Владимир Набоков
КОММЕНТАРИИ К «ЕВГЕНИЮ ОНЕГИНУ» АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА
А. Николюкин
О КНИГЕ НАБОКОВА И ЕЕ ПЕРЕВОДЕ
Владимир Владимирович Набоков перевел пушкинского «Евгения Онегина» на английский язык и написал два тома комментариев, рассмотрев историко-литературные, бытовые, стилистические и иные особенности романа в контексте русской и мировой литературы.
В России ценные комментарии к «Евгению Онегину» принадлежат пушкинистам Г. О. Винокуру, В. В. Томашевскому, С. М. Бонди. Специальные книги-комментарии созданы Н. Л. Бродским (1932; 5-е изд., 1964) и — уже после Набокова — Ю. М. Лотманом (1980; 2-е изд., 1983; 1995).
Комментарии Набокова, написанные в 1950-е годы и опубликованные впервые в 1964 г., носят многоплановый характер, им сопутствуют пространные экскурсы в историю литературы и культуры, стихосложения, сравнительно-литературоведческий анализ. При этом раскрываются не только новые стороны романа Пушкина, но и эстетика самого Набокова-поэта.
Набоков писал для западного читателя (нередко используя при этом американизмы). Его сопоставительный анализ пушкинских строк обращен часто к образцам западноевропейской литературы вне зависимости от того, знал ли Пушкин эти литературные произведения или мог о них только слышать. Так, известные строки: «Москва… как много в этом звуке / Для сердца русского слилось», — вызывают у Набокова только ассоциацию со строками: «Лондон! Ты всеобъемлющее слово» — из английского поэта Пирса Эгана (1772–1849), которого помнят в Англии как автора поэмы «Жизнь в Лондоне» (1821).
Если в известных комментариях Ю. М. Лотмана приводятся главным образом русские источники, то В. В. Набоков специализируется в основном на английских, французских и немецких «предшественниках» и современниках Пушкина.
В исследовании Набокова сказались его литературные пристрастия: нелюбовь к Достоевскому, пренебрежительное отношение ко многим поэтам пушкинской поры и даже к Лермонтову. Парадоксальность иных суждений Набокова о Чайковском, Репине, Стендале, Бальзаке, Беранже и др. является частью литературно-эстетических воззрений, нашедших отражение в его романах и литературно-критических штудиях.
Художественно-эмоциональная сторона книги Набокова во многом определяет ее жанрово-стилистические особенности. Это — не только, а может быть, и не столько комментарий к роману Пушкина, сколько оригинальное произведение писателя в жанре так называемого научно-исторического комментария. Литература XX века, достаточно разнообразная и непредсказуемая, допускает и такое прочтение сочинения Набокова.
Едва ли только целям комментирования к «Евгению Онегину» служат, например, пространные рассуждение автора (в связи с поездкой Лариных в Москву) о том, как, по словам Гиббона, Юлий Цезарь проезжал на наемных колесницах по сотне миль за день, или о том, как императрица Елизавета разъезжала в специальной карете-санях, оборудованных печью и карточным столом; с какой скоростью проезжали расстояние от Петербурга до Москвы (486 миль) Александр I, которому потребовалось на это в 1810 г. сорок два часа, и Николай I, преодолевший это расстояние в декабре 1833 г. «за феноменальные тридцать восемь часов». Не останавливаясь на этом, Набоков приводит воспоминания Алексея Вульфа, приятеля Пушкина, как тот на дядиной тройке целый день с раннего утра до восьми вечера преодолевал сорок верст от Торжка до Малинников в пределах Тверской губернии после обильного снегопада.
Книгу Набокова можно назвать трудом жизни писателя. Благодаря дару художника и исследователя он — лишенный доступа к рукописям Пушкина — сумел прочитать роман так, как и не снилось нашему литературоведению.
Как известно, Достоевский утверждал, что если бы Татьяна овдовела, «то и тогда бы не пошла за Онегиным. Надобно же понимать всю суть этого характера!» Набоков, исконно не принимавший Достоевского (тем не менее испытывавший, как это ни парадоксально, глубокое воздействие его творчества), противопоставляет свое понимание развития образа Татьяны. Последнее свидание Онегина с ней оборвалось «незапным звоном шпор» ее мужа. Но кончились ли на этом их отношения?
Татьяна отказывает Онегину, произнося героическую фразу: «Но я другому отдана; / Я буду век ему верна». Но все ли оборвалось этими словами любящей женщины?
Л. Толстой записал в Дневнике 1894 года, что обычно романы кончаются тем, что герой и героиня женились. «Описывать жизнь людей так, — продолжает он, — чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам». Окончить «Евгения Онегина» звоном шпор мужа Татьяны — при том что оба героя любят друг друга, — это не столь уж многим отличается от варианта Толстого. Сам он рискнул повести своих персонажей дальше, описав настойчивые ухаживания Вронского за Анной, которая тоже была «отдана — верна».
Набоков первый предложил иное прочтение концовки романа Пушкина. Ответ Татьяны Онегину отнюдь не содержит тех примет «торжественного последнего слова», которые в нем стараются обнаружить толкователи. Набоков обращает внимание на трепещущую, чарующую, «почти ответную, почти обещающую» интонацию отповеди Татьяны Онегину и как при этом «вздымается грудь, как сбивчива речь», увенчиваемая «признанием в любви, от которого должно было радостно забиться сердце искушенного Евгения». Но Пушкин не захотел продолжить роман, как бы оставив это сделать Льву Толстому.
Дедукция подчас ведет писателя к далеко идущим и неожиданным выводам. Всем памятны пушкинские строки, обращенные к няне Арине Родионовне: «Выпьем, добрая подружка / Бедной юности моей». Экстраполируя желания юного поэта на 70-летнюю старушку, Набоков утверждает, что она «очень любила выпить». Набоков заставляет читателя вдумчивее подходить к каждой строке, к каждому пушкинскому слову, делает удивительные наблюдения. Вот Татьяна просит няню послать тихонько внука с письмом к Онегину (Набоков даже реконструировал французский текст письма Татьяны): «Насколько мы можем предполагать, это тот самый мальчик (в первом черновике его зовут Тришка, т. е. Трифон), который подавал сливки в главе Третьей, XXXVII, 8, а возможно, и совсем малыш, заморозивший пальчик в главе Пятой, II, 9–14».
Набоков так проникает в реалии усадьбы Лариных (леса, источники, ручьи, цветы, насекомые и проч.), в родственные и иные отношения их семейства в деревне и в Москве, как мог сделать только человек, как бы наделенный генетической памятью, видящий все это духовным зрением, глазом души своей. Набоков не только комментирует текст, но и живет им — пушкинское становится для него исходным моментом собственного сотворчества. Пушкин вступил в игру со своим героем: то догоняет Онегина в театре, то встречается с ним в Одессе, то рисует себя вместе с ним на набережной Невы. И уже не только Онегин, но и Пушкин становится персонажем романа. Игра оборвалась вместе с романом, который поэт пытался, подчеркивает Набоков, продолжить. «Проживи Пушкин еще 2–3 года, — заметил как-то Набоков, — и у нас была бы его фотография». Продолжая предложенную Набоковым игру, можно сказать, что через несколько лет Пушкин сфотографировался бы с «добрым малым, как вы да я, как целый свет», засвидетельствовав реальность всего происходящего. «Мой Пушкин» Набокова, так же как «мой Пушкин» В. Розанова, М. Цветаевой, А. Ахматовой, В. Ходасевича и других писателей, становится частью его собственной художественной и эстетической структуры, преображаясь в образы.
В своих комментариях Набоков нередко ссылается, по большей части критически, на своих предшественников в переводе «Евгения Онегина» на английский язык. Это четыре издания: перевод Генри Сполдинга (Лондон, 1881), Бабетты Дейч (в «Сочинениях Александра Пушкина», вышедшего по-английски под ред. А. Ярмолинского в Нью-Йорке в 1936 и 1943 гг.), Оливера Элтона (Лондон, 1937; перевод печатался также в журнале «The Slavonic Review» с января 1936 по январь 1938 г.) и перевод Дороти Прэлл Рэдин и Джорджа З. Патрика (Беркли, 1937).
Наш перевод комментариев рассчитан на русского читателя, не знакомого с переводом «Евгения Онегина» Набоковым. Поэтому в набоковском комментарии нами сокращены рассуждения о возможностях английского языка в передаче отдельных слов и словосочетаний романа Пушкина, а также сравнения набоковского перевода с другими переводами «Евгения Онегина» на английский, французский, немецкий, польский языки. Опущены комментарии к черновикам пушкинских строф.
Французские, немецкие, итальянские, латинские стихотворные тексты сопровождаются переводами в угловых скобках (переводы с французского специально не оговариваются), французские и немецкие прозаические цитаты приведены только в русском переводе. Указание фамилии переводчика в тексте означает наличие опубликованного перевода. Сохраняется система отсылок и сокращений, принятая Набоковым. «Заметки о стихосложении» печатаются в сокращении. Ранее переводились отдельные отрывки из комментариев Набокова к «Евгению Онегину»: глава Первая, строфа XXXIII (Звезда. 1996. № 11), глава Вторая, строфы I–XXIII (Наше наследие. 1989. № 3).
Набоков избрал для своего перевода текст «Евгения Онегина» издания 1837 г., который воспроизведен в заключительном четвертом томе труда Набокова. Перевод комментариев осуществлен по изданию: Pushkin A. Eugene Onegin: A novel in verse. Translated from the Russian, with a commentary, by Vladimir Nabokov. N. Y.: Pantheon books, 1964. Vol. 1–4, где комментарии занимают 2 и 3 тома (в первом томе — перевод романа). В работе над переводом приняли участие:
Научный редактор выражает благодарность за консультации и помощь В. П. Балашову, Г. Н. Волошиной, М. Л. Гаспарову, Л. В. Дерюгиной, Р. И. Хлодовскому.
Список сокращений
Акад. 1937 — Пушкин. Полное собрание сочинений. Т. VI. Евгений Онегин. Ред. Б. Томашевский. Л.: Академия наук СССР, 1937.
Акад. 1938 — Пушкин. Полное собрание сочинений. Т. XIII. Переписка, 1815–1827. Ред. М. А. Цявловский. Л., Академия наук СССР, 1938 <на самом деле 1937>.
Акад. 1948 — Пушкин. Полное собрание сочинений. Т. V. Поэмы. 1825–1833. Ред. С. М. Бонда. М.; Л.: Академия наук СССР, 1948.
«ЕО» — Евгений Онегин.
MA — Московский центральный архив [ныне РГАЛИ].
МБ — Ленинская библиотека. Москва [ныне РГБ].
ПБ — Публичная библиотека С.-Петербург, позднее Ленинград [ныне РНБ].
ПД — Пушкинский Дом. Ленинград [ИРЛИ].
Временник — Пушкин: Временник пушкинской комиссии. Т. I–VI. М., 1936–1941.
Сочинения 1936 — Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Под ред. Ю. Г. Оксмана, М. А. Цявловского, Г. О. Винокура. М.; Л.: Academia, 1936–1938. Т. 1–6.
Сочинения 1949 — Пушкин A. C. Полное собрание сочинений. Т. V. Ред. Б. Томашевский. М.;Л.: Издательство Академии наук СССР, 1949 <на самом деле 1950>.
Сочинения 1957 — Пушкин A. C. Полное собрание сочинений. Т. V. Ред. Б. Томашевский. М.: Издательство Академии наук СССР, 1957.
ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН
Роман в стихах
Эпиграф к роману
Pêtri de vanité il avait encore plus de cette espèce d’orgueil qui fait avouer avec la même indifference les bonnes comme les mauvaises actions, suite d’un sentiment de supériorité, peut-être imaginaire.
Мысль снабдить легковесное повествование философским эпиграфом заимствована, очевидно, у Байрона. Для двух первых песен книги «Паломничество Чайльд-Гарольда. Роман» (Лондон, 1812) Байрон послал Р. Ч. Далласу (16 сент. 1811 г.) эпиграф, начинающийся: «Мир подобен книге, в которой прочитана лишь первая страница» и т. д. из «Космополита»[1] (Лондон, 1750, с. 1) Луи Шарля Фужере де Монброна.
Туманный эпиграф был в большой чести у английских писателей; он имел целью вызвать сокровенные ассоциации; и, конечно, Вальтер Скотт памятен как наиболее искусный сочинитель таких эпиграфов.
Слово «pétri» в метафорическом смысле (одержимый, проникнутый, состоящий из) не было редкостью в сочинениях французских писателей, служивших образцом для Пушкина. Лабрюйер в «Характерах, или Нравах нашего века» (1688) использовал «pétri» (которое в первом издании писалось «paistri» и «paitri») в главе «О светском обществе и об искусстве вести беседу» в записи 15 («Ils sont comme pétris de phrases» <«Они как бы состоят из фраз»>) и в записи 58 главы «О житейских благах»: «âmes sales, pétries de boue» <«низкие души, вылепленные из грязи»>). Вольтер в «Письме XLI» (1733) говорит, что стихи Жана Батиста Руссо «pétris d'erreurs, et de haine, et d'ennui» <«пронизаны ошибками, злобой и скукой»>, а в Песни III (1767) «Гражданской войны в Женеве» он упоминает Жана Жака Руссо, который «sombre énergumène… pétri d'orgeuil» <«мрачен, одержим…исполнен гордости»>, что почти совпадает с пушкинским выражением.
В «Замогильных записках» (1849–50) Шатобриан определяет себя: «aventureux et ordonné, passionné et méthodique… (androgyne bizarre pétri des sangs divers de ma mère et de mon père» <«отважный и любящий порядок, страстный и аккуратный… диковинный гермафродит, сочетающий в себе кровь своей матери и своего отца»> (написано в 1822 г., переработано в 1846 г.); и я обнаружил «pétri», по крайней мере, еще раз у того же писателя в «Рене» (1802 и 1805): «Mon coeur est naturellement pétri d'ennui et de misère» <«Moe сердце, конечно, пронизано скукой и страданием»>.
Следующее «pétri» в русской литературе (через полвека после Пушкина) встречается, в своем буквальном смысле, в знаменитой французской фразе, которую произносит страшный маленький мужик, в зловещем сне Анны Карениной («Анна Каренина», ч. IV, гл. 3).
Эпиграф к роману, я полагаю, может напоминать отрывок из произведения Никола де Мальбранша «Разыскания истины» (1674–75; видел издание 1712 г.), т. 1, кн. II, ч. III, гл. 5: «Люди, которые хвалят себя… [смотрят на] других как на последних в обществе… Но есть еще более странное тщеславие …описывать свои недостатки… Монтень кажется мне еще более гордым и тщеславным, когда он порицает себя, чем тогда, когда хвалит, потому что тщеславится своими недостатками, вместо того, чтобы стыдиться их; это невыносимая гордость… Я предпочитаю человека, стыдящегося и скрывающего свои проступки, тому, кто смело разглашает их» <пер. Е. В. Смеловой>.
Я также полагаю, что этот эпиграф заключает в себе если не прямое упоминание о Жане Жаке Руссо и его влиянии на образование, то хотя бы возможный отголосок споров той поры на эту тему. Ритм его не чужд цитате из Руссо в пушкинском примеч. 6 (к главе Первой, XXIV, 12). В памфлете, опубликованном в 1791 г. («Письмо к Члену [Менонвиллю] Национальной ассамблеи в ответ на некоторые возражения на его книгу о французских делах»), Эдмунд Бёрк, этот «многословный и оригинальный» оратор (как называет его Гиббон), так говорит о Руссо: «У нас в Англии был… основатель философии тщеславия… [у которого] были не принципы, а… тщеславие. Этот порок довел его почти что до помешательства. От этого странного ненормального тщеславия…». Но я продолжу во французском переводе («Lettre de M. Burke, à un membre de l'Assemblée Nationale de France», Paris, 1811), который Пушкин, возможно, видел: «Ce fixt cette… extravagante vanité qui [le] détermina… à publier une extravagante confession de ses faiblesses… et à chercher un nouveau genre de gloire, en mettant au jour ses vices bas et obscurs» <«To было… сумасбродное тщеславие решиться сделать нелепое признание в своих слабостях… и в том искать новый род славы, выставляя на обозрение свои низкие и мрачные пороки»>; и далее в оригинале: «Через него [Руссо] они [вожди революционной Франции] вселили в молодежь бесформенную, грубую, отвратительную, мрачную, ужасную смесь педантизма и бесстыдства».
В библиотеке Пушкина был разрезанный экземпляр книги Эдмунда Бёрка «Réflexions sur la révolution de France» (Париж, 1823) — анонимный перевод с английского «Размышлений о революции во Франции» (Лондон, 1790), «книги о французских делах», упомянутой в названии памфлета 1791 г.
Было бы, однако, напрасно искать в этих книгах источник пушкинского эпиграфа из Бёрка. Я возвожу его к «Общим и частным мыслям об оскудении, впервые представленным достопочтенному Уильяму Питту в месяце ноябре 1795 года». Фрагмент, в котором встречаются эти строки (курсив мой), гласит: «Если стоимость зерна не компенсирует стоимости труда… следует ожидать настоящего разорения сельского хозяйства.
Посвящение
Порядок рифм:
Первое издание главы Первой (печатание окончено 7 февр. 1825 г., в продажу поступило девять дней спустя) было посвящено Пушкиным брату Льву («Посвящено брату Льву Сергеевичу Пушкину»). Лев Пушкин (1805–52), покидая Михайловское в первую неделю ноября 1824 г., взял копию главы Первой в С.–Петербург, чтобы напечатать ее там при содействии Плетнева (см. ниже). Лев Пушкин с увлечением занимался литературными делами поэта; но он был беспечен в денежных делах, и, хуже того, распространял рукописи стихов своего брата, декламируя их в обществе и позволяя поклонникам их переписывать. У него была великолепная память и художественное чутье. Летом 1825 г. Михайловский затворник начал ворчать и взорвался следующей весной. Баратынский делал все, что мог, чтобы оправдать «Левушку» (уменьшительное от «Лев»), но отношения Пушкина со своим беспутным младшим братом навсегда утратили первоначальную теплоту.
Гораздо более внимательным другом был Петр Плетнев (1792–1862), тихий ученый, исступленно преданный таланту и поэзии. В 1820-е годы он преподавал историю и литературу девицам и кадетам в различных учебных заведениях; в 1826 г. давал уроки в Зимнем дворце; с 1832 г. стал профессором русской словесности в Петербургском университете, а с 1840 г. — его ректором.
В конце октября 1824 г. Пушкин писал Плетневу из Михайловского в Петербург; в черновике этого письма (тетрадь 2370, л. 34) читаем:
Беспечно и радостно полагаюсь на тебя в отношении моего Онегина! — Созови мой Ареопаг, ты, Ж<уковский>, Гнед<ич> и Дельвиг — от вас [четверых] ожидаю суда и с покорн<остью> при<му> его решение. Жалею, что нет между ва<ми> Бара<тынского>, говорят, он пишет [поэму]».
Первым в этом коротком стихотворении (четырехстопный ямб) упомянут Василий Пушкин (второстепенный поэт, 1767–1830), дядя Александра Пушкина со стороны отца. Его лучшее творение — названная здесь сатирическая поэма «Опасный сосед» (1811), герою которой Буянов у — человеку с сомнительной репутацией, предстояло появиться в «ЕО» (см. коммент. к главе Пятой, XXVI, 9 и XXXIX, 12) в качестве «двоюродного брата» нашего поэта и первого претендента на руку Татьяны (глава Седьмая, XXVI, 2). Далее упоминается литературная вражда между «новыми», или «западниками» (группа «Арзамас»), и «архаистами», или славянизирующими (группа «Беседа»), — вражда, которая, по существу, никак не сказалась на ходе русской словесности, но обнаружила отталкивающие вкусы с обеих сторон (см. коммент. к главе Восьмой, XIV, 13). Плетнев содействовал изданию стихов Василия Пушкина («Стихотворения», С.-Петербург, 1822), конечно,
Участие Плетнева проявилось следующим образом: в 1821 г. Вяземский в письме из подмосковного имения к своему петербургскому корреспонденту Александру Тургеневу просил его устроить по подписке издание стихов Василия Пушкина. Тургенев медлил, говоря (1 нояб. 1821 г), что ему «некогда садить цветы в нашей литературе. Надобно вырывать терние, да не и оттуда», и передал это дело Плетневу. Плетнев получил за свои усилия пятьсот рублей, но лишь к концу апреля 1822 г. (промедление, которое чуть не свело с ума бедного Василия Пушкина) было собрано достаточное число подписчиков — главным образом, благодаря дружеской помощи Вяземского, — чтобы начать печатание книги. Я не мог обнаружить, какие финансовые отношения были у Плетнева с Александром Пушкиным, однако он с искренним воодушевлением и бескорыстно взялся за публикацию главы Первой «ЕО», восторженно называя ее в письме к автору от 22 янв. 1825 г. «карманным зеркалом петербургской молодежи».
Пушкинисты обвиняют Плетнева, что он плохо держал корректуру и недостаточно сделал для посмертной славы Пушкина. Тем не менее, он был первым биографом поэта («Современник», X [1838]).
Посвящение впервые появилось в отдельном издании (ок. 1 февр. 1828 г.) глав Четвертой и Пятой, было адресовано «Петру Александровичу Плетневу» и имело дату «29 декабря 1827». Хотя оно предваряет только эти две главы, содержание его подразумевает все пять глав. Дружба, побудившая сделать такое посвящение, похоже, оставалась безоблачной даже после того, как прошел ее первый пыл, и есть все основания полагать, что Пушкин делал все от него зависящее, чтобы загладить свою вину перед Плетневым (см. ниже); но вообще говоря, посвящения имеют свойства становиться в тягость всем, кто имеет к ним отношение. В первом полном издании «ЕО» (23 марта 1833 г.) посвящение было перенесено — столь безжалостно — в конец книги (с. 268–69), в примечания, а в примеч. 23 говорилось: «Четвертая и пятая главы вышли в свет с следующим посвящением»… (далее было перепечатано посвящение). Затем, после временного пребывания в этом чистилище, посвящение вновь переместилось в начало романа, где заняло две ненумерованные страницы (VII и VIII) перед первой страницей второго полного и последнего прижизненного издания в шестнадцатую долю листа (январь 1837 г.) без каких-либо упоминаний Плетнева. Его злоключения на этом не кончились. Как мы можем судить по редкому экземпляру 1837 г., хранящемуся в Гарвардском университете (Bayard L. Kilgour, Jr., Collection, № 688, Houghton Library), в части тиража этого издания четвертый лист с Посвящением ошибочно помещен между с. 204 (которая оканчивается 9 строкой II строфы главы Седьмой) и с. 205.
Плетнев писал очень плохие стихи. В ужасной небольшой элегии — нескладной и жеманной, но в остальном безобидной, — которая появилась в журнале Александра Воейкова «Сын отечества» (VIII [1821]), Плетнев претендовал на выражение — от первого лица! — ностальгических чувств поэта Батюшкова (с которым лично не был знаком) в Риме. Тридцатичетырехлетний Константин Батюшков, незадолго перед тем вступивший в первую стадию психического расстройства, продолжавшегося еще тридцать четыре года вплоть до его смерти в 1855 г., оскорбился «элегией» гораздо сильнее, чем то случилось бы, будь он в здравом уме. Неудача, особенно огорчительная ввиду страстного восхищения Плетнева Батюшковым, была сурово оценена Пушкиным в его переписке. Он довольно резко упомянул о «бледеном как мертвец» слоге Плетнева в письме от 4 сент. 1822 г. Льву Пушкину, который «по ошибке» показал его доброму Плетневу. В ответ последний тотчас же направил Пушкину очень слабое, но весьма трогательное стихотворение (начинающееся «Я не сержусь на едкий твой упрек»), в котором выразил сомнение, сможет ли когда-либо он, Плетнев, сказать о своих друзьях-поэтах, с которыми его связывает «братство по искусству»:
Из Петербурга Плетнев послал свое стихотворение Пушкину в Кишинев осенью 1822 г., и Пушкин в ответном письме (декабрь?), от которого до нас дошел лишь черновик, приложил все усилия, чтобы утешить страдающего любителя муз и приписать свои «легкомысленные строки» о стиле Плетнева «так называемой хандре», которой он бывает подвержен. «Не подумай однако, — продолжает Пушкин в своем черновике, — что я не умею ценить неоспоримого твоего дарования… Когда я в совершенной памяти — твоя гармония, поэтическая точность, благородство выражений, стройность, чистота в отделке стихов пленяют меня, как поэзия моих любимцев».
Посвящение Пушкина всего лишь стихотворное продолжение этих сказанных из лучших побуждений, но льстивых слов — и на целых пятнадцать лет этот альбатрос повис на шее нашего поэта.
Посвящение — не только благожелательное послание другу, которого надо утешить; в нем не только намечаются некоторые настроения и темы романа, но также предвосхищаются три структурообразующих приема, которые автор будет использовать на протяжении всего романа: 1) деепричастные обороты; 2) ряды определений и 3) перечисления.
Открывающие Посвящение деепричастные обороты, как нередко случается у Пушкина, пронизывают весь текст; места их присоединения не определены. Эти стихи могут быть поняты следующим образом: «Поскольку я не собираюсь забавлять свет и поскольку мой главный интерес — мнение моих друзей, я хотел бы предложить тебе нечто лучшее, чем это»; но придаточные предложения могут быть связаны с главным предложением и иначе: «Я хотел бы заботиться только о мнении моих друзей;
Первое четверостишие сопровождается далее определениями и перечнем, который я называю «классификацией»: «Мой дар должен бы стать более достойным тебя и твоей прекрасной души. Твоя душа состоит из: 1) святой мечты, 2) живой и ясной поэзии, 3) высоких дум и 4) простоты. Но все равно — прими собранье пестрых глав, которые [здесь следует определение дара]: 1) полусмешные, 2) полупечальные, 3) простонародные (или „реалистические“) и 4) идеальные. Этот дар является также небрежным плодом [здесь следует классификация]: 1) бессонниц, 2) легких вдохновений, 3) незрелых и увядших лет, 4) ума холодных наблюдений и 5) сердца горестных замет».
Байрон цитирует эти строки в своем предисловии к первым двум песням (февраль 1812 г.) «Чайльд-Гарольда», и это вполне совпадает с замыслом Пушкина. Во французском переводе «Чайльд-Гарольда», выполненном Пишо (1822), это место читается: «…en passant tour à tour du ton plaisant au pathétique, du descriptif au sentimental, et du tendre au satirique, selon le caprice de mon humeur» (Œuvres de Lord Byron. [1822], vol. II).
Здесь есть и более любопытный, хотя более слабый отголосок, — а именно двух строк (7–8) из 23-строчного стихотворения К. Батюшкова «К друзьям», опубликованного в качестве посвящения ко второй части (октябрь 1817 г.) его «Опытов в стихах и прозе»:
Глава Первая
Эпиграф