— Здесь приходят и уходят, как кому заблагорассудится.
— Но ведь это значит совсем, как чиновники!
Консервативный Струвэ, слыхавший эти легкомысленные слова, считает своим долгом заступиться за правительство.
— Что говорит маленький Фальк? Он не должен ворчать.
Фальку нужно так много времени, чтобы найти подходящий ответ, что внизу уже начинаются обсуждения.
— Не обращай на него внимания, — утешает представитель «Красной Шапочки». — Он всегда консервативен, когда у него есть деньги на обед, а он только что занял у меня пятерку.
Старший письмоводитель читал: «доклад № 54 комиссии о предложении Ола Гинсона о снесении заборов».
Лесоторговец Ларсон из Норланда требует необходимого принятия:
— Что станет с нашими лесами! — выпаливает он. — Я хочу только знать, что станет с нашими лесами? — И, пыхтя, он обрушивается на скамью.
Это грубое красноречие вышло из моды за последние ходы, и сцена сопровождается шипеньем, после чего пыхтение на норландской скамье само собой прекращается.
Представитель Эланда высказывается за ограды из песчаника; шоненский депутат — за тесовые ограды; норботтенский находит, что заборы ненужны, раз нет пашен; а оратор на стокгольмской скамье держится того мнения, что вопрос должен быть передан в комиссию сведущих людей; он подчеркивает: «сведущих». Но тут разражается буря. Лучше смерть, чем комиссия! Требуют голосования. Предложение отклоняется, заборы остаются до тех пор, пока сами не обвалятся.
Письмоводитель читает: «доклад № 66 комиссии, о предложении Карла Иенсена отвергнуть ассигновку на библейскую комиссию». При этом почтенном названии столетнего учреждения хохот прекращается, и почтительное молчание царит в зале. Кто осмелится напасть на религию в её основах, кто осмелится подвергнуться всеобщему осуждению! Епископ Иштадский требует слова.
— Писать? — спрашивает Фальк.
— Нет, нас не касается то, что он говорит.
Но консервативный Струвэ делает нижеследующие заметки:
«Священ. интересы родины. Соединенн. имена религии, человечества. 829. 1632. Неверие. Страсть к новшествам. Слово Божие. Слово людское. Столетнее. Алтарь. Усердие. Непартийность, способн. Учение. Состав шведск. церкви. Исконная швед. честь. Густав I. Густав-Адольф. Холмы Лютцена. Глаза Европы. Суд истории; траур. Стыд. Умываю руки. Они этого не хотели».
Карл Иенсен требует слова.
— Теперь будем писать! — говорит «Красная Шапочка».
И они пишут в то время, как Струвэ разводит узоры по бархату епископа.
«Болтовня! Громкие слова. Комиссия заседала 100 лет. Стоила 100.000 крон. 9 архиепископов. 30 професс. Упсалы. Вместе 500 лет. Диэтарии. Секретари. Ничего не сделали. Пробные листы. Плохая работа. Деньги, деньги! Называть вещи своими именами! Чепуха. Чиновники. Система высасывания».
Ни один голос не поднялся против этих слов, и предложение было принято.
В то время, как «Красная Шапочка» привыкшей рукой разукрашивает спотыкающуюся речь Иенсена и надписывает над ней сильное заглавие, Фальк отдыхает. Но когда глаза его случайно прогуливаются по галерее публики, они встречают знакомую голову, лежащую на барьере, собственника которой зовут Олэ Монтанус. Он похож в это мгновение на собаку, стерегущую кость. Да и было нечто в этом роде; но Фальк не знал этого, так как Олэ хранил тайну.
Теперь внизу на скамье, под правой галереей, как раз там, где сверху были насыпаны стружки карандаша, господин в синем гражданском мундире с треуголкой под мышкой и с бумажным свертком в руке.
Стукнул молоток, и воцарилась ироническая злобная тишина.
— Пиши, — сказал «Красная Шапочка», — но записывай только цифры; я запишу остальное.
— Что это такое?
— Королевские предложения.
Теперь из бумажного свертка было прочитано:
«Е. в. милост. предложение, повысить ассигновку отдела для поощрения дворянского юношества в изучении иностранных языков; под титулом письменные принадлежности и расходы с 50.000 кр. до 56.000 кр. 37 эрэ».
— Что это за расходы? — спросил Фальк.
— Графины, подставки для зонтов, плевательницы, занавески, обеды, поощрения и т. и. мелочи; еще будет!
Бумажный сверток продолжал: «Е. в. милост. предложение, учредить шестьдесят новых офицерских должностей в вестготской кавалерии».
— Шестьдесят? — переспросил Фальк, которому государственные дела были совсем чужды.
— Да, да! Шестьдесят. Пиши только!
Бумажный сверток развертывался и становился всё больше. «Всемилостивейшее предложение е. в. об учреждении пяти новых штатных должностей в канцелярии присутствия по уплате окладов».
Большое движение за преферансовыми столиками; большое движение на стуле Фалька.
Бумага опять свернулась, председатель встал, поблагодарил поклоном, в котором был вопрос: «Больше ничего не угодно?» Держатель бумажного свертка сел на скамью и стал сдувать очинки карандаша, оброненные сверху; но его тугой, расшитый воротник не дал ему совершить того проступка, который утром сделал председатель.
Заседание продолжалось. Крестьянин Свэн Свэнсен попросил слова по поводу призрения бедных. Как по данному сигналу, все чиновники поднялись и зевнули.
— Теперь мы пойдем вниз и позавтракаем, — объявил «Красная Шапочка» своему опекаемому. — В нашем распоряжении час десять минут.
Но Свэн Свэнсен говорит.
Депутаты начинают двигаться, некоторые уходят.
Председатель беседует с несколькими «хорошими» депутатами и тем выражает порицание тому, что скажет Свэн Свэнсен. Два старых депутата подводят новичка к оратору и показывают ему его, как редкого зверя; они рассматривают его несколько мгновений, находят его смешным и поворачивают ему спину.
«Красная Шапочка» считает долгом вежливости объяснить Фальку, что оратор — «бич» палаты. Он не холоден и не тепел, не годен никакой партии, не поддается никаким интересам, но говорит, говорит. О чём он говорит — этого никто сказать не может, ибо ни одна газета не приводит о нём отчетов, и никто не заглядывает в стенограммы; но чиновники за столами поклялись изменить ради него законы, если они когда-нибудь будут у власти.
Но Фальк, питающий некоторую слабость ко всему, что проходит незамеченным, останавливается и слушает то, чего давно не слышал: честного человека, беспорочно следующего по своим путям и приносящего жалобы униженных и обиженных, — которого никто не слушает!
Струвэ при виде крестьянина уже принял определенное решение и сошел вниз в ресторан, куда за ним теперь следуют другие и где уже собралась половина палаты.
Позавтракав и несколько повеселев, они опять поподымаются и садятся на насест; еще некоторое время они слышат, как говорит Свэн Свэнсен, и, вернее, видят, как он говорит, потому что теперь беседы так шумны, что не слышно ни одного слова оратора.
Но, наконец, речь кончается, и никто не возражает; последствий речь не имеет никаких; выходит, как будто её вовсе не было.
Старший письмоводитель, который за это время успел сбегать в свои канцелярии, пробежать свои газеты и помешать в печке, опять на своем месте и читает:
«Семьдесят второй мемориал городской комиссии о предложении Пера Ильсона ассигновать десять тысяч крон на реставрацию скульптуры в церкви Трэскола».
Собачья голова на барьере публики приняла угрожающее выражение, как бы охраняя кость.
— Знаешь ли ты этого урода, там на галерее? — спросил «Красная Шапочка».
— Олэ Мантанус? Да, я знаю его!
— Знаешь ли ты, что он сам из округа трэскольской церкви? О, это хитрый малый! Посмотри на выражение его головы теперь, когда пришел черед церкви.
Слово принадлежало Перу Ильсону.
Струвэ презрительно повернулся спиной к оратору и отрезал себе кусок табаку, Фальк же и «Красная Шапочка» навострили перья.
— Записывай выражения, — говорит «Красная Шапочка», — я отмечу факты!
Бумага Фалька через четверть часа была покрыта следующими заметками:
«Отечеств. культ. Хозяйств. интересы. Обвин. в материализме. Согласно Фихте матер. отечеств. культ. — не матер. — ergo обвинение опроверг Почтен. храм в блеске утреннего солнца. Верх. в небо. Из времен языч. Не снилось филос. Блого. Права народа. Блого. Интер. Отечеств. культ. Литература. Академия. История. Древность».
Этот винегрет, вызвавший частью веселость, в особенности при поминании покойного Фихте, вызвал возражения со скамей столицы и Упсалы.
Первый заявил: «Хотя оратор и совершенно незнаком с трэскольской церковью, равно как и с Фихте, и хотя он не знает, стоят ли старые гипсовые идолы десяти тысячи крон, он всё же думает, что должно воодушевить палату в пользу такого прекрасного начинания, так как это первый раз, что большинство требует ассигновки на нечто иное, чем на мосты, заборы, народные школы» и т. п.
Оратор с уральской скамьи сказал (по заметкам Струвэ): «Докладчик a priori прав; его предпосылка о том, что должно поддержать отечественную культуру, — справедлива; вывод о десяти тысячах крон последователен; цель, стремление, тенденция хороши, похвальны, патриотичны; но вкралась ошибка. Со стороны кого? Отечества? Государства? Церкви? Нет! Со стороны докладчика? По существу докладчик прав, и потому оратор просит разрешить ему снова похвалить цель, намерение и тенденции; он с живейшей симпатией следит за судьбой предложения; он просит палату во имя культуры и во имя искусства голосовать за него. Но сам он должен отклонить предложение, которое он считает в логическом смысле ошибочным, немотивированным, так как в нём понятие местности подчиняет себе понятие государства».
Голова на галерее публики закатывала глаза и судорожно кривила губа, пока шло голосование; когда же голосование кончилось и предложение было принято, голова вдруг исчезла сквозь недовольную толкотней публику.
Фальк понял зависимость между докладом Пера Ильсона и присутствием Олэ. Струвэ, ставший после завтрака еще консервативней и шумливей, беспардонно судил о том и сем; «Красная Шапочка» был спокоен и равнодушен; он перестал удивляться.
Из темного облака людей, в котором Олэ прорвал трещину, вынырнуло лицо, яркое и светлое как солнце, и Арвид Фальк, обративший свои взоры в эту сторону, должен был опустить глаза и отвернуться — это был его брат, глава семейства, честь имени, которое он должен был сделать великим и счастливым. За плечами Николая Фалька виднелась половина черного лица с кроткими, лживыми чертами, которое, казалось, нашептывало какие-то тайны белокурому. Фальк мог только удивляться присутствию брата, ибо он знал его недовольство новыми государственными формами, когда председатель дал слово Андерсу Андерсону, для внесения предложения, каковым правом тот и воспользовался с величайшим спокойствием, прочитав нижеследующее: «На основании прецедентов, я настоящим вношу предложение о том, чтобы палата постановила возложить солидарную ответственность на его величество за все акционерные предприятия, устав коих им утвержден».
Солнце на галерее для публики утратило свой блеск, и в зале разразился ураган.
Слово принадлежит графу фон-Сплинт:
— Quo usque tandem, Catilina! Вот до чего дошло! Забываются до того, что позволяют себе порицать правительство! Слышите ли вы это, господа! Порицают правительство, или, что еще хуже, шутят с ним грубые шутки, ибо ничем иным нельзя считать это предложение. Шутка, сказал я, нет, преступление, измена! О, мое отечество! Недостойные сыны твои забыли, чем они тебе обязаны! Да как же и может быть иначе, когда ты утратило свою рыцарскую стражу, свои щит, свою крепость! Я требую, чтобы этот Пер Андерсон, или как там его зовут, снял свое предложение, или, ей Богу, он увидит, что у короля и отечества есть еще верные защитники, которые смогут поднять камень и бросить его в голову многоголовой гидре измены!
Одобрение из публики, недовольство в зале.
— А?! Так вы думаете, что я боюсь!
Оратор машет руками, как бы бросая камень, гидра улыбается своей сотней лиц. Оратор ищет другой, не улыбающейся гидры, и находит ее на местах прессы.
Там, там!
Он показывает на голубятню и мечет взгляды, как будто ад разверзся перед ним.
— Там, это воронье гнездо! Я слышу их крик, но они меня не запугают! Вставайте, шведские люди, срубите дерево, перепилите доски, опрокиньте балки, раздавите стулья, разбейте в дребезга пюпитры и потом сожгите весь этот мусор! Вы увидите, государство процветет в покое, и приумножатся злаки его! Так говорит шведский дворянин! Подумайте об этом, крестьяне!
Эта речь, которую три года тому назад встретили бы приветственными криками на площади перед дворянским собранием, которую воспроизвели бы потом, чтобы раздать ее во всех школах и благотворительных учреждениях, теперь была принята, как юмористика; замечательно то, что отчет о ней дали только оппозиционные газеты, обычно неохотно печатающие такие вещи.
Потом попросили слова с уральской скамьи: «Оратор вполне согласен с предшествующим оратором; тонким слухом учуял он отзвуки былого звона мечей в его речи; сам же он хотел бы поговорить об идее акционерных обществ, как о таковой, но просит высокое собрание позволить разъяснить ему, что акционерное общество не есть совокупность имуществ или лиц, а юридическое лицо и, как таковое, безответственно»… Тут поднялся такой хохот в зале, что нельзя больше было расслышать ни одного слова из речи, кончавшейся тем, что интересы отечества поставлены на карту и что, если предложение не будет отвергнуто, интересы отечества пострадают, и государство подвергнется опасности.
Шесть ораторов наполнили время до обеда тем, что приводили справки из официальной статистики Швеции, Науманского издания основных законов, юридического справочника и готеборгской торговой газеты; вывод всегда был один, что отечество в опасности, если его величество будет солидарно отвечать за все акционерные общества, уставы которых им утверждены; и интересы государства поставлены на карту. Один достаточно смело выразился, что интересы государства стоят на броске костей, в то время как другие полагали, что они поставлены на карту; еще другие держались того мнения, что они висят на нитке; а последний оратор сказал, что они висят на волоске.
Предложению к обеденному часу было отказано в сдаче в комиссию; государство не должно было проходить сквозь мельницу комиссий, сквозь сито канцелярщины, сквозь клубы и газетный шум. Отечество было спасено! Бедное отечество!
IX
Карл Николаус и его любезная супруга засиделись однажды за кофе. Он, против своего обыкновения, был не в халате и не в туфлях, а на жене была дорогая matinée.
— Да, они впятером были вчера здесь и сожалели об этом, — сказала госпожа Фальк с веселым смехом.
— Чтоб их…
— Николаус! Не забывай! Ты не за прилавком!
— Что же мне говорить, когда я разозлюсь?
— Не злятся, а сердятся, это во-первых. И тогда можно сказать:
— Это слишком странно!
— Ну, так вот, слитком странно, что ты всегда подходишь ко мне с неприятностями. Брось же говорить о том, что меня бесит!
— Раздражает, старина! Так мне одной нести мое горе, а ты еще взваливаешь на меня свою досаду! Это ли ты мне обещал, когда я выходила за тебя замуж?
— Без разъяснений, без логики! Дальше, пожалуйста! Все, впятером были здесь, мать и твои пять сестер!
— Четыре сестры! У тебя не слишком много любви к моей семье!
— И у тебя тоже!
— Да! я тоже не люблю их!
— Они, значит, были здесь и соболезновали о том, что моего брата выгнали со службы, как ты прочла об этом в «Отечестве». Разве это не так было?
— Да! И они имели нахальство сказать мне, что я не имею больше права быть заносчивой!
— Высокомерной, старая!
— Заносчивой, сказали они; я никогда не опустилась бы до такого выражения!
— Что ты ответила? Ты им, конечно, задала как следует!
— Это уж будь покоен! Старуха грозила никогда больше не переступать моего порога.
— Она это сказала? Как ты думаешь, сдержит ли она слово?
— Нет, не думаю. Но старик, наверное…
— Ты не должна называть так своего отца; если услышит кто!