Я сад возвел – ему чужда нужда…
Я сад возвел – ему чужда нужда
Согреться солнцем воздухом дышать
И омертвелых птиц в нем никогда
Сиятельной весне не воскрешать.
Стволы и ветви – всё в нем из угля —
Кулиги мрачные в пригорках спят
Плоды – к себе не тянет их земля —
Ряд кипарисов лавою кропят.
Через пещеры реет серый свет:
В нем времени никто не разберет —
Над клумбами колышется хребет
Смесь пыли и смолы во мгле плывет.
Как я взрастил тебя в святыне сей
– Так вопрошал я и в саду бродил
Среди тревожной пряжи из ветвей —
Цветок свой черный я ли посадил?
Дни
Когда свеченье на зубцах фасадных…
Когда свеченье на зубцах фасадных
Прольет неспешно медная заря
Ждут голуби идущего царя
В базальтовых дворах еще прохладных.
Он носит вместо царственной порфиры
Лазурные сирийские шелка —
Вольна от украшений лишь рука —
На нем повсюду сарты и сапфиры.
Он белый палец протянул – качнулся
Златой лоток – просыпалось зерно —
Рабу-лидийцу было суждено
Здесь проходить – и он в поклон согнулся.
И в страхе птицы с площади дворовой
Вспорхнули «виноват я и умру»
Кинжал воткнулся в грудь открыв игру
Кровавой лужи с зеленью ковровой.
И усмехнулся повелитель стыло..
И в тот же день граверам приказал
Чтоб на вечернего вина бокал
Насечено Лидийца имя было.
На востоке видишь храм…
На востоке видишь храм:
В полоумии чудес
Иноземцам даст и нам
Примиренье Зевс Небес.
В соблазнительных туниках
Открывают пляс метисы.
Мальчик выйдет вялоликий
Сыпать мертвые нарциссы —
Листья пальмы оборвали
И маслин зеленых чтоб
С них скатать удобный валик
Для жреца почтенных стоп!
У порога стой где идол
Может снять свои вуали —
Тот кто образ этот видел
Его губы не устали
У священного порога
Перед идолом твердить:
Бога он двойник и бога
Молит «брату здесь не быть»
Голос юный – словно эхо
С поцелуем сладкой смирны
Нард сплетается и мехом
Вьется сильный дым в кумирне.
О матерь матери моей Августа…
О матерь матери моей Августа —
Как слов твоих серьезна череда:
Укор – что выдыхается всегда
Мой дух бегущий безыскусно.
Ты помнишь сколько копий пролетело?
Когда я на Востоке бился за венец
«Получит землю этот удалец»
В хвалу и суд тогда вокруг гудело.
Нет не бессилье даст от вас уйти —
Я бред и заговор теперь увижу —
Я не превознесен и не возненавижен —
Такому мне позволь брести в пути.
И брату не хотел бы жизни скудной
– Я замысел прозрел твой не во сне ли? —
Я знаю: к рабской робе ты доселе
Его готовила по скучным будням.
Я цвета яблони нежней – поступки
Мои смотри веселье да соблазны —
Но груз дрейфует на душе опасный
Железо камень огненная губка.
Ступаю вниз по мраморному краю —
Ступени – вижу труп без головы
Кровь брата дорогого здесь увы —
Пурпурный шлейф я тихо подбираю.
Об пол кубок…
Об пол кубок —
Девки – вязь
Украшений шатких —
Нежность лодыжек
Скользящих ниже —
Ляжки – постели —
Бедра устали —
Цветов остатки
По лбу венец.
Сонные губы —
Аромат истаял —
О Винный Князь
Конец веселью!
Всему конец!
Дождем розы
Ласки до дрожи?
Наслаждения днем —
Вот маны на ложе:
Мальвиново-красные —
Желто-опасные —
Поцелуями косо
Умерщвлены
Вы ими одними.
Распахнуты шлюзы!
Обрушены грузы —
Розы дождем —
И погребены
Все под ними.
И на шелковом ложе уже…
И на шелковом ложе уже
Избегает меня сновиденье —
Не ведите ко мне ворожей —
Не желаю снотворного пенья
И аттических дочерей
Мне круженье теперь не мило.
Заберите меня поскорей
О флейтисты с Нила.
Я лежал в покрывалах эфира
Я ел хлеб от небесной тверди —
Пели вы о побеге из мира
Пели вы о сиятельной смерти
Перед тем как горячие веки
Долгожданная дрожь охватила —
Утопили б меня вы в неге
О флейтисты с Нила.
Пусть в народе мрут и стонут…
Пусть в народе мрут и стонут —
На кресты всех смехачей.
Говорил я и был тронут
Злобой лишь своей ничьей.
Я один как ЭТИ многи —
Я вершу что жизнь вершит:
Хлеб и зрелище и сыт
Всякий тут – избить убогих.
Я одет по их манере
– Знаю так наверняка —
Ненависть моя легка.
Но характер тверд и верен.
От толпы засов – закрыли —
Отдохну я мягкий светлый
И из зеркала ответный
Глянет лик: он мой – сестры ли?
Гнать в поля и дали…
Гнать в поля и дали
Я должен серого коня
Чтоб во мху мы заплутали
Или гром сразил меня.
Чад сверканьем темно кроет
Распростертые тела —
Чтит безмолвие героев
Лишь еловая зола.
Черепично-красных вод
За ручьем ручей бежит —
Стон в постелях их поет
Ветер кружит и дрожит.
Под песком роятся пряди —
Жесткий волос вьет извивы..
Слезы дам – прохлады ради —
Если много их – правдивы?
Агафон на коленях стих…
Агафон на коленях стих —
Губы сомкнуты – со мной
Сырость ресниц твоих
Говорит брат мой.
Страшно сиятельным венам?
– Пыль здесь и ветер ревет —
Спорить не нужно – священной
Игрою небо живет.
Да – больных пред тобою немало
И к праху гордость тел —
Но стенать о земном не пристало
Если пурпур был дан в удел.
В своих покоях я слышу стоны…
В своих покоях я слышу стоны:
Орда забыла повиноваться.
«Страшит знамение небосклона?»
Пусть шепчут змеи но вам бояться:
Ваш царь отступится сам от трона —
Вы не успеете взбунтоваться.
Звуки слышу!.
Звуки слышу!
Арфы там – и горны вслед —
С ними выше
Я и с ними же во склеп?
Я врасплох
Сирийцы в вашем пенье
Меня бог
Ведет к мольбе и бденью.
Трель нежна – как юность жданна.
Гром удара – смеха дар.
Жарок штрих – не терпит рана
Ярок звон – и трепет яр.
О сирийцы
Изгоню ли щедро вас?
К мудрым лицам
Вашим я соблазн припас!
Воспоминания
В великие дни меня звали владыкой земли…
В великие дни меня звали владыкой земли —
В злой день я храм свой оставил вдали!
Там с богами я некогда говорил —
Там с детьми их я радость делил
Стану снова мальчиком в роще —
Он так тих он совсем не ропщет.
Смел и бледен – лет веленье —
Подойди ко мне но не тенью!
Отрадой слезы поневоле…
Отрадой слезы поневоле
Быть могут – клумба вдалеке.
О поцелуй и вздох – одно ли
В заиндевелом мотыльке?
В том что любил медовый стебель
И что в садах своих летал —
Как быстро ароматов небыль
Он из цветов в себя впитал?
Исчерпан день и дар не дан —
Но ночь внезапно и насилу
Ему искавшему тюльпан
Надежду новую явила.
Вернется ль он когда комета
Из птиц криклива и легка
Затеплит в поднебесье лето?
Он мертв уже он спит пока?
Прегрешенья мнимы – годы…
Прегрешенья мнимы – годы…
След их будет иссечен —
К процветанию народов
Ты дитем был извлечен.
«Победитель венценосец
Божество» сыны земли
В бой своих разноголосиц
Ликованье облекли.
Благодарности излиты —
Троны ясны и тверды
Где на яшмовые плиты
Возлагаешь жертвы ты.
Храм и стон многоголосый —
От блаженных и невежд —
Докоснулся до волос их
Чтобы край твоих одежд —
В беломраморной купальне
Изукрась себя – и гермы
Всех владык на состязанье
Призови к себе безмерный.
Строй жриц на рынке проходящ…
Строй жриц на рынке проходящ
Явил одну – процессия белела —
Скромна ее накидка но как плащ
Патрицианки облегала тело.
Вот приношений щедрых в круговерть
Толпы восторженной рывок —
Царю салют идущие на смерть:
ЕЕ же взгляд невозмутимо строг.
Достоинством внезапным опьянен!
Прочь алтаря избранницу мою —
Дары невесте каждый преклонен —
И я бальзам и золото пролью..
Потом в сомнении о новом счастье
Изобрету источник новых мук —
И очагу верну ее – причастна
Ему пускай пребудет средь подруг.
Часы себе хочу припомнить эти…
Часы себе хочу припомнить эти:
Без спроса отыграв себе женитьбу
В тени инжира отдыхали дети —
От кар отцовских как детей укрыть бы?
Ну что же! буду я вам благодетель —
Из перстня моего накоплю сока.
Покажется что звезды обесцветил
Час сумерек на небесах высоких.
Благословенные! я благосклонен:
И счастья что позволил сон пролиться
На ваши легкомысленные лица
Отныне пробуждение не тронет.
Я чувствую что горе скоро…
Я чувствую что горе скоро —
Бег по следам берет измором
Разбита призрачность узора:
Воспоминанья лик застыл
Как я страдал и у могил
Чтоб тени увели молил:
Тоска легка – я ей не вторю —
Угрозам тоже – я в напоре
Тиши ночной утешусь вскоре!
Неужели толкователь неба лжет…
Неужели толкователь неба лжет
Лгут ли сами жертвы и орла полет?
Что не целовал губами тот бутон
Меда будто не был ветром избран он —
Что в потоке бальзамических начал
Заключенный в ароматы он увял —
Коноплей и виноградом мне опять
Медленные вены соком окроплять
И молиться выпуская вялый стон
Перед хрупким телом мраморных колонн.
Ауспиции
Белых ласточек ветер
Уносил серебро —
Ветер жарок и светел.
Белоснежно перо.
В разноцветной палитре
Через ладанный лес
Попугаи – колибри —
Сойки – наперерез.
Галки серые низко
Над ужами скользят.
Черных воронов близко
Тени лесу грозят.
Дальше ласточек ветер
Уносил серебро —
Он прохладен бесцветен!
Снежно бело перо.
Примечания
Посвящение к сборнику «Гимны».
Инициация. Георге обращается, прежде всего, к фольклорному образу эльфов, которые в его времена представлялись преимущественно как крохотные крылатые существа из сказок. Однако в более ранних редакциях мифов и легенд эльфы фигурируют как могущественный народ, все без исключения представители которого статны, всесторонне одарены и не обезображены «первородным грехом».
Нейландские любовные пиры. Оригинальное название – «Neuländische Liebesmahle». Нейланд находится на территории современной Австрии, ныне известен впечатляющим пасторальным ландшафтом. Не следует путать с Нейландом на юго-западе Уэльса, в Пемброкшире (побережье Ирландского моря).
Нейландские любовные пиры. II. Бурнус – плащ с капюшоном, сделанный из плотной шерстяной материи, обыкновенно белого цвета; бывают украшенные вышитыми узорами. Первоначально был распространен у доисламских народов Ближнего Востока и Средней Азии, откуда был заимствован арабами и берберами из Северной Африки. Позже, во время Крестовых походов, повлиял на монашеское и, в модификациях, светское одеяние в Европе. Поздней популярностью обязан экспортом из французских колоний. Широко использовался европейскими оккультистами XIX и XX веков.
Там же. В античной Азии гадание по воде было распространенной мантической практикой. Жрец внимательно смотрел в искусственный водоем или просто неглубокую емкость в свете факелов, лампад или луны. От курящегося фимиама, ладана или даже опия жрец, персонификация оракула, входил в исступление и наблюдал в отражающей водной глади божественные знамения. Для того чтобы увидеть в отражении самих богов, в воду бросали геммы с их изображениями. В святилище оракула Аполлона Фирксея, недалеко от Кианей, в Ликии (на юге Малой Азии, ныне территории современных турецких провинций Анталья и Мугла), согласно Павсанию, историку второй половины II в. (Описание Эллады, VII: 21, 13), гадали по воде священного источника, причем «там вода дает возможность всякому, кто посмотрит в источник, видеть все то, что он пожелает».
Середина лета . Ювелирное украшение «фероньер», или «фероньерка», получило название от картины, приписываемой Леонардо да Винчи или его ученикам – «La Belle Ferronnière» («Прекрасная Ферроньера», 1490–1496), портрет женщины, предположительно Чечилии Галлерани, известной также как модель портрета «Дама с горностаем») – налобное металлическое украшение вроде кулона.
Там же. Со второй половины XVIII века в Европе прозвищем маркизы Жанны-Антуанетты Пуассон называли квинтэссенцию стиля рококо (фр. «rococo», от французского же «rocaille» – дробленый камень, декоративная раковина, ракушка, рокайль). Стилем помпадур называли пышный до предела интерьер, архитектуру, превращавшую ландшафт в идеальное место для спектакля или маскарада и соответствующие игровому артистическому амплуа костюмы. Собственно, что представляет собой стиль помпадур, лучшим образом являют портреты самой маркизы: маслом на холсте за авторством Франсуа Буше около 1750 года и пастельный Мориса Кантена де Латура, сделанный между 1748 и 1755 годами.
Анджелико. Стихотворение написано под впечатлением от картины итальянского живописца Фра Беато Анджелико (1400–1455) «Коронование Марии» (между 1434 и 1435 гг.), которую Штефан Георге лицезрел в Лувре, в ходе одной из своих первых поездок в Париж. В своем тексте поэт пишет об основных красках, используемых художником и о сакральном сюжете, который единит социальную земную жизнь и мир горний. Оригинальное название стихотворения – «Ein Angelico», что точнее можно перевести как «Нечто от Анджелико», «Анджеликовское» или «Картина Анджелико».
Посвящение к сборнику «Пилигримы». Гуго фон Гофмансталь (1874–1929) – известный австрийский писатель-неоромантик, поэт и драматург. В 1891 году юный Гуго фон Гофмансталь познакомился с находившимся тогда в Вене Штефаном Георге. Сразу после знакомства он примкнул к кружку Георге, печатался в его издании «Листки искусства». Недолгие отношения писателей были насыщенными и разными: от периода личной близости до времени идейного противостояния в обширной полемической переписке. Видеться им, по данным некоторых биографов, запретил отец Гуго фон Гофмансталя. Гофмансталь общался с Георге до 1906 года, но и впоследствии отзывался о германском мастере с признанием и симпатией.
Мельница тихо вокруг… Мальчики из грота – здесь, возможно, аллюзия к христианской легенде о семи отроках, погребенных заживо в пещере по приказу императора Траяна (Gaius Messius Quintus Traianus Decius, правил с 249 по 251 гг.) за отказ принести жертвоприношения римским «племенным божествам». Согласно мартирологам, по воле Божьей отроки не умерли от голода и жажды, но заснули беспробудным сном, длившимся почти два столетия. Когда в IV–V веках ересиархи начали отвергать догмат воскресения мертвых, Господь открыл эту тайну избранных на примере семи мучеников. Предание распространилось изустно в Малой Азии и Сирии V века и сохранилось в старинных гомилетических текстах. В VIII веке Павел Диакон (или Варнефрид; около 720–800) в своей «Истории лангобардов» помещает место действия в Германию. Данный сюжет также вошел в англо-нормандскую поэму «Li set dormanz» («Семеро спящих»), написанную неким Шардри (Chardry), и в знаменитую «Золотую легенду» Якова Ворагинского (ок. 1228/1230—1298).
Погаснет песнь огня как пена… «Angelus», «Angelus Domini» («Ангел Господень») – богородичный антифон, католическая молитва, названная по ее начальным словам и посвященная сюжету Боговоплощения.
Пустынны рынки ни звука от певчих и струны молчат… Поздноцвет – одно из народных названий безвременника (Colchicum). Немецкое название цветка, употребленное Георге – «Zeitlose». Это растение, как явствует из его наименований, издавна увязывается со временем и сменой сезонов.
Долой рыданье!.. Экспликация позднего мифа о первой возлюбленной Аполлона, Дафне, спутнице Артемиды, рассказанного Овидием в «Метаморфозах» (Книга I). В 564-й строке («ante fores stabis mediamque tuebere quercum») Феб в беседе с превращенной в лавр нимфой упоминает собственное священное дерево – дуб (Quercum). Предположительно, об ствол дуба Аполлон и разбил в бессильной злобе лиру, выкупленную у Гермеса, когда не удались все его ухищрения, упомянутые Парфением Никейским в книге «Erotica Pathemata», XV: 4.
Спят с мертвыми старинные картины… Верные долины (Die wahren auen) – встречающийся в некоторых стихотворениях Штефана Георге символический образ, связанный с «верными друзьями», а также с воспоминаниями об идиллическом и утраченном пространстве, в которое желает вернуться лирический герой. Это некие заповедные луга, локация незамутненных переживаний и пронзительных смыслов. Возможно, они имеют отношение к детству героя или самого поэта. На верных долинах обитает муза в фантастическом наряде, их можно видеть сквозь время и пространство, и к ним надлежит стремиться.
Забвенные пути I . Переводчик сохранил написание слова со строчной буквы, как было в оригинале «Noch vor keinem muttergottes». В следующей строчке имя Христа как имя собственное пишется с прописной буквы (вместо нем. erlöserbild – «изображение Спасителя», «икона»).
Забвенные пути II . Колет – в первичном смысле: широкий отложной воротник (в средневековой одежде) (от франц. collet – «воротник», далее от франк. col, восходящего к лат. collum, «шея») – короткая (до бедер или до талии) верхняя мужская одежда прилегающего силуэта, застегивается спереди на пуговицы или крючки; форменная одежда некоторых кавалерийских полков. В XVIII и XIX веках колеты также становятся повседневной детской одеждой для отпрысков аристократов. Вильгельм II Баварский, которому Штефан Георге посвятил цикл стихотворений «Альгабал», вероятно тоже носил в отрочестве колет.
Там же. В оригинале – «kinderschuh», то есть детская обувь. Сафьян – кожа козы, продубленная сумахом и выкрашенная в какой-нибудь из ярких цветов, иногда украшенная узорами. Низшие сорта сафьяна готовят из овечьих и телячьих шкур.
Посвящение к сборнику «Альгабал». Штефан Георге называет предпоследнего императора эпохи принципата, четвертого императора из пяти династий Северов, как если бы его называли на современный ему манер, после арабизации Ближнего Востока. Марк Аврелий Антонин Август (Marcus Aurelius Antoninus Augustus) по прозвищу (агномену) Гелиогабал (204–222), до избрания императором (218) – Секст Варий Авит Бассиан (Sextus Varius Avitus Bassianus), использовал латинизированную форму (Elagabalus) имени сирийского верховного бога Эла-Габала.
Там же. Альбер Сен-Поль (фр. Albert Saint-Paul, 1861—?) – малоизвестный французский поэт, автор книги «Могила Малларме», ряда стихотворных сборников, а также статей и воспоминаний. Родился в Тулузе в 1861 году. С Георге познакомился в Париже, когда тот в 1888–1889 годах гостил в одном из французских пансионов. Их познакомил д-р Густав Ленц, преподаватель французского языка, вхожий в европейские литературные круги. Позднее в статье, посвященной шестидесятилетию немецкого поэта, Сен-Поль вспоминал Георге как молчаливого и стеснительного юношу, оживлявшегося лишь при разговорах о литературе и новых течениях в искусстве. Альбер познакомил своего нового друга с творчеством Шарля Бодлера, Поля Верлена и ввел в кружок Стефана Малларме. С тех пор Георге неоднократно бывал в Париже, а в 1890 году по случаю посещения Лувра написал стихотворение «Ein Angelico», вошедшее в цикл «Гимны». Автограф стихотворения Георге подарил Сен-Полю. Георге не скрывал своих впечатлений от французской культуры, но всячески стремился обособить свое творчество от французского символизма. Об этом свидетельствует, в частности, переписка Георге и Сен-Поля. «Истоками новой поэзии» Георге в своих письмах называл Новалиса и немецких романтиков, также не забывая напоминать французскому другу о влиянии Рихарда Вагнера на завсегдатаев парижских литературных салонов.
Там же. Людвиг II Отто Фридрих Вильгельм Баварский (25 августа 1845 – 13 июня 1886) – король Баварии с 1864 по 1886 годы из династии Виттельсбахов. Старший сын Максимилиана II, вошедший в историю как «сказочный король» (Märchenkönig), по чьему приказу возводились самые «диковинные» замки, в том числе – легендарный Нойшванштайн (буквально – «Новый лебединый утес») в юго-западной Баварии.
8 июня 1886 года консилиум врачей на основании показаний свидетелей и без личного осмотра пациента объявил Людвига II «неизлечимо душевнобольным». 9 июня правительство лишило короля государственной власти. В ночь на 10 июня в Нойшванштайн прибыла специальная комиссия для пересмотра этого заключения, но была арестована в полном составе и выслана затем обратно в Мюнхен. В полночь 11 июня в Нойшванштайн прибыла еще одна комиссия. Как выяснилось немногим позже, в нее входили некомпетентный в психиатрии врач и четверо студентов. Возглавлял мнимых экспертов профессор Бернхард фон Гудден, предъявивший медицинское заключение, подписанное четырьмя врачами, в котором было решение о содержании короля в клинике для психически больных. Основным пунктом заключения был отнюдь не психиатрический диагноз, но «нецелесообразная растрата» казны в виду строительства «никому не нужных» замков по всей стране. Вторым пунктом обвинения значилось откровенное пренебрежение Людвига II государственными делами. Третьим пунктом шло тяжкое по тем временам обвинение в гомосексуализме, подкрепленное свидетельством, что Людвиг II неоднократно просил, а то и принуждал своих подданных набирать в прислугу «прекрасных юношей» и «испытывал отвращение к женскому полу». Король был взят под охрану и утром 12 июня 1886 года перевезен в замок Берг на берегу Штарнбергского озера. При весьма подозрительных обстоятельствах Людвиг покончил с собой. Тайну его смерти забрал с собой в могилу Бернхард фон Гудден, якобы пытавшийся спасти тонувшего в озере монарха. В последние дни жизни к многочисленным предложениям помощи Людвиг относился безучастно. И при жизни, и после смерти фигура короля Баварии пользовалась культовым статусом в сравнительно широких кругах деятелей искусства. Например, Рихард Вагнер признавал, что без помощи Людвига почти наверняка не смог бы завершить самостоятельно оперы цикла «Кольцо Нибелунга». То же касается последней оперы Вагнера «Парсифаль», не говоря уже о том, что Людвиг спонсировал масштабные премьеры опер «Тристан и Изольда», «Нюрнбергские Мейстерзингеры» и других.
В подземном царстве. Подземное царство (В Подземном Рейхе, Im Unterreich) Штефана Георге отсылает к античной мифологии и, соответственно, космологии, где пещера – священное место (напр., миф о сокрытии Зевса в Идейской пещере на Крите) и символ входа в другой мир (святилище Плутона). Также пещера является сакральным местом в митраистских мистериях, о чем свидетельствует, в частности, Иустин в «Диалоге с Тифоном иудеем», гл. 70 (Сочинения Св. Иустина, Философа и мученика. М.: Университетский типограф, 1892. С. 132). Митраизм, который исповедовали в основном военные, был распространен и во времена императора Гелиогабала, личность которого вдохновила Штефана Георге на написание данного цикла.
Бледные цветы цветут в покоях смежных… Порфирий (О пещере нимф, гл. 24 – в кн.: Плутарх Херонейский. Исида и Осирис. Киев: УЦИММ-ПРЕСС, 1996. С. 223) пишет, что Митра носит меч Овна (знака Ареса, отражаемого в камнях рубин, алмаз, аметист, аквамарин, авантюрин, гранат, сердолик, цитрин, агат, сапфир, яшма и розовый турмалин) и едет на быке Афродиты (зодиакальный Телец, которому соответствуют камни изумруд, топаз, агат, аквамарин, лазурит, сердолик, кристаллический кварц, тигровый глаз, розовый кварц, сапфир, бирюза и малахит).
Там же. В оригинале – «murrastein» (от итальянского названия халцедона – murra). Иначе называемый флюоритом (от лат. fuo – течь), камень издавна применялся для «укрощения страстей». Андродамант – его старинное название, используемое, в частности, Плинием Старшим в «Естественной истории».
Когда свеченье на зубцах фасадных… Помимо несколько странных гастрономических предпочтений и расточительства безумного императора Элий Лампридий (История Августов, VIII, 1–2) описывает его садистический характер и чрезмерную подозрительность. Отметим, что со времен Тиберия Юлия Цезаря Августа до избрания императором Тиберия Клавдия Нерона (42 год до н. э. – 37 год н. э.) разрешаемые кровопролитием или ядом дворцовые интриги были в порядке вещей. Императорам нередко подсылали убийц под видом рабов, но в данном случае речь идет о провинности в священнодействиях, что самим Гелиогабалом расценивалось как более серьезный проступок, чем даже покушение.
О матерь матери моей Августа… Августа (в русскоязычных переводах нередко – Августейшая) в данном случае – титул. Здесь он относится к Юлии Месе, дочери Юлия Бассиана, верховного жреца бога Эла-Габала в сирийском городе Эмеса, родной бабке Гелиогабала. Известно, что Mеса заплатила деньги гарнизону Рафанеи и III Галльскому легиону, чтобы воины провозгласили ее четырнадцатилетнего внука императором. Посланные понтификом Макрином силы потерпели поражение, а сам он был убит на поле брани. Молодой император провозгласил свою мать Юлию Соэмию и бабку Юлию Месу Августами. Несмотря на высочайшие почести, родные Гелиогабала разочаровались в органически неспособном подчиняться и слушать наставления императоре. Соэмия и Меса убедили «сумасбродного императора» провозгласить Цезарем его двоюродного брата Алексиана Бассиана под именем Александра Севера, сына Юлии Мамеи из рода Вариев (История Августов, X, 1). Некоторые историки утверждают, что Юлия Меса была организатором заговора против Гелиогабала. Она умерла вскоре после воцарения Александра Севера.
Там же. Вопреки поэтико-воинственным фантазиям Арто (Антонен Арто, Гелиогабал, или Коронованный анархист. М.: Митин Журнал; Тверь: KOLONNA Publications, 2006) вероятнее, что изнеженного Гелиогабала оберегали от участия в кампании против претендента на престол великого понтифика Макрина. Своим императорским титулом он обязан сирийским легионам, фактически нанятым Юлией Месой, а также интригам сестры бабки Юлии Домны. После победы над полководцем Макрина Юлианом, а затем и над самим Макрином, Гелиогабал направился в Рим. Там, будучи в четырнадцатилетнем возрасте, не ожидая сенатского решения, он торжественно провозглашает себя Pius Felix Proconsul Tribunicia Potestate под именем Цезарь Марк Аврелий Антонин Август. Формально, если не считать назначения многочисленных фаворитов на административные должности (История Августов, XII, 1 – «Префектом претория он назначил плясуна, который выступал в качестве актера в Риме; префектом охраны он сделал возницу Корпия; префектом продовольственного снабжения он поставил цирюльника Клавдия»), Гелиогабал брезговал политикой и без пиетета относился к «императорскому ремеслу», то есть войне. В известной степени это сближает предпоследнего императора из династии Северов с безразличным к «обязанностям государя» Людвигом II Баварским, который в восемнадцать лет, по смерти Максимилиана II был провозглашен королем Баварии. Рассчитывать он мог только на опытных в политике придворных, будучи полной противоположностью своего отца. Его военная карьера ограничилась подписанием двух документов, приказа о мобилизации 11 мая 1866 года, согласно которому Бавария вступала на стороне Германского союза и Австрии в войну против Пруссии. Немного позже не имевший милитаристских склонностей, общих для всей германской аристократии, Людвиг делегировал полные полномочия министрам и уехал в Швейцарию на встречу с Рихардом Вагнером. 22 августа Людвиг также безучастно оставляет подпись на «мирном договоре», в соответствии с которым Бавария обязалась передать командование своими войсками Берлину, выплатить огромную сумму репараций и уступить Пруссии Герсфельд и Бад-Орб.
Об пол кубок… Георге указывает на бога Диониса (Вакха).
Там же. Маны и лары в римской «прикладной» мифологии – воплощения душ умерших предков. Их умилостивляли возлияниями из воды, вина и молока, просили о заступничестве и благословлении дома. С другой стороны, этимология возводила манов к потомству богини безумия и злобы Мании. По преданиям, маны обитали в подземном царстве Плутона, что роднило их с «инфернальным народом» из орфических мифов и Элевсинских мистерий. На Палатинском холме находилась глубокая яма, прикрытая камнем, которая называлась «мундус» (mundus, мир), признанная священной обителью манов. Трижды в году вход в подземелье открывался жрецами, чтобы свершить торжественные церемонии для умилостивления богов-манов. Приносились жертвы, вино, вода, молоко, кровь и плоть черных овец и быков (Гелиогабал прибавил к этому людей). В то время, когда совершались празднества в честь манов, храмы всех остальных богов были закрыты, свадебные церемонии запрещены, объявлялся общегосударственный траур, за которым следовало бурное празднество. Во времена правления Гелиогабала, вероятно, маны стали обыкновенными для азиатских религий мстительными духами. Упомянутый в стихотворении колорит в данном случае – атрибут агрессивного характера.
Там же. В «Истории Августов» (XXI, 5) Лампридий коротко повествует об экзотической казни недоброжелателей императора: во время очередного пира Гелиогабал распорядился рассыпать с потолка лепестки роз и фиалок в таком количестве, что приглашенные на пир задохнулись. Учитывая, что Дион Кассий и Геродиан ни о чем подобном не упоминают, можно считать эту историю приукрашенными слухами, которые в те времена записывались историками с не меньшим тщанием, чем достоверные свидетельства. Сюжет отражен на известном полотне английского художника Лоуренса Альма-Тадемы «Розы Гелиогабала» (1888). На заднем плане полотна можно видеть статую Диониса, написанную художником с оригинала, хранящегося в музеях Ватикана.
Пусть в народе мрут и стонут… Вероятно, единственный наследник рода Авитов на императорском престоле сожалел, что для полного слияния восточных культов с римскими ему не хватает инцестуальной связи. О подобном казусе свидетельствуют биографы Калигулы, испытывавшего симпатии к египетской культуре, что сыграло немаловажную роль в его жизни. Как известно, в античном Египте инцест был обязателен для продолжения царских династий, потому что престол передавался по женской линии. Можно интерпретировать эти строки иначе: характер, как и облик императора, сочетает мужские и женские черты, а его зеркальное «я» – женщина, сирийской культурой называемая «сестрой». Для сирийца мифологическая транссексуальность не была чем-то экстраординарным. Как упоминалось выше, культ Гелиогабала вобрал в себя множество характерных черт и атрибутов моноэтнических религий. Павсаний, писатель и географ II века, в книге «Описание Эллады» (VII, 17, 10–12) называет матерью Аттиса божество-гермафродита по имени Агдистис. Зевс (Илу, верховный бог в общем смысле), заснув, уронил семя на землю, и родилось божество с двойными половыми органами. Боги отсекли ему мужские гениталии, «подарив» Агдистис в качестве супруги Кибеле, в свою очередь, способной изменять пол. От этого специфического брака родился Аттис, мифическая биография которого неоднократно редактировалась. На эллинистическом Востоке его считали фригийским или лидийским возлюбленным самой Кибелы, продолжившим ее итифаллический культ, сочетавший ритуальную кастрацию с оргиазмом. Римские интервенты разделили мифологему на две симметричные части: до кастрации Аттис назывался в мужском роде, после кастрации – в женском (см.: Гай Валерий Катулл, Песни, LXIII). На элементе гермафродизма и андрогинальности в культе Эла-Габала и в жизни римского правителя особый акцент делает Антонен Арто в своей книге «Гелиогабал, или Коронованный анархист».
Прегрешенья мнимы – годы… Герма (herma) – четырехгранный столб, завершенный скульптурной головой, первоначально бога Гермеса (чем и обязан названием), затем других богов (Вакха, Пана, в Риме – чаще всего безымянных фавнов). К римским гермам с лицевой стороны нередко приделывался фалл как символ плодородия. Гермы служили межевыми знаками, указателями на дорогах и т. п. В стихотворении содержится намек на распространенную в Риме художественную практику – украшать гермы портретными изображениями государственных деятелей, философов, писателей и других выдающихся граждан Вечного Города. В императорскую эпоху, приблизительно в I столетии н. э., гермы становятся декоративным украшением в архитектуре сугубо светского назначения. Превращенные Гелиогабалом Антонином в храмы дворцы впервые стали украшать гермами из чисто эстетических соображений.
Строй жриц на рынке проходящ… Вмешательством императоров в семейные дела высокопоставленных граждан Гелиогабал не слишком отличался. Однако известно, что второй женой Гелиогабала была весталка Юлия Аквила Севера. Довольно скоро император развелся с супругой, лишив ее титула Августы (Дион Кассий, Римская история, LXXIX, 9, 3; Геродиан, История императорской власти после Марка, V, 6, 2). О ее дальнейшей судьбе не известно. Именно эту историю, вероятно, использовал Штефан Георге для сюжета своего стихотворения.
Часы себе хочу припомнить эти… Незначительное, но любопытное отступление от параллелей Гелиогабала с Людвигом II Баварским. В отличие от европейского монарха, Гелиогабал пользовался абсолютным правом не вступать в брак или, напротив, жениться и разводиться безо всякого согласования с родителями и сенатом. Элий Лампридий описывает «вершину надругательства» над римскими законами в отношении семьи – брак с рабом Зотиком (X:5). Людвиг же, по настоянию придворных, 22 января 1867 года принимает спонтанное решение о помолвке с Софией Баварской, младшей сестрой австрийской императрицы Елизаветы. Вскоре Людвиг решительно передумал, но, не желая портить жизнь девушке, согласился на условие: свадьба состоится, если София не найдет себе возлюбленного в течение полугода. Далее последовали долгие и обстоятельные приготовления, в том числе санкция Папы Пия IX на кровосмесительный брак. Однако 7 октября 1867 года Людвиг окончательно разрывает помолвку. Это решение весьма отрицательно сказалось на репутации самого Людвига, его родственников, негативно впечатлило баварскую знать и родителей Софии.
Ауспиции. Ауспиции (лат. auspicia, от avis – «птица» и speculare – «наблюдать») – в первичном смысле – гадание авгуров (жрецов под государственной эгидой) по поведению птиц, откуда и происходит этимология, в широком смысле – самоназвание жреческой мантики в дохристианском Риме. Использовался также термин augurium.
Там же. В оригинале вместо «ладанный лес» используется выдуманный Штефаном Георге топоним Тусфери (Tusferi), под которым поэт подразумевал некий лес из благовонных деревьев.
Там же. Штефан Георге по своему усмотрению использует символику цвета, эстетически обыгрывая тему ауспиций. Белоснежные ласточки начинают и закрывают небесную процессию из цветных экзотических птиц и мрачных врановых.
Нестор Пилявский Жемчуг на языке
Жемчуг! дар сокрытых мест еще
Что катать вы любите без дела
Надлежит в прохладе жадных щек
Бдеть его таинственное тело
Ш. Георге, Альгабал
Задаться вопросом, стоит ли катать на языке жемчуг, чтобы лучше ощутить вкус поэзии Георге, и рисковать ли повторением гастрономических опытов императора Гелиогабала – это, несомненно, интереснее, чем работать над периодами и эволюцией произведений германского мастера. Но мы не столь самоуверенны и мудры, чтобы открывать первое, и не столь скучны, чтобы заниматься вторым. Предлагаем читателю локализоваться где-то посередине – между жемчугом и языком.
Альгабал – арабизированная форма агномена Гелиогабал, прозвища мальчика-императора, фигура которого восстает из строк одноименного поэтического цикла Георге. Это имя в столь необычной форме могло бы быть названием изысканных духов или алхимического растворителя, а лучше того и другого сразу, и оно намекает нам на то, что Ближний Восток, откуда был родом римский император, уже арабизирован и душа, родившаяся из вод Оронта и погрузившаяся в воды Тибра{ Оронт – главная река в Сирии, где родился и вырос исторический Гелиогабал Марк Аврелий Антонин. После убийства 11 марта 222 года его тело было сброшено разъяренной чернью в Тибр, по римскому обычаю предусмотренному для расправы над особо отличившимися преступниками.}, явилась нам после своей гибели, наполненная золотой пылью и прозрачным воздухом истекшего с тех пор времени. Впрочем, скорее она явилась не нам (что ей до нас?), а другому «безумному монарху» – баварскому королю Людвигу{ Людвигу II Виттельсбаху (1845–1886 гг.), монарху Баварии как брату Гелиогабала и «осмеянному королю-страдальцу» адресует свой поэтический цикл «Альгабал» Штефан Георге.}, и распорядитель встречи этих двух душ, Штефан Георге, оставил нам расписанный им церемониал – поэтический сборник, который принято считать поворотным и «самым декадентским» в наследии поэта-мистагога.
Поворотным «Альгабала» критики считают, поскольку в нем окончательно закрепилась манера Георге, сформированная в дополняющих цикл до негласной трилогии «Гимнах» и «Пилигримах». До этого, в своих юношеских стихах 1888–1889 годов, Георге не чурался историй и действия – вполне привычных для романтической лирики вещей. Но стихи, опубликованные в данном сборнике циклов, – это уже хрупкие и прозрачные стихи Георге, каким мы его знаем. Эти стихи не стремятся никого ни в чем убедить, они не стремятся никого тронуть, им и вовсе не нужен читатель. Они царствуют, но не правят, они статичны, и сказать многое для них – значит привести к границе молчания. Экспериментальность и искусственность, принципы новой европейской лирики, становятся правилом для Георге, и свою поэзию он открывает сапфировой и золоченой, завернутой в синие сирийские шелка фигурой императора Гелиогабала.
Окончательный разрыв между обычным и поэтическим языком, который претерпевает Европа в XIX веке, манифестирует уже первое стихотворение «Гимнов», описывающее обряд инициации, в котором муза наделяет своего избранника поэтической миссией. Теперь этот обряд не может быть таким, каким он был бы для Данте или Клопштока, поскольку традиционный акт мыслится как клише, а клише стоит избегать. Людям Нового времени больше недоступно священное в своей ординарной форме; поэты, объявившие себя последним жречеством Европы, ищут священное мусическое начало теперь только в его экстраординарном исполнении. Поэтому небесная дева, абрис которой в дальнейших стихах опознается в различных эпифаниях Богородицы, не может просто поцеловать адепта: подобно слиятельно-разделительной точке посередине строки, одному из изобретенных Георге синтаксических знаков, между губами владычицы и поэта – палец. Древний жест безмолвия странным образом присутствует в ритуале инициации в Слово. Палец у губ, ставший для католиков знаком неготовности к принятию Святого Причастия, по которому священник опознает, что пока для человека довольно и дозволено лишь благословение, этот палец, который встречает муза у губ иницианта, уверяет нас в следующем: констатировать одно лишь стремление Георге избежать шаблона любой ценой – значит не понять главного, того, что сама эта попытка есть следствие фундаментального разрыва, произошедшего между человеческим и божественным, разрыва, обнаруживаемого в языке и в сообщении уст – в
Стоит заметить, что изначально задуманные автором как своеобразная трилогия «Гимны», «Пилигримы» и «Альгабал»{ См.: Karlauf Thomas: Stefan George. Die Entdeckung des Charisma. Karl Blessing Verlag, München, 2007. S. 99–102.} слиты и разделены не только символическим и сюжетным началом, но и религиозным. Если первые два цикла полны георгеанского эстетического католицизма, то в последнем на арену поэтического языка выходит языческий император со своими римскими и древне-семитскими религиозными атрибуциями. И в этом Георге – не диалектик, поскольку ничего не противопоставляет и ничего не примиряет, но только – утверждает. Подобно своему духовному светочу Ницше, он ищет, прежде всего, благородные силы, которые могут овладеть реципиентом через те или иные догматы и формы. Уже многим после «Альгабала» Георге служил настоящий религиозный культ по своему погибшему возлюбленному Максимилиану Кронбергеру{ Кронбергер Максимилиан (нем. Maximilian Kronberger, 1888–1904) – немецкий поэт-символист, муза Стефана Георге. После смерти Максимилиана, скончавшегося через день после своего шестнадцатилетия, Георге погрузился в долгий траур. Выпустив книгу «Седьмое кольцо», значительная часть которой посвящена Максимилиану, Георге семь лет занимался лишь переводами. В Максимине (так он называл своего друга) Георге узрел непосредственное присутствие Бога, а смерть юноши открыла для мастера период богооставленности. См.: Scheier Claus-Artur. Maximins Lichtung: Philosophische Bemerkungen zu Georges Gott // George-Jahrbuch, Band 1, 1996/1997.}, но, кажется, особую чувственность одухотворенного тела он знал всегда. Уносится ли в куртуазный эмпирей дама пилигримского сердца – Мадонна из эбена? И да и нет; эбен – не просто материал для прекрасного идола, он и есть само тело, осязаемая преосуществленная плоть небесной Девы, возносящаяся и осеняющая: «благословенным быть опасно». Не стоит ограничивать чтение Георге нахождением умело скомпонованного «привычного набора символиста» – да, здесь есть алтарь, лавр, лебеди, роса и кипарис, но Георге не был бы великим писателем, если бы оставался только искусным декоратором, а не утонченным мистиком, и у нас, людей XXI века, не было бы шанса открыть в его «искусстве для искусства» то, что, быть может, не могли заметить его современники.
Ритуализм георгеанского языка являет нам Христа как Аполлона, а того, в свою очередь, – как частный случай бога Диониса. Альгабал, жертвенно направляющийся к своей погибели, только в силу своего «совершенного ума» поит смертельным соком прикорнувших детей – это не Мальдорор, не маньяк-богоборец, попирающий этику существования, но царь, жрец и божество в одном теле. Он оказывает милость самовольным и юным влюбленным, погружая их в сон небытия, спасая от гнева отцов, – он принимает жертву их любви и подает взамен свою милость. Он не восстает против бытия, но создает на изломах сущего литургический узор, который несовершенным умам и слабому зрению покажется, возможно, лишь чудовищной тиранией или преступным капризом. Впрочем, красота действительно есть тирания.
Ложе императора – это алтарь Винного Князя. В европейской богеме XIX–XX веков немало говорили о дионисической религии и дионисической трагедии (другой трагедии и не бывает, добавил бы Ницше). Нелишне вспомнить о том, что Георге был одной из ключевых фигур этого дискурса. Проявлявшие к нему интерес Вячеслав Иванов и Дмитрий Мережковский немало мыслей и строк посвятят дионисийской религии, в которой смерть Бога насыщена терпким и сладким ядом богооставленности. Винный Князь Дионис, как и Христос, спускается в подземный мир мертвых (волшебный грот – также и обиталище Альгабала). Его животное, бык, то же, что и у Осириса – бога-жертвы, одного из самых близких Иисусу языческих богов. Такую жертву приносит Антиной ради любви к императору Адриану, ради своей красоты. Красота Антиноя – это растворение в священной реке, трагедия, которую взыскует Георге в культе Максимина и которую своею судьбой вершит исторический Гелиогабал, закланным солнцем спускающийся в Тибр. Кровью обоих богов, Диониса, явленного в «Альгабале», и Христа, к которому спешат «Пилигримы», является вино. Виноград превращается в Бога на христианских алтарях, как некогда превращался на греческих. Кажется, Георге удается избежать «прямого столкновения» дионисийского и христианского начал, которое пронизывает творчество важнейшего для него поэта Фридриха Гёльдерлина. Георге словно находится по ту сторону этой распри, она делается для него прозрачной, в то время как Гёльдерлин, признающий, что Христос – брат Диониса, воспевает братскую битву божеств, предрекая появление ницшевских «Дионисовых дифирамбов» и «Рождения трагедии». «Смысл именно в том, что христианству чего-то не хватает, если нет Диониса; и эту нехватку поэт ощущает как свою собственную вину», – замечает о Гёльдерлине Фридрих Георг Юнгер{ Юнгер Фридрих Георг. Ницше / Пер. с нем. А. В. Михайловского. М.: Праксис, 2001. С. 88.}.
И все же Христос – это Христос, а Дионис – это Дионис. Мы знаем их по отдельности, включенных в единую историю европейского духа, как включены в единый текст три ранних цикла Георге. Где эта слиятельно-разделительная граница, легко понять, проследив за мыслью Карла Кереньи, который в своей книге «Дионис. Прообраз неиссякаемой жизни» так пишет о библейской фразе «Я есмь истинная виноградная лоза»: «Акцент, сделанный на том, что он есть истинная виноградная лоза, означал одновременно и дистанцирование – в данной связи дистанцирование от виноградника с его флорой и от событий, к которым он слишком приблизился через идентификацию»{ Кереньи Карл. Дионис: Прообраз неиссякаемой жизни / Пер. с нем. М.: Ладомир, 2007. С. 165.}. Превращение разделительного в соединительное и появление особой системы знаков препинания у Георге,
Несмотря на бурнусы, медные лампады и пахучую смирну, поэзия Георге часто остается прохладной. В ней есть странная пресыщенность, которая тем не менее выглядит как бы стеклянной. Хрустальные гранаты в небе и
Как замечает Гуго Фридрих, главными чертами поэзии на рубеже веков были провозглашены неожиданность и отчужденность: «Поэзия превратилась в язык страданий, кружащихся в замкнутом круге, жаждущих не излечения, а нюансирования слова: чистым и высшим выражением поэзии стала отныне лирика, которая вступила, со своей стороны, в оппозицию ко всей остальной литературе, пытаясь в тяготении к свободе безгранично и безотносительно сказать все, что ей продиктует властительная фантазия, углубленная в подсознание индивидуальность, игра со стерильной трансцендентностью»{ Фридрих Гуго. Структура современной лирики от Бодлера до середины двадцатого столетия / Пер. Е. Головина. М.: Языки славянских культур, 2010. С. 23.}. В своей книге «Структура современной лирики» Фридрих оставляет Георге в компании Гуго фон Гофмансталя, Оскара Лёрке и Ханса Каросса – за пределами «новой лирики», вне рассмотрения. Несмотря на очевидность у Георге неоромантического языка, не менее модерного, чем у Малларме, и куда более экспериментального, чем у Бодлера, известный филолог все же относит мастера к «наследникам четырехсотлетней лирической традиции», от которой Франция освободилась в середине XIX века. Мы предполагаем, что выдающийся исследователь «разлучил» Георге с Бенном, Траклем и Унгаретти, поскольку не нашел у него главного «симптома современности» – трансцендентного, которое негативно{ Пустая трансцендентность или негативная трансценденция – эвристическая гипотеза известного филолога, переводчика и культуролога Гуго Фридриха (1904–1978), служащая одним из основных инструментов и критериев в его исследовательском подходе. Речь идет, прежде всего, об экзистенциальном чувстве оставленности или опустошенности, расширении внутренней пустыни, о душевной нигилистической явленности, так или иначе определяющей развитие современной европейской культуры. С негативной трансценденцией генеалогически связаны дегуманизация, обилие негативных категорий, интенсификация ужасающего и многие другие явления нового поэтического языка.}. Тем интереснее понять – как и почему дегуманизированная, экспериментальная, сугубо эстетская, одинокая и неомагическая лирика Георге избежала негативной трансценденции: уже одно это делает язык Георге уникальным с точки зрения не филологии, но философии, быть может – теологии. У Георге действительно нет пароксизмов Рембо, судорог Корбьера, срамных стигматов Бодлера, черного сюрреализма Лотреамона. Если красивые диссонансы стерильной идеальности Георге не намекают на трансцендентность, с которой более нет гармонии, то на что они намекают? Что ценит Альгабал в самоубийстве раба-лидийца, как молочно-белые лепестки цветка становятся крыльями злого ангела, почему сафьяновый башмачок стал предметом одержимости иностранца в вымершем городе? Но стоит ли задавать вопросы, падая в золотой, серебряной и стальной колесницах… В «Гимнах», «Пилигримах» и особенно в мрачном и пряном «Альгабале» можно найти напрасное усилие, взлет в ирреальное, игру возбуждений и импульсов, а также ту напряженность тона, которая, удивительным образом сохраняя кристаллическое спокойствие и даже отрешенность, становится самой организацией и архитектоникой циклов. К какому предельному пункту скользит подвижная структура трилогии Георге? Конечно, к бездне. Но происходит это образом, указанным в формуле Мартина Хайдеггера «обнаружить в unheil (несчастье) heil (благо)» – речь нисколько не о смирении, а скорее, о ницшевском лозунге
Борьба с языком, вовсе не механическая, даже не целенаправленная, но полная расходящихся смыслов и похожая на борьбу святого Иакова с ангелом, наполняет «Гимны», продолжается в «Пилигримах» и обрушивает «Альгабала» куда-то еще ниже его Подземного царства. Новые знаки препинания и написание существительных со строчной – самые меньшие из событий этой борьбы. Превращаясь в витражи, плавится семантика, к материализации неописуемого стремится фонетика. Поэтический субъект спускается в те же бездны, в которые он нисходит в стихотворении Георге «Слово», строку из которого «Не быть вещам, где слова нет» внимательный Хайдеггер процитирует восемь раз на четырех страницах своей статьи{ Heidegger M. Unterwegs zur Sprache. Pfullingen, 1960. Издание на рус. яз.: Хайдеггер М. Слово // Хайдеггер М. Время и бытия / Пер. с нем. В.В. Бибихина. СПб., 2007. С. 418–432.}. Некто, нашедший «драгоценное и хрупкое сокровище», пытается определить его название, для чего направляется к божественной провидице:
Диковину из края грез
Я к берегам родным принес
Чтоб имя ей родник явил
У мрачной норны я просил —
И светел был бы мой удел
Когда б я именем владел…
Норна искала, но не нашла «и на самом дне», и сокровище тотчас выскользнуло из рук героя и вовсе исчезло с земли. Слово-название, впервые добывающее вещи бытие, это, скорее, не «имя» в нынешнем понимании, но «во имя» этой вещи:
Я с грустью внял судьбы завет:
Не быть вещам, где слова нет.