— Почему мастерские не заперла?!
— Дак… открыто было…, — и, не успела она договорить, что там осталось работать несколько ребят, как Светлана Федоровна обрушила на ее небрежно встрепанную голову массу проклятий и неприглядностей.
Ванда, прищурив потемневшие от злости глаза, медленно приближалась к Светлане Федоровне, и когда та поняла, что хватила лишку, было уже поздно. Мигом вспомнила девушка все то, чему ее учили на улицах Москвы, в подвалах и на чердаках. Издалека эта сцена напоминала веселую пантомиму. Ванда говорила тихо, но была выразительна ее мимика и темпераментна жестикуляция. Кладовщица мелко отпрыгивала от нее, совершенно настежь отворив рот и глаза. Таким образом Ванда загнала испуганную Светлану Федоровну в узкий промежуток между двумя сросшимися деревьями, забором и зданием мастерской. Там она показала ей финальное «от винта», повернулась и спокойно пошла в другую сторону. Фригидность была посрамлена. Блядство восторжествовало. А если честно, то не было в Коммуне человека, который бы любил выжигу и обжору Светлану Федоровну вместе с ее подхалимной тенью, библиотекаршей Маргаритой Прокофьевной.
глава VI
Утром все уже знали, что в Коммуне им. Петра Великого произошло ЧП: Ванда Лисицкая пробралась в кладовку и съела там четыре тульских пряника, две конфеты-«свечки», полплитки шоколада и полбрикета горохового концентрата.
Она вышла из кладовки разболтанной походкой десятилетнего беспризорника, с раздувшимся животом, подмурлыкивая «сладку ягоду». Косы ее порядком растрепались, успела испачкаться и клетчатая юбка о какую-то крупную консерву, вымазанную солидолом.
— Как дела, Ванда? — весело спросила ее заведующая.
— Отлично, пацаны. Все-таки одной похавать — это высший кайф. Никто на тебя не пялится, как ты вилку держишь.
— Объяви общий сбор отряда, Скропышев.
Скропышев задудел на мотив «В магазине Кнопа», но слова уже, конечно, были другие:
И собрание началось.
— Как же так, Ванда? — говорил председательствующий. — Посадили тебя за компьютер, приставили умелую Поросяеву — живи, учись! Лечись, в конце концов! Многое ты испытала, но мы не корим тебя, а стараемся вернуть к нормальной жизни. Может, не нравится тебе компьютер? Может, у тебя есть какая-нибудь мечта?
— Мечта? Нажраться от пуза. А потом спереть у вас скатерть красную с кистями и скомстролить себе из нее куртку и брюки, чтоб на молниях. Во какое у меня мечта!
И Ванду поставили в цех, в кистяной отдел, рядом с кабинетом Макаренко.
Не все шло гладко. Живот у Ванды рос не по дням, а по часам. Кисти становились все ровнее. Макаренко часто хлопал ее по плечу и другим местам: «Молодец, дивчина!»«А и чего ж! Это ж я ж делаю ж сама ж! Никто ж мне ноги не раздвигает, руки не заворачивает! Не забуду мать родную и Коммуну я Петра!» — шутила она. Скорбно смеялись. Макаренко был серьезно болен.
глава VII
Следующее событие потрясло вообще всех. Ванда, как всегда, нарезала кисти и вдруг грохнулась вместе со стулом на пол. Поросяева подбежала к ней со шпулями.
— Ой, Лидок, сколько раз была беременна — никогда такого токсикоза не было, — прошептала бледная Ванда.
— А сколько ж тебе лет, Ванда, голубушка?
— А и что ж. Пятнадцать. Смолыгин-то… грозился все… скажу, мол… Да не сказал бы, хоть бы сто ежей ему хором в жопу запустили… Любит он меня… А я ведь с двенадцати лет… это… на вокзале… («Уж не припадок ли у нее начался?..» — подумала Поросяева).
— Что с двенадцати лет? Мороженым торговала?
— Каким мороженым?! Пиздой! Ясно тебе?! Вот этой вот самой!
— А-а, ну это ничего. Это пройдет. А теперь живенько — Ноздратенко! — Труби гинекологическую тревогу! — закричала Лида на весь цех.
Шпули смешались.
глава VIII
Чистая белая палата не радовала Ванду Лисицкую. Не радовал черноглазый смуглый малыш. Она запахивала халат, распахивала окно и кричала верной Поросяевой:
— Пивка переправь! И сигарет! Банки две б!
— Так ты же закоди…
— Делай, что говорю!
А в коридоре главного здания Коммуны в траурной рамке висел портрет Макаренко. Траурный караул менялся каждые три часа.
Никто не видел Ванду плачущей. Но теперь, сидя среди роз, апельсинов, девочек и пива, она крепко затягивала и выла:
— Девки, вы все знаете, что я сволота. Руки у меня из жопы растут. Глаза завидущие. Я ведь и у вас попиздила много. Но у меня сын от Макаренко. Я из-за этого старого пидора и пришла сюда, и терпела весь этот маскарад. Вы простите меня, девки. Но теперь все: завод-дом-молочная кухня. Выблядовалась я до предела. А он мне глаза открыл. «Кли-и-тор, говорит, потрогаю тебе, кли-и-итор: так, говорит, приятнее, если ебаться и подрачивать.» А меня на вокзале драли, как пиздили — кто во что горазд. Я и слова-то такого не знала: «кли-тор» — будто ручеек журчит, молочная речка. А книжки какие мне читал по ночам! «Добрый день», «Приятного аппетита»…
И тут у нее начался настоящий припадок. Сестры с бараньими глазами побежали все в одну сторону и долго не возвращались. А Ванда стукнулась головой об угол кровати и больше в себя не пришла. Так закончилось ее пребывание в Коммуне им. Петра Великого.
вечер памяти Сергея есенина
Видели ль вы, как бежит по степям, в озерных туманах кроясь, зеленой ноздрей хропя, на лапах коротких крокодил? Не видели? Он бежит за поездом. Он безнадежно отстал от него. В руках у него маленький чемоданчик, а в нем — пустая мыльница, зубочистка и книга Леха Вильчека «Красочные встречи».
— Село, значит, наше — Радово, — терпеливо объясняет он встречным, — дворов, почитай, полста. Тому, кто его оглядывал, приятственны наши места.
Люди смущенно кивают.
А за ним, по высокой траве, как на празднике отчаянных гонок, тонкие ноги закидывая к голове, скачет Джим Фиггинс, мастер международного класса по легкой атлетике. Он поет: — Хоп-хэй, ла-ла-лэй, где вопросы, где ответы? Хоп-хэй, ла-ла-лэй, что ни говори.
— Хоп-хэй, ла-ла-лэй, — вторит ему крокодил, — то ли верить, то ли нет, хоп-хэй, ла-ла-лэй, но Бог тебя хранит.
— Я думаю: как прекрасна Земля, — говорит ведущий, — и на ней человек.
— Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота: летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной — трезвость, — отвечает крокодил.
— Награждается лысый мальчик за книгу «Лысый мальчик», — объявляет ведущий.
— Ура! Ура! — кричит Евгений Попов.
— Тише, Евгений Апофилактович, — говорит ведущий.
— Я не Апофилактович.
— Тем более тише.
—
Вечер памяти Сергея Есенина подходит к концу. Каков же этот конец?
Вот теперь конец.
ПРАЗДНИКИ ЖИЗНИ
первое предложение
Утром над декорациями шел снег. В мусорном баке горели синие шашлыки, новый забор белого дерева хотелось пнуть ногой, но оказалось, что его уже пнули не однажды; очень он был сахарный, аппетитный, беззащитный,
Теперь пронзенная холодом раненая рука висела и поскрипывала. Снег
Тот день был необычным; то есть сначала обычным: весело трахались и болтали, и к одиннадцати часам она уже тяготилась его погромными страхами, и будто в филармонию приходил человек с линейкой — мерить черепа (а еврейские черепа имеют особенные размеры), и у кого еврейский — гнать из филармонии, заказов не давать, или один концерт в год, а ставку совсем снизить, но она не слушала, а думала, что перед менстрой потрахаться — рай, и задержки не будет, и надсадно распахнутое влагалище немножко сожмется и не будет чавкать целый день: Дай! Дай! Дай! Ну хоть три пальчика. Ну хоть горлышко бутылки.
Отменно было хорошо. В одиннадцать он всегда уходил.
Но вдруг замолк, посерьезнел, смешался, скомкал презервуар, сложил его в портфель, долго ковырялся там, сопя («чего он, не допил что ли?» — думала она), и вдруг вынул миниатюрную круглую коробочку с замком и три слежавшихся нарцисса.
— Забыл совсем… цветочки… — Он откашлялся и встал. Переложил нарциссы в другую руку.
«Ебёнать, — думала она, — ебёнать», — уже подозревая и наблюдая его манипуляции с ужасом.
— Я хочу, чтобы ты была… с женой — все… мы будем… вместе…
Коричневая коробочка, обтянутая кожей, вскрылась, в малиновом бархате лежало позолоченное кольцо с цветком-рубином, очень тоненькое, но на слоновый палец, явно.
Она была настолько смятена, что подумала: «На ноге его что ли носить…» Это было как смерть. Сжалось горло. Бесчисленная вереница любовных похождений неслась перед нею: от первенького — из «Детского мира», что снял ее запросто, при покупке босоножек, до массовых тяжелых оргий, когда ты превращаешься в сплошную пизду и сплошной кровоподтек. Никто не дарил ей цветов и тем более — колец в коробочках — не тот ранг. Подхватить на улице маленькую пьянчужку в пурге и блевотине, отвести в теплую комнату, заклеенную афишами, дать горячего чая, обмыть — весь этот сопливый баналитет можно было бы не излагать, если бы он не был так люб мне.
Короче, она полностью охуела и заплакала.
— Ты что, не знаешь, что я шлюха?! — шепотом орала она, чтобы об этом никто не узнал. — Ты знаешь, что я прохожу по низшей таксе?! А истерики! Ты знаешь, что я писию на пол и вытираюсь простынями! Кругом — грязь, вонь, гниль, скелеты разлагаются! Ни стирать, ни готовить, ни шить (она сильно рванула дыру на футболке), в магазины вообще не хожу, принесут ебыри хлеба с селедкой — и ладно, не принесут — я хуй пососу, и все сытнее, секрет — он питательный. О какой моногамности ты говоришь после десяти лет стабильного бардака!
Он кивал, и его музыкальные пальца то сплетались, то расплетались…
— Любушка… (горло сжалось в единую точку), я знаю… прислуга… фирмы… разъезды… если ты захочешь удовлетворить себя… я не буду против…
«Это вообще что — сон?» — думала она и сказала: