Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Конец буржуа - Камиль Лемонье на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Эти Фуркеаны ничего не смыслили в делах».

Обозревая с вершины горы огромное пространство, которое в суровые времена средневековья находилось под властью замка, он испытал, должно быть, такое же головокружение, как и прежние владельцы. Может быть, впрочем, он в эту минуту поддался столь естественной для человека радости — утвердить владычество золотых баронов на месте того логова, где его предки, если бы они жили там в те времена, были бы, подобно диким зверям, растерзаны когтями жестоких, как псы, баронов железных.

Прикупив еще сотню гектаров, оттягав судом земли у многочисленных скупщиков, которые вынуждены были ему уступить, он сделался владельцем поместья, составившего около трех четвертей прежнего Ампуаньи, где были леса, поля и даже скалистые горы. Фуркеаны, следуя обычаю, который сближал сеньера с крестьянином и был живым напоминанием о том, откуда происходит все их могущество, сохраняли мызу совсем неподалеку от замка. Жан-Элуа велел ее снести и вместо нее построил огромную ферму уже на порядочном расстоянии от барского дома, так что ни запах навоза, ни мычанье коров больше не беспокоили ее владельцев. Вместе с тем крепостные башни потеряли свой грозный облик, украсившись разными завитками и затейливыми узорами. И, словно собираясь придать этим зданиям средневековое обличье, невежественный архитектор, премированный за постройку нескольких фортов, которыми он обезобразил окрестности города, изрезал бойницами фасады зданий, завершавшиеся во времена Фуркеанов высокими скатами черепичных крыш.

Именье Ампуаньи приобщилось к роскоши и приняло вид щеголеватой дворянской усадьбы. Там проложили широкие аллеи, построили оранжереи, парники, стойла красного дерева для лошадей. На склонах горы выросли разные башенки и беседки. Жан-Элуа приказал увить глициниями сторожевую башню — один из позвонков того оголившегося скелета, в который уже превратился прежний замок. В нижней части башни он устроил удобный ледник, а внутри ее велел сделать винтовую лестницу, доходившую до верхней площадки. Оттуда, оглядывая в бинокль отроги окружающих гор, этот потомок жертв «Горемычной» мог мнить себя современником первых баронов, владевших Ампуаньи, равным нм по силе.

Как только Рассанфоссы перебрались в это поместье, они стали вести там очень умеренный образ жизни, составлявший разительный контраст с безумной расточительностью Фуркеанов.

Теперь, под эгидою вселившихся в него буржуа, этот шумный рыцарский замок совершенно замолк и оживал только тогда, когда начиналась охота. Арнольд и его егерь поднимались на сторожевую башню и трубили по вечерам в охотничий рог, а в ответ из глубоких ущелий слышались рожки сторожей. Устраивались облавы, выпускались своры псов. По ночам в окнах старой столовой горел огонь.

Жан-Элуа с первых же дней решил заставить уважать права собственности. И это в местах, где, по слабости своей, Фуркеаны дали возможность грабить себя сколько угодно. Он лишил крестьян тех льгот, которыми они пользовались: запретил им собирать сухие листья и валежник, расставил в глухих углах леса волчьи капканы и ревниво оградил часть пастбищ частоколом. Однако несмотря ни на что упрямые браконьеры опустошали его угодья, и бывали минуты, когда владелец их помышлял о кровавой расправе.

VII

Церковь была застлана коврами и уставлена креслами, оставшимися еще от прежних владельцев Ампуаньи. Там, среди цветущих померанцевых деревьев в кадках и сверкавшего серебра, едва только священник благословил новобрачных, раздался чудесный, проникновенный голос тенора Модри, певшего «Pie Jesu».

Барбара Рассанфосс в черном шелковом платье склонила над молитвенником свое высохшее, желтое лицо. Она принесла сюда, на этот пышный праздник живых цветов, нарядных платьев и ярких огней, простую и суровую веру женщины, для которой долг был превыше всего, и грубоватую внешность простолюдинки, ставшей светскою дамой. Она отказалась от предложенного ей кресла и вместо этого придвинула один из простых стульев, на которых во время церковных служб обычно сидят набожные крестьяне. И в то время как она сидела там, крепко сомкнув колени, она казалась среди всей легковесности окружавших ее людей пришелицей из былых времен, воплощением давно исчезнувшего благочестия.

Рядом с нею стояла Аделаида: глаза ее были устремлены на дочь. Время от времени она, не снимая перчаток, кончиками пальцев доставала платок и подносила его к красным от слез глазам: она оплакивала честь своей преступной дочери, которая в эту минуту обманывала всех белым подвенечным платьем и флердоранжем. Здесь были еще г-жи Жан-Оноре, Кадран, Эдокс, большое сборище дам и целая стайка девиц, пестревших всеми цветами радуги, — в ярких платьях и в шляпках, напоминавших цветочные корзины. Из тишины своего святилища на них задумчиво взирал бог — бог пахарей и каменоломов. Позади стояли мужчины; среди них выделялась сухопарая фигура Жана-Элуа. Взволнованный, терзаемый с самого утра какими-то смутными предчувствиями, он не спускал глаз со своей правой руки, которой он время от времени пощипывал себе бакенбарды. Среди этого скопища людей, равнодушных или просто ищущих развлечений, которые явились на свадьбу кто со своими суетными мыслями, кто с деловым расчетом, кто с тайной завистью к жившим на широкую ногу Рассанфоссам, только два сердца бились в унисон — сердце матери и сердце дочери. Слезы страдания сблизили их, и, рядом с совершавшимся сейчас обманным браком, мать и дочь связали себя другим нерушимым союзом — таинством крови и ран. Позади, до самых входных дверей, которые пришлось запереть, толпился народ — грубые, суровые лица крестьян равнодушно взирали на это пышное празднество. Они не любили своих господ, и в эту минуту ни один из них не молился об их благоденствии.

Молитвенное пение смолкло, двери отворились, и все расселись по экипажам. Уздечки лошадей были украшены белыми кисточками, белыми же бантами были повязаны хлысты кучеров. Так — по склону горы, по залитым апрельским солнцем лугам — свадебная процессия добралась до аллей поместья Ампуаньи. Едва только успели прибыть первые кареты, как целый рой поварят, которых возглавлял знаменитый шеф, кинулся к печам.

Г-жа Рассанфосс, урожденная Пирсон, как истая дочь разбогатевших мещан, непременно хотела распоряжаться всем сама: она хлопотала, суетилась и в своем старом, поношенном платье бегала взад и вперед по лестницам.

Наконец сели за стол. Бывшая столовая Фуркеанов с полукруглым входом, украшенная охотничьими трофеями, с мраморным фонтаном, где журчала вода, с высокими окнами, сквозь которые видна была широкая панорама гор и неба, теперь была увита зеленью и тонула в цветах, превращавших ее в уголок первозданной райской природы.

Все столовое серебро Рассанфоссов, которое славилось своим великолепием, сверкало на камчатной скатерти, освещенной отблеском высоких зеркал, среди филигранного венецианского стекла и пестрых саксонских ваз, зажигая разноцветными огнями изгибы фарфора и грани стекла, со всех сторон отражая корзины с белыми лилиями, розами и орхидеями.

Вскоре воздух наполнился аппетитными запахами, говорившими об опустошенных с помощью ассигнаций лесах. По комнате разнеслись ароматы изысканного жаркого, и натянутость, столь обычная на званых обедах, несколько разрядилась. К тому же гости в какой-то мере знали друг друга: одних сближали дела, других сталкивала сама жизнь.

Среди гостей были Акар-старший, родоначальник целого племени Акаров, рослый, скуластый и волосатый, похожий на орангутанга старик, Акар-младший, которого биржевики за его огромную челюсть прозвали Акулой, один из его сыновей, управляющий филиалом банка в провинции, с головою рыси, с выступающими клыками, с налитыми кровью глазами, две дочери Акара-старшего, с иссиня-черными волосами, крючковатыми носами и толстыми верблюжьими губами.

Жан-Элуа, хоть он и был человеком неробким, боялся этих Акаров, которые, умело используя в своих интересах затруднения, испытываемые страной, постепенно стали делать погоду на рынке и участвовать во всех биржевых спекуляциях. Эти интриганы, не знавшие, что такое совесть, вырядившиеся в личину ревнителей справедливости, своими бесчисленными щупальцами умели пролезть повсюду. И когда Акар-старший предложил Жану-Элуа принять участие в колонизации, последний не осмелился ему отказать.

Эта династия шакалов, которая опустошала казну и плодила огромное потомство таких же хищников, приученных с детства хватать и рвать на части добычу, возникла в вонючих и грязных трущобах пражского гетто, где глава дома Акаров самыми темными путями положил начало благосостоянию семьи.

Когда этот скряга умер, его шестеро сыновей поделили между собою европейские рынки. Захария водворился в Гамбурге, Исайя стал выкачивать деньги из Франкфурта, Моисей пристрастился к Лондону. Все трое были ювелирами. Четвертый, Эдом, обосновался в Париже, где занялся торговлею бриллиантами. Акар-старший и Акар-младший перебрались в Бельгию, где стали торговать тряпьем и железным ломом, разъезжая из деревни в деревню на осле, собирая на фермах разное старье и потом очень выгодно его продавая. Получаемая от этой торговли прибыль помогла им положить начало ростовщической ссудной кассе, которая потом высасывала все соки из мелких собственников и из рабочих. Именно в эти-то трудные годы и создавался их банк. Их заросший грязью, шелудивый осел верной дорогой провел их к миллионному состоянию.

Чутье хищника подсказало им избрать своим поприщем эту маленькую, не тронутую капиталом страну, едва только оправившуюся от политических распрей, страну, которая должна была стать настоящей Калифорнией для проходимцев и вооруженных пиратов. Там они не замедлили расплодиться и дали жизнь новым хищникам, с такими же хоботообразными носами, с густыми, косматыми бровями и толстыми губами, и те, в свою очередь, из глухих, волчьих нор пробрались к торговле, пробивая себе дорогу через чащу людей, как некогда их отцы.

Лондонские, парижские, гамбургские, франкфуртские и брюссельские Акары — это были бесчисленные руки одного общего тела, и все, что загребали эти руки, поглощалось и переваривалось одной утробой. Эти хитрые дельцы, эти князья ростовщичества и биржевой игры умудрились сделать так, что существование созданного их объединенными усилиями крупнейшего по тому времени банка оставалось тайной для всех. На виду были только возглавляемые им предприятия и промыслы — искусно сделанная ширма, которой эти людоеды прикрывали вход в свое темное логово.

Акар-старший один возглавлял весь этот банк, а филиалами ведал его племянник, сын Акара-младшего. Но этот последний действовал, казалось, совершенно самостоятельно. После некоей таинственной поездки в Буэнос-Айрес он основал комиссионную контору, которая в скором времени вытеснила все остальные.

Акар-старший, как высокое дерево, широко раскинул свои корни и вбирал в себя воздух всеми фибрами своих многочисленных ветвей. Он упрочил свои позиции, заняв одновременно множество должностей, сосредоточив в своих руках управление несколькими акционерными обществами, представляя интересы различных промышленных предприятий, руководя новыми, ухитрившись даже стать мэром сельской общины, на территории которой у него была дача. Он умел совместить необъятное количество дел, должностей и почетных обязанностей. В свои семьдесят лет он был свеж, как молодое фруктовое деревцо. Но это было деревцо, в тени которого притаился кровожадный зверь с самыми низменными инстинктами. Что же касается Акара-младшего, тот возился с судебными разбирательствами — его поистине чудовищная жадность толкала его в каждую щель. Выдерживавшая все испытания сила и действенность их ядов сделала из них людей, с которыми власть имущие вынуждены были считаться. И вот, движимые кровной ненавистью к служителям враждебной им религии, эти люди ратовали за освобождение умов и за преимущества светского воспитания.

Рабаттю, хитрый предприниматель, бывший каменщик, выбившийся в люди трудом собственных рук, доказал свою преданность новому правительству. Для него он опустошал каменоломни, доставая оттуда камень, который шел на постройку школ. Рабаттю, третий из негласных участников большого предприятия, затеянного Рассанфоссами, являл собою полную противоположность Акарам. Его добродушное, румяное лицо, его постоянно улыбающиеся, заплывшие жиром глазки не имели ничего общего со свирепыми, звериными мордами Акаров. Но и в этом человеке, прикинувшемся наивным простаком, вечно что-то мурлыкавшем себе под нос и похожем на самого захудалого из буржуа, была скрыта некая особая сила, пренебрегать которой было нельзя. В его лине, постоянно подергивавшемся от тика, который был результатом тщательно продуманной игры и помогал ему поддакивать всему, что он слышит от собеседника, в его похожей на морду упитанного мопса физиономии скрывалась невероятная способность к притворству. Всякий раз он умел делать вид, что не расслышал обращенные к нему слова, и этим неизменно выгадывал время. В действительности же он с чуткостью юного фавна улавливал каждый звук.

В это древнее гнездо, принадлежавшее владетельным феодалам, а теперь ставшее собственностью феодалов денежных, среди пестревших вокруг цветов и лившихся вин с приездом Акаров проникло немало ищеек b легавых, выскакивавших по каждому зову. Все вместе взятые, эти цари и боги спекуляции составляли огромную разрушительную силу. К ним-то и примкнул порядочный в душе, но не очень дальновидный Рассанфосс, боясь, что, если он этого не сделает, то сам станет их жертвой. Он презирал их — и, однако, пользовался их услугами, клянясь в душе, что рано или поздно настанет день, когда он сможет их уничтожить.

У Акаров и Рабаттю была общая цель, во имя которой они действовали против Рассанфоссов. Они вместе старались разорить эту крупную фирму, высасывая из нее все соки, всю кровь, стремясь до тех пор, пока они не станут полновластными ее хозяевами, всячески использовать ее в своих интересах. Так вот там, где внешне царили мир и согласие, назревали тайные интриги, и столовая замка Ампуаньи походила на лесную чашу, где стаи хищников скрежещут зубами, готовые броситься друг на друга.

Надо сказать, что и сам государственный строй трещал по всем швам. Все прогнило насквозь, и это гниение распространилось даже и на самые здоровые части организма. И казалось, что глава правительства Сикст собственной персоной заправляет всей этой свистопляской. Даже понятие о честности становилось все более расплывчатым и постепенно лишалось своего настоящего значения, да иначе и быть не могло в обществе, где все было подчинено корысти. Акары и Рабаттю, эти матерые грабители, от которых в другое время хозяева дома стали бы прятать серебряные ложки, эти разбойники, призванием которых было грабить путников на лесных дорогах, теперь, при попустительстве государства, самым наглым образом разбазаривали общественное богатство. И тем не менее неподкупный Жан-Оноре пожимал им руку. Ничего не домогаясь для самого себя, не примыкая к интригам и проискам этой кучки людей, готовых кинуться на любую добычу, он, однако, собирался воспользоваться их влиянием в интересах своего сына Эдокса, только что выставившего свою кандидатуру в Законодательное собрание.

Акар-старший, который был отличным актером, представился растроганным до слез, едва только Жан-Элуа напомнил ему о связывавшей их старой дружбе. Его выпяченные вперед челюсти, двигавшиеся наподобие железных клещей, вместе со слезливою шутовского гримасой, от которой у него судорожно подергивались веки, сделали его лицо таким отвратительным, что Ренье, сидевший рядом с дочерью Акара Юдифью, коварно шепнул ей на ухо:

— Взгляните-ка на вашего папеньку. Не кажется вам, что он вот-вот расплачется?

За этим гостеприимным столом Акар больше всего остерегался одного из гостей, адвоката Пьера Рети, который был старым другом Рассанфоссов, несмотря на то, что они расходились во взглядах. Какой-то инстинкт подсказывал ему, что адвокат станет его противником. Этот незаурядный человек, молчаливый и отлично умевший владеть собой, не раз прерывал хвастливые речи банкира холодным и колючим взглядом своих маленьких серых глаз. Рети был из тех ораторов, которые обходятся без лишних слов, и противники его боялись. Он умел подняться над личными интересами и представлял собою в обществе такую силу, которой опасался даже сам всемогущий Сикст. И с адвокатской трибуны, и с газетных страниц он безжалостно обрушивался на людей пресыщенных и ничтожных, на жалких последышей гизотизма.[3] Он ратовал за допущение всех социальных слоев в Национальное представительство, за регламентацию труда рабочих, за равенство в правах и обязанностях, за то, чтобы военная служба стала одинаково обязательной как для бедных, так и для богатых и никто не мог от нее откупиться. Его собственный сын только что был призван.

— Да, мой сын, так же как и я, считает, что первая обязанность гражданина — это служить своему отечеству, — сказал он Жану-Оноре, который обратился к нему с каким-то вопросом. — Вторая обязанность — это, заняв ту или иную должность, знать, как он должен ему служить. Государство состоит из граждан. Предпринимая какие-либо действия против них, человек перестает выполнять свой долг.

Жан-Элуа насторожился. Не далее, как сегодня утром, Барбара сообщила ему, что рабочие нескольких крупных шахт, расположенных по соседству с «Горемычной», прекратили работу. «Горемычная» была едва ли не единственной шахтой, где работы еще продолжались.

— А как же забастовки?

— А общественный порядок? — воскликнул Акар-старший.

— Да! Да! Общественный порядок! В этом все дело! — проскрипел своим тоненьким голоском Ренье. — Что вы скажете об общественном порядке?

Рети спокойно вытер губы салфеткой.

— Но ведь общественный порядок заключается как раз в том, чтобы устраивать забастовки, когда это понадобится… По сути дела, армия должна только обеспечить свободное пользование этим правом.

Вся ненависть Акара-старшего к рабочим вырвалась наружу.

— Да, для того чтобы толпа бандитов и негодяев могла безнаказанно прерывать работу, парализовать всю жизнь в стране и даже ставить под угрозу само существование этой страны! Без угля остановятся машины, не будет никакой работы, никаких торговых сделок!

— Ну конечно, какие уж там торговые сделки! — с нескрываемой иронией воскликнул Ренье.

После этой грубой выходки Акара Рети несколько возвысил голос.

— Милостивый государь, — сказал он, посмотрев на него в упор, — негодяи находятся не там, где вы думаете. Знайте, что рабочий не может прервать свой труд, потому что он сам и есть этот труд. И не кто иной, как хозяин, вырывает у него из рук его орудие.

— Так выходит, что все зло в акционерах! — расхохотался Жан-Элуа. — И подумать только, они еще получают доход!

— Да, именно так, в акционерах. Земля по праву принадлежит не тем, кто разживается на ее богатстве, а тем, кого они сживают со света.

— Все это одни слова!

Раздались протестующие голоса. Несколько человек угрожающе потрясали вилками. Заглушая крики и смех, Акар-старший завопил:

— Анархист!

Рабаттю приложил руку к уху, сделав вид, что никак не может понять, в чем дело. Лавандом, смеясь, сказал Гислене:

— Честное слово, в первый раз слышу такие вещи…

Утверждения Рети были подобны шару, разбросавшему кегли по площадке. Они взбудоражили всех: и запятых спокойной беседой мужчин и легкомысленно болтавших женщин. Жан-Оноре, крупный, полный мужчина с круглым подбородком, к которому с обеих сторон спускались золотистые бакенбарды, всем обликом своим похожий на первого Рассанфосса, примиряюще простер обе руки вперед и густым басом, словно специально созданным для того, чтобы звучать в залах суда, изрек:

— Господа! Надо уметь уважать любые убеждения. Я уверен, что выражу мысль всех, заявив, что если бы только мы были в силах улучшить положение наших рабочих…

Арнольд, который в это время допивал третью бутылку шампанского и, казалось, нисколько не интересовался разгоревшимся вокруг него спором, неожиданно зарычал с яростью дога, увидевшего из своей конуры ноги прохожего:

— Подлецы они все! Пушечное мясо!

— Несчастный! — сурово оборвала его бабка. — Если так, то следовало бы стрелять и в Жана-Кретьена Первого и в твоего отца! — Она повернулась к Жану-Элуа. — Сын мой, ведь и мы-то все вышли оттуда. В наших жилах течет рабочая кровь. Добейся, чтобы дети твои это поняли.

Это был голос, раздавшийся из глубины веков. Барбара выпрямилась и пристально глядела на говоривших своими суровыми, обрамленными темными кругами глазами, и в этом взгляде, казалось, было что-то потустороннее. Жан-Элуа нахмурился, рассерженный тем, что ему так некстати напомнили о его низком происхождении. Эдокс пожал было плечами, но сразу сдержал себя и смиренно уткнулся в тарелку. В Гислене же слов, — но встрепенулся мятежный дух ее предков, и, повернувшись к Лавандому, она смерила его вызывающим, гордым взглядом. Виконт разминал двумя пальцами хлебные крошки, поглядывая на маркиза Шармолена и шевалье Дюрайля — своих двух свидетелей.

Этот маркиз де Шармолен, дядя Лавандома, разорившийся так же, как и племянник, на женщинах и на карточной игре, был одним из самых характерных представителей своего поколения. В свои семьдесят лет он еще затягивался в корсет, румянился, холил усы, красил волосы, которые черными прядями падали ему на виски. Он прилагал все старания, чтобы казаться юношей, но движения его были скованы, и все усилия его привели только к тому, что он походил на какой-то заржавевший, плохо смазанный автомат. От Шармоленов он получал пожизненную ренту, которая позволяла ему жить в своем поместье Рассар, где он имел собственный выезд и продолжал еще играть какую-то роль в свете. Был и еще один родственник Лавандома, Дюрайль, седой старик с длинною бурграфскою бородой, спускавшейся на живот. Материальное его положение было весьма незавидно, но у него было шесть кузенов, которые по очереди его кормили и которых он в конце года, в виде благодарности, наделял прескверными продуктами своей маслобойки.

Шармолен вскинул монокль и уставился на старуху, которая как будто выросла из далеких глубин прошлого и для которой вся эта замызганная грязью родовитость, казалось, ровно ничего не значила. Дюрайль, продолжая держаться скромно, уплетал за обе щеки, а потом, сделав вид, что не замечает всех этих семейных распрей, углубился в созерцание своей пышной и длинной бороды.

Надо всей этой весенней свадьбой повеяло вдруг холодом зимы, и присутствующие несколько разогрелись только тогда, когда Жан-Элуа предложил гостям выпить еще по бокалу вина.

«Когда приезжает маменька, никогда не знаешь, что будет», — подумал он.

Время, однако, шло. Карета должна была отвести новобрачных к пятичасовому поезду. Лавандом, который до венчания вел себя вполне корректно и сдержанно, выйдя из церкви, вдруг принял рассеянный вид, как будто он чем-то был озабочен. После шампанского — а он выпил его порядочно, как бы стараясь утопить в нем некую упорно преследовавшую его мысль, — в руках у него появилась дрожь, лицо стало дергаться еще сильнее. Глаза его дико блуждали. Он перестал следить за собой и впал в какое-то тяжелое оцепенение, из которого его вывели только слова старухи. Но потом его снова охватило уныние. Видно было, что он безропотно покорился своей судьбе, как будто некая непоправимая катастрофа лишила его собственной воли. В этой внезапно наступившей немощи последнего отпрыска древнего рода с такою силой сказалось все то истощение жизненных соков, которое прогрессировало из поколения в поколение, что у г-жи Рассанфосс вдруг появилась какая-то смутная надежда. Она старалась убедить себя, что Гислене не придется быть очень уж долго несчастной. Внимательно наблюдавший за всем Рети был единственным человеком, заметившим, какою внезапной радостью озарилось при этой коварной мысли ее непроницаемое лицо.

Послышались какие-то голоса. Это были жители окрестных деревень, которые, как это велось еще во времена Фуркеанов, пришли поздравить новобрачных.

Жан-Элуа изобразил на лице удивление, хотя еще два дня назад он сам отдал распоряжение своим сторожам привести крестьян из окрестных деревень, чтобы те поздравили молодых.

Старики и юноши в праздничных одеждах целыми толпами шли к дому, ведя за собою усталых ослов. Лица их потемнели от солнца и ветра, они горбились, словно стараясь пригнуться пониже к земле.

Появление крестьян несколько оживило гостей — они перешли на террасу. Из толпы вышел древний старик, который помнил еще времена феодальных владельцев; его вели под руки два его сына, здоровенные мужики. Это был представитель уже вымершего поколения, каких-то ископаемых, живших еще до Великой революции, той самой дичи, на которую набрасывались сеньеры и которую они травили с помощью своих управляющих и вооруженной стражи. За ними следовали его остальные сыновья и дочери, убеленные сединами, двадцать супружеских пар, у которых были уже собственные дети и внуки.

— Сколько тебе лет, дедушка? — спросил Жан-Элуа.

— Сто три, с вашего позволения, господин барон.

Этот едва лепетавший старик величал теперешнего владельца Ампуаньи титулом барона, ибо баронами он еще в давние времена привык называть своих бывших хозяев. Насмешки барышень Акар не пощадили седых волос этого несчастного.

— Поглядите-ка на него, он сейчас рассыплется! — крикнул кто-то из них.

Затянутый в корсет Шармолен, небрежно покачиваясь, заявил, что крестьяне, после того как они получили свободу, стали вырождаться. Однако Акар-старший, вспомнивший во время разговора с Рети о своем собственном темном происхождении, пытался возразить. «Человек всегда остается человеком», — пробурчал он.

Веселье сделалось еще более шумным, когда, отвечая на вопрос Жана-Элуа, старик сказал, что вместе с внуками и правнуками семья его состоит из шестидесяти восьми человек. И, чтобы показать, что ему еще есть чем жевать, он пальцами раздвинул свои сморщенные губы и, улыбаясь, обнажил два отвратительных черных обломка.

Рассанфосс дал ему пять двадцатифранковых монет, а для остальных велел выкатить бочку пива и разрешил молодежи потанцевать на лужайке. Едва он это сказал, как веселый смех находившихся на террасе гостей передался всем этим загорелым, мускулистым детям земли, этой толпе крfснощеких увальней, которые то плясали, то начинали глазеть на господ, разинув рты, ухмыляясь только оттого, что в эту минуту смеялись те.

Но вдруг из лесистого оврага, обрамлявшего огромную скалу, раздались выстрелы. Жан-Элуа потряс кулаком.

— Слышите? Это опять они, эти проклятые браконьеры. Вы, конечно, скажете, что следовало бы оставить их в покое, пускай себе на здоровье бьют нашу дичь, — добавил он, повернувшись к Рети. — Не так ли?

Кадран, здоровенный детина, раскрасневшийся от вина и яств, крикнул, что самое разумное было бы открыть по ним огонь. У него, например, сторожам отдан приказ быть в этих случаях беспощадными. Что касается Акара-старшего, то он довольствовался тем, что в принадлежащих ему лесах старался расставить побольше капканов. И, двигая своими огромными, похожими на жернова челюстями так, как будто у него в зубах еще застряли остатки жаркого, — привычка, свойственная многим Акарам, которые, казалось, раздирали своими клыками человеческое мясо, — он с жестоким спокойствием добавил:

— И, знаете, это хорошо помогает. Человек восемнадцать на всю жизнь остались хромыми.

В эту минуту один из лакеев, войдя в комнату, что-то шепнул Жану-Элуа. Тот вздрогнул, нахмурился и несколько смущенно сказал:

— Господа, мы уже отомщены. Мои сторожа только что пристрелили одного из этих проходимцев. В конце концов не мы же ведь все это начали.

Известие это встревожило всех. Видно было, как бальные платья и фраки хлынули с террасы назад, в столовую. Барбары уже не было. Она пошла немного отдохнуть и просила г-жу Жан-Оноре извиниться за нее перед гостями. Среди всей суматохи, царившей вокруг стола, выделялась огромная фигура Антонена, сына Кадрана. Он уже наелся до отвала. Лицо его налилось кровью, но, несмотря на это, он все еще продолжал поглощать один кусок за другим, обильно орошая их вином. Он придвинул поближе все сладкие блюда и, влив в себя неслыханное количество вина, набивал едою свое ненасытное брюхо.

Он был до такой степени прожорлив, что по целым часам не вставал из-за стола, а потом кидался на кухню, чтобы стянуть приготовленный к обеду десерт. В прежнее время проделки эти даже забавляли Кадранов, ни в чем себе не отказывавших и больше всего заботившихся о том, чтобы вкусно поесть. Двенадцати лет, толстозадый, как деревенская девка, с отвислым двойным подбородком, он походил на хорошо откормленного поросенка. Однако постепенно его непомерное обжорство стало приводить родителей в отчаяние; сын их, по всей вероятности, страдал волчьим голодом, и болезнь эту ничем нельзя было вылечить. Его сажали на строгий режим, но и это не приводило ни к каким результатам. Перемалывавший любую пищу механизм с огромными мельничными валами, который, казалось, был установлен в его громадном, тучном теле, приходил снова и снова в движение. В этой семье толстяков, разжиревших на необъятных угодьях и до сих пор не утративших близости к своим пахотным землям и конским заводам, источнику их обогащения, он казался самим ее чревом. Невозмутимый покой и блаженное самодовольное мурлыканье, с которых все началось, неисповедимым образом привели к тому, что Антонен сделался похож на огромную обожравшуюся свинью, и его ненасытная утроба, венчавшая собою царство Кадранов, казалось, способна была поглотить все богатство их дома.

Волнение, причиненное известием о только что застреленном человеке, понемногу улеглось, уступив место восторженному созерцанию обжоры. На глазах у всех, в каком-то неустанном круговороте, его влажные, как у огромного жвачного животного, губы неторопливо шевелились, он непрерывно поглощал фрукты и куски пирогов, лежавшие грудами перед ним. Он машинально подносил их ко рту привычными движениями толстых, обросших жиром пальцев и улыбался от счастья, упоенный благоуханием соков и соусов, поглощенный процессом пищеварения и глубоко равнодушный ко всему остальному. Ренье обернулся к нему и, подперев рукою подбородок, взирал на него, как на некое чудо природы, сотрясаясь всем телом от восторженного смеха, так что заметно было, как подпрыгивает его горб.

— Дорогой мой, ты великолепен, ты изумителен! Слов нет, такой аппетит — это божий дар. Выпьем-ка по бокалу шампанского! Хорошо?

— Да, налей, я уже думал было кончать, да вот аппетит, должно быть, ко мне вернулся. Теперь уж я буду есть до самого утра.

— Ну, ну! Ты слыхал сейчас выстрелы в лесу? Так вот, похоже на то, что лесничие пристрелили браконьера. Нам на это наплевать, не правда ли? Все равно их еще остается немало, и когда-нибудь они расправятся с нами. Лишь бы только ты ел, остальное все для тебя неважно. Для тебя ведь не существует ни бедных, которых забивают, как скот, за несчастный клок шерсти, который они у нас украдут, ни богатых, что омывают руки кровью этих хамов и смотрят на эту кровь как на приправу к дичи. Для тебя ничего не существует, кроме его величества Брюха. Выпей еще бокал! Начхать на них, пускай они все перебьют друг друга, — таков закон, таков уж итог всего. Есть или быть съеденным! Ах, мой бедный Антонен, когда я думаю, чем бы ты был, если бы тебе не положили на зубок твой миллиончик! Ты, верно, пожирал бы любое мясо, поджаривал бы ломтики человечины, добывая их где-нибудь в темном лесу, варил бы в своем котелке косточки младенцев. Жаль, что таких, как ты, единицы, а не тысячи. Дела бы у нас на земле пошли тогда куда лучше. Эй, Жюльен, принеси-ка две бутылки шампанского! Знаешь что, напрасно старуха тоскует о «Горемычной» и вспоминает, сколько эта яма сожрала человеческих жизней. Пищевод твой не уступит «Горемычной». Туда пролезут целые поля со стадами овец, а тебе все еще покажется мало. Ну что же, раз тебе это нравится, ешь, пей на славу, обжирайся, веди себя, как Гаргантюа. Между нами говоря, долго мы с тобой не протянем. Лет по двадцати пяти — тридцати мы еще, пожалуй, поживем, ну, может быть, чуть побольше, а там, глядишь, и все. Деды наши жили по целому веку, отцы к шестидесяти годам уже никуда не годятся. Ну, а мы к тридцати превратимся в кляч, и эти клячи потащат наш собственный гроб. Вот, например, Эдокс — он станет депутатом, будет произносить в палате скучные речи, может быть даже займет какой-нибудь пост. А в результате, когда он выдохнется и ни на что не будет годен, он помрет где-нибудь простым окружным чиновником. А ведь это как-никак опора семьи. Нам его ставят в пример. Он гадит на свой грязный нашест, и его испражнения чтут, как реликвии. А мы стоим как дураки и глазеем. К тебе это не относится, ибо заслуга твоя как раз в том, что ты сам стал живой помойной ямой. Так вот, дорогой мой, с ним случится то, что я предсказываю. Он распадется, как перестоявшийся сыр, размякнет, прежде чем окончательно созреет. Я чувствую, что на мои плечи легли сто лет, двести лет, тысяча лет жизни Рассанфоссов. От меня смердит, как от падали, вырытой на каком-нибудь старом кладбище. Мой горб — это «Горемычная», я всегда ношу ее за собой, «Горемычная», которая высосала из моих предков все соки и оставила в жилах их внуков кровь, годную только на то, чтобы рожать горбунов. Какая ирония судьбы! «Горемычная» принесет всем нам гибель. Она отомстит за себя, она убьет нас одного за другим, и тебя тоже… Но сейчас, пока у тебя есть зубы и есть, что ими жевать, наедайся до отвала, набивай себе брюхо, жирей, как свинья!

Жан-Элуа оглядел зал: место Арнольда пустовало. Нехорошее предчувствие овладело им. Знаком он подозвал к себе лакея, которому было поручено следить за Арнольдом.

— Где мой сын?

Лакей побледнел. Ему пришлось сознаться, что с полчаса тому назад Арнольд велел оседлать лошадь и уехал верхом. Никто не знал, куда он отправился. Поступками его всегда управляла какая-то слепая, безотчетная сила… Безрассудством своим он каждый раз, даже в обычное время, страшил отца. Теперь же, под влиянием выпитого вина, вскипевшая кровь окончательно разнуздала эту силу, и она толкала его на разрушение и кровопролитие, пробуждая в нем первобытные инстинкты и неистовства дикого зверя.

— Узнай, куда он поехал, — приказал Жан-Элуа и, уставившись на дверь, так и застыл на месте среди гула голосов и облака дыма.

Он увидел, что за столом, где пестрели цветы и яркие женские платья и где сквозь стеклянные двери закат окрашивал золотисто-розовыми лучами раскрасневшиеся лица гостей, опустело еще несколько мест. Когда началась стрельба, Гислена и ее муж ушли, повинуясь знаку, данному г-жой Рассанфосс. Через несколько мгновений за ними последовала и Аделаида. Жан-Элуа услыхал глухой шум подкатившей кареты, бряцание сбруи, фырканье лошадей и чьи-то медленные шаги возле двери. Его внезапно обострившийся слух уловил совсем тихие звуки: шорохи платья, перешептывание и всхлипывание. Потом все смолкло, и слышно было только, как захрустел песок под колесами отъезжавшего экипажа. Среди женщин вдруг почувствовалось едва заметное оживление. Молодые девушки, вздрогнув, поглядели друг на друга — они позавидовали тем, кто в эту минуту удалялся к ласкам и поцелуям.

Его охватила тоска. В конце концов Гислена ведь была их собственной плотью: все ее детство протекло у них на глазах. Не следовало, пожалуй, поступать с нею так сурово. И перед взором его предстала девочка, какою он ее помнил в такой же вот солнечный День — такой далекий и вместе с тем такой близкий, — день ее первого причастия, когда она была в белом муслиновом платьице и в кружевах. Но тогда она была чиста, как ангел, в своем белом одеянии, тогда тело ее было целомудренно и невинно, а теперь оно поругано и осквернено…

«Ну и пусть! Это не по нашей вине», — подумал Жан-Элуа. И он, смеясь, обратился к Акару-старшему:

— Знаете, Стэв взбешен… Я как-то на днях его встретил. Он сделал глупость и теперь не может нам этого простить.

В эту минуту он подумал:

«Впрочем, я ее ненавижу, ненавижу их обоих…»

Г-жа Рассанфосс вернулась. В глазах у нее муж увидел и путь кареты по дорогам, и облачко пыли, скрывшее от глаз лошадей, и всю горечь совершившегося события, которое отняло у них дочь. Так вот через два года после их свадьбы другая карета, затянутая черным крепом, увозила их ребенка, и среди такой же вот дорожной пыли исчезал кусочек их жизни, исчезал навсегда. Новобрачная, вся в белом, и вместе с ней ее грех (теперь он уже ни о чем не думал, кроме того, что это была его дочь), удалялась от него в этой траурной карете, мчалась навстречу своему будущему. Он отвел взгляд от жены.

Вошедший в эту минуту лакей шепнул ему на ухо:

— Сторож велел передать вашей милости, что раненый скончался.

Жан-Элуа вздрогнул. Человеческая жизнь за убитую дичь — это уже слишком. Он этого не хотел. Тем более в такую минуту, когда у него и без этого столько печали. До чего все-таки жестоки люди, которые поднесли ему этот окровавленный труп сюда, прямо к свадебному столу. Все это плоды их чрезмерного усердия. Что-то скажет маменька, когда она об этом узнает! Но его надменная гордость еще раз одержала верх. «Деньгами, которыми можно было купить одного, можно будет рассчитаться и за смерть другого», — подумал он.

— Хорошо, — сказал он совсем тихо, — пускай позовут полицию.

Подошел второй лакей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад