Если трансцендентное, явленное как небытие, отнимает сокровище – разве это не негативное трансцендентное, обрекающее искателя на разрыв, может спросить читатель. Не так ли и Альгабал ввергается в отчаяние и абсолютное одиночество духа, напряженность которого не может снять ни один из его эстетических эксцессов? Не так ли и пилигрим из священнодеятеля становится фигурой сомнения: «Ты веришь все еще в свои слова / О странник с посохом в руке?». И все же читатель чувствует, что Георге остается светлым, имперским, «высоким». То, что ощущает читатель, размышляя над оборотом «с грустью», истолковывает Хайдеггер. Замечая, что «отречение обрекает себя на высшую власть слова, которая впервые только и дает вещи быть в качестве вещи», он пишет: «Заставляет ли его скорбеть познание запрета? Или скорбным был только урок познания? В последнем случае скорбь, только что отягощавшая его душу, могла бы снова пройти, коль скоро он принял запрет как то, чему он обязан; ибо то, что обязано чему-либо собою, то ему благодарно и настроено на радость»{ Хайдеггер М. Слово // Хайдеггер М. Время и бытия / Пер. с нем. В.В. Бибихина. СПб., 2007. С. 429.}. Грусть героя, таким образом, не есть ни уныние, ни хандра. Она – тот настрой, который позволяет человеку вынести переживание слова или имени, манифестирующего близость явленного и уклонившегося.
Значит ли это, что предельный пункт поэзии Георге, в том числе предельный пункт его «декадентского» «Альгабала», содержит надежду? Ответ был бы отрицательным, если бы изысканность, изящество и искусность поэзии Георге насыщались украшениями, а не красотой. Красота георгеанского языка – это в той же мере украшение, в какой им является шар из муранского камня, на котором Альгабал держит руку, это в той же степени изыск, в каковой им видится поедание жемчуга и золота древнеримским императором. Украшениями и «закорючками» могли бы счесть всё это бюргеры, случайно попавшие на братскую встречу Альгабала и Людвига Баварского. Для Георге, провозвестника «новой знати», ницшеанца, мистика, извлекающего чудеса в «последние времена», это не украшения, а путь, заклинание и поэтическая литургия. Для поэта, связанного с сакральным, которое теперь, кажется, выветрилось из окружающего и внутреннего миров, такой путь означает спуск к источнику норн за названием вещей, осуществление языкового паломничества (пилигримы, исполняющие гимны), и – пользуясь выражением Хайдеггера – собирание риска, который больше онтологического риска человечества, то есть такое сущностное падение, в котором душа стремится опередить ангела. Георге верит в магическую миссию слова, как в нее верили Новалис, Бодлер и Малларме. Претендуя на абсолютную идеальность, на воплощение бесформенной трансцендентной бездны в строгой форме, поэтический дикт стремится обнаружить магические потенции языка. И поэт-духовидец пребывает в своей аскезе, пока вокруг громоздятся потоки драгоценностей, дворцы, фонтаны и мелодии песен: «Один поэт от музыки укрытый. / Вокруг него безмолвие сгустилось / Он с духами сегодня: нарочито / Прямой над буквами мелькает стилус».
Такое духовидчество – вовсе не литературная метафора, если оно и составляет переносный смысл, то это смысл, который переносит самого себя. Скорее, теургический, нежели некромантический акт творится Штефаном Георге между жемчугом и языком, в символе, который не является знаком. Так обнажается исторический посыл – путем симуляции, которая вопреки распространенному мнению вовсе не принадлежит исключительно постмодерну, но, открытая еще Титом Лукрецием Каром, быть может, составляет деяние всей человеческой истории.
Воскрешая Альгабала, Георге опирается на известные ему труды Диона Кассия и Лампридия, античных историков, душой и телом находящихся на стороне того Рима, который не принял неистового Гелиогабала, не принял его божественности и его жертвы. Для такого Рима юный император – чужак, сирийский безумец, существо-эксцесс, хулитель республиканского духа и имперского порядка. Из Диона и Лампридия в литературу, кинематограф и живопись перекочевали сведения о безумных пирах Гелиогабала, на которых император ел жемчужины, горох из золота, толченые минералы и похвалялся тем, что для его стола изловлена и приготовлена птица феникс. На одном из таких пиршеств, по преданию, были открыты потолки, и на присутствующих посыпались розы: их было такое множество, что сотрапезники венценосного Антонина задохнулись. Эту невиданную казнь-прихоть живописует в одном из своих самых красивых стихотворений и Штефан Георге. Но повторение не порождает подобия: его Альгабал – это совсем не Гелиогабал пристрастных Лампридия и Диона Кассия, в то время как их Гелиогабал – это, конечно, не Гелиогабал Гелиогабала. Вместо того чтобы разбираться, действительно ли ел жемчуг мальчик-император, как были устроены его голова и желудок, писатель-неоромантик освобождает симулякр историографии от претензий идеального первоисточника – и обнаруживает следы того Гелиогабала, который со-принадлежал своей солярной божественности, для которого роскошь была не средством засвидетельствовать гражданское превосходство над соплеменниками, но самой обычной практикой сакрального изобилия, повседневным методом экстатического господства в видимом и невидимом мирах. Так, переходя из трудов историков в поэзию, ложь о «развращающей роскоши» оборачивается ложью об этой лжи, и лже-ложный Лампридий теперь, в георгеанской рифме, заявляет о горошке с золотом и соусе из тертого жемчуга как о литургии, а не как о прихоти безумного мота.
Это и есть спуск к источнику слов, у которого мастер переживает историю небытия. Каждый выходит оттуда со своей добычей. Для Бодлера «фантазия разлагает сотворенный мир», для Георге она, скорее, сотворяет разлагающийся. Биограф Георге Томас Карлауф предлагает два способа прочтения «Альгабала»: как выражение возведенного в абсолют аристократизма или как документ, гласящий о «тотальном отрицании», которое исключает любое примирение с реальностью{ Karlauf Thomas: Stefan George. Die Entdeckung des Charisma. Karl Blessing Verlag, München, 2007. S. 104.}. Обе трактовки, согласно мысли исследователя, приводят к одному выводу: в поэзии содержится более высокая реальность. Понимая реальность как достоверность, Карлауф, как и многие другие, отдает поэтическую реальность на откуп «волюнтаризму» творца и подчеркивает ее непременную искусственность. Много ли из поэтического мы поймем, поверив такой мысли? Едва ли с ней были бы согласны Рембо, Элиот или сам Георге. Возможно, Элиот бы перефразировал себя: поэзия – это не усилие, а попытка уйти от усилия. Символ – не инструмент. А реальность – не производное. Скорее – произвольное. Альгабал – первостатейный эскапист в первую очередь для рефлексий орды, что «забыла повиноваться». Что ему до нее? Он «отступится сам от трона · / Вы не успеете взбунтоваться».
Читатель, вольный толковать таинственное жемчужное тело в устах в спектре от тонкого чувственного намека до христианско-гностических операций с этим семенем моря, может заметить, что и Георге и Бодлер{ Штефан Георге плодотворно работал над переводами произведений Бодлера. В 1901 году благодаря его усилиям свет увидели немецкоязычные «Цветы зла».} обитают в схожих ландшафтах. «Я люблю багряные луга, деревья в голубом колорите», – писал Бодлер. Альгабал у Георге воздвигает не только розоцветное подземелье и золотые покои, но и черный сад с угольными деревьями и ручейками тяжелой пыли. Открытые поэтами локации духа станут пейзажами новой живописи, а после – кинематографа и искусства инсталляций. Но если для Георге переживаемый опыт есть, скорее, фантазм, то Бодлер творит поэтическую деконструкцию. Это можно сравнить с разницей между эротикой, которая затрагивает и намекает, и порнографией, которая раскрывает и совершает разъятие. Один ли у них объект? Нет, это два принципиально разных рода телесности, а значит – и два тела. Именно поэтому резюмирующая фраза Готфрида Бенна «абсолютное стихотворение, стихотворение без надежды и веры, стихотворение, говорящее никому и ничего, – фасцинация вербального монтажа», если ее поочередно отнести к Георге и к Бодлеру, каждый раз выразит совершенно иную правоту.
Голубой цветок Новалиса вырос в саду Альгабала черным цветком, огромным и черным растеньем, украшением угольного сада без птиц:
Как я взрастил тебя в святыне сей
– Так вопрошал я и в саду бродил
Среди тревожной пряжи из ветвей —
Цветок свой черный я ли посадил?
Как замечает Евгений Головин{ Головин Е.В. Новая лирика: «мера и путь вопроса» // Фридрих Гуго. Структура современной лирики от Бодлера до середины двадцатого столетия / Пер. Е. Головина. М.: Языки славянских культур, 2010. С. 335–336.}, современные определения символа весьма близки к понятию пустой трансценденции, к негативному свидетельству о том, во что некогда верили, что некогда чтили божественным, – таков символ современной лирики, унаследованный от проклятых поэтов. «Самое определенное, что можно сказать, – мы не знаем, что это такое», – пишет Головин о символе, подразумевая его редукцию от времен алхимии ко временам гносеологического релятивизма. Данное замечание, пожалуй, приложимо к неоромантическому черному цветку Георге. Но, вместе с тем, это не негативный символ, а, скорее, символ денегации: заявляя о своем незнании самого себя, быть может, о символическом незнании вообще, он говорит о странной возможности черпать из этого провала веру, пересекать небытие с гордо поднятым флагом. Таким образом, черный цветок, скорее, принадлежит апофатической теологии, чем нигилизму. Вот почему германский филолог Гуго Фридрих оставляет Георге по ту сторону современной лирики. По той же причине стала возможна мистическая встреча прозванных безумцами монархов – римского императора Гелиогабала и баварского короля Людвига Виттельсбаха, протоколы которой мы имели смелость перевести на русский язык и отчасти прокомментировать.
Аврелий Макошев Гелиогабал Антонин. Закланный царь
Я лежал в покрывалах эфира
Я ел хлеб от небесной тверди —
Пели вы о побеге из мира
Пели вы о сиятельной смерти
Штефан Георге
«Произведя обычную раздачу народу по случаю наследования императорской власти, щедро и пышно устроив разнообразные зрелища, построив очень большой и прекраснейший храм богу, соорудив вокруг храма большое количество алтарей, он, выходя каждое утро, закалывал и возлагал на алтари гекатомбы быков и огромное число мелкого скота, нагромождая различные благовония и изливая перед алтарями много амфор очень старого превосходного вина, так что неслись потоки вина, смешавшиеся с кровью. Вокруг алтарей он плясал под звуки различных музыкальных инструментов; вместе с ним плясали женщины, его соплеменницы, пробегая вокруг алтарей, неся в руках кимвалы и тимпаны; весь сенат и сословие всадников стояли кругом наподобие театра», – описывал вступление на престол Гелиогабала римский историк сирийского происхождения Геродиан{ Геродиан. История императорской власти после Марка: (кн. V) / Пер. с греч. В.С. Дурова, СПб., 1995. С. 204–205.}.
В сущности, для «самообожествления» Гелиогабалу не требовалось документального заключения римских чиновников; он уже родился богом или, во всяком случае, становился им, когда танцевал. Он был таким богом, «который умеет танцевать», богом, которого никогда не признает римский «дух тяжести»{ «Я поверил бы только в такого Бога, который умел бы танцевать. И когда я увидел своего демона, я нашел его серьезным, веским, глубоким и торжественным: это был дух тяжести, благодаря ему все вещи падают на землю». – Ницше Фридрих. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Собр. соч. в 2 т. Т. 2. / Пер. с нем. Ю.М. Антоновского. М.: Мысль, 1990. С. 29.}.
Вдохновленные ницшеанством и дионисийством поэты и художники второй половины XIX и начала XX века испытывали глубокую симпатию к предпоследнему императору из династии Северов (218–222). Император, более известный по агномену, чем по фамилии{ Гелиогабал был последним из Антонинов, хотя многие полагают, что это прозвание носили после него Гордианы. Они, однако, назывались Антониями, а не Антонинами. Историк Лампридий, желая подчеркнуть «недостойность» правителя, называет Гелиогабала лже-Антонином. Гелиогабал, до избрания императором Секст Варий Авит Бассиан (Sextus Varius Avitus Bassianus), использовал латинизированную форму имени сирийского верховного бога Ила хаг-Габала (Ilāh hag-Gabal) – Elagabalus. Под именем Эла-Габал император, как ранее и божество, был известен во всех западно-семитских государствах, вошедших в состав Римской империи II–III столетия н. э. В центральных и северо-западных провинциях империи более распространенным был агномен Heliogabalus, который римский историк Элий Спартиан соотносит с сирийским Юпитером, верховным божеством в общем смысле. Штефан Георге выбрал для именования императора позднюю, арабизированную, форму агномена – Альгабал.}, все четыре года своего правления, казалось, прожил в беспрестанном священном танце, который требовал достойного антуража. Танцующий прижизненно обожествленный цезарь не был «экзотической» фигурой для большей части населения Вечного города, этнический состав которого в те времена менялся с пропорциональной успешным завоеваниям частотой. Среди тех, кто не усматривал ни в modus vivendi, ни в modus operandi последнего Антонина ничего противоестественного, были не только соотечественники императора сирийцы. Геродиан в цитируемой выше книге «История императорской власти после Марка» сообщает: «Когда он священнодействовал и плясал у алтарей по обычаю варваров под звуки флейт и свирелей и аккомпанемент разнообразных инструментов, на него более чем с обычным любопытством взирали прочие люди, а более всего воины, знавшие, что он царского рода, да и к тому же привлекательность его притягивала к себе взоры всех»{ Геродиан. История императорской власти после Марка: (кн. V) / Пер. с греч. В.С. Дурова (кн. V). СПб., 1995. С. 199.}. Латинские историки в унисон утверждают, что разочарование легионеров и ремесленников, словом, обыкновенных горожан, наступило уже после того, как расходы императора ударили по их скудным сбережениям. В учреждении налогов на все, что угодно, в неимоверных тратах Гелиогабал превзошел своего предшественника по бесчинствам Гая Юлия Цезаря Августа Германика, более известного под агноменом Калигула. Четырехлетнее правление Гелиогабала не было для Империи опытом анархии, как полагал Антонен Арто{ Арто Антонен (Artaud Antonin, 1896–1948) – выдающийся французский писатель, поэт, театральный режиссер и актер. Изобрел так называемый «театр жестокости» (théâtre de la cruauté), концепцию которого изложил в книге «Театр и его двойник». Личности Гелиогабала посвящена его книга «Гелиогабал, или Коронованный анархист» (Héliogabale ou l\'Anarchiste couronné. Paris: Denoël & Steele, 1934).}. Скорее, это был опыт теократии и, соответственно этому, жреческие и религиозные функции власти для последнего Антонина были значительно важнее государственной организации, принуждения и подавления. Гелиогабал совсем не напоминал предшественника императоров Луция Корнелия Суллу, бессрочного диктатора римской Республики, лично составлявшего проскрипционные списки и учредившего своего рода «спецслужбы», сеть доносчиков, способных при малейшем подозрении вызвать на место команду палачей{ См.: Утченко С.Л. Сулла-император // Древний Рим. События. Люди. Идеи. М.: Наука, 1969.}.
Менее всего симпатизирующий безумному императору Элий Лампридий, упоминая о «жестоких преследованиях памяти Макрина» и попытке подослать убийц Александру Северу, как и более сдержанные историки, в том числе безыскусный Геродиан, не находят в биографии последнего Антонина примеров намеренного, сознательного террора. Государственные деятели, в том числе и Корнелий Сулла, и даже Гай Юлий Калигула, до известных пор считались образцовыми и законопослушными гражданами, неукоснительно следующими пожеланиям и требованиям как патрициев, так и плебса. И только убедившись, что «партийные чистки» в сенате, притеснения преторианцев и эквитов, высокие налоги и суровые законы безрезультатны, верховные правители говорили самим себе: ну, теперь-то все позволено. Античный Рим не дождался «своего» Макиавелли, утверждавшего, что порочных правителей подданные любят едва ли не больше, чем справедливых и бескорыстных.
История императорского Рима после Марка Аврелия Антонина сущностно и функционально противопоставляет теорию и практику власти. Если первая, умозрительная, с самого начала императорской эпохи становилась элитарной, скрытой, эзотерической, то обыкновенная практика управления государством очень скоро оказывалась известной всем, – все узнавали о предпочтениях и методах нового императора, в особенности, об «узаконненых» грабеже и разврате.
В моральной добродетели Антонина Гелиогабала «упрекнуть» трудно. Обратные тому качества можно назвать наследственными: от отца он получил импульсивную раздражительность и безудержную жестокость, от матери – беззастенчивый гедонизм. Красочно описывающие быт Гелиогабала историки почти единогласно называют итог его правления катастрофическим, но и выделяют уникальную особенность «реформ» безумного императора. Гелиогабал Антонин довел до логического и эстетического завершения начинания Калигулы, как их описывает Гай Светоний Транквилл в сочинении «Жизнь двенадцати цезарей»{ Издание на рус. яз.: Светоний. Жизнь двенадцати цезарей / Пер. с лат. М.Л. Гаспарова. М.: Наука, 1993.}. Он объединил разнородные этнические культы и поставил всех граждан империи на службу собранным в Риме богам.
Против монотеизма Гелиогабала свидетельствуют писания Геродиана, утверждавшего, что последний Антонин заимствовал учения и обрядовые методы выборочно, а назначенного «новым верховным богом» сирийского Юпитера «сосватал» финикийской богине Тиннит (Танит). Получающему известность христианству император предпочел митраизм, именно такой, каким его представили христианские апологеты. Оргиазм, итифаллическую атрибуцию, ритуальную кастрацию и музыкальную составляющую культа Гелиогабал заимствовал у сирийской ипостаси Аттиса, почитание которого известно в большей степени по исследованиям культурологов XX века{ См., напр.: Фрезер Джеймс. Золотая ветвь: Исследование магии и религии / Пер. с англ. М.К. Рыклина. М.: ТЕРРА – Книжный клуб, 2001. С. 461–471.}, собравших разрозненные свидетельства античных писателей. От бывших финикийцев и эллинов Гелиогабал перенял и схожую мифологему воскрешающего бога, Адониса, которого орфики отождествляли с «первым Дионисом» Загреем.
Отчасти можно согласиться с Антоненом Арто, называющим Гелиогабала революционером{ Арто Антонен. Гелиогабал, или Коронованный анархист / Пер. с фр. и коммент. Н. Притузовой. М.: Митин Журнал; Тверь: KOLONNA Publications, 2006. С. 90–92.}. С тем уточнением, что термин «revolutio» здесь приобретает исключительно астрологическое, алхимическое значение. Это возвращение, возврат, косвенно относящийся к радикальным социально-политическим изменениям и совсем не связанный с социальным бунтом, к которому нередко сводят и мифическую историю, и биографию Гелиогабала, венценосного анархиста (по выражению Арто, «не безумца, но повстанца»). И, как ни странно, Антонин Гелиогабал, далекий от «императорского ремесла», действительно заботился о римском государстве: он стремился придать ему сакральный статус, подорванный юридическими ригористами-республиканцами и большинством предшественников, облеченных верховной властью. Едва ли он действовал отталкиваясь от рефлексии исторического начала, исходя из ответственности. Скорее все эти меры были элементами его благословляющего танца.
Мы не располагаем достоверными сведениями об образовании императора, однако предполагаем, что ему была известна литература от некоторых трактатов Марка Туллия Цицерона до избранных глав «Моралий» Плутарха, где писатели замечают, что римская государственность, и в самом Вечном городе, и в его эллинизированных сателлитах, порождает сплошь бескомпромиссных завоевателей, изворотливых юристов, деловитых торговцев да переписчиков, занятых исключительно составлением инвентарных перечней. Скептически настроенный Цицерон не усматривает особой связи религии и эстетики, иными словами, священного и мирского. Сам избранный авгуром{ Авгуры (Аugures) – жреческая коллегия, исполнявшая официальные государственные гадания (главным образом ауспиции) для предсказания исхода тех или иных инициатив власти, прежде всего сената. Понятие
Антонин Гелиогабал был последним римским императором, который серьезно относился к стихосложению (к сожалению, результаты его экзерсисов не сохранились до наших дней), равно как и к музицированию и хореографии. Его интерес к искусствам как таковым не ограничивался «покровительством», которым прославился Гай Цильний Меценат; Гелиогабал стремительно превращал свою жизнь в акт искусства – иначе говоря, в трагический спектакль. Полученные от богов (через предсказателей, причастных не одной только сирийской религии) сведения подтолкнули Гелиогабала к разрушительным и, не в последнюю очередь, саморазрушительным актам и жестам. То были жесты отчаяния, сопровождающие беспрестанный ритуал самопожертвования, с надеждой на возрождение после ослепительно прекрасной смерти, – как и предписывает западно-семитская эсхатология.
В оргиастическом исступлении Гелиогабала проявились его сотериологические амбиции. Изображая сиро-египетскую ипостась Адониса, воскрешающего бога, Гелиогабал возрождал в первичных формах и с первичным смыслом обряды
Бескомпромиссный и цельный Антонин Гелиогабал руководствовался теми же эсхатологическими представлениями в политике, что и в частной жизни. Будучи сам провинциальным патрицием, он убеждался в том, что всяческая светская инициативность уже бесполезна в отношении столичных и региональных чиновников. Никакая стоическая философия, доверительно пересказанная в двенадцати книгах Марком Аврелием Антонином, не внушит искушенным римлянам этически выдержанную деонтологию; на любого ригориста от юстиции найдутся десятки «сулланцев», умудряющихся найти в самом филантропически-справедливом законе собственные мелкие и преступные выгоды. Антонену Арто не было нужды излишне поэтизировать выступления Гелиогабала в сенате, где он на первом же полуофициальном собрании грубо спрашивает у старейшин государства, аристократов, бывших сенаторов и законодателей всех уровней, познали ли они в юности педерастию, практиковали ли они содомию, вампиризм, ведьмовство, скотоложство; и, как свидетельствует Лампридий, он задает им эти вопросы в самых грубых выражениях. Неуместные на совещаниях правительства вопросы могли быть заданы в иной форме, например так: познали вы в молодости запретные, наиболее сильные удовольствия? Что тождественно вопросу: понимаете ли вы всю глубину своего падения? Элий Лампридий замечает, что почтенные старцы краснели и молчали в ответ, ввиду их возраста или высокого положения им якобы претили подобные разговоры. Сомнительно, что этим людям, чья молодость пришлась на правление ценителя перверсий Коммода или Септимия Севера, слишком занятого войной, чтобы заботиться о моральном облике своих подданных, было совсем нечем «гордиться».
Главное, разумеется, состояло не в том. Согласно исследованиям Мирча Элиаде{ См., напр.: Элиаде Мирча. История веры и религиозных идей. Том II. От Гаутамы Будды до триумфа христианства. Гл. XX, § 161–167 / Пер. Н.Б. Абалаковой, С.Г. Балашовой, H.H. Кулаковой и A.A. Старостиной. М.: Академический проект, 2009.} и Рене Жирара, достойная пантеона жертва должна сочетать величие и ничтожество, превзойти современников и окружение как в пороках, так и в художественной красоте. Античная сотериология не знакома с «нравственной чистотой» жертвы. Воинствующий гедонизм, предписывающий – по выражению Элия Лампридия – всю жизнь с момента избрания императором искать и находить новых удовольствий, можно охарактеризовать как кумулятивный процесс жертвоприношения, в свое время апробированный Гаем Юлием Германиком по прозвищу Калигула и Нероном Клавдием Друзом. Своей мрачной славой они обеспечили последующим императорам релятивную социальную и эстетическую оценку: «…и все-таки при Калигуле (Нероне) было хуже».
Грандиозные пиры Гелиогабала, на которые приглашались, кроме патрициев, все, кого пожелает видеть божественный император, – нищие, увечные, обыкновенные ремесленники, философы, – эти пиры, фигурально выражаясь, проходили под девизом «Edite, bibite, post mortem nulla voluptas» («Ешьте, пейте, после смерти нет наслаждений»). Не существенно, от чьей руки и по чьему приказу суждено погибнуть пирующим, но этот (и любой другой) пир может стать последним, ибо настали последние дни и пристало не искать легких путей к перерождению, как заповедовано богами. Гелиогабал чает воссоединения с богами через экстаз и, стало быть, обновления мира, со всеми и для всех.
Нельзя обойти вниманием и синонимичную божественному имени роскошь, которой Гелиогабал окружил себя еще до прибытия в Рим. Его расточительство, нисколько не схожее со скаредностью Веспасиана, созданный им антураж, не сравнимый с унифицированной, шаблонной версией роскоши благородных римлян, каковую живописует Теодор Моммзен{ См.: Моммзен Теодор. История Рима. Кн. I. Гл. VI. СПб.: Наука, 1997.}, размах, с каким живет юный правитель, – все это уже в его времена становится легендарным. Но служит оно не столько личному тщеславию, сколько обрядовой системе эвокации.
Антонин пришел к мысли, что храмом следует сделать свое жилище, коль скоро неоспорима и неприкосновенна только собственность императора. Из скудных сообщений историков мы знаем, как Гелиогабал, отличавшийся взыскательным вкусом в отношении всего, на что бы ни смотрел и к чему бы ни прикасался, постоянно экспериментирует с антуражем, интерьером и ландшафтом, ищет совершенные сочетания видимых и осязаемых форм, цветов, запахов и звуков. Элий Лампридий, в частности, пишет:
«XIX. (1) Он – первый из частных людей – стал покрывать ложа золотыми покрывалами, так как тогда это было уже позволительно на основании авторитетного разрешения Антонина Марка, который продал с аукциона всю пышную императорскую обстановку.
(2) Затем он устраивал пиры с сервировкой различных цветов – сегодня, например, зеленого, на другой день – бледно-зеленого, на третий – голубого и так далее, в течение лета каждый день меняя цвет.
(3) Он первый завел серебряные самоварящие сосуды, первый – и серебряные котлы. Были у него и сосуды по сто фунтов весом, серебряные, с резными украшениями; некоторые из них были обезображены имевшимися на них сладострастными изображениями.
(4) Он первый придумал приправлять вино душистой смолой или полеем.
(5) Вино, приправленное розами, которое было известно и раньше, он сделал еще более благовонным, добавляя к нему растертые сосновые шишки.
(6) <…> Он первый стал делать студень из рыб, устриц обыкновенных и с гладкими раковинами, а также из других такого рода раковин, из лангуст, крабов и скилл.
(7) Он устилал розами столовые, и ложа, и портики и гулял по ним; также – всякого рода цветами: лилиями, фиалками, гиацинтами, нарциссами.
(8) Он купался в водоемах только в том случае, если туда были влиты ценные душистые мази или эссенция шафрана.
(9) Он не соглашался возлечь на ложе, если оно не было покрыто заячьим мехом или пухом куропаток, который находится у них под крыльями; подушки он часто менял»{ Лампридий Элий. Антонин Гелиогабал // Властелины Рима / Пер. с лат. С.П. Кондратьева. М.: Наука, 1992. С. 46.}.
Существует версия, что Антонин удерживал власть в течение четырех лет только в силу изощренных манипуляций четырех Юлий: Юлии Месы, ее сестры Юлии Домны (до смерти оной в 217 году), супруги императора Септимия, Юлии Соэмии и, отчасти, Юлии Мамеи, матери будущего императора Александра Севера. В большинстве «светских» инициатив последнего Антонина проглядывает нелицеприятный рудимент первобытного матриархата, называемого в академических и не только кругах «гинекократией». Историки не единожды указывают, что самопровозглашенный Sacerdos Amplissimus Dei Invicti Solis Elagabali (великолепный непобедимый бог солнца Эла-Габал) не правил, но царствовал во вверенном ему государстве. Его родные и родственники, в большинстве своем предпочитающие действенную тактику интриг и подкупа, были хорошо осведомлены: Гелиогабал по существу – одиозный и вместе с тем притягательный
Примечателен эпизод, рассказанный Геродианом в «Истории императорской власти после Марка (Аврелия)»: «Придя в сенат, Антонин утвердил усыновление, и сенаторы смехотворно постановили то, что было им приказано: считать того, достигшего приблизительно шестнадцати лет{ Эти данные о возрасте противоречат сведениям самого Геродиана (см. кн. V, III: 3). Более точен Дион Кассий («Historia romana», li. LXXIX, XX:2), который сообщает, что Гелиогабалу к моменту его смерти (март 222 г.) было 18 лет.}, отцом, а Александра, вступившего в двенадцатый год, сыном. Когда Александр был объявлен Цезарем, Антонин пожелал обучать его своим занятиям – плясать, водить хороводы и принимать участие в исполнении жреческих обязанностей в таких же одеяниях и таких же действиях. Но мать <Александра> Мамея отвращала его от занятий, постыдных и неприличных государям, она тайно приглашала учителей всяких наук, занимала его изучением разумных предметов, приучала к палестрам (место для спортивной борьбы и упражнений) и мужским телесным упражнениям и давала ему эллинское и римское воспитание»{ Геродиан. История императорской власти после Марка: (кн. V) / Пер. с греч. В.С. Дурова, СПб., 1995. С. 209.}. Эти обстоятельства для Гелиогабала послужили веским поводом попробовать устранить Александра, по крайней мере удалить его на безопасную дистанцию от смертоносной власти. Но Александр, как и показала дальнейшая история, уже никогда не смог избавиться от принудительной опеки и руководства матери. Элий Лампридий пишет, что Антонин Гелиогабал подослал нареченному его же сыном Александру убийц. Все отношения во дворце Великого Понтифика контролировались и регулировались «диадой Юлий» (Месы и Соэмии), и эти сведения если не совсем ложные, то неполны без уточнения: маловероятно, что Гелиогабал, подобно его «названному отцу» Каракалле, убившему младшего брата Публия Гету, руководствовался мыслями о политической конкуренции. Скорее, соображениями, сформулированными в оптике магии и мантики –
В целом взаимоотношения двоюродных братьев Авитов вопреки контрасту характеров (Гелиогабал – строптивый и жестокий, Александр – мягкосердечный и послушный) были далеки от конфликтных. Иное дело, что различие воспитания и образования не позволяли Авиту-младшему перенять от символического отца считающиеся необходимыми с религиозной точки зрения регалии и обязанности. Гелиогабал не ошибся, размышляя, вероятно, о худшей участи: Александра Севера вместе с его матерью-соправительницей Юлией Мамеей убили в марте 235 года солдаты, возмутившиеся сговором и подкупом вождей алеманнов. После провозглашения императором выделявшегося только ростом и физической силой Гая Юлия Вера Максимина Фракийца сенат проклял имя Мамеи, но Александр Север в 238 году был традиционно обожествлен.
Предвосхитила эту трагедию смерть самого Гелиогабала: 11 марта 222 года он был убит вместе с матерью, Юлией Соэмией. Тело Гелиогабала сбросили в Тибр с Эмилиева моста, привязав к нему груз, так что он – единственный из императоров, кто не был похоронен. Сенат разразился в адрес убитого императора казенными проклятьями, запретив кому-либо еще принимать имя Антонин, которое Гелиогабал «обесчестил». Религиозные декреты и регулярные обряды были отменены, а черный камень бога Эла-Габала возвращен в Эмесу.Любое событие в истории Европы и Ближнего Востока от Троянской войны до наших дней можно представить как болезненное предвкушение, затем – религиозно-социальную имплозию, повторение и очередное разрешение жертвенного кризиса. Во второй половине XIX и начале XX века число жертв из царских родов стремительно увеличивается. После Первой мировой войны и революции в России монархия фактически исчезает из континентальной Европы, уступая место чему-то «многим худшему» в понимании одних и «среднему хорошему» (потому что сравнительно безопасному) в понимании других. В государственности с того времени начинают ценить не престиж, отраженный в роскоши, но комфорт – в известном смысле состояние противоестественное, превращающее индивидуума в подвижного мертвеца, послушного дефибриллятору-маркетингу и корпорациям-некромантам. Освальд Шпенглер подводит разрушительное воздействие научно-технического прогресса «в популярном изложении» (когда невежественный, в принципе, буржуа, ставит науку себе на службу) под свою теорию декаданса. Тем же известны и многие другие выда ю щие ся европейские умы. И с тех пор, со второй половины XIX столетия, мыслители, писатели и поэты, художники и некоторые композиторы восстают против этого порядка, который успешно «унижает человеческое достоинство» безо всякой вульгарной диктатуры с массовыми репрессиями.
Жизнь Гелиогабала, его жреческий танец иллюстрирует, делает очевидным и понятным тезис Рене Жирара: внеположно религиозной, этнической и социальной идентичности, человек высокой культуры всегда будет
Неотвратимая гибель античного политеистического мира и неистовая жизнь-пляска Гелиогабала находятся в двоякой связи: они в равной мере противостоят друг другу и катализируют друг друга.
Благодаря Гелиогабалу мы запомнили Рим таким, каким он был, одновременно порочным и полным нравственных предписаний и жестких законов, запомнили его империей, создавшей универсальную религию и вскоре отдавшей ее на откуп полнейшему обмирщению. Нам остается лишь предложить читателю этой статьи и сборника стихотворений Штефана Георге самому решить, усилил или примирил фундаментальные противоречия античного Рима безумный император Марк Аврелий Антонин Гелиогабал, танцующий ради танца, божественный ради божественности, именем которого и назвал свой поэтический цикл германский мастер, исповедовавший принцип l’art pour l’art.