Потом у него разорвали узел, при чём одна простыня разорвалась.
— Поэтому я получил только одну крону, двадцать пять за обе! Посмотри квитанцию, ты увидишь, что это так.
Потом его спросили, где он украл эти вещи. Олэ ответил, что он эти вещи не украл; тогда старший вахмистр обратил его внимание на то, что о речь идет не о том украл ли он их или нет, но о том, где он их украл! Где? Где?
— Здесь деньги, сдачи двадцать пять эрэ!
— Потом составили протокол о краденых вещах, которые запечатали тремя печатями. Напрасно Ола уверял в своей невинности, напрасно апеллировал он к их правовому сознанию и человечности. Это имело только то влияние, что полицейский предложил занести в протокол, что арестованный был сильно пьян; это и сделали, только выпустили слово «сильно». После того, как старший вахмистр многократно просил вахмистра припомнить, что арестованный при задержании оказал сопротивление, но тот ответил, что не может утверждать этого под присягой, но ему так «казалось», будто арестованный пытался оказать сопротивление, желая выбежать в ворота, — последнее было запротоколировано.
Затем был составлен рапорт, который Олэ должен был подписать. Рапорт гласил: «Личность злонамеренного и угрожающего вида была замечена в том, что кралась левой стороной Норландской улицы с подозрительным узлом под мышкой. При задержании он был одет в зеленый сюртук, жилет отсутствовал, штаны были из синего фриза, на сорочке метка П. Л. (что заставляет предполагать, что она украдена или что арестованный назвался вымышленным именем); чулки шерстяные и фетровая шляпа с петушиным пером. Арестованный назвался вымышленным именем Олэ Монтанус, объявил, что происходит из крестьян Вестманланда, и старался уверить, что он художник; местом жительства он назвал Лилль-Янс, что оказалось неверным. Пытался оказать сопротивление при задержании, стараясь скрыться через ворота». Засим следовало перечисление содержимого узла.
Когда Олэ отказался подтвердить истинность этого рапорта, телеграфировали в тюрьму, после чего повозка приехала за арестованным, полицейским и узелком.
Когда они заворачивали в Монетную улицу, Олэ увидел своего спасителя, депутата Пера Илсона, своего земляка; он кликнул его, и тот подтвердил, что рапорт неверен, после чего Олэ отпустили и возвратили ему его узел. И вот он пришел, и…
— Вот булки! Тут только пять; одну я съел. А здесь пиво.
Он, действительно, положил пять булок на стол, достал их из карманов сюртука, и поставил рядом с ними две бутылки пива, которые он вытащил из карманов брюк, после чего его фигура опять приняла обычные пропорции.
— Фальк, ты должен извинить Олэ, он не привык быть в приличном обществе. Спрячь булки, Олэ! Что за глупости ты делаешь! — поправлял его Селлен.
Олэ повиновался.
Лундель не отдавал подноса с кушаньями, хотя он так поел, что по оставшимся следам нельзя было сказать, что находилось на блюдах; но бутылка с водкой время от времени приближалась к стакану, и Лундель задумчиво выпивал. Время от времени он вставал посмотреть, что они играют, при чём Селлен усердно следил за ним.
Потом пришел Ренгьельм. Тихий и пьяный сел он и стал искать предмета для своих блуждающих взоров, на котором они могли бы отдохнуть. Его усталый взор, наконец, остановился на Селлене и задержался на бархатном жилете, составившем на остаток вечера богатый материал для его наблюдений. Одно мгновение его лицо осветилось, как бы при виде старого знакомого, но потом свет этот опять погас, когда Селлен застегнул сюртук, «потому что дуло».
Игберг угощал Олэ ужином и не уставал понукать его, подобно меценату, брать еще и наполнять стакан.
Музыка, чем дальше, тем становилась оживленнее, и разговоры тоже.
Фальк почувствовал большую привлекательность в этом опьянении; здесь было тепло, светло, шумно; здесь сидели люди, жизнь которых он продлил на несколько часов и которые поэтому были счастливы и веселы, как мухи, оживающие от солнечных лучей. Он чувствовал себя родным им, так как они были несчастны и были скромны; понимали, что он говорил, и когда говорили сами, то выражались не книжно; даже грубость их имела известную привлекательность, ибо было так много естественного в ней, так много наивности; даже лицемерие Лунделя не внушало ему отвращения, ибо оно было так наивно наклеено, что его каждое мгновение легко было сорвать.
Так прошел вечер, и кончился день, безвозвратно толкнувший его на тернистое поприще литератора.
VII
На следующее утро Фальк был разбужен служанкой, принесшей ему письмо; содержание его было следующее:
Тимоф. X, 27, 28, 29.
Перв. Коринф. VI, 3, 4, 5.
Дорогой брат.
Нашего Господа Бога I. X. милость и мир, любовь Отца и благодать Св. Д. и т. д. Аминь!
Я прочел вчера в «Сером Колпачке», что ты собираешься издавать «Факел Искупления». Посети меня завтра утром до девяти часов.
Теперь он отчасти понял загадку Лунделя. Он не знал лично знаменитого человека Божие Скорэ и ничего не знал о «Факеле Искупления», но он был любопытен и решил последовать приглашению.
В девять часов утра он стоял перед огромным четырехэтажным домом, фасад которого, от погреба до крыши, был весь увешан вывесками: «Христианская книгопечатня», 2 этаж. Редакция «Наследие детей Божьих». Экспедиция «Страшного суда», 1 этаж. Экспедиция «Трубы мира», 2 этаж. Редакция детской газеты «Питай ягнят моих», 1 этаж. Дирекция акционерного общества христианских молитвенных домов «Исповедальня» дает ссуды под первую закладную, этаж. «Приди ко Христу», 3 этаж. ☛ Хорошие продавцы, могущие представить поручителя, получат занятие. Акционерное общество миссионеров «Орел» выплачивает дивиденд 1867 года купонами, 2 этаж. Контора христианского миссионерского парохода «Zululu», 2 и 2 этаж. ☛ Пароход отходит, с соизволения Господня, 28-го. Грузы принимаются по коносаментам и свидетельствам в конторе на пристани, где пароход грузится. Союз «Муравейник» принимает пожертвования. Воротнички стираются и гладятся у швейцара. Облатки 1.50 за фунт, у швейцара. Черные фраки пригодные для конфирмующихся, отдаются на прокат. Не бродившее вино (Матф. 19, 32) 75 за бутылку без посуды, у швейцара.
В первом этаже налево от ворот была христианская книготорговля. Фальк остановился перед окном и стал читать заголовки выставленных книг. Всё было старое, обыкновенное: нескромные вопросы, бесстыдные обвинения, оскорбительная фамильярность, всё так давно и хорошо известное. Но особенно привлекли его внимание многочисленные иллюстрированные журналы, красовавшиеся в окне своими большими английскими гравюрами, чтобы заманивать людей. Особенно интересная программа была у детских журналов.
Фальк взошел по широкой лестнице, украшенной помпейской стенной живописью, напоминающей о пути, вовсе не ведущем ко спасению, и вошел в большую комнату, меблированную как банковый зал деревянными конторками, за которыми еще не сидели бухгалтеры и кассиры. Посреди комнаты стоит письменный стол, огромный как алтарь, но скорее напоминающий орган со многими голосами, так как его украшает целая клавиатура пуговок и пневматических телефонов с трубообразными рупорами, соединяющих все помещения здания. Перед ним стоит большой человек в лакированных ботфортах в пасторском сюртуке, застегнутом на одну пуговицу у шеи, так что он напоминает расстегнутое военное пальто; белый галстук и над ним маска морского капитана, так как настоящее лицо утеряно где-то в конторке или в ящике. Большой человек хлещет свои сверкающие голенища хлыстом, набалдашник у которого в виде символической лошадиной ноги, и курит крепкую регалию, усердно жуя ее, очевидно для того, чтобы дать занятие рту. Фальк смотрит с удивлением на большого человека.
Так вот какова последняя мода этого сорта людей, ибо и на людей есть мода! Это был великий пророк, которому удалось ввести в моду греховность и жажду милосердия, отчаяние и нищету, одним словом, все виды и способы быть плохими и стремиться стать хорошими! Этот человек сделал искупление фешенебельным! Он нашел евангелие для изысканного общества! Стремление к спасенью стало спортом! Устраивались состязания в греховности, при чём худший получал приз; устраивались облавы на грешные души, подлежавшие искуплению; но были также, признаем это, охоты на жертв, на которых упражнялись в улучшении, причиняя им жесточайшую благотворительность.
— Ах, так это вы, господин Фальк, — сказала маска. — Привет вам, друг мой! Может быть, полюбуетесь моей деятельностью! Простите меня, ведь вы искуплены? Да! Это здесь экспедиция типографии — простите, одно мгновение…
Он подходит к органу и вытягивает несколько регистров; в ответ слышен свист.
— Пожалуйста, оглядитесь пока здесь.
Он приставляет рот к одной из труб и кричит: «Седьмая труба и восьмое горе! Нистрэм! Медиоваль, 8, копии фактур, имена выставить!»
Голос отвечает в ту же трубу: «Рукописи нет». Маска садится за орган, берет перо и лист бумаги и скользит пером по бумаге, говоря сквозь сигару.
— Эта деятельность… такого… объема, — что она вскоре перерастет мои силы, и мое здоровье… было бы хуже… чем оно есть, если бы я не так… следил за ним.
Он вскакивает и вытягивает другой регистр и кричит в другую трубу: «Корректуру «Заплатил ли ты твои долги?»!
И потом опять продолжает одновременно писать и говорить.
— Вы удивляетесь… почему… на мне… лакированные… ботфорты. — Это потому… что во-первых… в целях поддержания… здоровья… я езжу верхом…
Приходит мальчик с корректурой. Маска передает ее Фальку и говорит в нос, потому что рот занят: «Прочтите-ка», подавая вместе с тем глазами знак мальчику, чтобы он подождал.
— Во-вторых (движением ушей он хвастливо говорит Фальку: «Слышите, у меня нить»!) потому… что я того мнения… что человек духа… не должен… отличаться своей… внешностью от… других людей… ибо это… духовное высокомерие… и вызов хулителям.
Входит бухгалтер, и маска приветствует его кожей лба, единственной незанятой частью лица.
Чтобы не сидеть без дела, маска берет корректуру и читает. Сигара продолжает говорить.
— Все другие люди… носят сапоги… я не хочу… выделяться внешностью. Так как… я… не лицемер… я ношу сапоги.
Затем он дает мальчику рукопись и кричит: «Четыре скобки, седьмая труба для Нистрэма!» — А потом Фальку:
— Теперь у меня пять минут свободных! Не хотите ли пройтись со мной на склад?
Бухгалтеру:
— Zululu грузит?
— Водку, — отвечает бухгалтер ржавым голосом.
— Имеет сбыт? — спрашивает маска.
— Имеет! — отвечает бухгалтер.
— Ну так, во имя Господне! Пойдемте, господин Фальк!
Они входят в комнату, заполненную полками с кипами книг. Маска хлопает по ним хлыстом и говорит с гордостью:
— Это я написал! Что скажете? Не мало? Вы тоже напишите что-нибудь! Если вы займетесь, как следует, вы напишете столько же!
Он кусал и рвал сигару и выплевывал огрызки; при этом у него был презрительный вид.
— «Факел Искупления»? Гм!.. Нахожу, что это глупое название! Не находите ли вы того же? Как оно пришло вам в голову?
В первый раз Фальк имел случай ответить на его слова, ибо, как все великие люди, он сам отвечал на свои вопросы; ответ Фалька был: «Нет». — Дальше он не мог говорить, ибо маска опять пустилась в ход.
— Я нахожу, что это очень глупое имя! А вы думаете, что оно потянет?
— Я не знаю об этом ничего и не понимаю, о чём вы говорите.
— Вы ничего не знаете?
Он берет газету и показывает.
Фальк с изумлением читает нижеследующее объявление:
«Объявление о подписке: «Факел Искупления». Журнал для христиан. Будет выходить вскоре под редакцией Арвида Фалька, лауреата академии наук. Первый выпуск содержит: «Творения Бога», Гокома Снегеля, поэма в стихах признанного религиозного духа и глубоко христианского настроения».
Он забыл отослать Снегеля, и вот теперь он стоял и не мог ответить!
— Каковы размеры издания? Что? Допустим, две тысячи. Слишком мало! Не годится! Мой «Страшный Суд» выпущен в десяти тысячах, и то я не получаю больше… как сказать… больше пятнадцати процентов нетто!
— Пятнадцати?
— Тысяч, молодой человек!
Маска, очевидно, забыла свою роль и пустилась в старые привычки.
— Вы знаете, — продолжал он, — что я известный проповедник; я могу сказать это без хвастовства, так как это известно всему свету! Вы знаете, что меня очень любят; тут уж я ничего не могу поделать — это так! Я был бы лицемером, если бы я сказал, что не знаю того, что известно всему свету! Ну-с, я помогу вашему предприятию в начале. Посмотрите на этот мешок! Если я скажу, что он полон письмами дам, — успокойтесь, я женат, — которые просят мой портрет, то я не преувеличу.
В действительности же это был только мешок, по которому он хлопал.
— Чтобы избавить себя и их от излишнего труда и вместе с тем оказать человеку большую услугу, я решил дать вам разрешение написать мою биографию; тогда бы первый номер вышел в десяти тысячах и вы тысячу положили бы в карман чистоганом!
— Но, господин пастор (он хотел сказать «капитан»), я ничего не знаю об этом.
— Ничего не значит! Издатель сам писал мне и просил мою карточку! А вы напишите мою биографию! Чтобы облегчить вам труд, я попросил одного друга изложить сущность; вам, значит, остается только написать введение — кратко и выразительно. Теперь вы знаете!
Фальк очень оробел от такой предусмотрительности и удивлялся, что портрет так мало похож на маску, а почерк друга так сильно — на её почерк.
Маска дала ему портрет и рукопись и протянула руку, чтобы дать себя поблагодарить.
— Кланяйтесь… издателю!
Он был так близок к тому, чтобы назвать Смита, что легкая краснота поднялась от его бакенбардов.
— Но вы не знаете моих убеждений, — протестовал Фальк.
— Убеждений? Разве я спрашивал о ваших убеждениях? Я никого не спрашиваю об его убеждениях Упаси меня Бог! Я? Да никогда!
Он еще раз щелкнул хлыстиком по корешкам своих изданий, отворил дверь, показал своему биографу выход и вернулся к своему алтарю.
Фальк не мог, по обыкновению, и в этом была его беда, найти раньше подходящий ответ, чем тогда, когда уже было поздно; он уже был внизу на улице, когда он ему пришел в голову. Отверстие подвала, случайно бывшее открытым (и не заклеенное объявлениями), приняло биографию и портрет. Потом он пошел в ближайшую редакцию газеты, чтобы напечатать объяснение по поводу «Факела Искупления», а затем ожидать верной голодной смерти.
Часы били десять на Риттергольмской церкви, когда Фальк прибыл к зданию риксдага, чтобы помочь хроникеру «Красной Шапочки» во второй палате.
Он спешил, ибо думал, что здесь, где платят, как следует, будут пунктуальны. Он поднялся по лестнице комиссий, и ему указали на левую галерею прессы второй палаты. Он с торжественным чувством взошел на те немногие доски, подвинченные в роде голубятни под крышей, где «люди свободного слова слушают, как священнейшие интересы страны обсуждаются её достойнейшими». Для Фалька это было нечто совсем новое; но им не овладело никакое новое впечатление, когда он глядел вниз со своих лесов и увидел под собой пустой зал, вполне походивший на ланкастерскую школу. Было пять минут одиннадцатого, но кроме него не было ни одной живой души. Несколько минут царило молчание, напоминавшее ту тишину, которая наступает в деревенской церкви перед проповедью. Вдруг скребущий звук донесся через зал. «Крыса», — думал он; но потом он видит напротив себя маленькую придавленную фигурку, чинящую карандаш на барьере; и он видит как стружки летят вниз и ложатся на стол.
Глаза его продолжают ощупывать пустые стены, но не находят точки отдохновения, пока они, наконец, не останавливаются на старых стенных часах времен Наполеона I. Стрелки показывают десять минут одиннадцатого, когда дверь в глубине открывается и входит человек. Он стар; его плечи согнулись под бременем всяких должностей, спина — под тяжестью общественных поручений; что-то заслуженное в его бесстрастных шагах по длинной кокосовой циновке, ведущей к кафедре. Когда он дошел до её середины, он останавливается, — похоже, что он привык останавливаться на полпути и оглядываться; он останавливается и сверяет свои часы со стенными и недовольно трясет своей старой поношенной головой: слишком рано! слишком рано! И лицо его выражает неземной покой, оттого что часы его не могут отставать. Он продолжает идти такими же шагами, как будто бы идет навстречу цели своей жизни; и вопрос, не нашел ли он ее там, в почтенном кресле на кафедре. Когда он достигает цели, он останавливается, вытаскивает платок и сморкается стоя; потом он скользит взором по блестящей толпе слушателей, изображаемой столами и скамейками, и говорит нечто значительное, например: «Господа, я высморкала!» Потом он садится и утопает в председательской невозмутимости, которая могла бы быть сном, если бы не была бодрствованием.
Двери отворяются во всю ширину, члены палаты прибывают, а стрелки стенных часов ползут вперед, вперед. Председатель выражает добрым одобрение кивками и пожатиями руки и наказывает злых, отворачивая от них лик свой, ибо он должен быть справедливым.
Приходит репортер «Красной Шапочки», уродливый, не совсем трезвый и заспанный. Тем не менее ему, кажется, доставляет удовольствие отвечать на вопросы новичка правдивыми ответами.
Двери еще раз широко растворяются, и входит человек столь уверенными шагами, как будто он у себя дома: это эконом канцелярии налогового присутствия и актуар присутствия по окладам; он подходит к креслу, здоровается с председателем и роется в бумагах, как будто это его собственные.
— Кто это? — спрашивает Фальк.
— Это старший письмоводитель, — отвечает сотрудник «Красной Шапочки».
— Как! Здесь тоже письмоводительствуют?
— Тоже! Это ты увидишь! У них целый этаж набит писцами; все чердаки набиты писцами, а скоро и погреба будут полны ими!
Теперь внизу кишит муравьиная куча. Удар молотка, и становится тихо. Старший письмоводитель читает протокол последнего заседания, и он принимается без возражений. Потом он же читает ходатайство об отпуске Иона Ионсона из Лербака. Принимается!
— Разве у вас здесь и отпуски? — спросил удивленно новичок.
— Конечно! Иону Ионсону надо ехать домой сажать картошку.
Теперь эстрада наполняется молодыми людьми, вооруженными бумагой и перьями. Всё старые знакомые из той поры, когда Фальк был чиновником. Они садятся за маленькими столами, как бы собираясь играть в преферанс.
— Это писцы, — объявил сотрудник «Красной Шапочки», — они, кажется, узнают тебя!
И действительно, они одевают пенсне и глядят на голубятню так же презрительно, как в театре зрители партера глядят на галерею. Теперь они шепчутся между собой о ком-то отсутствующем. Фальк так глубоко тронут таким вниманием, что он не особенно любезно приветствует Струвэ, входящего в голубятню.
Старший письмоводитель читает ходатайство об ассигновке на новые камышовые циновки для передней и новые медные нумера на ящики для калош.
Принимается!
— Где сидит оппозиция? — спрашивает непосвященный.
— Чёрт знает, где она сидит!
— Но ведь они на всё говорят «да».
— Подожди немного, услышишь.
— Разве они еще не пришли?