почему народ Израиля продолжал крепко держаться за своего бога вопреки тому, что тот относился к народу все хуже и хуже, – это проблема, которую мы сейчас вкратце рассмотрим.
Сразу возникает побуждение разобраться в одном вопросе: принесла ли религия Моисея народу что-нибудь, кроме возросшей самооценки от ощущения собственной избранности? Здесь легко обнаружить следующий момент: эта религия дала евреям более величественное представление о боге; или если дать более рассудочное определение, дала им представление о более величественном боге. Верившие в этого бога приобщались к его величию, чувствовали, что и сами поднимаются ввысь. Для неверующего человека это звучит как некая бессмыслица, но ему станет легче понять это, если привести в качестве аналогии высокомерие британцев в охваченной волнением чужой стране, абсолютно недоступное жителям мелких континентальных государств Европы. Британец совершенно уверен, что его правительство немедленно пришлет крейсер, если с его головы упадет хотя бы один волосок; знают это и местные повстанцы, тогда как у малых государств вообще нет военных кораблей. Гордость за величие Британской империи является коренной причиной сознания собственной безопасности и защищенности, которым наделен каждый отдельно взятый британец. Вероятно, такое представление сродни представлению о величественном боге, и хотя трудно претендовать на роль помощника бога в деле управления миром, гордость за величие бога сливается с ощущением избранности.
Среди предписаний религии Моисея есть одно, имеющее большее значение, чем может показаться на первый взгляд. Это запрещение на изображение божества, принуждение поклоняться богу, которого невозможно увидеть. Здесь Моисей даже превзошел строгость религии Атона, хотя, возможно, он лишь хотел быть последовательным, поскольку у его бога не было ни имени, ни образа, возможно также, это была предосторожность против злоупотребления магией. Но когда народ принял этот запрет, он начал оказывать на людей глубокое влияние, поскольку означал отказ от чувственного восприятия в пользу абстрактного, торжество духовности над чувственностью и отказ от влечений в строгом смысле этого слова, с неизбежными психологическими последствиями.
Чтобы прояснить то, что на первый взгляд не является очевидным, надо вспомнить о других событиях подобного характера в истории человеческой цивилизации. Первое из них и, вероятно, самое важное скрывается во тьме доисторического времени. Его последствия настолько велики, что его не могло не быть. У наших детей, у взрослых невротиков и у первобытных народов мы обнаруживаем психический феномен, который обозначаем как веру во «всемогущество мысли». По нашему мнению, это переоценка возможностей нашего психического или интеллектуального воздействия на окружающий мир. На этом основана магия, предшественница нашей техники, а также магия слова, связанная, в частности, со знанием и произнесением имени. Мы полагаем, что «всемогущество мысли» являлось выражением гордости человечества за создание языка, что придало беспрецедентное ускорение интеллектуальной деятельности. Человеку открылось новое царство духовности, в котором решающим стали обобщенные представления, воспоминания и умозаключения – в противоположность низшей психической деятельности, основанной на чувственном восприятии. Без сомнения, это был важнейший этап в становлении человека.
Значительно отчетливее проступает перед нами другое событие более поздней эпохи. Под влиянием внешних обстоятельств, прослеживать которые нам сейчас нет нужды, обстоятельств, которые известны лишь отчасти, случилось так, что матриархальное устройство общества сменилось патриархальным. Естественно, при этом рухнули все связанные с матриархатом правовые отношения. Отзвук этого переворота до сих пор слышен в «Орестее» Эсхила. Переход власти от матери к отцу сопровождался победой духовности над чувственностью, то есть культурным прогрессом, ибо материнство распознается чувственно и является достоверным, а отцовство всегда является только предположительным и определяется по предпосылкам и результату. Смена главенства, поставившая мышление над чувственным восприятием, была чревата важнейшими последствиями.
Где-то в промежутке между этими двумя событиями произошло еще одно, которое имеет самое непосредственное отношение к теме нашего исследования истории религии. Человек ощутил побуждение признать некую абсолютно «духовную» силу, то есть такую силу, которая недоступна чувствам, особенно зрению, и, несмотря на это, способна оказывать бесспорное и даже сверхмощное влияние. Если мы доверимся свидетельствам языка, то эта сила представлялась чем-то вроде движущегося воздуха, ибо дух заимствовал свое имя от дуновения ветра (
Запретом Моисея бог был поднят на более высокую ступень его постижения, открылся путь к дальнейшей трансформации представлений о боге, о чем мы сейчас и поговорим. Но сначала займемся еще одним следствием этого запрета. Потребовавшее интеллектуальных усилий духовное развитие привело к повышению самооценки личности, породило гордость и чувство превосходства над людьми, остававшимися в тенетах чувственности. Мы знаем, что Моисей внушил евреям высокое чувство принадлежности к избранному народу. Отрицание материальности бога внесло дополнительный вклад в тайную сокровищницу народа. Евреи подтвердили и сохранили свою приверженность духовным ценностям; политические бедствия научили нацию тем больше дорожить своим единственным достоянием – своей письменностью. Сразу же после разрушения в Иерусалиме храма Титом раввин Йоханан бен Заккай добился разрешения открыть в Явне первую школу по изучению Торы. С тех пор Священное писание и духовный труд стали тем, что позволило объединить рассеянный народ.
Все это хорошо известно и общепризнано. Мне бы хотелось лишь добавить, что столь характерное развитие сущности еврейства было предопределено запретом Моисея на изображение бога.
Приоритеты, которые на протяжении двух тысяч лет определяли духовные устремления еврейского народа, естественно, повлияли и на его жизнь. Эти приоритеты помогли поставить заслон для грубости нравов и склонности к насилию, которые неизбежно преобладают там, где идеалом народа является развитие физической силы. Гармония духовного и телесного развития, которой сумел достичь греческий народ, была евреям недоступна. Если была такая возможность, они всегда выбирали высшие ценности.
Г. Отказ от влечений
Почему развитие духовности и отказ от чувственности способствуют росту самосознания индивида и народа – это вопрос, на который невозможно дать само собой разумеющийся ответ. Для этого необходимо существование шкалы ценностей и некой личности или инстанции, которая способна ею пользоваться. Чтобы разобраться в этом, рассмотрим аналогичные случаи в области индивидуальной психологии, суть которых стала нам ясна в процессе психоаналитической работы.
Если в ОНО человека возникают влечения эротического или агрессивного свойства, то самым простым и естественным будет, если Я приведет мыслительный и мышечный аппарат в состояние готовности к выполнению действий, удовлетворяющих эти влечения. Удовлетворение влечений Я ощущает как удовольствие, тогда как отсутствие удовлетворения вызывает чувство неудовольствия. Однако может случиться так, что Я отказывается удовлетворить влечение из-за какого-то внешнего препятствия, например, когда это может представлять для него опасность. Такое воздержание от удовлетворения, отказ от влечения из-за внешнего препятствия или, как мы говорим, в результате подчинения принципу реальности ни в коем случае не доставляют человеку удовольствия. Отказ от влечения вызывает неприятное напряжение, если человеку не удается ослабить влечение перераспределением энергии, ее смещением. Однако отказ от влечения может определяться и другими причинами, которые мы с полным на то правом называем
Что дает это объяснение достижения удовлетворения через отказ от влечения для понимания изучаемого нами процесса – роста самосознания по мере развития духовности? Очевидно, дает немного. На самом деле решение лежит совершенно в иной плоскости. Речь здесь идет не об отказе от влечений, и нет никакой второй личности или инстанции, ради которой что-то приносится в жертву. Второе утверждение вообще быстро становится шатким. Можно сказать, что именно великий человек – тот авторитет, ради которого люди совершают трудные дела, а сам великий человек имеет на них такое влияние благодаря своему сходству с отцом, и поэтому не приходится удивляться, что в массовой психологии ему отводится роль Сверх-Я. Такое объяснение вполне подходит для описания отношений человека Моисея с еврейским народом. Но подобной аналогии мало для решения проблемы. Рост духовности выражается в том, что человек жертвует прямым чувственным восприятием в пользу так называемых высших интеллектуальных процессов – то есть воспоминаний, рассуждений и умозаключений. Так, например, принимается, что отцовство важнее материнства, – несмотря на то что в отличие от последнего оно никак не подтверждено чувственным опытом, – поэтому ребенок принимает фамилию отца и наследует его имущество. Или утверждается, что наш бог – самый великий и могущественный, хотя он невидим, как ветер или душа. Отказ от сексуальных или агрессивных влечений представляет собой феномен совершенно иного рода. При некотором прогрессе духовности – например, при победе отцовского права, – мы не можем указать на авторитет, задающий масштаб того, что должно почитаться как нечто высшее. В этом случае отец может и не обладать авторитетом, поскольку его авторитет возрастает постепенно в ходе развития. Мы также сталкиваемся с таким феноменом, как постепенное вытеснение чувственности духовностью, а человек, развивающийся в этом направлении, ощущает гордость и чувство превосходства, хотя никто не может сказать, почему происходит именно так. Вскоре, однако, сама духовность начинает подчиняться весьма загадочному и эмоциональному феномену веры. Это знаменитый постулат: «Верую, ибо абсурдно», – и тот, кто искренне ему следует, считает это своим высочайшим достижением. Вероятно, общим для всех этих психологических ситуаций является нечто иное: человек объявляет высшим то, что кажется ему труднее, и он испытывает нарциссическую гордость, сознательно преодолевая трудности.
Это рассуждение представляется не слишком плодотворным, и каждый вправе сказать, что к нашему исследованию характера еврейского народа оно не имеет вообще никакого отношения. Нам это пошло бы на пользу, если бы не один факт, разбором которого мы займемся чуть позже, подтверждающий причастность данного рассуждения к нашей теме. Религия, начинающаяся с запрета изображения бога, с течением столетий все больше и больше становится религией отказа от влечений. Нельзя сказать, что религия требует полового воздержания – она просто удовлетворяется некоторым ограничением половой свободы. При этом сам бог лишен даже намека на сексуальность и возвышается до идеала полного этического совершенства, а этика предполагает ограничение влечений. Пророки без устали напоминают, что бог ничего другого не требует от народа, кроме праведной и добродетельной жизни, то есть воздержания от удовлетворения тех влечений, которые и нашей сегодняшней моралью считаются порочными и безнравственными. Даже требование веры в бога отступает на второй план по сравнению с серьезностью этих этических требований. Таким образом, представляется, что отказ от влечений призван играть ведущую роль в религии, даже если вначале она не предъявляла подобных требований.
Здесь будет уместно сделать оговорку во избежание недоразумений. Может показаться, что отказ от влечений и основанная на нем этика не являются существенной частью содержания религии, но в генетическом отношении они очень тесно связаны. Тотемизм, самая ранняя из известных нам форм религии, содержит в себе систему требований и запретов, сводящихся к отказу от влечений: почитание тотема и запрет причинять ему вред или убивать; экзогамию, то есть запрет на соития с матерями и сестрами; установление равных прав для всех членов братского союза, то есть ограничение кровавого соперничества между ними. В этих установлениях мы видим первые проявления обычного права и общественного порядка. От нашего внимания не должно ускользнуть то обстоятельство, что речь здесь идет о двух различных мотивациях. Первые два запрета касаются устраненного отца – они являются как бы продолжением его воли. Третье требование – требование равноправия для членов братского союза – посягает на волю отца, находя оправдание в необходимости устойчивого сохранения нового порядка, возникшего после устранения отца. В противном случае неизбежен рецидив прежнего положения вещей. Здесь социальные требования отделяются от других требований, вытекающих, как мы уже осмелились утверждать, из религиозных отношений.
В сокращенном виде все человеческие существа повторяют весь этот путь по ходу своего развития. Здесь также родительский авторитет – в особенности обладающего неограниченной властью и грозного отца – вынуждает ребенка отказаться от влечений и устанавливает, что ребенку разрешено, а что – нет. То, что в детстве называется «хорошо» и «плохо», когда место родителей займет Сверх-Я, станет называться «добром» и «злом» или добродетелью и пороком, но по существу это все то же подавление влечений по требованию авторитета, замещающего отца и продолжающего его дело.
Мы сможем понять это глубже, подвергнув рассмотрению удивительное понятие святости. Что, собственно говоря, представляется нам «святым» в сравнении с другими вещами, которые мы также высоко ценим и признаем крайне важными? С одной стороны, связь святости и религии кажется нам неразрывной и само собой разумеющейся, ее невозможно не заметить. Все религиозное свято по определению, это ядро и суть святости. С другой стороны, такому суждению мешают многочисленные попытки приписать характер святости многому другому – людям, учреждениям, институциям, которые не имеют никакого отношения к религии. Тенденция таких попыток очевидна. Начнем с характера запретов, которые неразрывно связаны со святостью. Святое – это, очевидно, что-то такое, чего нельзя касаться. Священный запрет имеет сильную аффективную окраску, но не имеет какого-либо рационального обоснования. Ибо почему, например, очень тяжким преступлением считается инцест с матерью или сестрой – намного более предосудительным, чем прочие половые сношения? Если же мы захотим услышать обоснование, то скорее всего услышим, что буквально все наше существо восстает против этого. Но такое объяснение означает лишь то, что люди воспринимают этот запрет как само собой разумеющийся, не зная при этом, как и чем его обосновать.
Очень легко продемонстрировать ничтожность такого объяснения. То, что якобы оскорбляет наши самые святые чувства, было принято в царских семьях Древнего Египта и других древних народов, можно сказать, что это было священным обычаем или обрядом. Считалось само собой разумеющимся, когда фараон брал первой и главной женой свою родную сестру. Преемники фараонов, греческие Птолемеи, без колебаний следовали этому примеру. Наше исследование приводит нас к выводу о том, что инцест, – в данном случае между братом и сестрой, – являлся привилегией, в которой отказывали простым смертным, но не царям, земным наместникам богов. Ни греческий мир, ни германские саги ни единым словом не упрекают героев за такие связи. Можно предположить, что педантичное стремление высокородных европейских аристократов избегать мезальянсов в браках является пережитком этой привилегии; как мы видим, этот продолжающийся много поколений инбридинг привел к тому, что ныне в высших социальных слоях европейских стран преобладают представители одного-двух семейств.
Указания на инцест среди богов, царей и героев помогает отвергнуть попытку найти биологическое объяснение отвращения людей к инцесту, которые всегда подозревали о вредоносности влияния инбридинга на потомство. Никто, правда, еще не доказал, что инбридинг вреден, не говоря уж о том, что этот вред распознали бы еще доисторические люди и должным образом на него отреагировали. Неоднозначность в определении степеней родства, находясь в которых люди имеют или не имеют право вступать в брак, также ничего не говорят в пользу некоего «естественного чувства», как причины отвращения к инцесту.
Наша реконструкция предыстории предлагает нам иное объяснение. Требование экзогамии, оборотной стороной которого является отвращение к инцесту, основано на воле отца и не утратило своего обязательного характера после его устранения. Отсюда мощная аффективная окраска этого требования и невозможность его рационального обоснования, как и обоснования его святости. Мы с уверенностью ожидаем, что исследования всех прочих случаев священного запрета приведут к тому же результату, что и в случае ужаса перед кровосмешением, и подтвердят, что первоначально святым признавалось лишь продолжение воли праотца. Это проливает свет на до сих пор не до конца понятую двойственность слов, выражающих понятие святости. Это та же двойственность, что пронизывает и отношение к отцу. «Sacer» означает не только «святой», «освященный», это слово можно перевести и как «проклятый», «отвратительный» (
И, возвращаясь к этике, мы можем сказать: часть ее предписаний является рационально обоснованной необходимостью разграничить права общества и права отдельного индивида, а также обеспечить соблюдение прав общества в отношении личности и прав личности в отношении общества. То, что в этике представляется нам столь величественным, таинственным или само собой разумеющимся с мистической точки зрения, обязано этим своей связью с религией и своему происхождению от воли отца.
Д. Истина религии
Как завидуем мы, нищие верой, тем исследователям, которые убеждены в существовании некоего высшего существа! Для этого высшего духа наш мир не таит никаких загадок, ибо он сам создал все в нем существующее. Насколько всеобъемлющими, исчерпывающими и окончательными являются учения уверовавших в сравнении с мучительными, трудными, недостаточными и отрывочными попытками объяснений, являющихся верхом того, что можем дать мы! Божественный дух, являющийся идеалом этического совершенства, внушил людям знание этого идеала и сам же заставил приравнять свою сущность к идеалу. Люди сразу и непосредственно чувствуют, что является высоким и благородным, а что – низким и порочным. Их чувственная жизнь определяется тем, насколько они приближаются к идеалу или удаляются от него. Им приносит огромное удовлетворение нахождение в перигелии по отношению к идеалу, и они испытывают чрезвычайное неудовольствие, находясь в афелии, то есть на максимальном расстоянии от идеала. Все это так просто и так непоколебимо. Можно лишь от души пожалеть, что определенный жизненный опыт и результаты наблюдений делают для нас невозможным допущение о существовании этого высшего существа. Можно подумать, что у мира мало загадок, так как он ставит перед нами новую задачу – понять, как смогли какие-то люди поверить в божественное существо и откуда эта вера черпает огромную силу, способную, шутя, одолеть «разум и науку».
Но вернемся к более скромной проблеме, занимавшей нас до этого. Мы брались объяснить, откуда взялся своеобразный характер еврейского народа, позволивший ему сохраниться до наших дней. Мы нашли, что этот характер был запечатлен в народной душе человеком по имени Моисей. Он сделал это, дав евреям религию, которая способствовала резкому росту их самосознания, но и породила в них чувство превосходства над всеми другими народами. Евреи сохранились только потому, что держались отчужденно от других народов. Смешанные браки не могли этому помешать, так как евреев связывала не кровь, а идеи, совместное обладание определенными интеллектуальными и эмоциональными добродетелями. Религия Моисея оказала такое влияние, потому что она: 1) приобщила народ к величественной идее нового бога; 2) утверждала, что именно этот народ избран великим богом и его судьба послужит доказательством особой милости бога; 3) навязала народу духовное развитие, очень важное само по себе, но открывшее путь к преувеличенной оценке интеллектуального труда и к отказу от удовлетворения естественных влечений.
Таков наш вывод, и хотя мы не в состоянии от него отказаться, признаемся, что многое в нем нас не устраивает. Причинная связь не объясняет последствий в полной мере, как нам того хотелось бы; они имеют более сложную природу, не поддающуюся такого рода истолкованию. Вполне вероятно, что наше исследование смогло вскрыть не все причины, а лишь тонкий поверхностный их слой, под которым дожидаются своего открытия причины более глубокие. При чрезвычайной сложности, характерной для причинных связей в жизни и истории, надо всегда считаться с такой возможностью. Доступ к этим глубинным причинам открывается на определенном этапе предыдущих рассуждений. Религия Моисея оказала свое влияние не непосредственно, а весьма своеобразно – косвенным путем. Мало того что она повлияла не сразу, а потребовалось длительное время, целые столетия, чтобы ее влияние развернулось в полную силу; ибо чего еще можно было ожидать, когда речь шла о формировании народного характера. Но дело не только в этом факте, который мы добыли из еврейской религиозной истории или, если угодно, включили его в эту историю. Как уже говорилось, еврейский народ по прошествии некоторого времени отверг религию Моисея – правда, мы не знаем, отбросил он ее полностью или сохранил часть ее заповедей. Допуская, что в течение длительного периода завоевания Ханаана и войн с жившими там народами религия Яхве практически ничем не отличалась от культов других семитских богов, мы становимся на твердую историческую почву, несмотря на все позднейшие тенденциозные попытки завуалировать этот постыдный факт. Однако религия Моисея не пропала бесследно, память о ней – смутная и искаженная – могла сохраниться в священнической касте, сумевшей сберечь старые религиозные тексты. И это предание о великом прошлом, которое продолжало действовать исподволь и постепенно, завоевывало все большую власть над душами, овладевало умами и в конце концов смогло превратить бога Яхве в бога Моисея и по прошествии столетий вернуть к жизни отвергнутую некогда религию Моисея.
В предыдущих частях нашего исследования мы уже говорили о том, какую гипотезу нам неизбежно придется принять, чтобы объяснить такой успех предания.
Е. Возвращение вытесненного
Существует множество процессов, сходных с теми, с которыми мы имели возможность познакомиться в ходе психоаналитических исследований душевной жизни. Часть этих процессов мы считаем патологическими, а остальные суть многообразные проявления нормы. Но такое деление не вполне адекватно, ибо граница между нормой и патологией очерчена нечетко, психические механизмы в большинстве случаев одинаковы, и гораздо важнее, осуществляются ли те или иные изменения самим Я или происходят помимо и вопреки его воле, то есть, строго говоря, являются симптомами. Из всей массы материала я прежде всего приведу случаи, имеющие отношение к развитию характера. Молоденькая девушка изо всех сил стремится стать непохожей на собственную мать. Она тщательно культивирует в себе те черты, которых матери недостает, и энергично изживает черты ей свойственные. При этом надо заметить, что в детстве, как и всякая девочка, она пыталась идентифицировать себя с матерью, от чего теперь всячески пытается избавиться. Тем не менее, когда девушка выходит замуж, она сама становится женой и матерью, и мы, не особенно удивляясь, обнаруживаем, что она становится все больше похожей на неприятную ей мать. Так продолжается до тех пор, пока в полном объеме к ней не возвращается преодоленное в девичестве отождествление с матерью. То же самое происходит у мальчиков, и даже великий Гёте, который в период расцвета своего гения весьма низко ценил своего жесткого и педантичного отца, стал к старости сильно его напоминать складом своего характера. Намного сильнее такой результат бросается в глаза, когда между двумя людьми изначально наблюдается разительное несходство. Молодой человек, которому выпала судьба расти рядом с недостойным отцом, назло ему вырос прилежным, надежным и честным человеком. Однако уже в зрелом возрасте характер его переменился так сильно, словно он всю жизнь брал пример с собственного отца. Чтобы не потерять связи с нашей основной темой, стоит подчеркнуть, что в раннем детстве этот человек, несомненно, отождествлял себя с отцом. Затем отождествление было им изжито и начисто отброшено, но в конце концов снова вернулось.
Давно уже стало общим местом утверждение, что переживания первых пяти лет жизни оказывают сильнейшее влияние на ход жизни и никакие позднейшие приобретения не способны противостоять их влиянию. Каким образом эти ранние впечатления сохраняются под спудом впечатлений более позднего возраста, было сказано много замечательного, но это не имеет отношения к нашей теме. Менее известно, что самое сильное влияние оказывают впечатления, которые воздействуют на ребенка в том возрасте, когда, по нашему мнению, его психический аппарат еще недостаточно восприимчив. В самом этом факте не приходится сомневаться, и он настолько удивителен, что облегчить понимание этого феномена можно, лишь сравнив его с получением фотографического снимка, который можно проявить спустя сколь угодно долгое время после момента съемки. Тем не менее часто и охотно вспоминают, что один писатель с богатейшей фантазией предвосхитил это наше открытие со свойственной поэтам отвагой. Эрнст Теодор Амадей Гофман использовал необычайное богатство образов, доступное его художественному воображению, для описания череды картин и впечатлений во время недельного путешествия в почтовой карете в возрасте двух лет на коленях у матери. То, что было пережито, прочувствовано, но не понято в возрасте двух лет, люди вспоминают только во сне. Эти воспоминания становятся доступными только на психоаналитических сеансах, но удивительным образом эти впечатления вторгаются в жизнь зрелого человека, определяют его поступки, внушают симпатии и антипатии, подсказывают те или иные важные жизненные решения, которые он сам не может разумно обосновать. Нетрудно понять, в каких двух пунктах эти факты имеют отношение к рассматриваемой нами проблеме. Во-первых, это удаленность во времени [70] , которая в данном контексте приобретает решающее значение, как в случае с воспоминаниями о детских переживаниях, которые мы классифицируем как «бессознательные». Здесь напрашивается аналогия с влиянием преданий на душевную жизнь народа. Конечно, это нелегкая задача – перенести представления о бессознательном в массовую психологию.
Помогают понять исследуемый нами феномен механизмы, приводящие к формированию неврозов. Здесь тоже решающее событие происходит в раннем детстве, но в данном случае нас интересует не возраст, а сам процесс сопротивления событию, реакция на событие. Схематически представляя этот процесс, можно сказать: вследствие сильного переживания возникает влечение, требующее своего удовлетворения. Я отказывается его удовлетворить либо потому, что требования влечения слишком велики, либо потому, что это может быть опасно. Первая из этих реакций предшествует второй, но обе они направлены на избегание опасной ситуации. Я защищается от опасности, прибегая к вытеснению влечения. Возбуждение, вызванное влечением, так или иначе подавляется, а сама его причина с сопутствующими ощущениями и представлениями забывается. Но процесс на этом не заканчивается – влечение либо сохраняет свою силу, либо снова начинает собираться с силами, либо пробуждается при встрече с тем же раздражителем или похожим событием. Влечение предпринимает повторную попытку, а так как путь к нормальному удовлетворению все еще блокирован, как мы это называем, «рубцом вытеснения», влечение находит слабое место и прокладывает себе путь к замещающему удовлетворению, которое проявляется как симптом невроза и осуществляется без согласия и участия Я. Механизм формирования симптома можно с полным правом описать как «возвращение вытесненного». Отличительной чертой симптома является извращение или искажение содержания возвращающегося влечения. Читатель может упрекнуть меня в том, что последние из изложенных фактов едва ли имеют что-то общее с народными преданиями. Но не стоит жалеть о потраченных усилиях, ибо с их помощью мы теперь снова приблизимся к проблеме отказа от влечений.
Ж. Историческая истина
Мы предприняли этот психологический экскурс только затем, чтобы указать на вероятность того, что религия Моисея оказала свое влияние на еврейский народ главным образом через предания. Конечно, этот факт всего лишь вероятен, но ни в коем случае не достоверен. Но предположим, что мы смогли его каким-то образом доказать; пусть останется впечатление, что мы удовлетворились качественными факторами и пренебрегли факторами количественными. Со всем, что имеет отношение к возникновению религии, в том числе и иудаизма, должно быть связано нечто величественное, не поддающееся пока что нашим объяснениям. Здесь должно быть задействовано еще что-то, для чего существует мало аналогов, нечто уникальное и значительное не менее, чем возникшая в результате религия.
Давайте попытаемся решить этот вопрос по-иному. Мы понимаем, что первобытным людям бог нужен как творец мироздания, глава племени и личный опекун и хранитель. Этот бог стоит как тень за спиной покойных отцов, воспоминания о которых сохранились в преданиях. Человек более поздних времен и даже человек нашего времени ведет себя таким же образом. Он остается инфантильным и продолжает нуждаться в защите, даже став взрослым, он считает, что не способен обойтись без поддержки бога. Это неоспоримый факт, но труднее понять, почему должен быть единственный бог, почему такое значение приобретает движение от генотеизма к монотеизму. Как мы уже установили, верующий отчасти приобщается к величию своего бога, и чем более велик бог, тем надежнее защита, которой он может обеспечить верующего. Но могущество бога имеет своей необходимой предпосылкой не только его единственность. Многие народы видели возвеличивание своего главного бога в том, что он повелевает всеми остальными, подчиненными ему богами, и главное божество ничуть не принижалось тем, что, помимо него, существовали и другие боги. Кроме того, при единобожии приносится в жертву тесная связь народа с богом, ибо единственное божество является универсальным и заботится обо всех землях и народах. Люди как будто делили своего бога с чужеземцами, вознаграждая себя мыслями о том, что они тем не менее являются избранными в глазах всемогущего единого бога. Можно также считать, что почитание единственного бога было шагом вперед на пути к более высокой духовности, но этот фактор не стоит переоценивать. Только истинно верующие люди способны заполнить лакуны в мотивации к единобожию. Они утверждают, что идея единого бога потому так сильно влияет на людей, что является частью вечной истины, которая пробила себе дорогу наконец и теперь увлечет за собой весь мир. Мы вынуждены признать, что движущая сила такого рода вполне соответствует величию как самого процесса, так и его исхода.
Со всем этим можно было бы согласиться, если бы не резонное сомнение. Упомянутый аргумент верующих людей зиждется на оптимистически-идеалистической предпосылке. Но ничто не дает нам оснований утверждать, будто человеческий интеллект обладает особым чутьем на истину и что душевной жизни человека присуща склонность к познанию истины. Наоборот, у нас избыток доказательств того, что наш интеллект очень легко и часто без всякого предупреждения сбивается с пути, и нам чрезвычайно просто безоглядно поверить в то, что соответствует желанным для нас иллюзиям. Поэтому мы введем все же некоторые ограничения. Мы убеждены, что решение, предлагаемое верующими, содержит истину, но истину не материальную, а историческую. Таким образом, мы имеем право исправить то искажение, которое истина претерпела при своем возвращении. Это означает, что мы не верим, что сегодня существует единственный великий бог, но верим, что в незапамятные доисторические времена существовала одна-единственная личность, которая тогда казалась непомерно великой и которая была обожествлена в вернувшемся воспоминании.
Мы приняли, что религия Моисея была вначале отвергнута и наполовину забыта, а затем снова ожила в виде предания. Теперь мы допускаем, что это событие в те времена произошло дважды. Когда Моисей дал народу идею единственного бога, в ней не было ничего нового, она означала лишь повторное переживание событий доисторического прошлого человечества, давно и прочно изгладившихся из его памяти. Но это событие было настолько важным, произвело такие глубокие изменения в жизни человечества, что невозможно не поверить в то, что оно оставило в человеческой душе неизгладимые следы, сравнимые с народными преданиями.
Благодаря психоаналитической работе с индивидуальными пациентами мы знаем, что самые ранние впечатления, воспринятые в возрасте, когда ребенок еще едва ли умел говорить, оказывают впоследствии огромное влияние, имеющее принудительный характер; при этом сам пациент совершенно ничего не помнит о тех событиях. Мы считаем себя вправе перенести этот феномен на ранние переживания всего человечества. Одним из результатов действия этого феномена могло быть повторное появление искаженной, но в целом верной идеи о единственном великом боге. Эта идея имела принудительный характер, все должны были в него поверить. Эту идею, учитывая те искажения, которые она претерпела, можно назвать бредовой, но поскольку она основывалась на реальном воспоминании о прошлом событии, ее можно назвать также истинной. Из психиатрии мы знаем, что даже самые бредовые идеи имеют в своей основе некое зерно истины, которое больной старательно окутывает своим бредом.
Дальнейшее изложение является несколько измененным повторением содержания первой части.
В 1912 году в книге «Тотем и табу» я попытался реконструировать древнюю ситуацию, породившую все эти следствия. Я воспользовался теоретическими положениями Чарльза Дарвина, Аткинсона и особенно У. Робертсона-Смита и соединил их с данными психоанализа. У Дарвина я позаимствовал гипотезу о том, что люди изначально жили малыми группами, в которых господствовал старший самец, ему принадлежали все самки, и он подчинял себе или убивал молодых самцов, включая собственных сыновей. У Аткинсона я нашел продолжение этой картины в описании разложения патриархата, когда сыновья, объединившись, восстали против власти отца, убили и сообща его съели. Из приложения к тотемной теории Робертсона-Смита я взял идею о том, что после падения отцовской власти ее место занял тотемный клан братского союза. Для того чтобы мирно уживаться друг с другом, победившие братья отказались от своих женщин, несмотря на то что именно из-за них они убили отца и установили систему экзогамии. Отцовская власть была повержена, семьи стали управляться в согласии с материнским правом. Двойственное отношение братьев к отцу сохраняло свою силу в течение всего последующего развития человеческого общества. На место отца в качестве тотема было поставлено определенное животное. Его считали предком и духом-хранителем, племени его запрещалось убивать или причинять ему вред, но один раз в году все мужчины собирались на пир, на котором тотемное животное разрезалось на части и сообща поедалось. Ни один член рода не имел права уклониться от этого пира, являвшегося торжественным повторением убийства отца, с которого берут свое начало общественный порядок, устоявшиеся обычаи и религия. Сходство тотемного пира Робертсона-Смита с христианским причастием бросалось в глаза многим авторам и до меня.
Я и сегодня придерживаюсь прежних взглядов. Мне часто приходилось выслушивать упреки в том, что в следующих изданиях книги я не стал исправлять свое мнение в свете новых этнологических данных, в соответствии с которыми идеи Робертсона-Смита устарели и были заменены совершенно иной теорией. Я отвечал, что эти прогрессивные идеи мне хорошо известны, но я не убежден в правоте молодых этнологов и в ошибках Робертсона-Смита. Отрицание – не опровержение, а новшество – не обязательно продвижение вперед. Но прежде всего должен сказать, что я не этнолог, а психоаналитик, и имею право отбирать из этнологической литературы тот материал, который могу использовать в своей психоаналитической работе. Сочинения гениального Робертсона-Смита позволили мне по-новому взглянуть на психоаналитический материал, по-новому его оценить. Сталкиваться с его противниками мне не приходилось.
З. Историческое развитие
Я не могу здесь полностью воспроизвести содержание «Тотема и табу», но я должен заполнить длительный промежуток, отделяющий доисторическое время от победы монотеизма. После создания братского клана, установления материнского права, экзогамии и тотемизма начался долгий процесс развития, который можно описать как процесс возвращения вытесненного. Термин «вытеснение» используется мной не в привычном строгом смысле. Речь здесь идет о чем-то давно прошедшем, давно забытом и побежденном в народном сознании, что я рискнул сопоставить с феноменом вытеснения в индивидуальной психологии. В какой психологической форме это прошлое проявлялось во времена своего заката, мы практически не знаем. Нам нелегко применять понятия индивидуальной психологии для психологии масс, но я не думаю, что мы что-то выиграем от введения термина «коллективное бессознательное». Содержание бессознательного по своей сути всегда коллективно, это общее достояние всего человечества. Поэтому пока что мы обойдемся аналогиями. Изучаемые нами здесь процессы в жизни народов хорошо известны нам по материалам психопатологии, но все же не во всем совпадают. Мы решили наконец принять допущение о том, что психический осадок доисторического времени стал наследием, которое в каждом следующем поколении не приобретения, но пробуждения. Здесь можно вспомнить о примерах «врожденной» символики, развившейся в период зарождения языка и речи и знакомой всем детям мира без всякого обучения; эта символика не зависит от языковых различий и одинакова у всех народов. То, чего нам недостает для полноты картины, мы заимствуем из других результатов психоаналитических исследований. Мы, например, знаем, что наши дети в некоторых случаях реагируют на значимые события не так, как диктует им чувственный опыт, но инстинктивно, как животные, что можно объяснить лишь общим филогенетическим наследием.
Возвращение вытесненного происходит медленно и бесспорно, не само по себе, но под влиянием всех тех изменений условий жизни, которыми так богата культурная история человечества. Я не могу представить здесь полный обзор всех этих обстоятельств и потому приведу лишь более чем отрывочный перечень этапов возвращения вытесненного и забытого. Отец снова становится главой семьи, но уже не обладает такой неограниченной властью, как отец доисторического клана. Тотемное животное уступило место богу, пройдя через несколько промежуточных этапов. Сначала у бога с телом человека остается звериная голова, позднее бог просто способен превращаться в какое-либо животное, а затем это животное становится его верным спутником, или же бог убивает его и присваивает себе его прозвище. Между богами и животными появляются герои, и часто это первая ступень на пути к их обожествлению. Идея верховного бога зародилась рано, но поначалу его образ очень расплывчат, и он не вмешивается в повседневные дела людей. На фоне объединения родов и племен в более крупные сообщества боги тоже объединяются в семьи, и среди них возникает иерархия. Один из богов возвышается до положения повелителя всех остальных богов и людей. С некоторой задержкой делается шаг к тому, чтобы почитать только одного бога, и наконец принимается решение отдать всю власть одному-единственному богу и не признавать существования наряду с ним никаких других богов. Только тогда власть отца рода была восстановлена и воскресли все чувства, связанные с ним.
Впечатление от давно ожидавшегося и желанного возвращения было ошеломляющим, как это описано в предании о передаче скрижалей Завета на горе Синай. Восторг, благоговение, благодарность за явленную столь наглядно милость – в религии Моисея находится место только для таких сугубо позитивных чувств в отношении бога-отца. Убеждение в его непобедимости, подчинение его воле не могли быть более безусловными у беспомощного и запуганного сына всемогущего отца рода. Смещение чувств в примитивную и инфантильную среду вполне понятно и объяснимо. Детское возбуждение чувств имеет совершенно иной масштаб, чем у взрослого, оно интенсивнее, беспредельнее, и только религиозный экстаз способен их нам вернуть. Таково первое опьянение подчинения, первая реакция на возвращение великого отца.
Вектор развития такой отцовской религии был определен раз и навсегда, но само развитие на этом не закончилось. Сущностью отношений с отцом является их амбивалент. Безграничная любовь и безоглядное почитание не могут продолжаться чересчур долго; с течением времени начинает проявляться также враждебность, подвигнувшая некогда сыновей на убийство восторженно ими почитавшегося и внушавшего страх отца. В религии Моисея не было места прямому изъявлению смертельной ненависти к отцу. Явной могла быть лишь реакция на нее – чувство вины за ненависть и угрызения совести из-за того, что народ согрешил против бога и продолжал грешить. Это сознание вины, без устали подогревавшееся пророками и вскоре ставшее неотъемлемой составной частью религиозной системы, имело и другую, более поверхностную мотивацию, которая искусно маскировала его истинное происхождение. Народу приходилось худо, возложенные на бога надежды не сбывались, и становилось все труднее держаться за полюбившуюся всем иллюзию, что евреи – избранный богом народ. Если евреи не желали отказываться от нее, то у них возникало чувство вины за то, что это их собственные грехи не позволяют богу простить свой народ, который не заслужил лучшей участи и должен быть наказан богом за неисполнение заповедей. Испытывая потребность в избавлении от чувства вины, ничем не утолимого и бездонного, евреи старались истово исполнять заповеди и вводили ограничения все более строгие, скрупулезные и даже мелочные. В своем аскетическом рвении люди продолжали накладывать на себя все новые обязательства и в отказе от удовлетворения влечений достигли – по крайней мере в правилах и предписаниях – недоступной другим народам древности этической высоты. Свои этические достижения многие евреи сочли второй основной характеристикой и вторым великим преимуществом своей религии. Из наших рассуждений ясно уже, как это все связано с идеей единственного бога. Подобная этика могла возникнуть только из осознания вины в связи с подавленной враждебностью к богу, которую было невозможно отрицать. Эта подавленная и скрытая враждебность имеет устойчивый характер принудительной невротической реакции, и нетрудно догадаться, что она служит тайному смыслу наказания.
Дальнейшее развитие монотеизма обходит иудаизм стороной. Все остальное, что вернулось в мир после трагедии праотца, уже никоим образом не сочеталось с религией Моисея. Сознание вины не ограничивалось больше одним еврейским народом, оно охватило все средиземноморские народы и было подобно смутному и неприятному чувству недомогания, о причинах которого никто не догадывался. Современные историки говорят об одряхлении античной цивилизации, мне же думается, что они уловили лишь случайные причины и сопутствующие обстоятельства такого угнетенного состояния духа. Прояснение его причин исходило от еврейства. Независимо от всех предзнаменований и предчувствий именно на еврея Савла из Тарса, назвавшегося римским гражданином Павлом, снизошло новое прозрение: мы так несчастливы, потому что убили нашего божественного отца. Вполне объяснимо, что он смог осознать этот фрагмент истины только в иллюзорном облачении Благой Вести: с нас снята вся вина после того, как один из нас пожертвовал жизнью ради нашего искупления от греха. В этой формулировке, естественно, нет упоминания об убийстве бога, но преступление, которое искупалось принесением человеческой жертвы, могло быть только убийством. Связующим звеном между иллюзией и исторической истиной выступает здесь заверение в том, что жертва была сыном божьим. С невероятной силой, почерпнутой из источника исторической истины, этот новый апостол веры смел со своего пути все препятствия. На место блаженной избранности становится освобождающее избавление. Однако признание факта отцеубийства при своем возвращении должно было преодолеть большее сопротивление человеческой памяти, чем другие воспоминания, составлявшие содержание монотеизма. Вследствие этого факт отцеубийства был искажен. Неслыханное преступление было заменено признанием некоего призрачного первородного греха.
Первородный грех и спасение искупительной жертвой стали столпами новой религии, основанной Павлом. Можно оставить в стороне вопрос о том, был ли действительно в братском союзе главарь и организатор убийства отца, или этот образ был порожден фантазией сочинителя, решившего создать героический характер и ввести его в предание. После того как христианство вырвалось за рамки иудаизма, оно вобрало в себя компоненты множества других верований и отошло от строгого монотеизма, позаимствовав некоторые обряды у средиземноморских народов. Складывается впечатление, будто египтяне снова начали мстить наследникам Эхнатона. Стоит хотя бы посмотреть, как новая религия разобралась со старой амбивалентностью отношения к отцу. Несмотря на то что главным ее содержанием стало примирение с отцом и искупление совершенного против него преступления, оборотная сторона отношения к нему проявилась в том, что взявший на себя грех сын сам стал богом наряду со своим отцом, а по сути – вместо него. Из религии отца христианство превратилось в религию сына, но не смогло избежать судьбы так или иначе устранить отца.
Лишь часть еврейского народа приняла новое учение. Тех же, кто отказался от его принятия, называют сегодня евреями. В результате произошедшего евреи попали в еще большее отчуждение от других народов, чем прежде. Они по сей день вынуждены слушать от последователей новой религии, – к которой, помимо части евреев, примкнули тогда египтяне, греки, сирийцы, римляне, а позднее и германцы, – упреки в том, что это они убили бога. В развернутом виде этот упрек звучит так: они не желают сознаться в том, что убили бога, тогда как мы это признали и очистились от вины. Легко видеть, насколько справедливо подобное обвинение. То, почему евреи не смогли разделить с христианами это движение вперед, признав – при всей половинчатости этого признания – убийство бога, должно стать предметом особого исследования. В силу этого евреи возложили на себя всю трагическую вину, за которую им теперь приходится дорого расплачиваться.
Возможно, наше исследование помогло пролить свет на вопрос о том, каким образом еврейский народ приобрел те черты и качества, которые его отличают от других народов. В меньшей мере нам удалось прояснить проблему, как еврейский народ смог сохраниться до наших дней. Хотя, справедливости ради, стоит заметить, что едва ли кто-то сумеет в ближайшем будущем разрешить эту загадку. Все, что я могу предложить, это определенный вклад в рассмотрение проблемы, о котором надо судить с ограничениями, упомянутыми в самом начале.«МОИСЕЙ» МИКЕЛАНДЖЕЛО (1914)
Должен заранее предупредить читателя, что я не являюсь знатоком искусства, скорее дилетантом. Я часто замечал, что содержание произведения искусства привлекает меня сильнее, чем его формальные и технические качества, которым художники придают первостепенное значение. Я искренне не понимаю многих средств и методов воздействия, принятых в искусстве. Все это я говорю в надежде, что суд читателей не будет слишком строгим.
Тем не менее произведения искусства оказывают на меня сильнейшее воздействие, в особенности стихи и скульптура, реже – живопись. Я всегда стараюсь как можно дольше задержаться перед картиной, желая по-своему оценить ее, то есть понять, чем именно она так сильно на меня воздействует. Там, где я не могу этого сделать, – например, слушая музыку, – я остаюсь практически равнодушным, и такое искусство не доставляет мне удовольствия. Рационалистическое или, точнее, аналитическое устройство моего мышления восстает, когда какое-то произведение меня захватывает, а я не знаю, почему это так и что именно меня захватило.
Я давно обратил внимание на один парадоксальный факт – именно величайшие и великолепнейшие произведения искусства чаще всего остаются непроницаемыми для нашего понимания. Ими восхищаются, им покоряются, но при этом никто не может сказать, в чем именно состоит их притягательная сила. Я недостаточно в этой области осведомлен, чтобы приписать это открытие себе. Возможно, даже кто-то из искусствоведов считает, что такая беспомощность нашего познающего разума является необходимым условием глубокого эмоционального воздействия, которого и добивается художник. Правда, лично мне с трудом верится в необходимость такого условия.
Этим я не хочу сказать, что знатоки и почитатели не находят слов для восхваления произведений искусства. Напротив, они находят их даже чересчур много. Но, стоя перед шедевром, знатоки, как правило, говорят нечто иное, и совсем не то, что помогло бы разрешить загадку, которую не в силах разгадать пораженные творением профаны. Помочь нам, по моему мнению, может только знание замысла художника, то, насколько он смог воплотить его в своем произведении и донести до нас. Я сознаю, что речь в данном случае не может идти просто о рационалистическом понимании. Здесь имеет значение эмоциональное состояние, совокупность душевных движений, породивших в художнике энергию творения, которая будит и в нас самих творческие порывы. Но почему нельзя ухватить замысел художника и выразить его словами, как мы делаем это с другими фактами психической жизни? Вероятно, эта задача в отношении великих творений требует специального анализа. Само произведение должно сделать возможным такой анализ, если оно является воздействующим воплощением на нас намерений и побуждений художника. Для того чтобы понять замысел художника, я должен сначала объяснить себе смысл и содержание, представленные в произведении, то есть истолковать его. Вполне возможно, что такое произведение искусства требует истолкования, и только после этого я смогу понять, почему оно оказывает на меня столь сильное эмоциональное воздействие. Я лелею надежду, что это впечатление нисколько не ослабнет, если нам удастся провести наш анализ.
Вспомним теперь о «Гамлете», шедевре, созданном гением Шекспира более трехсот лет назад [71] . Изучив психоаналитическую литературу, я пришел к выводу, что только психоанализ, позволяющий вычленить в пьесе тему эдипова комплекса, дает возможность разгадать природу сильнейшего эмоционального воздействия этой трагедии. И сколько было прежде попыток самых разнообразных и зачастую противоречащих друг другу толкований, какой разброс мнений существует относительно характера главного героя и намерений автора! Говорили, что Шекспир хочет вызвать у нас сочувствие к больному человеку, или к слабому человеку, или к идеалисту, который оказался слишком добр для окружавшего его реального мира. Сколь многие из этих толкований оставляли нас абсолютно холодными и равнодушными, так как не объясняли нам причину эмоционального воздействия трагедии, утверждая, будто все ее очарование зиждется на впечатлениях от глубины мысли и совершенства языка! Но разве сами усилия истолкователей не говорят о том, что все мы испытываем непреоборимую потребность найти источник ее воздействия на зрителя?
Другим столь же загадочным и величественным произведением искусства является мраморная статуя Моисея работы Микеланджело, находящаяся в римской церкви Сан-Пьетро-ин-Винколи. Святого Петра в веригах. Считается, что эта статуя лишь фрагмент надгробия, которое должно было украсить могилу могущественного папы Юлия II [72] . Я всякий раз радуюсь, читая восторженные отзывы об этой статуе, – например, что это «венец всей современной скульптуры» (Герман Гримм), – ибо я ни разу не видел произведения, оказывающего более сильное эмоциональное воздействие, чем эта статуя. Как часто поднимался я от Корсо по грубым камням виа Кавур к заброшенной церкви на пустынной площади, каждый раз стараясь выдержать презрительно-гневный взгляд героя и порой спеша поскорее выбраться из полумрака церкви, так как и сам принадлежу к тому сброду, на который направлен взор Моисея, сброду, неспособному иметь прочные убеждения, сброду, который ничему не верит, ничего не желает знать и лишь радуется, обретая очередного кумира.
Но почему я называю эту статую загадочной? Нет никакого сомнения, что она изображает Моисея, законодателя евреев, который держит в руке скрижали со священными заповедями. Это так, но это далеко не все. В 1912 году искусствовед Макс Зауэрландт писал вот что: «Ни об одном произведении искусства в мире не было высказано столько противоречивых суждений, как об этой статуе Моисея с головой Пана. Даже простейшая интерпретация фигуры вызывает множество споров…» С помощью рассуждений, которые я упорядочивал в течение последних пяти лет, я продемонстрирую, какие сомнения мешают нам понять значение этого образа Моисея, и мне будет нетрудно показать, что именно за ними скрывается самое ценное и существенное, что есть в этой великой скульптуре [73] .
I
Моисей Микеланджело представлен сидящим, туловище наклонено вперед, голова с мощной густой бородой повернута влево, правая стопа покоится на земле, левая приподнята так, что пальцы лишь едва касаются земли; правая рука сжимает скрижали и одновременно касается бороды. Левая рука лежит на животе. Я привожу здесь столь подробное описание потому, что позже буду еще к нему обращаться. Описания, данные различными авторами, по большей части неудачны. То, что непонятно, также неверно воспринимается или неправильно описывается. Г. Гримм говорит, что «правая рука, удерживающая скрижали Завета, крепко ухватилась за бороду». Гримму вторит В. Любке: «Потрясенный Моисей правую руку запустил в великолепно ниспадающую бороду…»; Шпрингер: «Одну руку (левую) Моисей прижимает к животу, другой, как будто сам того не сознавая, держит себя за могучую волнистую бороду». К. Юсти находит, что пальцы (правой) руки играют с бородой подобно тому, «как цивилизованный человек теребит цепочку карманных часов в состоянии возбуждения». Об игре с бородой говорит и Мюнц. Тоде говорит о том, что «правая рука свободно покоится на скрижалях». Никакой непроизвольной игры взволнованного Моисея с бородой Тоде не усматривает, как то представляется Юсти и Бойто: «Рука коснулась бороды, когда титан резко повернул голову». Якоб Буркхардт уверяет, что «прославленная всеми левая рука нужна лишь для того, чтобы прижимать бороду к животу».
Если описания не совпадают, то не будем удивляться разночтениям в понимании единственного жеста статуи. Тем не менее я хочу сказать, что никто лучше Тоде не характеризовал выражение лица Моисея, в котором автор усмотрел «смесь гнева, боли и презрения» – «гнев выражен угрожающе сведенными бровями, боль застыла в глазах, презрение угадывается в выдвинутой вперед нижней губе и опущенных уголках рта». Однако другие почитатели видят совершенно другое. Вот что пишет, например, Дюпати: «Ce front auguste semble n’être qu’un voile transparent, qui couvre à peine un esprit immense» [74] . Любке возражает: «Тщетно ищут признаки высокого интеллекта в выражении его лица, оно не говорит ни о чем, кроме страшного гнева и неукротимой энергии, о чем свидетельствуют судорожные морщины насупленного лба». Совершенно далек от такого толкования Гильом (1875), который не находит даже следов волнения на лице, но только «гордую простоту, одушевленное достоинство, энергию и веру. Взгляд Моисея устремлен в будущее, он провидит судьбу своей расы и незыблемость дарованных ей законов». Точно так же и Мюнц считает, что «взгляд Моисея устремлен в будущее грядущих поколений; он устремлен на таинства, ведомые лишь ему одному». Да и для Штейнмана этот Моисей более не жестокий законодатель, не устрашающий враг греха, вооруженный гневом Иеговы, а неподвластный возрасту царственный первосвященник, с печатью вечности и бесконечной мудрости на челе, который благословляет свой народ и навсегда прощается с ним».
Были и другие критики, которым Моисей Микеланджело вообще ничего не сказал, и они честно в этом признались. Так, один рецензент писал в «Quarterly Review» в 1858 году: «There is absence of meaning in the general conception, which precludes the idea of a self-sufficing whole…» [75] . Из дальнейшего описания мы с удивлением узнаем, что в Моисее Микеланджело восхищаться нечем и он вызывает у зрителя лишь чувство неприязни своей брутальностью и головой, похожей на голову зверя.
Неужели мастер оставил в камне такие неразборчивые или двусмысленные письмена, что они допускают столь разноречивое прочтение?
Здесь перед нами возникает еще один вопрос, ответив на который мы легко устраним все упомянутые недоразумения. Хотел ли Микеланджело запечатлеть в образе Моисея «черты вневременные» или он желал запечатлеть героя во вполне определенный и весьма значимый момент его жизни? Большинство искусствоведов склоняются в пользу второго предположения и знают, какую именно сцену из жизни Моисея навечно оставил потомкам художник. Речь идет о возвращении Моисея с горы Синай, где он получил от бога скрижали завета, а по возвращении обнаружил, что евреи тем временем изготовили золотого тельца и радостно плясали вокруг него. Именно на эту сцену и направлен взор Моисея, именно она определяет выражение его лица – выражение суровой решимости, которая сейчас перейдет в действие. Микеланджело выбрал момент принятия решения, как бы затишья перед бурей; вот-вот Моисей стремительно встанет, – его левая нога уже приподнята над землей, – отшвырнет скрижали и обрушит свой гнев на отступников.
Однако в деталях сторонники такого взгляда расходятся между собой.
Якоб Буркхардт: «Представляется, что Моисей изображен в тот момент, когда он видит поклонение соплеменников золотому тельцу и готов вскочить на ноги. Во всем его облике чувствуется готовность к решительному движению, и эта готовность, учитывая мощь и силу героя, способна кого угодно повергнуть в трепет».
В. Любке: «Сверкающие гневом глаза как будто смотрят на святотатственное поклонение тельцу, а в членах тела Моисея чувствуется внутреннее движение. Потрясенный, он непроизвольно схватился правой рукой за царственную бороду, словно желая задержать удар, который от некоторого промедления должен стать еще страшнее».
Шпрингер разделяет этот взгляд, но делает добавление, достойное нашего внимания: «Пылая мощью и ревностью, герой с большим трудом сдерживает внутреннее волнение… Непроизвольно представляешь себе драматическую сцену – видишь, что Моисей в эту минуту смотрит на поклонение золотому тельцу и готов в гневе вскочить на ноги и наброситься на отступников. Но маловероятно, что таков был замысел художника, ибо наряду с другими пятью сидящими статуями надстройки [76] эта тоже должна была играть декоративную роль; в таком случае остается думать, что она должна была служить блистательным свидетельством полноты жизни и выражать личную доблесть Моисея».
Некоторые авторы, не уверенные, что Моисей изображен созерцающим поклонение золотому тельцу, все же согласны с тем, что Моисей изображен в момент готовности к решительному действию.
Герман Гримм: «Невероятная высота духа переполняет этот образ – уверенность в своей правоте, чувство, дающее право повелевать громами небесными, – но Моисей сдерживает себя, словно ждет, когда враги, которых он уничтожит, нападут на него первыми. Он сидит так, словно вот-вот стремительно поднимется на ноги, – гордо посаженная голова смотрит ввысь, а рука, опирающаяся на скрижали, касается бороды, тяжелыми волнами опадающей на грудь. Ноздри широко раздуты, на губах дрожат готовые сорваться с них слова».
Хис Вильсон говорит, что внимание Моисея привлечено чем-то волнующим, он готов вскочить, но сдерживается и медлит. Взгляд, в котором смешались негодование и презрение, еще способен стать сострадательным.
Вёльфлин пишет о «напряженности позы». Промедление здесь вполне осознанное и целенаправленное – это последний момент задержки перед стремительным рывком.
Подробнее всех обосновывает версию о сцене поклонения золотому тельцу К. Юсти, но он не обращает внимания на прочие детали статуи, связанные с таким пониманием ее экспрессии. Главное внимание Юсти уделяет положению скрижалей, – действительно бросающемуся в глаза, – которые вот-вот соскользнут с ноги: «Он [Моисей] либо смотрит в направлении шума с выражением гневной догадки, или же наблюдает сцену святотатства, явившуюся для него страшным ударом. Он опускается на камень, придавленный к нему чувством отвращения и боли [77] . Сорок дней и ночей он провел на горе и очень устал. Во взгляде Моисея отразились прозрение великой судьбы, счастье от исполненной миссии и зрелище преступления, но он пока не осознал сущность и глубину последствий происходящего кощунства. В одно мгновение рухнуло возведенное с таким трудом здание. Моисей разочаровался в своем народе. О его смятении говорит множество мелких непроизвольных движений. Обе скрижали, которые он придерживает правой рукой, прислонены к груди. Кисть руки, однако, направлена к бороде, которая при повороте головы съехала влево, и необходимо восстановить симметрию этого атрибута мужественности. Жест, похожий на то, как цивилизованный человек теребит цепочку карманных часов в состоянии возбуждения. Левая рука прикрыта складками плаща на животе (в Ветхом Завете место считалось вместилищем страстей). Его левая нога немного отведена в сторону и расположена впереди правой; в следующее мгновение Моисей поднимется, психическая энергия чувства перейдет в волевой акт – правая рука придет в движение, скрижали падут наземь, и потоки крови смоют позор бесчестья и отступничества… Мы не видим здесь напряженного момента самого действия. Душевная боль пока парализует Моисея».
Почти то же самое говорит и Фриц Кнапп; правда, он отвлекается от исходной ситуации и рассматривает более подробно и последовательно смещение скрижалей: «Его, только что общавшегося с богом, внезапно отвлекают какие-то звуки. Он слышит шум, пение танцующих в хороводе людей, возвращающие его на землю. Моисей резко поворачивает голову и смотрит туда, откуда доносятся звуки. Ужас, гнев и дикая неукротимая ярость сотрясают его исполинское тело. Скрижали завета начинают скользить вниз, они упадут на землю и разобьются в тот момент, когда Моисей встанет и обрушит на отступников громовые, исполненные неистового гнева слова… Выбран момент наивысшего напряжения…» Кнапп также подчеркивает готовность к действию и оспаривает наличие колебаний, желания унять возбуждение.
Мы не станем оспаривать тот факт, что попытки толкования Кнаппа и Юсти очень привлекательны. Эмоциональное воздействие статуи они объясняют, ссылаясь не на общее впечатление от статуи, но оценивая такие ее детали, которые обычно ускользают от взгляда зрителей, пораженных мощью и парализующей силой созданного Микеланджело образа. Решительный поворот головы и глаз при прямом положении тела позволяет предположить, что Моисей смотрит в сторону внезапно привлекшего его внимание события. Приподнятая над землей нога не оставляет сомнений в том, что в следующий момент Моисей вскочит на ноги [78] . Странное расположение скрижалей, которые представляют собой настолько священную вещь, что их место в композиции скульптуры не может быть случайным, подтверждает, что Моисей охвачен столь сильным волнением, что даже забыл о скрижалях. Вот-вот они соскользнут и упадут на землю. Таким образом, мы понимаем, что Моисей изображен здесь в один из решающих моментов своей жизни, что невозможно не заметить, глядя на статую.
Однако два замечания Тоде заставляют нас кое в чем усомниться. Этот автор утверждает, что скрижали не рискуют соскользнуть вниз, а, напротив, Моисей крепко прижимает их к себе. «Правая рука покоится на поставленных на ребро скрижалях». Присмотревшись к статуе, мы тотчас убедимся в правоте Тоде. Скрижали стоят прочно и уверенно. Правая рука либо держит скрижали, либо опирается на них. Хотя расположение их не вполне объяснимо, оно тем не менее не соответствует толкованию Юсти и других.
Второе наблюдение Тоде является еще более поразительным. Он пишет, что «эта статуя была задумана как одна из шести сидящих скульптур. Оба эти замечания противоречат тому, что Микеланджело хотел запечатлеть какой-то определенный исторический момент. Первое, что в связи с этим приходит в голову, – это то, что Микеланджело был намерен в сидящих рядом друг с другом фигурах показать типы человеческих характеров (
Давайте прислушаемся к возражению Тоде и, более того, подкрепим его. Моисей должен был украсить надгробие вместе с другими пятью (в более позднем проекте с тремя) статуями. Рядом с ним должна была располагаться статуя Павла, две другие – олицетворения жизни деятельной и жизни созерцательной в образах Лии и Рахили, стоячие фигуры которых должны были находиться на существующем сегодня и находящемся в крайне плачевном состоянии памятнике. Это включение Моисея в целостный ансамбль делает невозможным допущение о том, что его статуя должна была порождать у зрителя ощущение, будто Моисей сейчас стремительно поднимется с камня и бросится усмирять вероломных отступников. Если все остальные фигуры не должны были олицетворять готовность участвовать в столь жестоких действиях – и что весьма маловероятно, – то Моисей должен был бы производить весьма странное впечатление своей готовностью нарушить композицию и уклониться от своей роли в скульптурном ансамбле. Нечто такое было бы грубой бессмыслицей, которой невозможно ожидать от мастера такого масштаба, и попросту непредставимо.
Следовательно, этот Моисей не должен срываться с места – он должен пребывать в величественном покое, как и все остальные фигуры, в том числе предполагавшаяся статуя (не изваянная Микеланджело) самого папы. Но тогда Моисей, которого мы видим, не может быть воплощением обуянного гневом человека, который, спустившись с горы Синай и обнаружив отступничество своего народа, швырнул оземь скрижали и принялся силой наводить порядок. Действительно, я помню свое разочарование, когда во время первых посещений этой церкви ожидал, что вот сейчас я увижу, как Моисей вскакивает с камня, швыряет скрижали на землю и обращает на отступников свой неистовый гнев. Ничего подобного не произошло – напротив, казалось, камень врос в землю, а от всего памятника исходило ощущение покоя и неподвижности. Еще мне тогда показалось, что передо мной нечто вечное и неизменное, что Моисей будет вечно сидеть на месте и гневаться.
Однако если отбросить толкование о вскипевшем при виде золотого идола гневе, то нам не остается ничего иного, как принять толкования, что статуя должна передать характер Моисея. Свободным от предвзятости и опирающимся на анализ динамики статуи нам представляется суждение Тоде: «Здесь, как и всегда у Микеланджело, речь идет о изображении типа характера. Скульптор создает образ страстного вождя человечества, который, осознавая свою миссию законодателя, сталкивается вдруг с необъяснимым и непонятным сопротивлением людей. Для того чтобы охарактеризовать деяния такого человека, нет иного средства, кроме как подчеркнуть его волю и энергичность, а это возможно лишь демонстрацией прорывающегося сквозь видимый покой движения – то есть решительного поворота головы, напряжения мышц, положения левой ноги. Ровно то же мы можем видеть в часовне Медичи у статуи Джулиано, являющейся олицетворением деятельного мужа. Эта общая характеристика углубляется затем указанием на конфликт, в котором воплощающий в себе все человечество гений примеряет на себя обыденные аффекты: гнев, презрение и боль придают ему типическое выражение. Без этого было бы невозможно подчеркнуть и высветить сущность этого сверхчеловека. Микеланджело создал не исторический портрет, а типический характер, призванный благодаря своей неукротимой энергии обуздать непокорный мир. Микеланджело наделил его библейскими чертами, собственными переживаниями, впечатлениями от личности Юлия и, как мне кажется, свойствами борца, позаимствованными у неистового Савонаролы».
Это высказывание можно дополнить замечанием Кнакфусса, которому основная тайна эмоционального воздействия Моисея видится в художественном контрасте внутреннего огня и величавого спокойствия позы.
Мне нечего здесь возразить Тоде, но, как мне кажется, в его концепции чего-то недостает. Возможно, более глубокого понимания внутренней связи между душевным состоянием героя и запечатленным в его позе контрастом «кажущегося покоя» с «внутренним движением».
II
Задолго до того, как я впервые задумался о психоанализе, я узнал о том, что русский искусствовед Иван Лермольев, труды которого публиковались на немецком языке с 1874 по 1876 год, произвел подлинный переворот в картинных галереях Европы. Лермольев после тщательного изучения авторства картин, приписываемых тем или иным художникам, разработал метод надежного различения копий и оригиналов. Очистив произведения от прежних произвольных толкований, он создал новые научные описания творческих индивидуальностей художников. Он сумел это сделать, отвлекся от общего впечатления о характере анализируемого произведения и придал решающее значение второстепенным деталям – изображению ногтей, мочек ушей, нимбов и других малосущественных деталей, которыми обычно пренебрегают копиисты, но которые являются уникальными для каждого художника. Любопытно было позднее узнать, что под псевдонимом Лермольев скрывался итальянский врач Джованни Морелли. Он умер в 1891 году, будучи сенатором королевства Италии. Я убежден, что его методика близка технике врачебного психоанализа. Мы тоже привыкли из недооцененных или пропущенных черт, из остатков или следов извлекать материал для наблюдений и выводов о скрытых и утаенных феноменах психической жизни.
До сих пор не обращали должного внимания на две детали фигуры Моисея, не получившие адекватного описания. Это положение правой руки и расположение скрижалей. Дело в том, что правая рука находится в весьма своеобразном и требующем объяснения положении между скрижалями и бородой разгневанного героя. Уже упоминалось, что пальцы ее зарылись в бороду, играют ее прядями, в то время как мизинец опирается на скрижали. Но это, очевидно, не отражает суть. Стоит более внимательно приглядеться к тому, что именно делают пальцы правой руки, и более точно описать могучую бороду, которой касаются пальцы [80] .
Мы отчетливо видим: большой палец правой руки скрыт, указательный палец – и только он один – по-настоящему касается бороды. Он с такой силой вдавлен в мягкую массу ее волос, что поверхность их – выше и ниже пальца – выступает над ним. Другие три пальца, слегка согнутые в межфаланговых суставах, прижаты к груди, причем крайний правый завиток бороды, проходя над ними, лишь слегка их касается. Они, так сказать, отделены от бороды. Нельзя также сказать, что правая рука играет бородой или зарывается в нее; уверенно можно сказать только, что один палец лежит на бороде, оставляя на ней вмятину. Прижатый к бороде один палец – это очень своеобразный и малопонятный жест.
Вызывающая восхищение борода Моисея начинается на щеках, верхней губе и на подбородке и ниспадает большим числом прядей, которые поначалу не переплетаются. Крайняя справа прядь, начинающаяся на щеке, проходит под указательным пальцем, который ее придерживает. Можно предположить, что эта прядь проходит между указательным и большим пальцами и спускается дальше вниз. Соответствующая ей крайняя левая прядь спускается вниз отвесно. А вот основная масса бороды, расположенная правее нее, ведет себя довольно примечательно. Эта масса не следует за резким поворотом головы влево, она образует дугу, своеобразную гирлянду, которая перекрывает массу волос правой стороны бороды. Эта масса удерживается указательным пальцем правой руки и находится справа, хотя должна быть расположена левее от средней линии, так как принадлежит левой части. Таким образом, борода смещена вправо, тогда как голова резко повернута влево. Около правого указательного пальца образуется завихрение волос. Здесь левые пряди лежат поверх правых, и те сильно прижаты пальцем. Ниже указательного пальца пряди свободно свисают вниз, достигая ладони левой руки, прижатой к животу.
Я не тешу себя иллюзией, что мое толкование окажется достаточно проницательным, и не претендую решить загадку, которую художник задал нам хитросплетениями бороды. Несомненным остается только один факт: давление указательного пальца правой руки осуществляется главным образом на левые пряди бороды, вследствие чего борода не следует за движением головы влево. Тогда позволительно спросить: что означает такая композиция и какие могли быть мотивы такого расположения деталей скульптуры? Если соображения линейной и пространственной перспективы побудили художника сместить вправо ниспадающую массу бороды смотрящего влево Моисея, то насколько оправданным средством в этом деле является использование указательного пальца, прижимающего левую половину бороды? Кто, задумав зачем-то сместить бороду в сторону, стал бы делать это с помощью одного пальца, прижатого к бороде? Вдруг этот малозначительный штрих вообще ни о чем не говорит и мы ломаем голову над такими вещами, которые были абсолютно безразличны Микеланджело?
Но давайте все же исходить из допущения, что все детали имеют какое-то значение. Существует одно решение, которое устраняет трудности и позволяет придать положению деталей определенный смысл. Если в фигуре Моисея
Похоже, нам удалось объяснить движение правой руки. Тем не менее такое предположение требует продолжения. Наша фантазия дорисовывает картину события, частью которого стало обозначенное бородой движение, и вновь возвращает нас к мнению о том, что именно донесшийся шум и вид золотого тельца привели в ужас сидевшего на камне Моисея. Он сидел спокойно в непринужденной позе, борода ниспадала на грудь и живот, и рука, вероятно, вообще ее не касалась. Вдруг до слуха Моисея доносится шум, он поворачивает голову влево, видит отвратительную сцену и сразу все понимает. Его охватывают гнев и возмущение, он готов вскочить, чтобы немедленно наказать отступников, уничтожить их. Ярость, которая пока не может сразу обрушиться на реальный предмет, направляется тем временем на собственное тело. Нетерпеливая и готовая к действию рука хватается за бороду, которая следовала за движением головы, железной хваткой сдавливает ее между указательным и большим пальцами – этим средством изображения решительной силы Микеланджело пользуется и в других своих скульптурах. Но затем по неизвестной причине намерения Моисея меняются – рука, схватившаяся за бороду, резко отводится назад, пальцы разжимаются, отпуская пряди бороды, но хватка перед тем была так сильна, что часть левых прядей перемещается вправо за рукой, где ее продолжает удерживать указательный палец правой руки. Именно это новое состояние и положение, возникшее в результате предыдущих действий, и запечатлел в скульптуре Микеланджело.
Теперь нам предстоит подумать. Мы предположили, что сначала правая рука не касалась бороды, но вследствие сильного душевного волнения она переместилась влево и ухватилась за бороду, а потом, когда рука была отведена назад, за ней переместилась и случайно захваченная часть бороды. Мы поработали правой рукой статуи так, словно имели на это какое-то право. Но есть ли оно у нас? Свободна ли правая рука статуи? Разве не держит она священные скрижали и разве не подвергаются опасности святыни при произвольных движениях руки? И далее: что послужило причиной резкого возвратного движения, если у Моисея был сильнейший эмоциональный мотив забыть о первоначальном положении рук?
Перед нами возникает новая трудность. Правая рука в любом случае должна удерживать скрижали. Мы не знаем мотивации движения руки туда-обратно. А что, если объединить это в одну головоломку и восстановить все событие целиком, без пробелов? Что, если объяснить обратное движение руки тем, что в тот момент происходило со скрижалями?
По поводу этих скрижалей надо отметить то, на что до сих пор обращали мало внимания [81] . Утверждали, что рука или покоится на скрижалях, или придерживает скрижали. Но мы отчетливо видим обе прямоугольные скрижали стоящими на ребре. Если присмотреться, то становится видно, что нижний край скрижалей выглядит иначе, чем верхний край, а сами скрижали наклонены вперед. Верхний их край прямой, а в передней части нижнего края мы видим похожий на рог выступ, и этим выступом скрижали упираются в камень, на котором сидит Моисей. Каково возможное значение этой детали (которая, между прочим, отсутствует в гипсовой копии, выставленной в Венской академии художеств)? Едва ли можно сомневаться в том, что этот рог свидетельствует, что это верхняя часть скрижалей, – неровным мог быть только верхний край скрижалей. Следовательно, скрижали перевернуты и, мало того, балансируют на одном остром выступе. Довольно странное обращение со священными заповедями. О чем это может говорить? Или это тоже не имело значения для художника?Рис. D.
Можно предположить, однако, что скрижали стали терять равновесие в результате упомянутых движений правой руки. То есть именно выскальзывание скрижалей послужило причиной торопливого отдергивания руки назад, в прежнее положение. Действия правой руки и опрокидывания скрижалей складываются в осмысленную цельную картину. Пока Моисей спокойно сидит на камне, прижатые к телу скрижали находятся в нормальном положении. Правая рука прижимает и придерживает за нижний край в месте выступа. Так легче носить тяжелые каменные плиты, что объясняет, почему Моисей держит их перевернутыми. Но вот внимание Моисея привлекает шум. Он поворачивает голову и, увидев происходящее, приподнимает ногу, чтобы вскочить с камня; отпуская прижатые скрижали и хватаясь правой рукой за левую половину бороды, он готов в ярости вырвать ее с корнем. Скрижали теперь едва удерживаются весом правой руки, прижатой к груди. Но силы этого веса оказывается недостаточно, и плиты начинают скользить вперед и вниз, горизонтально расположенный до этого верхний край косо наклоняется вперед, и лишь выступ нижнего края упирается в камень. Еще мгновение, и скрижали, сделав кувырок, рухнут на камни и разобьются. Чтобы этого не допустить, правая рука устремляется назад, отпустив бороду и невольно прихватив при этом указательным пальцем часть волос. Правая рука Моисея подхватывает скрижали у приподнявшегося заднего верхнего угла. Таким образом получает законченное объяснение кажущееся неестественным положение бороды, руки и выступа скрижалей. Мы видим, что это закономерный результат непроизвольного, порывистого движения вперед и осознанного и мотивированного движения назад. Если мы захотим проследить это движение далее, то увидим, как поднимается передний верхний угол и верхний край возвращается в горизонтальное положение, передний нижний угол (с выступом) отрывается от камня, на котором сидит Моисей, и правая его рука, опустившись вниз, обхватывает нижний выровнявшийся край скрижалей. Я попросил художника выполнить три рисунка, иллюстрирующие мое описание. На третьем рисунке изображена статуя в том виде, в каком мы ее знаем. На двух других рисунках изображены предшествующие стадии позы Моисея и положения скрижалей. На первом рисунке мы видим спокойно сидящего Моисея. На втором – его же в состоянии величайшего напряжения, готового вскочить на ноги; рука при этом отрывается от скрижалей, и они начинают скользить вперед и вниз. Примечательно, как выполненные художником рисунки подтверждают правоту ранних авторов, описания которых прежде считались неточными. Современник Микеланджело Кондиви писал: «Моисей, военачальник и предводитель евреев, сидит в позе размышляющего мудреца.
Рис. 1.