И вот, видя, что она так разговорилась, я попросила ее рассказать мне о ее последнем увлечении, а также засыпала вопросами о вашем характере. Она мне сказала, что вы первый мужчина, которого она узнала, и последний из возлюбленных, о каких она мечтала.
— Но разве Жак, — вдруг сказала она, — никогда тебе об этом не говорил?
— Никогда.
— И не читал тебе мои письма после вашей свадьбы?
— Никогда.
— Шаль! — заметила она. — Ну, а ты сама, что ты думаешь о его характере и его наружности? Встречала ты его, когда он тут бродил в парке? Не правда ли, он с большой выразительностью играет на флейте?
— Ах, Сильвия! Злюка! — воскликнула я. — Ты, стало быть, прекрасно знала, что он здесь?
— Ну, что ж он тебе рассказывает? — со смехом сказала на. — Ведь он пишет тебе письма.
Тогда я бросилась в ее объятия, почти к ее, ногам, и с полной откровенностью, с жаром рассказала ей о дружбе, завязавшейся у нас с вами. Она слушала меня внимательно, и на лице ее было необычайное выражение удовольствия и любопытства. О, я надеюсь, Октав, что она вас любит больше, чем признается в том, больше, чем думает. Один раз она прервала меня — спросила, когда я вас увидела в первый раз, при каких обстоятельствах вы заговорили со мной; ее вопросы несколько смутили меня, однако ж я рассказала ей почти все и, в свою очередь, спросила, откуда она знает про наше знакомство.
— Я случайно увидела в руках Розетты письмо, присланное тебе, и узнала почерк, которым был надписан конверт. Не можешь ли ты показать мне одно из его писем? — добавила она. — Любопытно было бы прочитать, что он говорит обо мне.
Я побежала и принесла предпоследнее письмо[2], в котором говорилось только о ней. Она быстро прочла его и, улыбаясь, возвратила мне; затем, явно взволнованная, стала ходить по комнате, как это делает Жак, когда колеблется, обдумывая какое-нибудь решение, и наконец сказала мне, беря свой подсвечник со свечой:
— До свидания, Фернанда. Дай мне на размышление два-три дня, и я тебе отвечу, что я намерена делать с Октавом; а сегодня желаю ему спать так же хорошо, как я.
Но хотя она говорила нарочито насмешливым тоном, лицо ее просто сияло; она так горячо поцеловала меня, так ласково сказала столько приятного о моей особе, что, казалось, она была восхищена моим поведением: как видно, ей только и нужно было выслушать вашу защитницу, чтобы отпустить вам вину. Надейтесь, Октав, надейтесь! А теперь, когда она знает наши хитрости, нам бесполезно видеться потихоньку от нее. Подождем немного; если я увижу, что ее милосердие, к счастью, возрастает, я призову вас в замок, и вы броситесь к ее ногам, но мне думается, она сначала хочет посоветоваться с Жаком. Предоставьте ей свободу действий — ведь это необходимо.
О друг мой, как я буду горда и счастлива, возвратив вам счастье! А возможно ли еще счастье для меня самой? Жак так холоден ко мне, что я в отчаянии и почти не смею и думать о любви. Я постараюсь жить дружбой; ваши радости наполнят мою душу и заменят мне те, которые я утратила.
XLIX
Я тебе говорила, Жак, что ты ошибаешься: Фернанда чиста, как кристалл; сердце этой девочки — сокровище простоты и наивности. Зачем ты сам причинил себе столько страданий? Разве ты не знаешь, что в иных случаях не следует верить даже собственным глазам и собственным ушам? Кое-какие обстоятельства в этом приключении еще остаются для меня непонятными, например — история с браслетом. Я не имела случая расспросить Фернанду — тут нужна осторожность, иначе она догадается о твоих подозрениях; пусть лучше она никогда не узнает, что ты осудил свою жену, даже не выслушав ее. А так как ее полная невинность для меня ясна, как солнце, несомненна, как существование мира, я уверена, что ты вовсе не слышал слово «браслет» — ты ошибаешься и что клеймо ювелира было поставлено только на одном браслете; если в этом деле и есть между ними какая-то тайна, будь уверен, что она столь же ребячески невинная, как и остальные подробности. Возвращайся, я тебе все расскажу, все объясню, и ты успокоишься. Я знаю, что Октав переписывался с Фернандой, я читала их письма, знаю, что они говорили друг другу; Фернанда мне все простодушно рассказала. Это двое детей. Будь на месте Октава кто-нибудь другой, можно было бы сказать, что Фернанда поступала неосторожно, но ведь Октав — истый швейцарец, то есть воплощенные чистосердечие и честность. Возвращайся, мы поговорим обо всем этом. Не спрашивай меня, почему я не сказала тебе, что Октав был тут. Мне это было известно: во время последней нашей охоты на кабана я узнала своего вздыхателя, хоть он и оделся в костюм егеря. Для того чтобы ты понял его странное и романтическое поведение, мне пришлось бы признаться, что я солгала тебе, сказав, будто Октав отступился от меня и мы порвали отношения по взаимному согласию. Я-то действительно порвала с ним, но не спрашивая его согласия и не зная, сильно ли он будет страдать от такого решения. Ты написал мне, что мое присутствие тебе стало необходимо. Я еще любила Октава, но без восторгов, без страсти. Больше всех на свете я люблю, Жак, тебя, и ты знаешь это; за тебя я готова отдать жизнь; я всем обязана тебе, и служить тебе — вот мой долг в этом мире, вот единственное мое счастье. Поэтому я без колебаний рассталась с Женевой и, чтобы избежать бесполезных и тягостных объяснений, уехала, не повидавшись, не простившись с Октавом. Я знала, что эта новая разлука причинит ему много горя; я знала, что моя привязанность никогда не принесет ему добра и он меньше будет мучиться, если расстанется со мной, если прекратится эта борьба между надеждой и отчаянием, которая идет в его душе уже больше года; я полагала, что разрыв будет легким, тем более что я не сказала Октаву, куда уезжаю, а время, которое он потратит, отыскивая меня, поможет ему утешиться. Тебе я сказала, будто он расстался со мною без сожаления, а иначе ты вообразил бы, что я принесла ради тебя великую жертву, и эта мысль отравила бы тебе радость свидания со мной. Нет, жертва была невелика, мой друг: я действительно уже не люблю Октава. Правда, он еще мне дорог как друг, как приемный сын, и в тайниках души я скорбела о его горе и молила Бога облегчить его страдания, переложив их на меня. Но как я ныне вознаграждена за свои тайные огорчения, когда вижу, что я тебе полезна и делаю что-то хорошее для Фернанды!
Впрочем, все теперь исправлено. Октав открыл, куда я бежала; он приехал, принялся петь и вздыхать под моим балконом, словно севильский или гренадский идальго; он поведал о своих страданиях Фернанде и умолял ее вступиться за него. Разве я могу в чем-нибудь отказать Фернанде? Возвращайся и, чтобы все сошло прилично, возьми на себя труд представить нам Октава, а нас — ему, и пригласи его погостить у тебя некоторое время. Я берусь выпроводить его без шума и упреков, так как, полагаю, мне не придет охота расставаться с вами и последовать за ним.
L
Вы сумасшедший и чуть было не причинили нам ужасное горе! Не видя вас нигде, я возымела надежду, что вы уехали, а вы, оказывается, вздумали играть покоем и честью целой семьи. Неужели вы совсем уж не от мира сего? Вы беспрестанно упрекали меня за то, что я слишком пренебрегаю житейской действительностью, и как же вы не знаете, что самые чистые отношения между мужчиной и женщиной могут быть дурно истолкованы даже весьма мягкими и весьма порядочными людьми? Вы с такой горечью бранили меня за то, что своим независимым, слишком, по-вашему, независимым поведением я подвергаю свою репутацию сомнениям равнодушных людей. Почему же вы ведете себя так безрассудно или так эгоистично, что муж Фернанды мог бы заподозрить ее в неверности?
К счастью, этого не случилось, Жак ничего не заметил, но я-то раскрыла ваши мальчишеские выходки. Любой на моем месте порицал бы вас, судя по внешней стороне.
К счастью, я знаю, что вы порядочный человек, и я знаю также сердце Фернанды, святую его чистоту. Но что должны думать слуги и крестьяне, которым вы доверяете тайну ваших ребяческих свиданий? Неужели вы думаете, что лесник, у которого вы живете, и горничная, сопровождающая Фернанду к Перекрестку четырех тропинок, уверены в невинности ваших встреч и тщательно хранят секрет?
К тому же вся эта таинственность бесполезна. Почему вы не обратились прямо ко мне, а если уж полагали, что вам необходим посредник и заступник, то почему вы не написали Жаку, который дружески расположен к вам и имеет на меня гораздо больше влияния, чем Фернанда? Не могу понять такой глупости! Почему вы не решаетесь явиться лично? Надо поскорее покончить с этим вашим сумасбродством и исправить его последствия. Оденьтесь, пожалуйста, завтра как все люди и приходите к нам пообедать. Жак пригласит вас погостить в замке, вы должны принять приглашение. Но запомните, Октав, следующее.
Я совсем не люблю вас. Когда-то я думала, что воспылала любовью к вам, быть может — даже это так и было, но уже давно в моем сердце осталась только дружба к вам. Не обижайтесь и поверьте, что я говорю очень искренне, говорю сущую правду. Перестаньте приписывать какой-то прихоти или мимолетной грусти мое решение порвать любовные отношения с вами. Страстные поцелуи хороши лишь между любовниками, а навязывать их дружбе — значит осквернять ее. Можете ли вы вкушать счастье в моих объятиях, зная, что я открываю их вам лишь из жалости, что с моей стороны это самопожертвование? Перестаньте и думать об этом, будем братом и сестрой. Я отнимаю у вас радость уже угасшую, и помните, это не я, а вы сами разрушили чувство, переполнявшее меня восторгом и страстью. Но не будем повторять бесполезных упреков — не ваша вина, что я ошиблась. Могу вам сказать, что в моей душе уважение пережило любовь, а ведь это редкостное мнение, которое женщина может составить о мужчине, зная его так близко, как я вас знала. Если вы пренебрежете моей дружбой, если вы отвергнете ее, бесполезно для вас надолго задерживаться здесь — достаточно нескольких дней, чтобы исправить последствия вашей ветрености; если же вы, наоборот, готовы принять мою дружбу, все мы будем счастливы видеть вас в нашем кругу как можно дольше, и тогда нежной дружеской привязанностью я постараюсь загладить резкий тон моих откровенных слов.
LI
Завтра буду близ тебя, а сегодня я болен. Читая письмо, я почувствовал внезапный приступ лихорадки; до этого я был так взволнован, что не замечал своего недуга, а как только моя душа исцелилась, тело вдруг почувствовало ужасный удар, нанесенный мне, и как будто хотело распасться на части; несколько часов состояние мое было таким отчаянным, что мне казалось, будто я умираю, и я уже было думал вызвать тебя, но тут привезли из соседней деревни лекаря, и он очень кстати пустил мне кровь. Мне стало легче, завтра я буду на ногах. Не беспокойся, пожалуйста, и ничего не говори Фернанде.
Я несправедливо обвинил ее; я преступник перед ней; прощения я не буду у нее просить — такого рода признания усиливают вину; но я искуплю ее. Моя горячая привязанность к ней не утратила своей силы, и от прежних мучений мое сердце не потеряло способности любить. Не знаю, можно ли еще назвать любовью то чувство, которое Фернанда питает ко мне, — я сомневаюсь в этом; ведь эта любовь принесла ей столько страданий, а я не думаю, чтобы она могла, как я, страдать, не питая отвращения к источнику своих мук. А я, кажется мне, все тот же, как в тот день, когда впервые заключил ее в свои объятия, тот же благодетельный и святой пламень поддерживает во мне молодость сердца? я все так же полон преданности ей, так же уверен в себе, так же спокойно могу переносить повседневные огорчения, которые неизбежны при тесной близости. Прошлое не вызывает у меня ни малейшей горечи, настоящее — ни малейшей досады, будущее — ни малейшего страха: да, я люблю Фернанду по-прежнему, но теперь я несколько менее счастлив.
Октав вел себя в этой истории крайне эксцентрично, но, может быть, такой уж у него характер, а тогда нельзя и упрекать его. Ты права, полагая, что нужно поскорее прекратить это ребяческое приключение и исправить в глазах наших людей дурное впечатление, которое оно должно было производить. Объяснение дать им невозможно, и даже, если б это и можно было сделать, не стоит труда объяснять. Быстро установившееся между нами доброе согласие и то, что Октав неделю или несколько недель будет сидеть за нашим столом, — вот победоносный ответ на все злые толки.
Ты извиняешься, что скрыла от меня свою жертву — ведь ты действительно, Сильвия, принесла мне в жертву свой роман. Я знаю твое сердце, знаю, сколько в нем таится благородной гордости, спокойной решимости и нежного сострадания: я знаю, ты, должно быть, плакала над слезами Октава и, причиняя ему горе, истерзалась душой. Ты говоришь, что я для тебя дороже всех на свете. Милая Сильвия, ты еще не встретила того, кто будет тебе дороже всех на свете. Встретишь ли ты его? А если встретишь, то на свое счастье или на свое несчастье?
Прошу тебя, будь с Октавом как можно мягче и добрее; его и так уж надо пожалеть за то, что он не мог добиться твоей любви; не кори его, избавь от упреков. Что касается меня, то, как ни странно Октав поступил, обратившись за помощью к моей жене, а не ко мне, я выражу ему и дружеские чувства и уважение, которых он заслуживает. Итак, до завтра! Ты спасла меня, Сильвия; если б не ты, я уехал бы, покинув Фернанду, и навсегда остался бы преступником и несчастным человеком. Бедная Фернанда! Милая Сильвия! О, я еще буду очень счастлив, чувствую это. А дети! Ведь я думал, что увижу их только лет через пять, через шесть. Дорогие мои дети, завтра я обниму вас, проливая сладостные слезы!
LII
Не могу, друг мой, ни сердиться на тебя, ни огорчаться твоим письмом — оно просто комично, вот и все! У меня даже возникла мысль, что ты серьезно заболела и письмо свое написала в горячечном бреду. Если это действительно так и было, мне очень грустно. Дай Бог, чтоб я ошиблась, тем более что не хочется потерять такой благодарный случай весело посмеяться. Значит, на непоколебимую рассудительность и высочайший здравый смысл иной раз находит сон, и снится им всякая чушь. Дорогая Клеманс, твое состояние меня беспокоит, заклинаю тебя, пригласи врача и пусть он пощупает тебе пульс.
Несмотря на все твои милые пророчества и любезные смертные приговоры, ничего из предсказанного тобою не случилось. Я не влюбилась в господина Октава, а господин Октав не влюбился в меня. Правда, мы очень искренне любим друг друга, но настоящую любовь я питаю только к Жаку, а Октав — к Сильвии. Он знает Сильвию так хорошо и нисколько не собирался обманывать меня, когда описывал течение их любви и их размолвки, — Сильвия все подтвердила мне, слово в слово. Я добилась от нее, чтобы она, по крайней мере, вернула ему свою дружбу, и нынче утром Жак помог мне примирить их. Я немного тревожилась за Жака: он провел четыре дня на ферме в Блоссе и ни разу не написал мне за это время, хотя к Сильвии ежедневно посылал нарочного; нынче утром они мне признались наконец, что Жак был очень болен, а несколько часов и совсем был плох, едва не умер; он и сейчас бледен как мертвец. Но никогда я еще не видела его таким красивым. Движения у него какие-то томные, а во взглядах такая нежность, что прямо с ума сойдешь, хорошо, что это уже давно со мной случилось! Прошу у тебя прощения: все обстоятельства находятся в явном противоречии с той картиной, которую нарисовали твоя мудрость и проницательность. Жак, к счастью, не поставил свою подпись под высочайшими твоими приговорами: никогда еще он не был так общителен и так ласков со мной. Ну, право же, вернулись прекрасные дни нашей страстной любви, не во гнев тебе будет сказано, дорогая Клеманс.
Перейдем к продолжению рассказа. Я назначила свидание Октаву, и во время завтрака под окном раздались звуки флейты. О, если бы ты видела физиономии слуг! «Привидение! Опять привидение, да еще среди бела дня!» — говорили они в ужасе.
— Ну, Фернанда, — улыбаясь, сказал мне Жак. — Иди за своим подопечным.
И когда Октав закончил арию, Сильвия и Жак, смеясь, захлопали в ладоши. Я вышла из-за стола и привела Октава, накинув ему на голову салфетку, чтобы он походил на привидение. Он вошел с таинственным видом, и я привела его к ногам Сильвии; она открыла ему лицо и ударила ладонью по одной щеке, а в другую щеку поцеловала, Жак обнял его и пригласил пожить у нас, сколько захочется, пообещав при этом склонить Сильвию к сострадательности. Октав был взволнован и робок, как дитя; он старался казаться веселым, но все смотрел на Сильвию с выражением страха и радости. Преисполнившись добрых надежд и видя, как ласков со мною Жак, я до того взволновалась, что готова была, как дурочка, плакать при каждом слове, которое произносили за столом. Нам удалось ; наконец усадить Октава за стол, а так как перед этим он не ел целый день, то теперь принялся уплетать за обе щеки. Он сидел между Сильвией и мною; Жак курил возле — окна; все притихли — говорили лишь глазами, но какое блаженное состояние испытывали все, сколько радости было у всех в сердце! Сильвия подтрунивала над Октавом, говоря, что его ужасный аппетит совсем не к лицу герою романа. В отместку он целовал ей руки и время от времени сжимал мне пальцы; он и мне поцеловал руку, когда вставал из-за стола, а Жак, подойдя к нам, обнял меня и сказал: «Благодарю вас, Октав, за то, что вы питаете к ней чувство дружбы. Ведь у Фернанды ангельская душа, и вы это угадали». До самого вечера время прошло в прогулках, беготне, в музицировании. Колыбель малышей всегда находится возле нас — садимся ли мы за фортепьяно или дышим прохладой в саду. Октав осыпал малюток ласками и всяческими знаками внимания: он безумно любит детей и наших близнецов находит прелестными; он убаюкивает их волшебными звуками флейты, как ты говоришь, и Жаку очень нравится смотреть, как играет наш волшебник. Словом, мы провели чудесный день, полный чистых радостей. Надеюсь, что жизнь у нас будет очень мало похожа на ту, которую рисовало для меня твое веселое воображение. Очень жаль противоречить тебе, милая Клеманс, но приходится сказать откровенно, что на этот раз твоя великая прозорливость потерпела неудачу и я еще не погибла. Благодарю тебя за непреклонный приговор, которым ты обрекаешь меня на верную гибель в пучине порока; предсказание милосердно и облечено в весьма изящные выражения, но я попрошу у тебя дозволения подождать еще несколько дней, а уж тогда брошусь в бездну. А как у тебя, Клеманс? Когда ты выйдешь замуж? Не наскучило ли тебе твое одиночество? По-прежнему ли ты довольна своим монастырским житием в двадцать пять лет?
Как, должно быть, приятно остаться молодой вдовой, независимой и совершенно чуждой любви! Завидую твоей участи! Ты-то не погубишь себя, ты спряталась за решетку, заперлась на замки, сберегая свое счастье и свою добродетель, — ты же знаешь, они не убегут, если их охранять таким способом. Позволь мне еще несколько лет любить своего мужа и лишь после этого вступить в вашу строгую обитель. Прощай, моя прелесть! Желаю тебе всего лучшего. Попробую-ка и я по твоему примеру отречься от человеческих привязанностей и познать бесстрастие душевного небытия.
LIII
Право, не знаю, что творится со мной! Не сплю по-,ночам, горю в лихорадке — словом, похоже, что я начинаю влюбляться; но в кого же мне влюбиться, как не в Сильвию? И, однако, ничего понять не могу: я живу меж двух прелестных женщин и, кажется, одинаково влюблен в обеих. Я взволнован, доволен, полон энергии, веселости, радуюсь всему; на меня нападает ребяческая смешливость, хочется прыгать, как резвому щенку. Быть может, я нашел наконец тот образ жизни, который мне подходит. Не делать ничего докучного, полегоньку заниматься рисованием и музыкой, жить в живописном, тихом краю с любезными сердцу друзьями, ходить на охоту, на рыбную ловлю, видеть, что окружающие счастливы тем же счастьем, что и я, и обладают теми же склонностями, — да, это сладостная и святая жизнь.
Признаюсь, я уже начал было серьезно влюбляться в Фернанду, но, к счастью, Сильвия раскрыла наш роман и покончила с ним при помощи нескольких упреков и пожатия руки. И хорошо сделала: этот роман совсем вскружил мне голову; тайные свидания, леса, летние ночи, записочки, нежные признания, Фернанда, удрученная холодностью мужа и так мило проливающая слезы у меня на груди, — право, все это становилось уж слишком упоительным, бедная голова моя захмелела; я больше не думал о Сильвии, словно ее никогда и не было, я избегал всех случаев достигнуть успеха в мнимом моем стремлении примириться с ней. Я не очень-то раскаиваюсь в безумных мыслях, мелькавших у меня в эти дни счастья и безрассудства. Другой на моем месте поступил бы хуже. Но я очень простодушный злодей и обретаю счастье скорее в мыслях о преступлении и в надеждах на него, чем в самом преступлении. Мне внушают ужас утехи, которые достигаются вероломством и за которые надо платить укорами совести. Завлечь Фернанду на свидание и тихонько целовать ей руки, слушать, как она называет меня своим другом, своим братом, — это казалось мне гораздо более приятным, чем страстные объятия и следующее за ними отчаяние… Я никогда не обольщал женщин и не думаю, чтобы укоры и ужас обольщенной давали соблазнителю счастье; к тому же есть какое-то странное удовольствие в том, чтобы оберегать и чтить чистоту той женщины, которая вверилась вам и всецело полагается на вас. Мысль, что стоило бы мне захотеть, и я мог бы все перевернуть в этой наивной душе, мог бы похитить это сокровище, была вполне достаточна для моей гордости; я испытывал утонченное тщеславие, видя, как Фернанда предается мне, и совсем не желал злоупотреблять ее доверием.
Однако я начинал уж слишком сильно волноваться, сам не понимал, что говорю, и если Фернанда не угадывала, что происходит во мне, значит, она была чиста, как девственница. Думаю, что так оно и есть в действительности, и это увеличивает мое уважение, восхищение и — отчего бы не сказать? — мою любовь. Ну да, да, думай обо мне что хочешь, но я влюблен в нее по меньшей мере так же сильно, как в Сильвию. Что же тут дурного? Ведь я больше не буду любовником Сильвии и никогда не стану любовником Фернанды. Сильвия мне заявила решительно, упрямо и ясно, что отныне мы с нею только друзья. Не знаю, действительно ли она приняла такое решение или хочет подвергнуть меня испытанию, но, право, я немного устал от ее капризов, и, как я полагаю, досада весьма поможет мне утешиться. Во всяком случае, Сильвия ошибается, если воображает, будто позднее я с готовностью приму ее прощение: нет, я отказываюсь от ее любви, а моя любовь окончательно угасает, и никакими усилиями Сильвии уже ее не разжечь.
Несмотря на эти странные обстоятельства и несколько загадочные наши отношения, трудно представить себе существование более приятное, чем наше. Жак, Сильвия и Фернанда, несомненно, избранные души, светлые умы, свободные от всех предрассудков, от всех узких и пошлых мыслишек. Сильвия заходит даже слишком далеко в независимости своих выводов — вряд ли это принесет счастье ее возлюбленному; но если смотреть на нее лишь в свете дружбы, она существо необыкновенное и возвышенное. Жак разделяет многие ее воззрения и чувства, но высказывает их менее резко, да и по характеру он более мягок и любезен; я не знал его и неправильно о нем судил. В радушии, с которым он встретил меня, в доверии, которое он оказывает мне, в спокойствии, с которым он принимает мою мнимую дружбу с его женой, есть что-то столь благородное и высокое, что я стал бы презирать себя, если б вдруг да нашел его смешным. Предательски отнестись к такому доверию! Сама эта мысль внушает мне ужас, мне нечего и бороться с подобным искушением. Та любовь, какую питает к нему Фернанда, любовь, вызывающая у меня восхищение, как божественное свойство ее души, — надежный и вечный наш оплот. Не знаю, как я расстанусь с ней, как откажусь от счастья проводить близ нее дни своей жизни, но, несомненно, я уеду отсюда, не оставив горечи в ее душе и не испытывая угрызений совести.
Я хотел бы найти возможность поселиться неподалеку от них и видеться с ними каждый день, не живя у них и не завися от капризов Сильвии, — ведь она завтра же может изгнать меня из дома, где она обитает, а мне нечего будет и сказать, так как считается, что я гощу здесь только ради нее и с ее дозволения. Есть тут в горах на расстоянии в полмили хорошенький и превосходно расположенный домик, где когда-то помещался священник; если б я мог выжить оттуда старого рубаку, который теперь его снимает, дав ему отступного вдвое больше, чем он платит за эту квартиру, я был бы счастливейшим из смертных и к тому же обладал бы наипрекраснейшим жильем. Если я устроюсь в этом домике, приглашаю тебя провести со мною конец лета. Ты немножко влюблен в Сильвию, хотя никогда не докладывал о своих чувствах. Мы с тобой будем жить охотой, рыбной ловлей, музыкой и созерцательной любовью.
LIV
Нет, милый друг, нет, я не сержусь. Может быть, в ту минуту, как я писала ответ, во мне и поднялось раздражение, желание уязвить тебя — уж очень твое письмо было суровым и жестоким! Но клянусь, лишь только я написала тебе, сорвала досаду, я и думать позабыла о нашей ссоре, как будто ничего и не произошло. Если я в ответном своем письме зашла слишком далеко, прости меня, но в другой раз будь более милостивой. Право же, я не заслужила столь строгих наставлений; конечно, я вела себя несколько безрассудно, но сердцу моему остались совершенно чужды чувства, которые ты во мне предполагала, и на этот раз я не могла принять твой приговор как полезную для меня истину. В твоем письме я увидела какое-то презрение ко мне, которое я не могла, да и не должна была стерпеть. Ради Бога, не будем больше никогда говорить об этом. Ты долго злилась и только после трех моих писем написала наконец, что разгневалась на меня. Надеюсь, ты увидишь в моем настойчивом стремлении продолжать переписку доказательство преданной дружбы, неуязвимой для уколов обиженного самолюбия. Так и должно быть. Не помни зла, дорогая, вернись ко мне, как я возвращаюсь к тебе — искренне и радостно.
Ты высказала полное равнодушие к событиям, касающимся меня, заявив, что отныне они совершенно безразличны тебе, и, право, я едва решаюсь говорить о них. И все же я надеюсь упросить тебя, чтобы возобновившаяся наша переписка была такой же, как прежде. Мне было так приятно рассказывать тебе всю свою жизнь, неделя за неделей! Стоило мне доверить тебе свои горести, и они становились вдвое легче; правда, теперь у меня больше нет горестей. Никогда еще я не была столь счастлива и спокойна. Все легкие раны, которые мы с Жаком наносили друг другу, зарубцевались навсегда; мы понимаем друг друга во всем решительно, мы всё угадываем. Я была очень виновата перед ним и теперь просто не понимаю, как я могла зачастую обвинять не себя, а Жака, хотя у него одна мысль в голове, одно желание в душе — мое счастье. Нынче мое поведение кажется мне каким-то сном, и я не могу объяснить себе, что это было со мной, — возможно, тут причиной являлась слишком уж уединенная жизнь и полная наша праздность. Хотя бы маленькое общество и некоторые развлечения необходимы в моем возрасте, необходимы они даже в возрасте Жака, — он тоже кажется более счастливым с тех пор, как мы живем в семейном кругу. Я уже тебе писала, что Октав поселился в полумиле отсюда в очаровательном домике, и мы всей компанией раза два в неделю навещаем его, напросившись к нему на завтрак.
А сам Октав бывает у нас ежедневно. Нынче летом у него два месяца гостил один из его приятелей, господин Герберт, славный швейцарец, простодушный и мягкий человек. Мы только и делали, что охотились, ели, хохотали, катались на лодке, пели. И как прекрасно спалось нам по ночам после здоровой усталости и веселья! Сильвия — душа нашего общества, зачинщица всех развлечений. Не знаю, в каких она сейчас отношениях с Октавом; он не жалуется на нее, но хотя оба заявляют, что они только друзья, я сильно подозреваю, что они влюблены друг в друга еще больше, чем прежде. Сильвия с каждым днем хорошеет и становится все милее; она так сильна, так деятельна, что увлекает нас за собой, как вихрь. Она всегда просыпается первой, и именно она назначает распорядок дня и наших развлечений; сама она с таким жаром предается им, что заставляет и нас веселиться от души. Жак, при его хладнокровии, самый комичный, самый смешной из нас; он старательно участвует в наших забавах и шалостях, храня непроницаемо серьезный вид, и проказничает так славно, так мило, так чинно, что одно удовольствие смотреть на него. Октав веселится более бурно — ведь он еще так молод. Он играет, скачет и бегает в наших лугах, как вырвавшийся на волю жеребенок. В дождливые или слишком знойные дни его друг Герберт, который гостил у него, читал нам вслух, пока мы рисовали или занимались вышиванием. Среди этого благоденствия и радостей мои малыши растут, как грибочки; все наперебой ласкают их, я никогда не видела таких всеми любимых и балованных детей. Моя дочка всем предпочитает Октава; он ложится на ковер, где она возится на солнышке, и целые часы малютка забавляется тем, что запускает ручонки в длинные белокурые волосы своего друга. Сильвия — любимица моего сына; держа его на коленях, она играет на фортепьяно одной рукой, а он слушает с таким видом, будто понимает язык музыки; время от времени он с восхищенной улыбкой поворачивается к ней и пытается что-то сказать, но издает лишь нечленораздельные звуки, которые, по словам Сильвии, представляют собою очень ясные и очень логичные ответы на ее музыку. Интересно наблюдать, как Сильвия истолковывает и переводит малейшие его жесты, смотреть, с каким серьезным, сосредоточенным видом Жак слушает эти разговоры. Ах, какие все мы дети! И как мы счастливы!
С тех пор как Герберт уехал, холод уже дает себя знать, и мы становимся домоседами. Начинается осень, однако ж выпадают и прекрасные, погожие дни, а вечера наши исполнены прелестной меланхолии. Сильвия импровизирует на фортепьяно, а мы сидим у камелька, где ярко пылают сухие виноградные лозы. Сильвия никогда не греется у огня: зная свой сангвинический темперамент, она постоянно боится, что у нее кровь бросится в голову. Мой старый курильщик Жак расхаживает взад и вперед по комнате и время от времени дарит поцелуем свою сестру и меня, затем похлопает по плечу Октава и скажет ему: «Ты что загрустил?». Октав поднимает голову, и мы иной раз замечаем, что лицо у него мокрое от слез. Так действуют на него странные, то унылые, то буйные мелодии — импровизации Сильвии. Бывает, что Жак и Октав рассказывают друг другу те поэтические грезы, какие навевают на них пение и игра на фортепьяно. Удивительно, что одни и те же ноты, одни и те же звуки совсем различно действуют им на нервы; иной раз Жаку чудится, что он скачет на коне из Апокалипсиса, а Октаву кажется, что он спит в темнице на соломе, а то случается, что Жака удручает тоска в какой-нибудь ужасной пустыне, Октав же летает при лунном свете вместе с сильфами над чашечками цветов. Очень любопытно слушать, какие фантазии мелькают у них в голове. Сильвия редко вмешивается в разговор: ведь она фея, она вызывает видения и молча, без волнения созерцает их; она привыкла управлять человеческими грезами. Ее больше забавляет впечатление, которое ее музыка оказывает на охотничьего пса Октава, и она по-своему истолковывает подвывание, повизгивания и стоны, вырывающиеся у собаки при некоторых музыкальных фразах; Сильвия заявляет, что нашла такие аккорды, такие сочетания звуков, которые действуют на все фибры собачьей души, и что ощущения у пса более живые и поэтичные, нежели у господ охотников. Ты и представить себе не можешь, как нас забавляют и веселят подобные глупости. Когда несколько человек так крепко любят друг друга, как мы, то мысли и вкусы одного становятся общими для всех, между друзьями устанавливается горячая симпатия и полное единодушие.
До свидания, дорогая. Смотри же, пиши мне. Как раньше ты принимала участие в моих горестях, прими ныне участие в моей радости.
LV
Фернанда, я больше не могу, я задыхаюсь: эта добродетель выше моих сил. Я должен признаться и бежать или же умереть у ваших ног. Я люблю вас. Невозможно, чтобы вы этого не замечали. Жак и Сильвия — возвышенные души, но оба они безумцы, я тоже безрассудное существо, да и вы, Фернанда, такая же. Как же они могли, как все мы могли воображать, что я в состоянии жить между Сильвией и вами, не пылая любовью к той или другой? Долго я льстил себя надеждой, что любить буду только Сильвию; но Сильвия этого не пожелала. Она отвергла меня с жестоким упорством, которое оттолкнуло меня от нее, и мало-помалу мое сердце подчинилось ее воле, без гнева и без всяких усилий оно пришло к дружбе, и, право, это чувство, возникшее между нею и мной, дало мне гораздо больше счастья, чем прежняя наша любовь. Именно так я должен был любить Сильвию всегда, именно так я буду любить ее всю жизнь — спокойно, глубоко и почтительно. Но вас, Фернанда, я люблю в тысячу раз больше, чем любил когда-то Сильвию. Я весь горю страстной, безнадежной любовью и поэтому должен уехать. О Боже, Боже! Зачем я встретил вас, Фернанда!
Каждый день вы спрашиваете меня, почему я грущу, беспокоитесь о моем здоровье; неужели вы не понимаете, что я не брат вам и не могу им быть? Неужели вы не видите, что я всеми порами впиваю яд и что ваша дружба убивает меня? Что я вам сделал, за что вы любите меня так нежно и с такой безжалостной кротостью? Гоните меня, оскорбляйте или говорите со мной как с посторонним. Я пишу вам в надежде вызвать у вас негодование. Что бы вы ни сделали, какое бы несчастье ни обрушилось на меня, всё это будет некоей переменой, а спокойствие, в котором мы живем, душит меня, гнетет, сводит с ума. Долго я был счастлив возле вас. Ваша дружба, которая сейчас раздражает меня и причиняет мне страдания, в первые месяцы была божественным бальзамом, излившимся на раны истерзанного сердца. Я был полон растерянности, волнения и какой-то смутной надежды, был сам не свой от желаний, которых не мог объяснить, считая, что единственная моя цель — вечно быть подле вас. Я так тогда устал от жизни! Сильвия обратила для меня любовь в чувство горестное и мучительное, я столько перестрадал, теряя ее милости, опять обретая их и вновь теряя, что был совершенно разбит, лишился всяких надежд и склонен был предаться мечтам и химерам. Вот как велико было мое безумие: я с первого взгляда влюбился в вас; я почувствовал к вам не ту братскую, тихую дружбу, которой хвастался, но романтическую и опьяняющую любовь. Я всецело отдался этому увлечению, живому и чистому; если бы оно было всеми отвергнуто, то, быть может, стало бы яростной страстью; но вы встретили его так доверчиво и простодушно! А затем Жак так благородно пригласил меня к вам, и я мог ежедневно наслаждаться счастьем видеть вас; мало-помалу я привык любоваться вами, не дерзая желать вас. Я думал тогда, что этого мне всегда будет достаточно, или по крайней мере говорил себе, что если это чувство доставит мне слишком много мучений, у меня всегда хватит решимости уйти; а теперь я охотнее думаю, что у меня тогда хватит сил умереть.
Где то время, когда я, поцеловав вам руку, чувствовал себя бесконечно счастливым, или когда один-единственный взгляд ваш на всю ночь запечатлевался у меня в глазах и в душе? Откроюсь вам, Фернанда, я обладал вами в сновидениях, и этого мне было достаточно. Любовь к Сильвии, еще не совсем угасшая, время от времени разгоралась, и я обманывал свое сердце, смотря по обстоятельствам, которые теснее сближали меня то с Сильвией, то с вами. Сколько раз я сжимал в своих объятиях призрак, имевший и ее черты и ваши, раскидывавший по моей груди и по плечам свои длинные, черные как смоль волосы, перемешанные с шелковистыми золотыми прядями! В бреду блаженных ночей я по очереди призывал вас обеих, вспоминал привязанность, которой вы одарили меня, и мне казалось, что обе вы спускаетесь с неба и касаетесь поцелуем моего лба; но постепенно черты Сильвии стушевывались, и призрак уже появлялся передо мной в вашем облике. Иногда я все еще призывал в воспоминаниях вашу подругу — по привычке, из страха, повинуясь укорам совести, но она уже не отвечала мне; а вы непрестанно возникали у меня перед глазами, как образ моей судьбы, как пророчество, открывшееся мне по воле Господа, и тогда я отдался своей участи, начал страдать; но муки свои я приносил вам в жертву. Я видел, что вы любите Жака, и он вполне этого заслуживает; я уважаю, я чту его, разве могу я желать вырвать у него самое драгоценное его достояние на земле? Нет, уж лучше убить его. Долгое время добродетельные помыслы поддерживали мое мужество и готовность к самопожертвованию; я убеждал себя, что будет благоразумнее и легче бежать от вас, нежели вечно молчать о своей любви; но было уже слишком поздно, я не мог этого сделать — мне казалось, что я смогу вытерпеть какие угодно муки, только бы видеть вас. Я молчу уже восемь месяцев; я героически перенес зиму, которую провел возле вас, без всяких развлечений и почти что наедине с вами, ведь вы не можете отрицать, что среди нас четверых есть два дуэта — Жак с Сильвией и мы с вами: они во всем понимают друг друга с полуслова, то же происходит и с нами. Когда все в сборе, то мы двое — словно давние приятели, которые беседуют о своих радостях и горестях не таясь, открывают, какие чувства они испытывают, что они оба собою представляют. Мы с вами не рассказываем друг другу никаких историй, мы едины душой, и нам нет нужды выражать словами то, что мы оба чувствуем. Однако у меня есть потребность излить то властное и упоительное чувство, которым я безмолвно наслаждаюсь. Мы понимаем друг друга без слов — они излишни; за нас ведут разговор наши глаза и биение наших сердец. Но ведь нам нужны объятия и жаркие поцелуи, их требует тот огонь, что разгорается с каждым днем все сильнее — ведь, может быть, и ты меня любишь!.. Ах, простите меня, Фернанда, я схожу с ума. Прощайте! Прощайте! Завтра я уеду. Не презирайте меня. Я сделал все, что мог. Таить свою любовь выше моих сил…
LVI
Октав, Октав, что ты делаешь? Какое заблуждение! Ты сошел с ума, друг мой! Ведь ты мне брат, ты в этом поклялся перед Богом, передо мною. Ты не можешь преступить клятву, не можешь запятнать себя, ведь я знала тебя таким благородным и чистым. Да разве я могла бы любить тебя иначе, чем сестра любит брата? Какие ужасные мысли теснятся в бедной твоей голове! Ты болен, ты страдаешь душевным недугом, дорогой мой Октав, я это вижу; призраки, порожденные горячкой, тревожат твой сон; рассудок, память, здравый смысл покинули тебя. Тебе мнится, что ты любишь меня, а если б я ответила тебе любовью, ты пришел бы от нее в ужас, как от злодеяния. Нет, мой друг, ты не любишь меня, это тебе кажется; ты принимаешь за любовь свою жажду любви. Ты любишь Сильвию, а если не ее, то тебя влечет к какой-то другой женщине, живущей где-то в знакомом тебе месте. Тебе надо поехать, отыскать ее. Да, ты прав, уезжай, отправляйся в путешествие. Надо тебе рассеяться, избавиться от безумия. Увы! Ты, значит, не можешь остаться с нами! А я-то думала, что мы до самой старости будем жить вместе, и была так счастлива этой мыслью. Но ты излечишься и тогда возвращайся сюда, Октав; ты возвратишься с подругой, достойной тебя, и счастье всех нас станет еще более чистым и мирным. Ты говоришь, что я должна была догадаться о твоей любви ко мне. Да если б я прожила вот так, возле тебя, тысячу лет, я бы по-прежнему свято верила твоему слову, никогда бы я не подумала, чтобы ты смог стать клятвопреступником даже в тайниках души. Еще и сейчас я уверена, что ты заблуждаешься; я с изумлением смотрю на твои муки, я ошеломлена и тревожусь за тебя, словно тебя внезапно постиг страшный недуг — припадок сумасшествия или жестокие судороги. Что я тогда думала бы? Ничего, только чувствовала бы, как ты мучаешься, и мучилась бы сама. Разве могла бы я сердиться на тебя или считать себя виновницей твоей болезни? Я бы с нежностью ухаживала за тобой, старалась бы успокоить тебя добрым словом, святыми ласками, и тебе стало бы легче. Друг мой, любимый друг мой, опомнись, приди в себя, возвратись к нам, забудь пагубное потрясение. Сожжем эти письма, и пусть никогда не будет о них речи. Все это сон, ничего не случилось. Никто не слышал слов, которые ты произносил в бреду; они погребены в моем сердце и нисколько не изменили спокойствия и нежности, царящих в нем. Разве может такая дружба, как наша, разбиться в один миг — в миг заблуждения и горькой муки? Уезжай, друг мой, но, как только выздоровеешь, возвращайся, возвращайся без страха и стыда. Промелькнувшая молния не оставила зловещего следа в нашем ясном небе, и ты найдешь нас такими же, какими оставил.
LVII
Ты права, любимая сестра моя, я сумасшедший; недуг поразил мои мозг и сердце, мне надо набраться мужества и уехать. Ты ангел, Фернанда, какое письмо ты мне написала! Ах, ты никогда не узнаешь, сколько добра и сколько зла оно мне причинило. Ну хорошо, убеди себя, что я болен, постарайся убедить меня, что я поправлюсь и тогда смогу вернуться: ведь выше сил моих мысль, что я должен расстаться с тобой навеки. Ссылайся на мое слово и на святость наших уз, называй дорогое, уважаемое имя Жака; говори все, что надо сказать для того, чтобы дать мне силу, которая мне так нужна. И у меня будет эта сила, Фернанда: твоя простота и твое сострадание спасут нас обоих. Я не ожидал, что ты оттолкнешь меня с такою милосердной нежностью и будешь жалеть меня; я надеялся, что ты отвергнешь мою любовь сурово, резко, и мне можно будет меньше любить и уважать тебя. А тогда — горе тебе! Я бы остался, и, быть может, мне удалось бы погубить тебя. Но что я могу сделать пред лицом такой спокойной и сострадательной добродетели? Самый последний из негодяев — и тот бросился бы на колени перед тобою, а я, как ты знаешь, человек порядочный, я буду мужественным и уеду.
Прощай, Фернанда! Прощай, дорогая сестра, прощай, моя единственная и последняя любовь. Пусть будет со мной, что Богу угодно. Я умру или выздоровею. Не в этом дело — важно, чтобы ты оставалась счастливой и чистой; я уеду с этой мыслью, и она поддержит меня.
Простите мне воровство, совершенное мною, — ведь тот браслет, что вы мне как-то вечером бросили из окна, приняв меня за Жака, я так и не возвратил вам. Вместо него у вас точная его копия, которую я заказал в Лионе и отдал вам, чтобы не оскорбить вас своим сопротивлением. У меня не хватило духу расстаться с этим первым залогом приязни, ставшей для меня столь необходимой и роковой; ныне, когда я чувствую себя преступником в сердце своем, я не осмелился бы увезти этот браслет без вашего позволения. Но вы не можете отказать мне, раз я уезжаю и, быть может, навсегда. Я приношу мучительнейшую из всех жертв, так неужели вы будете безжалостны? За свою любовь я, быть может, заплачу жизнью, а ваше великодушие ничего вам не будет стоить, так как никто не может догадаться о подмене. Я велел стереть со щитка браслета инициалы Жака, переплетенные с вашими инициалами, и заменил их моими. Если в ужасную и торжественную минуту расставания вы милостиво отдадите мне этот залог дружбы и прощения, он станет мне еще дороже, чем прежде.
Нынче вечером я скажу, что уезжаю завтра; я найду предлог и пообещаю возвратиться. Будьте спокойны, я не выдам себя. Но неужели я уеду, не попрощавшись с тобой, не облив слезами твои руки? Не бойся остаться со мной наедине, как ты испугалась вчера, Фернанда. Чего ты боишься? Неужели ты не уверена в себе? Разве ты не знаешь, что если бы я даже на минуту поддался слабости и отчаянию, ты единым словом повергла бы меня к ногам своим и обратила бы в самого молчаливого и смиренного человека? О, не беги от меня, не заставляй меня страдать в последний день, который я проведу близ тебя! Если тебе больно смотреть на мои слезы, если мои жалобы надоели тебе, потерпи, наберись мужества — мне его надо гораздо больше, чтобы расстаться с тобой. Подумай, что твое испытание завтра кончится, а мое испытание, ужасное, вечное, завтра только еще начнется! Подумай о том, что я поднимаюсь по ступеням эшафота и что Господь зачтет тебе слово милосердия, которое ты подаришь мне, отправляя на муки.
LVIII
О мой ангел, любимая моя, мы спасены! Да ниспошлет Господь благословение тебе, самому чистому и самому святому из всех его творений! Да, ты права — у того, кто хочет набраться силы, она появляется, и небо не покидает в опасности того, кто от всего сердца, искренне взывает к нему. Что сталось бы со мной вдали от тебя? Мою душу загрязнили бы злые сожаления, ярость, нелепые замыслы, а может быть, и нелепые деяния, направленные на то, чтобы найти тебя и уловить в свои сети; а меж тем теперь ты поможешь мне быть добродетельным и спокойным, как ты сама. Постоянное созерцание твоей ангельской безмятежности вольет такое же спокойствие в мою душу и в мои чувства. Я бы погиб, если бы ты не протянула мне руку помощи; позволь же мне прильнуть к ней устами, и пусть она ведет меня куда угодно. Я смиренно готов принести все жертвы, я буду молчать, я исцелюсь. Да разве я уже не исцелился? Разве я не испробовал душевные свои силы в ту ночь, которую ты дозволила мне провести в твоей спальне? Я был сам не свой, когда встал, чтобы зайти к тебе и попрощаться. И надо же было, чтобы Жак вчера вечером уехал — как раз в часы ужасного приступа моей убийственной лихорадки и горячечного бреда. Ах, то была воля провидения] Если бы ты отказалась принять меня, я выломал бы дверь — ведь я сам уж не понимал, что делаю! Но ты сама отворила мне и хорошо, что сделала это. Найдется ли во всем мире столь бурный порыв и бредовое безумство, которые могли бы устоять перед святым доверием столь чистого божественного создания, как ты? Ты тоже еще не спала, дорогая моя девочка, даже и не раздевалась еще, ты молилась за меня. Ангел небесный, Бог услышал твою молитву. Когда я увидел тебя, такую прелестную, такую невинную в белом твоем платье с распущенными по плечам белокурыми волосами, с ласковой улыбкой на устах, с большими прекрасными глазами, влажными от слез, пролитых за меня, мне показалось, что я вижу деву Марию, и я бросился к твоим ногам, словно преклонил колена перед алтарем. О, как сострадательно ты слушала мои скорбные речи, с какой несказанной нежностью ты отерла мои слезы и, плача сама, обнимала меня! О, как ты безрассудна в своей высокой чистоте! Ужели ты существо бесплотное? Что за божественное могущество ниспослано тебе свыше, раз ты можешь успокоить порывы яростной страсти нежными ласками, которые должны были бы ее распалять? Как свежи были твои уста, коснувшиеся поцелуем моего лба! Мне казалось, что волшебный эликсир побежал по моим жилам, и кровь моя стала столь же чиста, как у твоих детей, мирно спавших возле нас. О, как прелестны твои дети, и как я люблю их! На личике твоей дочери уже отражается твоя девственная душа. Я бы похитил ее, если б ты меня прогнала; я не мог бы расстаться с этой колыбелью, в которой она так часто засыпала под звуки моей флейты; сердце мое разрывалось при мысли, что мне придется жить в одиночестве, всеми покинутому, тогда как восемь месяцев я наслаждался несказанным счастьем вашей привязанности. Я терял тебя, мое сокровище, и сколько еще драгоценных благ — дружбу Сильвии, красавицы Сильвии, женщины великой души и просвещенного ума! Я лишился бы дружбы Жака, за которого готов был отдать жизнь. Где еще я нашел бы людей с таким сердцем? Кто скрасил бы мне жизнь вдали от всех вас?
Будь благословенна, моя Фернанда! Ты не хотела довести меня до отчаяния, и когда я спросил у тебя, думаешь ли ты, что нам можно безопасно жить друг подле друга, сам Господь подсказал тебе ответ: «Да!». А это «да», с каким восторгом и доверием ты произнесла его! Меня словно ударил электрический ток: ведь я так мало надеялся услышать слово ободряющее, слово прощения. Достаточно было его, чтобы я в один миг стал другим человеком. Раз ты уверена во мне, уверен в себе и я; бежать было бы трусостью, когда я могу победить себя, да и разве эта победа так уж трудна? Мне теперь даже непонятно, почему мной овладело такое бурное смятение. Конечно, издали опасность всегда кажется страшнее, чем вблизи. К тому же, когда я страшился, что могу пасть и увлечь тебя за собою, я еще не знал тебя и считал, что ты обыкновенная женщина, такая же, как и все, а ты божество, которое не могут запачкать пятна грязи человеческой. Я не мог себе представить, чтобы вместо страха или гнева, которые ты выкажешь, когда я признаюсь тебе в своих мучениях, на лице твоем будет сиять светлое доверие, а на губах — сострадательная улыбка: я думал, что ты с ужасом вырвешься из моих объятий, и когда я попытаюсь, как в другие дни, коснуться твоей щеки братским поцелуем, ты с негодованием отпрянешь. Но твоя невинность смело идет навстречу грубым опасностям и стойко преодолевает их. Ах, я мог бы возвыситься до тебя и реять в таком же полете над бурями человеческих страстей, в лучезарном небе, вечно ясном, вечно чистом. Позволь мне любить тебя, позволь мне все еще называть любовью то странное и возвышенное чувство, которое я испытываю; дружба — слово слишком холодное и обыденное для столь пламенного чувства: в языке человеческом не найдется названия для него. Но разве не называют также любовью привязанность матерей к своим детям и восторженное поклонение Богу? То, что ты мне внушаешь, напоминает все эти чувства, но представляет собою и нечто большее. Ах, поверь, Фернанда, надо очень сильно любить женщину, чтобы исполниться того безмерного спокойствия, которое снизошло на меня шесть часов тому назад. Странное и блаженное ощущение! Возвратившись домой после твоего целомудренного объятия, я чувствовал себя чище и спокойнее и заснул спокойным, благодетельным сном, каким еще ни разу не спал за все лето, а проснулся нынче утром таким радостным и веселым, каким мне не случалось пробуждаться за всю мою жизнь. Видишь, сколько добра принесли мне твои слова! Напиши мне, повтори то, что ты сказала мне, и я на коленях буду перечитывать письмо, если облачко грусти пробежит в моем ясном небе и на мгновение скроет твой чистый свет, о моя лучезарная путеводная звезда!
Мне кажется, будто я впервые вижу солнце, — такой сияющей и молодой мне представляется природа. Только что прозвучал колокол, призывающий тебя к завтраку, и я вздрогнул, словно услышал голос друга. Как прекрасна жизнь, как мы счастливы! Так как я живу недалеко от тебя, Фернанда, западный ветер принес мне знакомые шумы из твоего дома и благоухания твоего сада. Я еще успею одеться и прийти сесть за стол одновременно с тобой, пока Сильвия методически прибирает и раскладывает свои книги и карандаши в большой гостиной. Да неужели я все это увижу — все, с чем вчера вечером, казалось, расстался навсегда? Неужели я еще буду смеяться и болтать за этим столом, где дозволяется сидеть, положив локти на стол, и где можно сколько угодно раз вставать за трапезой? Неужели я еще буду петь с тобой наш любимый дуэт? О, какой праздник! А если б ты знала, как красиво нынче на заре закатывалась луна, когда я возвращался по долине домой. Как обильно была усыпана бледными алмазами мокрая от росы трава и каким свежим, сладким ароматом благоухали первые цветы миндальных деревьев! Но ведь и ты наслаждалась картиной рассвета: ты стояла у окна, и я видел тебя долго, пока позволяло расстояние. Ты провожала меня взглядом, моя красавица, ты слала мне вслед добрые пожелания, ты просила Бога сохранить то, что сотворили твои благоговейные усилия — ту новую душу, которой ты наделила меня, ту новую добродетель, которую ты открыла во мне. Ну, довольно! Складываю письмо и ухожу. Сейчас посмотрел в подзорную трубу, прикрепленную к окошку и направленную на ваш дом; увидел Сильвию — она в голубом платье ходит по саду. Ты еще спишь, мой ангел, или одеваешь детей. Иду тебе помогать, буду играть на флейте, чтобы твоя дочка не плакала, когда ты станешь надевать ей чулочки. А наш Жак, он вернется вечером, не правда ли? Я крепко обниму его, словно не виделся с ним десять лет! А ты больше уж не будешь обнимать меня, но дозволишь мне сколько угодно целовать твои ножки и край твоего платья.
LIX
Разлучиться? Нет, это ужасно, это невозможно! Я прекрасно знаю, что у вас хватит сил отогнать эту зловещую мысль и не покидать меня. Я полагалась на вашу дружбу, когда сказала: «Да, ты можешь остаться, Октав. Останься откажись от преступных мечтаний, сделай благородное усилие над собой; открой глаза, посмотри, какой святой любовью тебя любят, как ты можешь быть счастлив в кругу твоих друзей, которые наперебой балуют тебя, и как ты будешь страдать в одиночестве, терзаясь угрызениями совести за то, что привел в отчаяние сердце, искренне любившее тебя, и сожалея о том, что огорчил своим отъездом два других сердца. Загляни в свою душу, посмотри, как она хороша, молода и сильна. Разве не может она из двух жертв принести более благородную и более великодушную? Неужели ты не уверен, что всегда будешь управлять своими страстями? Разве я поверю, что у тебя чувственность возьмет верх над сердцем? Ведь я всегда буду тут и укреплю в тебе мужество, если оно ослабеет. Неужели ты останешься глух к моему голосу, когда я буду молить тебя? А эти сладостные слезы, которые ты проливаешь теперь, неужели они иссякнут, когда польются мои слезы!». О, дорогой Октав, говоря так, я чувствовала, что Бог вдохновляет меня. Доверие, чудесная вера снизошли в мою душу, мне как будто ниспослано было откровение, и я увидела то, что произойдет меж нами. И действительно, разве не было чудом мое решение и восторг, объявший тебя в ту минуту? Ты не знаешь, как ты был прекрасен, когда, упав на колени, поднял руки к небу, призывая его в свидетели своих клятв; как разрумянилось и оживилось твое бледное лицо; каким огнем вдруг загорелись твои усталые и почти угасшие глаза. Небесный луч оставил на тебе свой отблеск, и со вчерашнего дня у тебя совсем иное выражение лица, иная красота, которой я прежде не знала. Изменился и твой голос: в нем появилось что-то новое, проникающее в душу, как прекрасная музыка, и когда ты читаешь вслух, я не слушаю слов, не понимаю смысла прочитанных фраз, одна лишь гармония твоего голоса меня волнует, и мне хочется плакать. Я чувствую, что и сама я переменилась: у меня возникли какие-то новые способности, мне понятно теперь множество вещей, которых вчера я еще не понимала; на сердце у меня теплее, и оно стало богаче. Больше чем когда-либо я люблю мужа, свою сестру Сильвию и своих детей; а к тебе, Октав, я чувствую привязанность, имени которой не стану искать, но знаю, что Бог вдохнул ее в меня и Бог ее благословляет. Как ты благороден и чист, друг мой, как непохож ты на других мужчин и как мало тех, кто способен понять тебя!
Что сталось бы со мной, если б ты покинул нас? От одной мысли о разлуке с тобой я все еще болезненно вздрагиваю. Да знаешь ли ты, друг мой, как ты необходим для всех нас, а главное, для меня? В прошлом письме ты совершенно правильно сказал: мы с тобой единое целое. Никогда два характера так не соответствовали друг другу, никогда два сердца так не понимали друг друга, как наши. Между Жаком и Сильвией большое сходство, а на нас они не походят, и именно поэтому мы их так любим; вот почему у нас могла возникнуть любовь к ним, а меж нами любовь невозможна. Мне думается, для любви необходима разница во вкусах и мнениях, мелкие обиды, примирения, слезы — все, что может взволновать чувствительность и пробудить повседневную заботу; дружба, братская любовь, если хочешь, счастливее, более ровна и чиста: это убежище против всех житейских бед, высшее утешение в горестях, которые причиняет любовь. До нашего с тобой знакомства у меня была подруга, которой я изливала все свои огорчения, и хотя ее ответные письма были язвительны и суровы, одна уж привычка писать ей о всех событиях моей жизни приносила мне большое облегчение. Ты читал ее письма, делал из них свои выводы и умолял меня сместить мою наперсницу и передать тебе ее обязанности. Не знаю, право, оказалась ли она, как ты полагаешь, мнимой и дурной подругой, но, уж конечно, она не могла сравняться с тобой, мой дорогой, мой добрый Октав. Ах, как далеко ей было до твоей мягкой и чувствительной души! Она меня все пугала, а ты стараешься убедить; она мне грозила неизбежными бедами, а ты учишь меня, как оберегаться от них; ведь у тебя-то, во всяком случае, не меньше ума и здравого смысла, чем у нее, а кроме того, ты знаешь, как надо говорить со мною, как убеждать. С тех пор как ты живешь здесь, я привыкла постоянно открывать тебе свое сердце и благодаря этому исцелилась от мелких нравственных недугов, избавилась от многих недостатков, которые мешали и вредили моему счастью.
Ты научил меня мириться с огорчениями повседневной жизни, терпеливо сносить несовершенства любимого, не требовать от сердца человеческого больше, чем оно может дать; ты внушил мне стремление к справедливости; ты научил меня любить Жака так, как надо его любить, чтобы сделать его счастливым. Стало быть, и мое и его счастье — дело рук твоих, дорогой мой друг! И я так привыкла прибегать к тебе во всех затруднениях, что мое благоденствие рухнуло бы в тот день, как я лишилась бы твоей помощи; быть может, вернулись бы ко мне прежние мои недостатки, и я утратила бы плоды твоих советов. Итак, останься и больше никогда не говори о разлуке. Мы заживем еще лучше, чем жили до сих пор. Дети мои будут расти у тебя на глазах, и мы вместе будем их воспитывать: мы постараемся развивать их ум так же заботливо, как теперь заботимся о телесном развитии и здоровье этих крошечных особ. После детей и после Жака ты для меня будешь самым дорогим, хотя я считаю Сильвию своей сестрой и люблю ее как сестру. Но по характеру ты ближе мне, я чувствую к тебе больше доверия и душевного тяготения, особенно теперь, и мне кажется, что мы получили новое крещение и что Бог покарает нас, если мы будем порознь взывать к нему.
Оставь у себя мой браслет, но при одном условии: прикажи восстановить на нем инициалы Жака, не стирая твоих инициалов, — пусть и те и другие будут переплетены с моими инициалами, и пусть сердце твое никогда не отделяет меня ни от него, ни от тебя.
LX
Вчера ты спросила меня, почему я так часто езжу в Блосс, и упрекала за то, что с некоторых пор я все ищу уединения. Это правда: никогда еще я так сильно не чувствовал потребности побыть одному и поразмыслить. Это пустынное место с угрюмым ландшафтом нравится мне и действует на меня благотворно. Я чувствую, что некая рука, неумолимая, но и в суровости своей все еще отеческая, ведет меня в безмолвие лесов и учит там меня смирению. Присев у подножия векового замшелого дуба, я вспоминаю всю свою жизнь. Это меня успокаивает.
Разве ты не знаешь, что со мной? Неужели ты не заметила, что Октав любит мою жену? Долго эта любовь была романтической и невинной, но она становится яростной, и если Фернанда еще не видит этого, то скоро увидит и она. Мы были неосторожны, постоянно оставляли их одних, а они так молоды! Но что мы могли сделать? Разве стала бы ты притворяться и требовать от Октава любви, которую сама же и отвергла? Ты из гордости отказалась бы от всего, что походит на низкую ревность и уязвленное тщеславие. А мое положение было гораздо хуже. Ведь сначала я несправедливо обвинил этих молодых безумцев; я чувствовал, что должен искупить свою вину перед ними, и страх совершить новую ошибку заставлял меня закрывать глаза. Признаюсь, вопреки очевидности, я все еще не могу допустить, что Октав влюблен в Фернанду; вначале он казался таким уверенным в себе и весь прошлый год был так счастлив в нашем кругу. Но вот настала зима, он изменился, с каждым днем все больше волновался, делался все рассеяннее, а теперь по-настоящему заболел от горя. Он честный человек; неудивительно, что он держится со мной сухо и холодно. Он не умеет скрыть от меня чувства неловкости и смущения, которые я вызываю у него, а между тем он искренне любит меня. Вчера вечером, когда я уже собирался сесть на лошадь, он вышел во двор вместе со мной и заговорил о поездке в Женеву, которую собирается предпринять. Я понял, что он хочет удалиться от Фернанды, и молча пожал ему руку; тогда он бросился мне на шею, воскликнув: «Ах, милый мой Жак!..». Затем вдруг остановился и стал говорить о моей лошади. Бедняга Октав, он несчастен, и притом по нашей вине: мы предоставили ему слишком большую свободу действий среди опасностей, подстерегавших его в молодые годы. Но где бы они ему не встретились? И где бы он мог так мужественно бороться с ними?
Он уедет, я в том уверен, и, может быть, сейчас уже уехал. У него было какое-то необычное выражение лица, словно он принял какое-то тягостное, но твердое решение. А заставляло меня немедленно уехать на ферму то, что я заметил за обедом внезапную и сильную перемену в моей жене: до тех пор я даже по лицу ее был убежден, что она совсем не подозревает о любви Октава, а теперь я не знаю, что и думать. Правда, за последнее время ей нездоровится: ведь она отняла детей от груди, а молока у нее все еще в изобилии, и зачастую она недомогает из-за этого. Я не хотел внимательно наблюдать за ней, мне было страшно. Что бы ни произошло между нею и Октавом, раз у него хватает мужества уехать, не следует отравлять ему, быть может, последний день, который он проведет возле нее. Я уверен в рассудительности и осторожности Фернанды, она удалит Октава, не оскорбляя его и не разжигая его страсть бесполезными проявлениями своей непреклонности; я видел, что должен предоставить ей свободу действий и что слепая доверчивость — лучшая порука их добродетели.
Итак, я нисколько не беспокоюсь, но мне очень грустно, и я ужасно устал, да к тому же глубоко недоволен собою. У меня был искренний, любезный сердцу, преданный друг. Но он должен уехать, потому что я существую на свете! Вы жили прекрасной жизнью в тесном своем кругу, веселой и чистой, как ваши сердца, и вот жизнь эта взбудоражена, испорчена, отравлена, потому что я, господин Жак, — супруг Фернанды! Я так мало надеюсь на себя, так мало верю в свое будущее, что лучше хотел бы умереть, оставив вас всех счастливыми, чем сохранить свое счастье ценою счастья кого-либо из вас. А возможно ли отныне для меня счастье, если сердце Фернанды терзают сожаления? Вот что привело меня вчера в ужас. Быть может, она любит его; если это так, сама она этого еще не знает, но разлука и тоска откроют ей правду. Зачем же ему уезжать, если она будет оплакивать его, а меня возненавидит?
Нет, она не будет ненавидеть меня, она такая добрая и ласковая. Я тоже буду добрым и ласковым с ней, но она будет несчастной, несчастной из-за наших нерасторжимых уз. Я много думал об этом, прежде чем мы поженились, а с некоторого времени опять думаю. Не говори со мной, не сообщай ничего, пока я сам не спрошу. Боюсь, что в первый раз ты слишком уверила меня в их дружбе; тогда она была чиста, да чиста еще и теперь, но прежде они легко могли расстаться, а теперь разлука разобьет им сердца. Да простит нас Бог, мы ничего не делали с дурным и преступным намерением. Завтра я вернусь домой. Если Октав к тому времени не уедет, мне надо будет подумать над тем, что я должен и могу сделать.
LXI