— В таком случае, дорогой Шеф, вам придется устроить здесь, на мысе Цветкова, конюшню и кого-то из членов отряда переводить в конюхи, потому как всякий уважающий себя барин сек холопов на конюшне. А вы, как я уже успел заметить, еще тот барин, верно?
— Ничего, — криво усмехнувшись, хохотнул Шеф, — заместо конюшни для тебя и псарня вполне сгодится.
31 июля
Опять нынче полный штиль, яркое солнце, синее небо. Прямо против нашего лагеря отчетливо виден сквозь льды остров Преображения — приземистая черная трапеция, верхняя линия которой слегка подрагивает в дымке. Одно ребро этой трапеции почти вертикально, там на совершенно отвесных склонах во множестве гнездятся кайры и чайки — один из самых знаменитых в нашей Арктике птичьих базаров; другое ребро длинное, полого спускающееся к основанию, там все причалы полярной станции острова и еще, говорят, там стоят военные. Дальше, далеко на юге, едва виден низкий берег Большого Бегичева[12]. Впрочем, долго любоваться этими красотами не пришлось: вскорости вновь подул сильный ветер, тот же проклятый (чтобы его черти взяли!) северо-восток. Ну что за погоды стоят здесь нынче!
Приготовив обед, отправился к Кеше и застал его всего в крови и с ножом в руках. Он потрошил нерп. Приманил-таки их великий Иоганн Штраус, не кончилось для них добром увлечение музыкой. Кеша шлепнул их прямо на мели возле своего дома.
— Мог бы и поболее взять, — говорит он, мастерски снимая пласты сала, — да мне сейчас столько не надо.
Я взял скребок и стал помогать Кеше. Мы вдвоем быстро сняли шкуру и, растянув ее на бревне, стали обезжиривать (снимать сало до самых корней ворса). Как и большинство северных зверей, нерпа не имеет теплой шубы (исключение составляет, пожалуй, лишь песец), а греется жиром. Поэтому сала на ней очень много.
— На-ка вот, возьми кусок старой рубахи, — говорит Кеша, — руки вытирать будешь. Сало у зверья тут шибко едкое, рубахи от него горят, как на огне. А у меня тут вся работа такая: и зиму и лето — все с салом. Нерпа на голову слабая, у ней, гляди, и черепа-то, считай, нету. Ее в голову бить надо. Одна дробина попала — и хватит. Зимой в халате к ней подползешь, в голову угадал — твоя, а ежели и попал, да не в голову, она — бульк в лунку и нету. Все равно потом сдохнет, а не твоя... А чего зазря зверя переводить? Я без толку зверя не бью. Витька Осипов, тот, с которым вы летели, в кого хошь стрелять станет. Ему бы только потешиться, душу отвести. Спасибо, из него охотник — как из моей Марьи... Бросовый, однако, мужик — ни стрелять толком не может, ни плотничать...
— Да как же не может плотничать? — попытался я восстановить справедливость. — Когда мы сюда летели, в аккурат его домик пролетали... Шеф сказал, что Витька этот его в одиночку срубил. А срубить дом в одиночку — это, знаешь...
— Да врет он все, этот Витька, — прервал меня Кеша. — Он вообще врать здоров... Тут лет семь назад гидрологи баню бросили, вот он ее подобрал и себе под избу приспособил. Да разве же из вертолета не видать было, что балок это санный, а не дом? Ишь ты, дом он себе срубил в одиночку. Да знаешь, какой он есть охотник? Достал он себе где-то красный фонарь с аэродрома, со взлетной полосы. Может, отдал ему кто по пьянке, а вернее, украл он его где-нибудь. Вот поставил он себе этот фонарь на крышу, капканы едет проверять — зажигает. Покамест видит свет — едет, как света не видать — он назад. Боится... Да какую холеру он с такой охотой поймает?! Потому и ходит в долгу как в шелку. В рыбкооп тыщу четыреста должен. Они ведь ему и продуктов уже в зиму не дают... Говорят, поработай годик в порту грузчиком, долг вернешь, потом и говорить об охоте будем. А он не привык с начальством-то работать, свободу, вишь ты, любит. Ну вот, он за лето рыбки помаленьку подналовил, на пароход продал, сотню с небольшим выручил. Купил на эти деньги продуктов — и к себе на участок. Договорился, его геологи, тоже вот вроде вас, забросили. Да поехал-то он не один, а вдвоем с бабой. Приехали они из Хатанги сюда уже под осень... Ну что, моржа не набил, рыбы не наловил, дров не запас и угля тоже... Привады песцам нет, собак кормить нечем, самим жрать нечего, печь хоть штанами топи... Спасибо, он в октябре пару оленей стукнул, последних, приблудных — основной-то олень к тому времени уже на материк ушел. А дальше что, известное дело: полярка[13], зима, мороз, темень, хоть глаз коли... Он и раньше-то спать был здоров, а теперь, с бабой-то, вовсе из постели не вылазил. Ну, у них к февралю-то все припасы и вышли. А дальше что: ночь — не ночь, пошли они, однако, родимцы, пешком в Косистый. А это верст сто пятьдесят будет, ежели напрямик, да через торосы и разводья. Охотничек! Собак своих бросил... Хорошие у него были собаки. Шесть штук, небольшая вроде упряжка, а добрая была, из лучших по всему побережью... Все сдохли с голоду, однако. Зимой-то им верная смерть. Сперва, наверное, друг дружку посжирали — сильный слабого, а последних волки прибрали. Летом-то они бы, может, и не пропали: мышковали бы в тундре, птенцов ловили, гусей ленных... У меня самого вон тоже всего четыре собаки осталось. С этой пьянкой, пропади она пропадом, я всех собак в Косистом порастерял.
— Да почему же четыре-то, Кеша, — удивился я, — вон же они, пять штук по Буренину-Малинину с картинками[14]. — Я показал пальцем на Кешиных собак, лениво таскавших по берегу лужи клубок нерпичьих кишок.
— Ездовых-то четыре, — ответил Кеша, — Цыгана я не запрягаю. У него уже от старости и тяжелой работы зад парализованный сделался, какой из него работник! Сработался парень. Они бы, — он кивнул на собак, — давно бы ему глотку перервали, да я не даю. Пес работал всю жизнь, пущай спокойно околеет. Да и Марии с ним веселей, когда я капканы проверять уезжаю, ей одной, без собачки-то страшновато... А вообще собачки — это, я тебе скажу, дело тонкое... С ними надо очень справедливо политику вести, иначе толку не будет. Не дай бог приласкать собаку, которая той ласки не заслужила, — загрызут ее, не сразу, не сейчас, выберут время и загрызут, всей упряжкой...
— А может, зря я тогда Турпана так привечаю?..
— Сейчас ничего, сейчас можно: время сытое и ленивое, а вот зимой, когда настоящая у них работа, да ежели еды в обрез — тогда держи ухо востро. Опять же кого вожаком запрягать — тоже сообразить надо. Тут кого попало не поставишь. Вот, к примеру, твой Турпан — самый умный и самый, пожалуй, сильный пес, а попробуй я его вожаком поставить, дела не будет. Потому — жулик, лентяй и захребетник, ни авторитета у него, ни ярости в работе. И вожаком ему не быть никогда. Загрызть его, может, и не загрызут, силен и хитер он для этого, а вот слушаться ни за что не станут, а Моряк — он хоть и мельче, и силы у него той нет — вожак по сути, и все псы его слушаются. Эх, ну зачем этому прохиндею, — Кеша кинул в Турпана куском нерпичьего сала, — такие стати?! Вон какая грудь, в две совковые лопаты!
Из избы вышла Маша и стала собирать во дворе щепки для печки, прислушиваясь к нашему разговору.
— А отчего это у тебя все псы, Кеша, кобели? — спросил я. — Им, поди, с сучкой-то веселее бы было. Да и щенки тебе бы пригодились.
— Да ну их, сучек, к такой матери, одна морока с ними... Тут и так-то, как они свалку затеют, шерсть до потолка, пока их растащишь, а была бы сука — они бы день и ночь из-за нее грызлись, визг бы до самого Преображения стоял. Был у меня кобелек один, Мишка, маленький, серенький, но ничего, работящий, в упряжке хорошо бегал, так он зимой по торосам на Преображение ушел. Сучка там, понимаешь ли, потекла, так он, стервец, за тридцать километров это учуял.
— Кобели, они все такие, — вдруг встряла в наш разговор Маша.
— Чего-о-о?!! — взвился Кеша, и Маша, подхватив свои щепки, опрометью кинулась в избу.
— И где же он теперь, этот Мишка-то? — спросил я.
— Известно где, там, на острове, где же ему еще быть? Вот лед уйдет, ребята с Преображения ко мне непременно будут: рыбки половить да гусей пострелять. Тогда они Мишку-то с собой и прихватят. Да еще одну собаку мне Валерка-радист пообещал дать. Потом, лесу они мне посулили березового и елового на полозья к нартам... Валерка-то этот на будущую зиму сюда, на мой участок, просится. А что, участок хороший: главное — на косу моржи приплывут. Большущее стадо бывает — голов по четыреста. А уж как поплывут, рев стоять будет — что от пароходов... Ну и нерпы здесь, как видишь, хватает, омуль годами хорошо идет в сети. Опять же капканов у меня по тундре штук семьсот стоит, не меньше. Все в полной исправности... Привады года на три по тундре разбросано. Изба теплая, да и еще избы по участку есть... Чего же так-то не охотиться?..
— А как же ты?
— А я все, шабаш, завязываю с этим делом... Последнюю зиму[15], однако, охотничаю. Потом на пенсию пойду. Куплю себе где-нибудь на Украине домик с яблонями и там помирать буду. Копейка-то у меня добрая есть, я тебе не Витька Осипов.
В продолжение этого длинного разговора мы в два ножа обезжирили нерпичью шкуру, выполоскали ее в море и затем, изо всех сил растянув, прибили к бревнам на восточной стене избы для просушки.
А у наших геологов на обнажении (на «стриптизе», как шучу я) случилось происшествие: Тамаре в голову угодил довольно приличный камень и набил здоровенную шишку. Однако поначалу я подумал, что пострадала не она, а Валера: он был бел как мел, и лоб его был покрыт испариной. Свое состояние он пытался скрыть шутливым тоном.
— Ты уж поаккуратней работай, Тамара, — вроде бы и шутил он, а у самого дрожали губы, — а то как я перед Владимиром Степановичем[16] оправдаюсь?.. Случись с тобой что, он меня разом отовсюду уволит, да так, что никто никуда потом не возьмет.
Шутки шутками, но склоны, где работают наши геологи, лавиноопасны, в особенности в такую погоду, как нынче: моросит мелкий, противный дождичек, который всегда бывает (да еще и с ледяной крупой) при треклятом северо-восточном ветре. Хорошо еще, что работают наши ребята в меховых шапках, которые служат им некоторыми амортизаторами, а надо бы сюда строительные каски, да вот не запас их наш начальник, не предусмотрел.
1 августа
Сегодня Шеф объявил выходной, тем более что дует все тот же проклятый северо-восток с ледяной изморосью. Ребята приводят в порядок свои коллекции, устраивают баню. Учтя горький Тамарин опыт, они делают ее не посреди тундры, а на галечной терраске — там от тепла земля уже не поплывет. Сняли «мужскую» палатку, поставили ее на косе, заволокли туда железную печку, наготовили дров и воды.
Сегодня к вечеру Кеша с Машей должны нанести нам ответный визит — мне заказан большой торжественный ужин. Самое же главное — я должен испечь хлеб. Прикатил к Кешиному дому железную бочку с дверцей (импровизированную печь для хлеба, сделанную, может, самим Кешей, а может, кем-то из наших предшественников-геологов), вкопал ее в галечник, вставил трубу, заложил жестянками дыры, что прострелил, развлекаясь, пьяный якут. Потом все доверху забросал галечником, так что на косе осталась торчать лишь труба. Ну вот печь и готова. Сделал пробную — санитарную — топку, а заодно проверил тягу. Тяга хороша, особенно при северо-восточном ветре (вот и от него, оказывается, есть польза). Замесил тесто, поставил его в избе возле печки, а сам пошел собирать дрова: на выпечку их надо много.
Вот уже и четвертый час на часах, а мое тесто подходить никак не желает: как видно, никуда не годятся наши дрожжи. (Кстати, с дрожжами у Кеши та же морока.) Потому-то они с Машей предпочитают лепешки, изжаренные на нерпичьем жиру. А поскольку визит назначен на семь вечера, ясно, что тесто наше никак не выходится, и хлеб мне придется печь ночью, после торжественного ужина.
И вот стол в нашей кают-компании накрыт (Коля сумел раздобыть даже пару веточек полярного одуванчика— пушицы). Стол, правда, довольно скромен: свежие лук и чеснок, болгарские консервированные помидоры, заяц, тушенный с картошкой и специями. И разумеется, домашняя перцо-вочка («солоуховка»[17]). Гости к мясу относятся равнодушно, зато охотно употребляют все остальное. Разговор поначалу идет вокруг национального вопроса.
— Глупый это народ, якуты[18], — говорит Кеша, понюхав корочку черного хлеба (из последней буханки, что привезли мы с Хатанги), — ленивый, злой...
Одно слово: бестолковщина. Был тут в Косистом учитель один, якут — так он на уроки каждый день пьяный приходил. Не выпивши, нет, пьяный, да такой, что на ногах еле стоит и даже языком почти не ворочает... Ну, писали, писали родители на него жалобы — и в Хатангу, и в Красноярск, и в Москву. Наконец добились своего: прилетают за ним... Ну, слава Богу, обрадовались все: сейчас ему, касатику, сорок седьмую статью врежут. Как же, врезали ему, держи карман шире... Русскому бы вломили, за мое поживаешь, да еще и посадили бы при случае... А этого увезти-то увезли, да только на повышение — дальше учиться послали. Чему уж такого дурака научить можно, не знаю. Вон мой Турпан, однако, куда умней!.. Эх, Рокоссовского на них нету! Загнал бы он их всех в болото да и перестрелял там к едрене Матрёне! Всем бы больше пользы было.
— Да, — подтвердил Шеф. — Бросовый народец. Дерьмо!
— Ну зачем же так, — вступился я за несправедливо обиженный народ. — Что за манеры это — обобщать. Во всяком народе есть и пьяницы, и никчемные люди, и умницы, и люди широкой души. Есть, между прочим, в Якутии поселок такой Верхне-Вилюйск, там физику и математику преподает учитель, якут. Так половина, а иногда и побольше, выпускников этой школы поступают в Московский, Новосибирский и Ленинградский университеты. Я сам принимал экзамен у этих якутов и могу сказать вполне ответственно: самого высокого класса знания у выпускников из этой школы.
— Ну, не знаю, — пожал плечами Шеф, — лично мне что-то ничего такого не попадалось... — И разговор на некоторое время затух.
— Вы лучше про белых медведей расскажите, — попросила Тамара. — Много вы их тут добыли? И страшно было?
— Да уже говорил я: в том году, как Валера с ребятами у меня был, одного, однако, взял. — Кеша кивнул в сторону Валеры. — А с тех пор за четыре года — ни одного. Прошлую зиму мог, однако, медведицу взять, да не стал. Нашел я свежие следы и лежку. Ходила по моему участку медведица с двумя медвежатами. Медвежата уж большенькие, пестуны, поболее моего Турпана ростом. Конечно, я бы ее свободно мог взять: собак бы выпряг, они бы в момент ее на задницу (я извиняюсь) посадили — и делать нечего. Да у меня в тот раз почему-то с собой спичек не оказалось. Сроду я без спичек из дому не выезжал, а тут вот так получилось... А без костра на морозе мне ее нипочем не ободрать, до дому такую махину не довезти, а ежели бросить да за спичками на собаках слетать, туша на морозе так схватится, что потом ее и топор не возьмет. Опять же в тех местах у меня и капканов не было — так-то можно было на приваду песцам тушу оставить... А зазря чего же зверя губить?..
— Тем более занесенного в Красную книгу, — уточнил Альберт.
— Ну, думаю, значит, такое твое счастье, маша, — продолжал Кеша, оставив без внимания реплику Альберта, — что у меня нынче спичек нету. Живи да радуйся!
Вскоре, однако, интеллигентным разговорам за столом пришел конец: Кеша довольно быстро охмелел и стал невменяем. Мы с Валерой отправились провожать гостей до дому. Валера тут же вернулся, а мне пришлось остаться: нужно было печь хлеб, тем более что тесто все-таки хоть как-то да выходилось.
Далась же мне эта ночка! Кеша бузил и безобразничал. Впрочем, эти слова бесцветны и слабы для того, чтобы описать его поведение. Я таких пьяных в своей жизни не видал и, Бог даст, не увижу. Это было даже не опьянение, а какое-то буйное помешательство с белыми сверкающими глазами, пеной у рта, горячечной бессвязной речью, неожиданными поступками. То без каких-либо видимых причин брался он лупить свою Марию чем попало по чем придется (сама Мария, впрочем, воспринимала все это как должное); то вдруг хватал свое прекрасное ружье (слава богу, я предусмотрительно разрядил его) и бросался мешать им горящие угли в печке; то начинал орать на Марию, спрашивая, почему она ведет себя, как нерпа: то ныряет, то опять выныривает... Потом говорил жутким, свистящим шепотом:
— Ну погоди, Машка, я тебе не Женя. Вот уйдет он, тут я тебя и убью. При нем не буду. А вот как он уйдет...
Словом, хлебнул я полной ложкой. С огромным трудом уложил я его спать в два часа ночи и только затем принялся печь хлеб. Против ожидания (какой хлеб, казалось бы, можно было испечь в такой обстановке?!) хлеб вышел хорошим, пышным и по своим статьям приближался к моему лучшему, тулай-кирякскому[19].
В лагерь я пришел уж под утро и сразу стал готовить завтрак. С сегодняшнего дня Шеф распорядился объявлять подъем в шесть утра. Значит, мне придется вставать в половине пятого. Столь ранний подъем не прихоть, а необходимость: к месту работы ребятам нужно подходить теперь, пересекая прибойную террасочку. А сделать это можно только в полный отлив.
2 августа
Как только ребята ушли в маршрут, я сразу улегся спать. После этой веселенькой ночки мне требовалось восстановить силы. Проспал я до трех часов дня. Возможно, я спал бы и больше, но пора было готовить обед (или ужин?). Наконец-то подул долгожданный западный ветер, и лед от наших берегов потащило в открытое море. Но этот, такой нужный нам, долгожданный и теплый ветер дует теперь мне точно в створ палатки и создает тем самым множество неудобств. Вот ведь до чего я привередлив: ничем-то мне не угодишь!
3 августа
Сегодня опять надо идти печь хлеб. Что-то очень уж ходко он у нас идет. Тамара, к примеру, все, даже кашу, ест с хлебом (говорит, так приучена с детства). К счастью, из-за хмурой, ненастной погоды в маршрут не пошла Нина Кузьминична. У нас в отряде она — палеоботаник, то есть занимается окаменелой флорой: отпечатками на камнях разных трав, листьев и цветов (доисторических, разумеется), а в такую погоду, как нынче, рассмотреть ничего невозможно. Нина Кузьминична рада нежданному отдыху (каждый выход в маршрут дается ей с таким трудом!) и потому предлагает взять все заботы по обеду на себя, тем более что все у меня в основном уже готово. Только сварить картошки да разогреть суп и жаркое из все тех же зайцев (пока зайцы — наша единственная дичь). Сегодня тесто на хлеб буду ставить сам, без Кешиной помощи.
Поставил опару, подмесил ее, насобирал дров (для выпечки их надо довольно много), протопил печь, обезжирил две нерпичьи шкуры. Нерпы попались вчера в специальную нерпичью сеть, крупноячеистую и очень прочную (чем-то напоминающую волейбольную), которую Кеша поставил в своей бухте.
На обед Мария угощала нас жареной нерпичьей печенкой и жареной рыбой (в ту сеть, что стоит у них в лагуне, действительно влетел здоровенный чир), а заедали мы все это лепешками, изжаренными на все том же нерпичьем сале. Это, между прочим, единственный кулинарный жир, который признают тут промысловики. Пища, приготовленная на нем, горячая, с пылу, со сковороды, очень вкусна, но стоит ей остыть, как моментально превращается она в необыкновенную гадость, и, сколько потом ни разогревай ее, вкусней не становится. Вообще я давно заметил, что вкус пищи во многом определяется жиром, на котором она приготовлена. Так что те наивные рекламы, которые я, бывало, читал в стародавних газетах: «Домашние обеды, приготовленные на чистом животном масле», на самом деле имеют большой смысл. (Вторую, не менее важную роль в приготовлении еды играет еще и время — двумя минутами раньше снять с огня кастрюлю или сковороду либо двумя минутами позже оптимума — и вкус совсем другой. Но это уже отдельный разговор, сюда отношения не имеющий.)
Нынешняя выпечка была гораздо менее удачной: хлеб я пересушил и даже слегка поджег. Кроме того, по неопытности завел я слишком мало теста (к этим дрожжам и к этой таре я еще не применился), так что вместо запланированных шести булок вышло всего четыре, к тому же небольших, и еще одна крохотная: булка — не булка, лепешка — не лепешка. Однако и этот хлеб был принят с благодарностью, и даже Шеф воздержался от едкого замечания.
4 августа
Завтра день моего рождения, а сегодня я сам, не дожидаясь никого, решил сделать себе небольшой подарок: вымыться и выстирать белье, чтобы завтра быть совсем чистым. Кеша с Машей ушли на косу собирать дрова и возиться с сетями, а я как следует натопил печь, принес много воды и с наслаждением вымылся в двух корытах. Затем выстирал все белье и даже вкладыш спального мешка. И тут передо мной неожиданно возникла сложная задача: как высушить это белье на веревках при здешних-то ветрах без единой прищепки? (А дует все он же — треклятый северо-восток!) Кое-как, с помощью английских булавок и проволоки, решил эту, казалось бы, безнадежную задачу. Странно, что у Кеши с Машей нет никаких прищепок. Как же, интересно, они сушат свое белье?
А Кеша с Машей целый день колдовали на косе с сетями. В бухте полно льда, а омуль здесь идет считанные дни. И рыбы поймать хочется, и сети жалко. Потому-то они целый день то ставят сети, то вновь снимают их. Представляю, какими словами поминает Кеша сейчас этот чертов северо-восточный ветер, это треклятое ледяное лето, эту распоганую Арктику.
Вернувшиеся с поля геологи ахнули, увидев меня чистым, красивым и ухоженным. Я рассказал им про подарок, который сделал себе сам. И тут, совершенно неожиданно, взорвался Альберт:
— Мать-перемать! Промысловик, называется! Двадцать лет у такой богатой косы живет, не мог бревен насобирать и хотя бы худенькую баньку изладить! Ну что это, скажи, за мытье: в избе натопит, ковш воды принесет, задницу помочит — вымылся! И главное, мы из-за него мучайся! Как бы оно сейчас было ничего — после маршрута да попариться!
Нынче днем, готовя обед, услышал я, как мне показалось, четыре карабинных выстрела. Кого сейчас можно стрелять из карабина? Только медведя. За ужином рассказал об этом ребятам, и Шеф тотчас собрался к Кеше, а вместе с ним — любопытствующие Тамара и Нина Кузьминична. Вернулись они через полчаса. Шеф зол. Оказалось, что Кеша действительно стрелял, но не из карабина, а из ружья, и, как едко заметил мне Шеф — «слушать надо ухом, а не брюхом, чтобы не гонять попусту добрых людей после маршрута неизвестно зачем за два километра». Кеша добыл четырех нерп: двух убил из ружья, а две попались все в ту же нерпичью сеть. А вот рыбы по-прежнему нет как нет.
Пока Шеф с женщинами бегал смотреть на предполагаемого медведя, Валера по секрету признался мне, что он, кажется, здорово потянул мышцы живота. Да так, что боится, как бы не случилось у него грыжи — работа у ребят очень тяжелая. Рюкзаки килограммов по тридцать—тридцать пять, нести их приходится по раскисшей тундре, где нога, временами, проваливается в болотягу по колено. При этом ни Шеф, ни женщины практически ничего не несут, так что мужикам приходится пахать за двоих. Да, врачей-то тут у нас нет, случись что — никто не поможет, а рация наша глухо молчит, не работает то есть совершенно. Уж кажется, все мы сделали как надо: и антенну выставили по азимуту, и противовесы навесили, и специальную палатку под рацию соорудили, но пока что Нина Кузьминична (она у нас по совместительству еще и радистка) никого в эфире даже не слышала. Мы подозреваем, что дело в питании. Уж не посадил ли тот ленинградский прощелыжистый начальничек нам батареи? Коля опасается, что он их нам просто-напросто подменил. Коля даже уверен в этом.
— А за такие вещи, — прищурившись, говорит Альберт, — голову отрывают сразу и безо всяких объяснений.
Полагаю, что в этом он совершенно прав.
Поздно вечером вместе с Колей пошли мы к Кеше за тем хлебом, что я выпек вчера. Коле очень не нравится Тамара, и всю дорогу он только и говорит об этом:
— Ну как по-вашему, рабочий это в поле или нет? Ведь она же у нас рабочим числится. Ни в маршрут, ни с рюкзаком, ни сварить, ни по дрова. Как говорится, ни в дудочку, ни в сопелочку! А место это она, между прочим, у моего брата отбила. Вот вы скажите, кого лучше было бы рабочим сюда, в Арктику, взять: ее или моего брата? Ему хоть и восемнадцати нет, а он поздоровее меня будет, и как рвался он сюда, как хотел! Парень он такой, что сам себе работу ищет, его по дрова, к примеру, посылать бы не пришлось... Вот сегодня в маршрут пошли — она в море провалилась. Пришлось ее в лагерь отправлять, да она, вишь ты, одна идти боится, ей провожатого надо, пришлось Валеру с маршрута снимать. Крррасавица!!! И главное, я ведь уже с Ниной Кузьминичной насчет брата совершенно договорился. Его уже оформлять начали, а тут, откуда ни возьмись, вдруг эта красотка! Позвонил директору, вишь, ее свекор — академик! Ну, директор и приказывает: зачислить ее — и никаких гвоздей. Ей, дескать, диплом писать надо, а тут она материалу наберет себе интересного, и опять же такого руководителя, как наш Шеф, ей больше нигде не найти. А против директора не попрешь. Против лома нет приема! Хотя, с другой стороны, могла бы, конечно, Нина Кузьминична, если бы захотела, сказать: мол, все, мы уже его оформили и приказом провели, а больше, вакансий в отряде нету, так что извините... Да не захотела, похоже, с начальством ссориться. И запела другую песню: «Извини, Коля, я и не знала, что брату твоему только семнадцать, а ведь это Арктика, не шуточки, тут все случиться может. А я тогда за него, несовершеннолетнего, отвечай. Ведь под суд пойду...» Ну и все такое прочее... А вы гляньте-ка на нашу Тамару, тут всякий скажет, что ежели с кем тут и случится какое происшествие, так только с ней... Особливо когда она в мороз да в ветер стоит распустив перья... А Альберту каково? Он же литолог, ему же вон сколько камней поперетаскать надо, образцов. Ему рабочий вот так нужен... Ее-то к нему брали, а какая от нее польза? Так что Альберт теперь за двоих вкалывать должен. Это что, честно? — И вновь, в который раз: — Крррасавица!!!
Я же шел рядом, молчал, а сам думал: «Удивительное дело, ежели говоришь с женщинами и о женщинах, сам смысл слов имеет гораздо меньшее значение, чем интонация, окраска речи, общий контекст. Вот, к примеру, тут слово — «красавица» — просто ругательство. А бывают ситуации, когда женщину можно назвать дурочкой — и это будет лаской. А попробуй, изобрази все это на бумаге!»
5 августа
Сегодня мне тридцать восемь лет. Восьмой раз отмечаю я свой день рождения в поле. Были подарки и поздравления: Альберт преподнес мне томик стихов А. Т. Твардовского с памятной надписью, а Шеф милостиво потрепал рукой по спине. Однако праздник на сегодня он отменил — перенес его на предвыходной день, а сегодня всего-навсего «четверг»[20].
Вчера из маршрута Коля принес двух убитых им якобы уток-тундровок (на самом деле — кайр) и одну куропатку, которую он отнял у канюка (уже убитую этим хищником и наполовину разорванную). Канюк летел за Колей километра три и истошно вопил, требуя свою добычу назад. Сегодня из этого сомнительного материала я попробую сварить суп. Да, скудновато нынче наше поле, может, попозже, как унесет льды, будет посытнее?
Ох, и намучился я, ощипывая этих кайр! Перо сидит в них так крепко, что впору дергать его пассатижами. Ко мне в гости зашел Кеша, принес в подарок нерпичьей печенки, жиру и немного мяса (нерпичье мясо — довольно специфического, неприятного вкуса, приготовлю чуть-чуть, на гурманский извращенный вкус), помог щипать злополучную дичь. А потом мы вдвоем с ним отправились искать Кешин якорь, брошенный в оны времена его неудачным компаньоном, якутом. По дороге мы все время подбирали куски угля, вымытые талыми водами (сейчас Кеша почти не расстается с «угольным» мешком), а Кеша рассказывал:
— Этот якорь мне якут в лед вморозил... Один год я решил себе якута в компаньоны взять. С того, первого года, когда мы с Женькой Белоноговым летовали и избу себе срубили, я все один да один зимовал. А тут, дай-ка, думаю, себе товарища возьму, все ночью-то веселей будет. Вот и взял этого якута. Ох, и принял же я с ним греха на душу! Летом, только мы приехали, я его здесь, на косе, в избе оставил, а сам по берегу поехал капканы проверить, привады завезти, дров да угля на зиму запасти в избушках. У меня ведь на участке еще три избушки есть, но поменьше, похуже этой. Недели две, однако, меня не было. Приезжаю, смотрю, он пьяный валяется, посуда вся бардой загажена, наблевано во всех углах. И весь, почитай, сахар и все дрожжи на нуле — все на брагу перевел. Ни полена, ни куска угля не запас, ни одной нерпы, ни одного хвоста рыбы — ничего! Это за две с лишком недели! Вот так компаньон! Да еще зачем-то спьяну хороший якорь под самый мыс Цветкова увез и там в лед вморозил! Ну, я ему сразу говорю: «Шабаш, парень, продукты пополам делим». Я свою долю взял да в дальнюю избу к устью Чернохребетной речки увез. А потом ему и говорю: «Жить я там один буду, а ты тут без дров и угля один хоть околей, мне на твою копченую морду плевать! А еще лучше вот что: перед самой поляркой вертолет непременно будет — рыбкооп нас завсегда проверяет, как да что перед зимней ночью, — садись на него и катись отсюда к едрене Матрёне! А не уедешь — смотри, я шутить с тобой не стану, карабин у меня завсегда в исправности, и я из него не по бочкам с пьяных глаз стреляю. Ну, он от меня в ноябре и улетел в Хатангу. Стал было там на меня жаловаться рыбкооповскому начальству. А начальство-то, оно хоть на словах вроде бы за них, за якутов, а на самом деле русского промысловика перед якутом в обиду ни за что не даст. Потому как и пушнину и рыбу в основном русские дают. У нас ведь даже план разный: на одинаковом участке у якута раза в полтора поменьше. Есть даже какой-то Герой Труда среди якутов. Так вот я, средней руки, между прочим, промысловик, есть и лучше меня, раза в два поболее этого Героя добываю. У меня, вон видал, на стенке в избе диплом ВДНХ за пушнину висит.
— Ну, мне кажется, тут ты, Кеша, заливаешь, — усомнился я. — Они же потомственные рыбаки и охотники. Деды-прадеды их тоже охотниками и рыбаками были. На много колен вглубь веков. У них охотницкая сноровка должна быть в крови. Я где-то даже читал, что в последнюю войну лучше их снайперов не было.
— Да кого там, — всплеснул руками Кеша, — вояки из них!.. Нет, ты их просто не знаешь, а уж я-то насмотрелся. У них в крови только одно: спирту нажраться да нагадить в переднем углу. Вот тут они точно на первом месте будут. А зверя добыть или рыбы — тут русский промысловик десяти якутов стоит. Кому нужна эта нация, не понимаю. И зачем только ее начальство терпит?
— Просто, наверное, есть у них свои обычаи, свой уклад жизни, который мы не понимаем, — не сдавался я.
— И обычаи ихние мне известны, — махнул рукой Кеша, — и уклады. Рассказывали мне охотники, что задумало как-то начальство в Сындаско всех тамошних якутов в дома переселить из чумов. Ну, понастроили им хороших щитовых домов, а они туда — ни в какую! Это как, по-твоему, а?! Наконец загнали чуть не силком две семьи, а они все чохом, вместе с собаками поселились в одной комнате, там же и шкуры выделывать стали, и мочиться по углам — шкуры-то они в основном мочой выделывают... Загадили одну комнату—- перешли в следующую — и так, пока весь дом в сортир не превратили. Тогда и вовсе его бросили, а сами назад в чум перебрались... Вот так-то. А ты говоришь, нация! А уж какие они охотники!.. Вот поздней осенью олень, бывает, шибко идет на юг. Дня три-четыре, а то и всю неделю. Русский-то, порядочный охотник, набьет оленей себе впрок, чтобы на всю зиму хватило, про завтрашний день думает. А эти?.. Оленя убили, все бросили — есть его всем кагалом уселись. И пока всего не съедят, не встанут... Нажрутся так, что, бывало, животы по коленкам стучат. А олень тем временем ушел, все, тю-тю, теперь только по весне будет. А что дальше? А дальше кулак соси! Ну не дураки, скажи на милость?! А уж как напьются, чисто чумные делаются. Тут только ножи да ружья от них хорони...
— Да ведь ты и сам, Кеша, — усмехнулся я, — во хмелю хорош. Хлебнул я с тобой позапрошлой ночью...
— Это верно, — потупился Кеша, —- есть грех. Да ведь столько лет рядом с якутней живу. Тут поневоле таким же станешь.
Тем временем вырубили мы вдвоем изо льда здоровенный Кешин якорь (я рубил ломом и топором, а Кеша раскачивал его), с трудом вытянули на береговую полосу и по-бурлацки вдвоем потащили его домой.
— А что, — спросил я, — нынешнее лето обычное или из рук вон холодное? Какого ты и не упомнишь?..
— Лето сегодня шибко холодное, — отозвался охотник. — И льду много. И ветер паршивый... Но мне не в диковинку. Однако с шестьдесят пятого по шестьдесят девятый, пять лет кряду вот так же лед до самой зимы стоял. Нынче хоть нерпы полно, а тогда ничего не было: ни моржа, ни нерпы, ни медведя... Правда, в те года шибко густо олень по осени шел. Так что мяса-то хватало и мне, и собакам, и на приваду.
— Может, это все взаимосвязано, — предположил я, — что в холодный год олень гуще идет, чем в теплый. Так что и нынче, глядишь, ты с оленем будешь...
— Дай-то бог, — вздохнул Кеша. — Уж как нынче этот лед некстати! Главное, мне ребята с Преображения лесу на полозья привезти должны. А то у меня нарты совсем никуда стали... А в такие-то льды куда же они сунутся?.. Вчера ваш начальник был у меня, говорил, что с краю мыса видать кругом только чистую воду. И уже пароходы восточным берегом Преображения в устье Хатанги идут... А тут кругом льды да льды, чтоб они пропали!
— А знаешь, Кеша, — ни к селу ни к городу вдруг сказал я, — нынче ведь у меня день рождения. Тридцать восемь лет мне сегодня. Может, вмажем по стопочке, а?
— Нет-нет, — замахал он руками, — пить я нынче не буду. А вот подарок тебе сделаю. Красивую нерпу я вчера шлепнул. Возьми — твоя. Мясо-то ее тебе ни к чему, а вот шкуру, печенку и сало — бери.
Нерпа и вправду оказалась очень хороша: большая, серебристая, с легким золотым отливом и маленькими перламутровыми пятнышками. В два ножа мы быстро сняли шкуру, обезжирили ее и бросили вымокать в море.
Вечером, возвратившись из маршрута, Коля скинул на землю свой чудовищный рюкзак с образцами (килограммов под сорок было в нем, не меньше!), быстро и плотно пообедал, а потом, ни слова не говоря, схватил ружье и скрылся в тундре. Вернулся он поздно, когда уже все спали, и бросил к моим ногам прекрасный подарок — еще теплую тушку красавца полярного куропача.
6 августа
Как долго мы ждали этого дня! Пошел наконец омуль![21] В маленькую рваную сетешку, что стояла в самом основании Моржовой косы, влетело шесть таких красавцев! Пуда полтора отменной рыбы! Трех омулей Кеша подарил нам. Одного на уху, другого на малосол, третьего на согудай (туда же, на уху, головы и плавники всех трех рыбин).
Ах, какой трудный, какой напряженный день у меня будет сегодня! Сети поставить надо (пока всего одну — лед плавает все-таки довольно близко, да и нерпы кругом полно); да еще сделать две выпечки, при этом старые, но хоть немного ходкие дрожжи у меня закончились, остались новые, купленные в Хатанге, судя по всему, совершенно «мертвые»; довести до ума подаренную мне вчера прекрасную нерпичью шкуру, ну и конечно же обед и хлопоты по лагерю с меня никто снять не сможет.
Очень долго возился я с тестом. Господи, чего только я с ним не делал! И «веселил» его сахарком, и ежечасно подбивал и грел своим собственным теплом — не хочет оно подходить, хоть ты тресни! Придется делать закваску — с этих дрожжей толку не будет. А тут еще эта печка-каменушка. Приспособиться к ней мне никак не удается (первый раз была просто необыкновенная, случайная удача), режим ее работы зависит от многих погодных обстоятельств: ветра, давления, температуры. Промучился я до двух часов ночи, а хлеб вышел никудышным. Мои буханки были похожи на красивые золотистые кирпичи: сверху прекрасная румяная корочка, а под нею маленький тяжелый брус вареного теста. Доставая их, с грустью вспоминал я те превосходные пышные караваи, которые удавалось мне выпекать (на примусе!) на Тулай-Киряке-Тас в прекрасном поле семьдесят второго года. Впрочем, тогда все у меня вообще получалось прекрасно. Что поделаешь, ничто в жизни не повторяется, все бывает только один раз!
Уже под утро нас всех разбудил низкий и хриплый гудок парохода, который, похоже, собирался швартоваться к нашему берегу. Ошалелые, вылетели мы из своих спальных мешков. Какой пароход?! Почему?! Как он подойдет к нам сквозь береговые льды?! Кого он привез?! Зачем?! А никакого парохода и не было. Просто в разводьях чистой воды мимо нашего лагеря плыли, весело резвясь, два огромных моржа и трубили во всю мощь. Долго стояли мы, онемев от удивления, а потом Альберт кинулся в свою палатку за фотоаппаратом. Но хороших снимков не получилось (выяснилось это, разумеется, впоследствии), потому что в воздухе висит мелкая мерзкая ледяная пыль, да к тому же, хотя моржи и плыли совсем близко от берега, метрах в пятидесяти, не более, заметить их среди плавающих льдин было очень непросто. Но ничего, главное — моржи поплыли на свою косу. Значит, скоро будет там моржовое лежбище. Выберем время и вместе с верным Турпаном сделаем туда визит для более близкого знакомства.
7 августа
Ах, как трудно вставал я нынче (обычно-то на подъем я очень легок), да и то сказать: лег-то в третьем часу ночи, да еще эти моржи, а вставать пришлось в половине пятого. Не надо было мне ложиться вовсе. Тем более что погода стоит прескверная: ветра почти нет, но сеет тот маленький, серенький нудный дождичек, на который и внимания-то никто толком не обращает, но который пропитывает человека насквозь хуже любого ливня. Лежит туман, низкое серое небо, кажется, давит на льды, и они, похоже, съежились, посерели. Ничего величественного в них теперь нет — просто грязные серые глыбы, словно где-нибудь на свалке городской окраины в такую же вот ненастную погоду. Мужчины ушли в маршрут, а дамы по такой погоде идти отказались и продолжают спать дальше. Я, убрав завтрак и вымыв посуду, последовал их примеру.
Проспал до обеда. Разбудили меня Коля с Валерой. Коля пришел с обнажения белый как мел: он едва не погиб. Подточенная дождями глыба известняка тонны в полторы весом падала ему прямо на голову. Он же, собирая образцы, не видел этого и даже не попытался отскочить в сторону. Валера, видевший это, страшно закричал и в ужасе бросился в море. К счастью, глыба, пролетая, зацепила за какой-то выступ и рассыпалась на множество кусков. Три здоровенных камня ударили Колю по спине, да так, что парня тотчас вырвало (с кровью!), и он упал навзничь. Шеф, разумеется, тотчас отправил его домой в сопровождении Валеры (сам же с Альбертом остался работать). Я быстро сварил крепкого чаю, добавил в него стопку спирта, дал Коле. Тот выпил и сразу уснул.
Побежал и разбудил наших дам. Тамара отправилась лечить Колю, но тут же вернулась: он уже спал. Нина Кузьминична, развернув рацию, попыталась выйти в эфир, но и эта отчаянная попытка успехом не увенчалась. И вновь, в который уже раз, помянули мы недобрым словом того юркого прохиндея из «Аэрогеологии». А тут еще эти проклятущие льды — до острова Преображения никак не добраться. Ох, и опасно, опасно мы живем!
Сегодня у нас «суббота»[22], а потому Шеф распорядился устроить праздничный ужин с выпивкой и пригласил соседей. Но как быть теперь, неясно. Какой теперь может быть праздник? Тем не менее начистил я много картошки (еду-то все равно готовить нужно!), поставил мариноваться омулевое филе на согудай, затем отправился собирать дрова.
Прошарашился я по берегу часа два в самом препоганом настроении (да и чему нынче радоваться?!), потом стал мучиться с печью. Как я уже говорил, режим ее работы сильно зависит от погоды. Нынче же погода такова, что у меня не готовка, а чистое мучение. Огонь все время гаснет, дым валит в палатку, а не в трубу, а готовить мне нужно три блюда разом: варить уху, жарить печенку на нерпичьем сале, варить картошку (а дыра-то в печке, между прочим, одна). Да еще всякие нехорошие мысли лезут в голову. Жизнь мне скрашивает лишь приятель — лемминг, которого я зову Сережей. Сережа живет у меня в палатке едва ли не с самого нашего прилета. Он довольно быстро сообразил, что собакам в нашу палатку вход категорически воспрещен, что под печкой тепло, что у меня здесь временами собирается довольно приятная компания. Нас он не боится совершенно: сидит возле печки, смотрит своими бусинками и смешно пережевывает какой-нибудь бурый стебелек. Потом вдруг юркнет под печку, вильнув своим толстым бесхвостым задиком, и появляется уже с другой стороны и оттуда блестит своими бусинками. В палатке Сережа не гадит, на нашу крупу не претендует и поэтому живет у нас совершенно свободно, а иначе давно бы познакомился он с Турпановыми зубами.
Проспав часа три или четыре, Коля вылез из палатки и пришел помогать мне по хозяйству. Он утверждает, что все у него уже прошло и чувствует он себя превосходно. Дай-то бог! Но все равно я гоню его прочь, заставляя лечь в спальный мешок. Ничего из этого, правда, у меня не выходит.
Вскорости вернулись с обнажения и Шеф с Альбертом. Увидев Колю на ногах, Шеф хохотнул и развел руками:
— Говорил же я вам, что такого богатыря так просто с ног не свалить. Молодец, Коля, мы еще поработаем, верно?
— Верно, — улыбнулся Коля.