Побыв несколько дней в этой деревне и понаблюдав за повседневной жизнью туземцев, Алексей понял, что каннибализмом здесь и не пахнет. Днем его выносили, все еще слабого, наружу, где он грелся на солнышке, возле хибары шамана. Старик молился своим темным богам и подкладывал под повязки, на раны незваного гостя какие-то вонючие лепешки – из трав, навоза и еще чего-то гадкого. В детали своего излечения раненный старался не вникать. Так или иначе, но… помогало. Боль стихла, раны затягивались, голова прояснилась. И настал день, когда он, опираясь на крепкую руку одного из воинов племени, проковылял на площадь, ведомый старым знахарем.
Колдун подвел его к идолу и как мог объяснил, что их бог – то ли Нгамба, то ли Мамба – смилостивился и даровал жизнь белокожему чужеземцу. На что Смирнов со всей серьезностью поклонился божку, сжимая под рубашкой матушкин оберег с Богородицей.
До своего полного выздоровления Алексей старался ни о чем не думать, отложив все на потом. Лишь одна мысль неотступно преследовала его: сумел ли он предупредить товарищей, удалось ли тем избежать засады, или?.. Хотелось верить в лучшее.
В эту ночь ему явился Нгамба-Мамба и на чистом русском пояснил:
– Ты, белокожий странник, под защитой Матери всего сущего. Мать-Земля тебя пожалела и даровала жизнь. Теперь ты верь в Нее и в Отца-Небо. И знай, что мир не так прост, как ты себе представлял. Сегодня ты в одном мире, завтра в другом, а послезавтра – в третьем. Помни о Тех, Кто создал и тебя и меня.
Потом божок пропал, и Смирнов очутился в какой-то мгле. И вскоре из призрачного тумана показалась знакомая фигурка в пуховой кофточке и ситцевом платке. Это была его мать. Она остановилась в нескольких шагах от него, постояла молча, а затем, улыбнувшись, промолвила: «Теперь ты будешь жить долго, сынок».
Алексей хотел ответить, подойти к ней, обнять и… не мог, какое-то окостенение охватило его, сковав все члены. А потом матушка исчезла, и он обнаружил себя стоящим на пятачке земли, а вокруг разверзлась глубокая и темная пропасть. И вдруг откуда-то сверху заструился неземной свет, такой ослепительный, что Алексей прикрыл глаза руками и сквозь пальцы наблюдал за чудесным явлением.
И явилась ему Богородица – та самая с иконки, – в руках у нее лежал младенец Христос, а вокруг порхали ангелы. Дева Мария посмотрела в глаза павшему на колени человеку и будто пронзила насквозь, просветив его душу до самых потаенных глубин. Пламя снедало Алексея, все естество пылало в огне стыда и благоговения перед Матерью Божьей. Предал он взор долу и так стоял на коленях, не смея посмотреть вверх. Но все же не удержался и поднял голову.
Богородица улыбалась ему, и столько было в ее улыбке доброты, мягкой нежности и всепрощения, что возликовало сердце человеческое, радостно забилось: прощен, прощен! Вихрь разноцветных огней поднял его и понес ввысь, вслед за Девой Марией, путеводной звездой светящей во вселенской ночи. А после, когда все мироздание предстало перед ним словно на ладони, он вспыхнул, весь изошел лучами и растворился в космосе…
Новый день принес нежданные перемены. Утром, не успел Алексей разделить скудную трапезу с хозяином, вся деревня внезапно всполошилась. Жители разом зашумели, забегали… В хибару с почтительной миной просунул голову помощник вождя, что-то коротко возвестил, выслушал ответ и скрылся из виду.
Смирнов вопросительно взглянул на старика. Тот, нещадно коверкая слова, кое-как объяснил:
– Прибыли чужаки на железной повозке… Белокожие соплеменники раненого гостя.
Сердце Алексея ухнуло куда-то вниз, вернулось на место и забилось часто-часто. Теперь и его слуха коснулось знакомое тарахтение мотора. Спустя мгновение движок взревел и заглох.
Следом за колдуном он выбрался наружу и, опираясь на толстый сук, поспешил к площади, где собралось все племя.
В окружении воинов, нацеливших свои копья и стрелы на чужака, стоял с безмятежным видом Муромов. Руки у полковника были подняты, демонстрируя мирные намерения.
– Виктор! – хрипло прокричал Смирнов и, чувствуя головокружение, бросился к другу.
– Мы переиграли их, Леша, – прошептал ему на ухо грушник, – контракт подписан.
В посольстве ему предоставили телефон, надежно защищенный от любой прослушки. Отзвонив куда следовало, Смирнов с сильно бьющимся сердцем набрал номер матери. К трубке долго никто не подходил, затем раздался щелчок и вслед за ним – голос сестры.
– Леша! Господи, где ты пропадал?! Мне сказали, что с тобой потеряна связь…
– Настя, со мной все в порядке. Вы-то как там? Позови маму…
– Леша, Лешенька… мамы больше нет!..
– Что?.. – он осел, сжимая трубку в кулаке, – как ты сказала?..
– Мамочка умерла, Леша… – и она, всхлипывая, поведала подробности.
Смирнов слушал Анастасию словно сквозь вату, в оцепенении уставившись на рисунок обойного орнамента напротив. Слушал и не понимал – точнее, все понимал, но не мог принять, не в силах свыкнуться с тем, что это – реальность.
– Сегодня девять дней, Леша, – немного успокоившись, устало добавила сестра. – Ах, братик, если бы ты был здесь, с нами…
Он сглотнул, чувствуя, как защипало глаза, отвратил, наконец, взгляд от той точки на стене, хрипло произнес:
– Как же это… А я тут застрял – и ничего не знал. Это же несправедливо! Почему… Господи, о чем я говорю!
Губы его задрожали, но он взял себя в руки – не сейчас, не здесь.
Сестра поспешила успокоить, сказала, что они справились, конечно, им помогли – и родственники, и сослуживцы Алексея, и с ее, Настиной, работы. Маму проводили достойно.
– Скоро ли ждать тебя?
– Да… да, – покивал он, – теперь скоро.
– У твоих все в порядке. Ты позвонишь им? Сегодня они придут к нам – на девятины. Хочешь, я им сейчас перезвоню, скажу, чтобы сами тебе позвонили? Какой у тебя номер?
– Да, ты… позвони им, успокой. Я… позже сам позвоню.
Потом он действовал как во сне: покинул посольство, поехал в отель, зашел в номер, сел на кровать. Бессмысленно огляделся, не понимая, зачем он здесь.
«Мамы больше нет», – вспомнилось ему. И вдруг острая боль утраты пронзила его беспощадным разрядом молнии, Алексей застонал и, уткнувшись в ладони, разрыдался.
Он проснулся посреди ночи – почудилось, точно кто-то позвал его, окликнув по имени. Алексей сел на кровати, всматриваясь в темноту, оглядел комнату… у порога стояла мама.
Он явственно различал ее в полутьме, но не мог поверить своим глазам. Мама была одета совсем как в том чудесном сне, где ему явилась Богоматерь – пуховая кофта, платок.
– Мама, – тихо позвал он, – мамочка…
Она, улыбаясь в полумраке, тихонько приблизилась к кровати, положила ладонь ему на макушку – Алексей ощутил тепло человеческой плоти. Мама молча погладила его по голове – как часто делала это в детстве, приглаживая непокорные сыновни вихры. Он взял ее ладонь, поцеловал, орошая слезами.
– Спи, сыночек, – донеслось до него, – спи, родной…
И он, откинувшись на подушку, в миг заснул.
Алексей вышел из церкви, где поставил свечку, помолился – все как полагается в таких случаях. Сел в машину и поехал на кладбище.
Стоя возле могилки, долго смотрел на памятник, губы шевелились, читая: «Смирнова Евдокия Николаевна».
– Мама, – прошептал он, – я знаю, что у тебя все хорошо.
Он обвел взглядом окрестности, глянул вверх, на небо, и улыбнулся.
– Ты жди меня, слышишь? Всех нас дождись. Однажды мы придем… я приду, и мы снова будем вместе. Я буду скучать по тебе, мамочка. Но… до поры.
Солнце выглянуло из-за облаков, озаряя светлыми лучами землю. И тут же весело зачирикали пташки. Алексей поправил цветы на могилке и неспешно направился к выходу.
Февраль 2004 г.
Александр Леонидов Путь Кшатрия
Он ждал Леку Горелова, когда в кафе зазвучала эта песня – «Ностальжи». Она значила для Мезенцова, может быть, даже больше, чем для настоящих эмигрантов, будя воспоминания, уводя в прошлое, в минувшую и невозвратную жизнь, в какие-то параллельные миры и альтернативные вселенные. В 70-е, в 80-е годы, которым не быть вновь…
Был день памяти Алана Голубцова. Мезенцов позвонил Леке – международный роуминг долго ворочался в эфирном пространстве, и, наконец, дал протяжные гудки вызова.
– Алло! Ты где?!
С некоторых пор все их звонки начинались этой сакральной фразой.
– Я в Роттердаме…
– А я в Копенгагене!
Нехорошо получилось: прямо как в анекдоте про сексуальные извращения – «Вроттердам и Поппенгаген». Вместо ностальгии – очередная порция неизбежной клоунады по этому поводу. Потом – щемящий вопрос:
– Завтра день Алана… Может, встретимся на нейтральной полосе?
– Ага.… Где это у нас теперь нейтральная полоса?
– Географически это Берлин. Я буду ждать тебя в семь вечера в «Гроссэгере» на Унтер-ден-Линден, на нашем месте у окна! Приезжай! Хотя бы мертвые должны собирать живых вместе…
И вот Мезенцов ждет живых и призраков за большим стеклом «Гроссэгера», где всегда угостят хорошей охотничьей олениной, курит свой извечный «Салем», смотрит на подтеки дождя, на промокших и озябших берлинцев. За спиной, под пристальными низкими лампами – зелень бильярдных столов, костяной пристук шаров, фантомы сигаретного дыма…
В любом возрасте природа выдает поровну лета, осени, весны, зимы, – но с определенного момента начинаешь запоминать только осень. Мезенцов не помнил лета с 1988 года – видимо, его лето осталось там. Вкрапления седины в жидких редеющих и прилизанных волосах, пятна желтизны на знаменах – все уводило потом от солнца и разнотравья в холод прозрачного утра умирающей природы, телеграфирующей свое прощальное «прости».
– Ностальжи… Же мур ля со мегре…
В 1984 году было очень жаркое лето. Не везде, конечно, но Лека, Алик и покойный Алан отдыхали тогда в пансионате «Кувшинка» в Чувашии; там было просто пекло! Их вытащил по писательской линии как раз Голубцов, сгоревший недавно под палящим солнцем Ирака, посреди мертвой, растрескавшейся земли. Вспоминал ли Алан другое, доброе солнце Кувшинки, сверкающее на бриллиантах капель, пронизавшее изумрудную зелень, сочащееся сквозь листву, золотящее травы, стрекочущее двигателем зноя в тысячу насекомьих сил?
Собирались много лет подряд. То одно, то другое – то Алан в Париж по ленинским местам, то у Леки командировка в Магадан, то Алик с его торговыми операциями. В 1984 году так сложилось – все свободны, но Лека начал ныть:
– Да там рубль в день за номер, за отпуск десятую часть зарплаты только проживешь, а мне телевизор надо новый, и морозильную камеру надо…
Лека был тогда, чего греха таить, скуповат. Жил на советскую «очень среднюю» зарплату, и все время экономил к ярости своих друзей. Алан пошел куда-то, движимый энергией злости, и легко пробил профсоюзную льготу, чтобы Лека, как многодетная мать, платил 18 копеек за номер.
– Это нормально? – ерничал Алан перед отправкой. – Или тебе опять не по карману?
На 18 копеек Лека, скрепя сердце, скрипя им, согласился, и Кувшинка, давно облюбованная Аланом, распахнула душистые объятья своего разнотравья для троицы разгильдяев.
Это был писательский пансионат из нескольких двухэтажных срубов-корпусов, на берегу реки Чермашни и её длинного тупикового рукава, заросшего кувшинками, тростником, изобилующего рыбными омутами, гладкими, как зеркало, поистине серебряными днем, розовыми на закате и черными, как полированный антрацит, глухой чувашской ночью.
Ивы в ином месте так низко свисали к воде, что, казалось, росли из неё побегами, врастая в берег по мере возмужания. Под их зеленые клейкие пряди Алик любил загнать белую санаторскую лодку, оказываясь в душном и банно-пряном шалашике, незримый ни с воды, ни с суши, уединенный, как мудрец Лао-цзы.
Кормили в Кувшинке за тот же рубль (для Леки – 18 копеек) очень диетично: манной кашкой на завтрак, легким омлетиком, ухой под щучью голову на обед, расстегайчиками с крольчатиной на ужин (почему-то!). Светлана у Алика худела, Мирончику как-то хватало, а сам отец семейства не наедался. Но что за беда – поутру ходили тучные деревенские молочницы, зычно предлагали молока – а когда Алик выходил к ним со стаканом, то со смехом наливали «такую малость» и бесплатно.
У разъезда, где шел подъем на шоссе, работал в летнее время шашлычник дядя Гурам. За сорок копеек можно было взять сочный дымный карский шампур с колечками лука и помидора, политый белым вином, ароматный нездешним югом, пришлым пиршеством.
– Спекулянт! – злился Лека, голодавший больше всех на диете «Кувшинки», но самый жадный. – Вот я позвоню ребятам в народный контроль, тогда он не так запоет!
Вообще-то он не только брюзжал, но и выучил Мирончика плавать: выбрасывал из лодки посреди омута (правда, привязав за талию к спасательному кругу) и заставлял самолично добираться до берега. Обычно своенравный Мирончик при «дяде из КГБ» как-то притих, покорился судьбе и даже ничего маме не рассказал про варварский способ «экспресс-обучения».
Мезенцов запрещал сыну плавать без страховки – веревки, за которой на приличном расстоянии тащился пенопластовый красный круг. Мирончик и с таким балластом выделывал чудеса водного поло, нырял, плескался, бесился с соседскими ребятишками.
– В рукаве-то поосторожнее! – предупредил Алан. – Там где-то в омутах здоровенный сом живет, метра на два! Местные его «Силурусом» прозвали. Он недавно у завхоза цельную утку проглотил… А Мирончик все-таки пока маленький… Силурус его если не съест – так ведь напугать может…
– Хрен! – вмешался легкомысленный Лека. – Весь этот Силурус легенда для привлечения рыбаков! Её вон Гурам распускает, чтобы успешнее шашлыками спекулировать! Сколько сома этого ловят – а выловить не могут, зато шашлычки жрут, молоко пьют, хлеб деревенской выпечки покупают – этому Силурусу местные барыги памятник должны поставить!
– Нет. – обиделся Алан и поджал пухлые гедонистические губы. – Есть сом, сам видел на ночном клеве, как он плещется! Говорю тебе метра два, не меньше… Может быть, полтора метра, врать не буду, но на метр точно потянет, тут и к бабке ходить не надо!
– Да отродясь такого не было, чтобы сом на человека нападал! – заполошно загомонил Лека. – Я сам рыбак! Сом может лягушку съесть, ну, карпа, например!..
– А утку может?! – саркастически прищурился Алан.
– И про уток сроду не слыхал! Фуфло все это!
– Да?! Фуфло?! А куда тогда у завхоза утка делась?!
– Курортники, может, украли! Или сама утонула! Нажралась вон суперфосфата – везде сволочи, накидали – забалдела и утонула спьяну, вот и вся недолга!
– А я говорю – Силурус её съел! Ты таких сомов, Лека, и не видал никогда! А все почему? Здесь ила и тины всякой завались, в рукаве-то, как подушка пуховая сомам! Рыбу здесь совхоз специально разводит для нужд отдыхающих, выпускает в омута – как шведский стол ему… Объедки из столовой – раньше обслуга тут свиней держала, а теперь обленились, черти, свиней позабивали, объедки в омут сливают – жри да толстей, чего сому ещё надо! Одного жареного антрекота вчера два бачка вывалили понадкусанного… С детской группы отдыхающих… Дети не едят – а Силурус жиреет!
– Но не настолько же, чтобы утку съесть живую! – горячился Лека.
– Вот что! – положил конец спорам Алик Мезенцов. – Раз тут есть сом, то я сына купать тут боюсь… Конечно, Мирончик купается в реке, а не в омуте, конечно, сомы охотятся по ночам, а не днем – но раз в год и кочерга стреляет! А посему, други мои, надо нам этого чертового сома изловить для безопасности – глядишь, и другие родители нам спасибо скажут! И доброе дело сделаем, и сомятины порубаем… Как, идет?!
Предложение было принято на «ура», как в прошлом году, когда Алику дали премию величиной чуть не с зарплату, и друзья втайне от жен слетали в Волгоград, похавать черной икры и осетрины, а к вечеру тем же «ТУ-124» вернулись обратно, так что про их проделку никто и не знал.
Даже скептик Лека – и тот загорелся: сомы, конечно, в два метра бывают только в сказках рыбацких, но оно и к лучшему. Если бы сом был такой здоровенный, то он был бы старым! А если бы он был старым, то плесо его было жестким и невкусным, а сомовий жир при растопке для пирогов пах бы тиной. То ли дело поймать молодого сомика – его мякоть сочная, аппетитная, а уха из такого – сущий жир, даже ложка стоять будет!
Вечером Света заставила Мирончика доесть омлет, применив замечательный аргумент:
– Вон, смотри, папа уже свои яйца съел!
Алик тогда как раз выскребал третье яйцо всмятку, принесенное деревенской торговкой.
Сын отправился спать, а Алик собрался идти на его защиту – бить сома. Света, увидев Алика в охотничьем снаряжении, только выразительно покрутила пальцем у виска. Когда Мезенцов объявил цель похода – она довесила сквозь зубы:
– Ну-ну! Дуракам закон не писан!
И ушла в комнату отдыха смотреть телевизор. Алик не унывал – такой стиль общения с женой вошел у них в норму. Его мучило другое – если он сегодня в ночь не возьмет сома Силуруса, то завтра не сможет разрешить Мирончику купаться, что, конечно, не обрадует сына.