Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мстители двенадцатого года - Валерий Борисович Гусев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ругался над твоей священной сединою…

Ты был неколебим пред общим заблужденьем,

И на полупути был должен наконец…

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко,

И в полковых рядах сокрыться одиноко.

Там устарелый вождь, как ратник молодой,

Искал ты умереть средь сечи боевой…

(При Бородине Барклай де Толли ринулся в самую гущу неприятеля. Рядом с ним были убиты несколько офицеров, девять человек ранены; под Барклаем пали три лошади.) Алексею Щербатову не раз приходилось докладывать командующему о результатах разведок или сшибок с неприятелем. Барклай слушал всегда со вниманием, вопросы задавал правильные, приказы отдавал ясные. Но при всем том чувствовалось его одиночество, нелюдимость, а в глазах – постоянная печаль. У него в руках была армия, но в армии он был чужой. Труднее такого положения мало что бывает на войне. Каждый воин силен, когда чувствует плечо друга. У Барклая друзей не было. Было много врагов.

– Господин поручик, смотрите здесь. – Барклай отогнул край карты. – Сведения утверждают, что в этом треугольнике – Знаменка, Покровка, Завидово – укрывается резервный полк тяжелой кавалерии неприятеля, имеющий намерение двигаться на Москву, соединившись с главными силами французов. Мне угодно знать его точное расположение и подтверждение предстоящего маневра.

– Разрешите исполнять?

– Если вам ясна задача… – Барклай кивнул.

– Так точно, господин генерал.

– Всех офицеров, что захватите, прямо ко мне.

Эскадрон выступил после полудня. Шли крупной рысью, и пока было можно, Заруцкой запевал – гусары подхватывали.

На глухой дороге, что на Покровку, ненароком застали невесть откуда взявшихся и невесть почему застрявших пушкарей с двумя орудиями и зарядными ящиками, без охранения. Французы успели скрыться в лесу, нагонять их не стали, осмотрели запряжку, проверили пушки, оказавшиеся исправными. Что с ними делать?

– Расклепать и бросить, – предложил Заруцкой.

– А то и взорвать, – поддержал его кто-то из гусар.

– Взорвать и бросить, – возразил Волох, – завсегда успеем. А в пути – как знать, в чем вдруг нужда застанет. Не велика обуза.

К вечеру дошли до Покровки. Разведка донесла: француза нет, есть помещичий дом, неразоренный, где рады будут дать приют офицерам, постой рядовым и сена лошадям.

Вскоре показалась усадьба. На холме дом с колоннами, в два этажа, под железом. Стриженая липовая аллея – точно, как в имении Гагариных, Алексей невольно поморщился. Ворота на каменных столбах, с гербами. Собачий брех, суматошные крики дворни. Спешились. Навстречу Алексею, застегивая на бегу сюртук, спешил полненький хозяин на коротких ножках.

– Истомин, – представился. – Предводитель и кавалер. Прошу пожаловать. – Он радушно улыбался, кланялся и суетливо потирал пухлые руки.

Алексей, придерживая саблю, тяжело разминая ноги, затекшие от целого дня езды, пошел рядом. «И что он суетится, – подумалось. – Не русское какое-то хлебосольство».

Возле крыльца толпилась дворня. Истомин быстро и толково распорядился и по ужину, и по устройству отряда, и по кормлению лошадей.

– Овса сможем у вас купить? – спросил Алексей на ходу. – Крайняя нужда. Который день лошади на сене.

– Справедливо замечено. Коли нет овса, конь и без боя упадет. Да только, ваша светлость князь, нет у меня овса и сена в достатке нет. Намедни супостат Бонапартиев наведался. Все подчистую, по-европейски, вымел. Ладно еще, благодаря Бога, в погреба не нагрянул. Есть чем вашу светлость потчевать. А овса нет, ни меры, ни четверти.

Входя в дом, Алексей бросил Волоху через плечо, неслышно:

– Посмотри-ка там. Насчет овса.

– Не извольте беспокоиться, Алексей Петрович. Все понял. Ребят пущу – девки у барина гладкие, через них все прознаем.

– Да так ли понял, Волох?

– Обижаете. Не пальцем делан. У моего батьки, знаете, какой струмент был для…

– Про батькин «струмент», Волох, потом расскажешь. Когда овес найдешь.

– Чтоб гусар – что тебе вино, что тебе овес не нашел – такое, Алексей Петрович, не бывало. И не будет.

– Только… Понял?

– Не пальцем…

– Иди, Волох. Шермака не забудь.

– А то!

Прошли крытый балкон, вошли в залу. Навстречу выплыла хозяйка – полная, без всякой меры в декольте, с голыми до плеч пышными руками – будто любезных кавалеров ждала.

– Наконец-то! – она протянула Алексею обе руки, розовые, надушенные, в кольцах и браслетах. – Освободитель! Рыцарь! Мы уже и ждать вас устали. Мало что французы неистово обижают, так и люди наши от рук отбились. Все с вилами да косами по имению ходят, воевать супостата собрались. Дерзки стали. Меж собой говорят: вот Бонапарта изгоним, государь нам волю даст. Вы бы, поручик, перепороли бы их своими силами. Авось успокоятся.

– Рад бы, сударыня, – зло усмехнулся в усы Алексей, – да только у нас отряд, а не экзекуторы.

– Ах, как жаль! Базиль, – строгий взгляд на супруга, – сам опасается распорядиться. Да уж я ему говорю: из своей руки выпори. «Нет, я дворянин! Распорядиться могу, но не более». А кому распорядиться? Все волком смотрят, волю ждут.

– Софи! – Истомин прижал руки к груди. – Прекратите это. Доставьте лучше князю ужин и покой. Прошу, князь, к столу. Отведайте скудное угощение. Разорил нас супостат.

Алексей с удовольствием сел к столу, сервированному, обильному. Отнюдь не разоренному супостатом. Вина всякие, даже хорошее шампанское. Рябчик, жаркое, икра, рыбка белая и свои караси – золотистые, жаренные в сметане. К десерту – яблоки, варенье, печенье.

– Повар у нас отменный, – говорила без устали Софи, кокетничая, – в Париже обучался. Устриц умеет подать, да где их взять в глуши нашей? Сказывал, и лягушек может сготовить, да у нас, в бедной России, они худы, не мясисты.

– И, матушка, – возразил с веселостью предводитель и кавалер, – глянь-ка за старый амбар, какие там жабы толстенные. Ножки, что у индейки, жирные, мясистые.

– Фи, Базиль! Что за манера за столом гадости говорить! Угощайтесь, Алексис, не чинитесь. Я, чай, в походе вам такое не готовят.

Алексей живо сказал положенный и ожидаемый комплимент. Сложный такой; похвалил в одной замысловатой фразе и котлету, и хозяйку.

– Вишь, матушка, князь овса продать просит…

– Да где ж его взять? – Софи вздохнула и горестно подперла пухлую щеку пухлой ладошкой. – Свои-то лошади овса давно не получали. Все сено прошлого года да ржаная солома. Угощайтесь, князь, вижу, что вы голодны.

Истомин своей рукой исправно подливал вино, не давал пустовать и водочной рюмке.

Позвонил, приказал вошедшему лакею:

– Распорядись баньку истопить для господ офицеров. Да старосту отряди солдат по избам развести. – И пояснил для Алексея: – Тут у меня, верстах в трех, деревенька; что вашим ребяткам в сарае да в палатках мерзнуть. Пусть под крышами погреются.

Алексей предложение отклонил. Не понравилось оно ему: негоже командиру в трех верстах от эскадрона ночевать. Да еще вблизи неприятеля. Который неизвестно где – может, и не в трех, а в одной версте отсюда.

Вошел веселый и бодрый Заруцкой, доложил о размещении людей и лошадей, озорно подмигнул, печально сообщая, что надо бы овса, да вот нет его, разве что Волох на деревне сыщет. Алексей его понял и повеселел. Истомин, усаживая Заруцкого за стол, сделался еще любезнее. Софи все внимание свое перекинула на корнета.

– Заруцкой… Заруцкой… – Стала как бы припоминать. – Фамилия русская, а по облику вы чистый француз. Они стройны и изящны. Вот и в вас нет эдакой дубовости, даже в дворянах наших весьма заметной.

Заруцкой не смущался, Алексей легко и незаметно усмехался в усы. Истомин заметно, но мимолетно хмурился.

Зажгли свечи, смеркалось нынче рано, часы хрипло пробили.

– Что ж, господа, пожалуйте в баньку, а там и на покой. Пьер покажет вам ваши комнаты. Вы ведь на Завидово поутру выступаете? В добрый час, там эти дни спокойно было. Но овса и там не достанете – опустошил поганец француз.

– Стройный и изящный, – добавил под общий смех Заруцкой.

Перед сном Алексей, сытый, свежий после бани, под хмельком, обошел посты и пикеты, зашел в амбар, где со смехом и руганью укладывались на соломе его гусары, одетые, сняв только кивера и сапоги, отстегнув сабли и ташки.

– Сыты, братцы?

– И сыты, ваше благородие, и пьяны, и нос в табаке. Кашевары расстарались – с грибом каша была, наваристая.

– А то! – веселый молодой голос из темного угла. – Гриб мясной подсобрали.

– Да не ври, Фимка, – упрекнули его из другого угла. – Ты ради смеха и батьку родного оговоришь.

– Ребята, – сказал Алексей, выходя, – на соломе трубки не курить.

– Знамо, себе не враги. Пущай не больно тепло, зато не поджаримся.

Подошел Волох, приблизил лицо, негромко сказал:

– Ваша светлость, Алексей Петрович, есть овес-то. В дальнем амбаре.

– Вот завтра четвертей с десяток погрузи. – Помолчал, не зная, что еще сказать. – Осень недалеко, снежок за ней посыпется. Французу прискорбно станет.

– Да ведь мы его не звали. А незваного гостя не чаркой с калачом провожать – железной метлой гнать. А там и по домам…

– Соскучился?

– Как нет? Скучно, Алексей Петрович. Да ведь дома у меня уж нет. Спалили. – Волох не стал объяснять – кто спалил да зачем.

– А родня?

– Разбрелись кто куда.

– Ничего, Волох, соберешь.

– Было б куда…

– Не тужи об этом – Георгия заслужишь – вот тебе и деньги на избу.

Волох покачал в сомнении головой.

– В казаки, что ль, обратно податься? Они без зазрения трофеями обживаются.

– Что ж, подавайся, пенять не буду.

– Нет уж. От добра добра не ищут. Мне при вас привольно.

Тепло стало на сердце от этих слов. Но Волох не был бы Волохом:

– А вы уж, как отличусь, представьте меня к Георгию.

– Хитер ты, Волох. Что торгуешься?

Посмеялись, довольные друг другом. Про Парашу Волох тактично умолчал.

Утром выступили. Гусары перед тем, довольные, нагрузили фуры овсом. Истомин кипел. Алексей выдал ему квитанцию.

– Вы, сударь, лжец. Сами себя наказали. Дали бы добром – заплатил бы серебром.

Квитанция трепетала в дрожащих от злости пальцах.

– Я вас, как родного принял, а вы так-то…

– Не след вам гостеприимством своим пенять. Не благородно. – Алексею надоел этот разговор – никчемный и тягостный. – Прощайте, сударь.

– Еще увидимся. – В голосе, срываемом обидой, разве что угроза не прозвучала.

Алексей усмехнулся, маханул в седло, оправил саблю, затянул чешуйчатый ремешок кивера под подбородком.

Эскадрон двинулся на Завидово. В конце колонны шестериком тянулись две пушки.

Алексей был задумчив. И если бы кто спросил его сейчас, о ком он думает, кого вспоминает – невесту Мари или девку Парашу, вряд ли бы смог ответить.

Едва колонна скрылась за липами, Истомин зло изодрал в клочья квитанцию, пустил обрывки по ветру.

– Егор, сукин сын! Седлай Карьку и дуй во весь опор в Знаменку. Там полк французский стоит. Скажешь, мол, партизаны. Ночевать в Завидово будут. Эскадрон всего. С припасами.

Егор сумрачно переступил с ноги на ногу.

– Не обессудь, барин. Как же все обскажу, коли я по-ихнему ни слова не умею?

– Толмача, дурак, тебе дадут! Живо пошел! Мало я драл тебя! Пошел!

Егор оседлал лошадь, пустился вниз по аллее.

Выехав на дорогу, оглянулся – дом скрылся за липами. И поскакал Егор не влево, к Знаменке, а вправо – к Завидову, что-то зло бормоча под нос, истово понукая коня.

…Что ж, из песни слова не выкинешь. Война не только героев творит, но и подлецов.

«Стоим лагерем в двух верстах от Витебска, снабжение отвратительное. Посылаю партии людей за добыванием провианта. Они возвращаются с хорошей добычей, которая не дает нам умереть с голоду.

Мародерство, конечно, развращает солдат, уничтожает дисциплину, способствует дезертирству и подвигает их на жестокости к мирному населению. Иные хвастливые их о том рассказы заставляют содрогаться. Старые солдаты полностью утратили всякое нравственное чувство; новобранцы же, еще совсем недавно кроткие и человеколюбивые, видя такой пример и результат, начинают подражать ветеранам, а то превосходят их в жестокости, щеголяя в ее проявлениях друг перед другом. (Замечу в скобках, что полезное с одной стороны мародерство имело и оборотную медаль – частенько наши солдаты, отдаляясь за добычей и за 20 и за 25 верст от основных сил, сами становились добычей диких казаков, все более досаждающих нам, и бывали ими жестоко наказаны. Что ж – на войне, как на войне.)

В войсках уныние. Нравственный дух представителей других стран и народов сильно поколеблен. В то время как французский солдат все еще отличается своей природной веселостью, любовью к завоеваниям и господству над низшими расами. Все это помогает поддерживать бодрость духа, легче переносить неизбежные на походе лишения.

Император ждал в Витебске депутацию русских для переговоров, однако в своих расчетах ошибся. Более того, принял за достоверное сообщение об успешном покушении на Александра и ожидал, как следствие этому, революции и перемены системы войны, каковая – уже ясно – была нам крайне необходима.

Император (наивно) рассчитывал на восстание угнетенного русского народа против дворянства и даже, поговаривают близкие к нему генералы и маршалы, предпринял в том какие-то меры. Мне лично известно, что ему удалось вступить в переговоры с казаками, на коих Император обещал им создать собственное независимое государство. Переговоры успехов не имели – русское владычество, видимо, им предпочтительнее французского. Что ж, рабская натура предпочитает не менять хозяина.

Пока же попытки вызвать прокламациями и обещаниями народную революцию имеют совершенно противоположный результат. Народ восстает против нас, не понимая, что мы, на своих штыках, несем ему свободу и справедливость.

Да и как ему понять! У варварского народа и свобода варварская, необузданная распущенность.

Настраивают против нас крестьян, пользуясь их темнотой и невежеством, и их господа, помещики, а также священники, которым крестьяне привыкли верить безо всякого огляда и сомнения. Лживые речи: мы легионы дьявола под началом Антихриста, мы духи ада, один наш вид вызывает ужас, одно наше прикосновение оскверняет. Мне довелось говорить с нашими пленными, которым удалось освободиться, и они уверяли, что эти несчастные, покормив их, уже не решались пользоваться той же посудой, а сохраняли ее для самых нечистых животных.

От нас бегут и помещики, и крестьяне, как от наступления сильной заразы, вроде чумы или холеры, спасаются в глубь страны. Богатства, роскошные и убогие жилища – все, что могло бы их удержать на своем месте или послужить нам, – все это приносится в жертву. И тем самым они вольно или невольно, разумно или тупо выдвигают между собой и нами неодолимую преграду – голод, пожары и опустошение.

Здесь, на другом конце Европы, император споткнулся об ту же Испанию, где до сих пор не затихает изнурительная для наших армий партизанская война. Но в России, я боюсь этого, такая война нас ждет еще более ужасная.

Император, не скажу, что в растерянности, но в глубоком раздумье после решения идти на Москву. В самом деле: Киев – это провинции, богатые людьми, провиантом, лошадьми; Петербург – голова России, центр управления. Москва… Здесь он может нанести удар имуществу и исконной чести дворянства и нации. Да и дорога к Москве короче – в пятнадцати переходах; и здесь же главная русская армия, которую должно и нужно уничтожить. Император прав: Москва – это сердце русской нации. Удар в сердце всегда смертелен.

Однако, однако… Не слишком ли позднее время года?

Тем не менее – идем на Смоленск. В расчете на генеральное сражение, которое опрокинет и обратит в паническое и позорное бегство русскую армию. Ее бесконечное уклонение от таких сражений имеет успех – русская армия сохраняет свои силы, наша все более изматывается кровавыми стычками, болезнями, голодом и… сомнениями».

Из дневника Ж.-О. Гранжье

– Ваше благородие, ктой-то вдогон скачет. Рукой машет. Может, от помещика, где ночевали – не забыли вы чего в его доме?

Алексей развернулся, направился в хвост колонны, крикнув:

– Движение продолжать!

Дождался всадника. Тот, не спешившись, заговорил быстро, задыхаясь:

– Господин офицер, надо два слова вам сказать. Барин мой, Василий Кириллыч, как вы отъехали, разом послал меня в Знаменку, к французу. Мол, доложи там, что эскадрон ночевать в Завидове станет. А у них и провианту, и овса в достатке.

– А что там, в Знаменке?

– Сказывал, полк стоит, кавалерия.

– Спасибо, братец. Держи, – и Алексей достал монету.

– Не обижайте, господин офицер. Мне-то что прикажете делать?

– Так тебе твой барин приказал. Вот и исполняй.

– Как же… – Тут в его глазах, спрятанных под густыми бровями, вспыхнуло понимание. – Оно славно, так и сделаю. Как же барина не уважить?

– Ты только там не проговорись, что у нас пушки есть.

– Не дурной, – засмеялся Егор, – с понятием. Поскакал я. Храни вас Господь!

Алексей долго смотрел ему вслед, потом, пустив нетерпеливого Шермака галопом, нагнал колонну.

– Что там, Алексей? – Заруцкой спросил. – Записочку тебе Софи любезная прислала? Рандеву в Париже назначила?

Алексей подозвал Волоха, коротко рассказал им о «записочке».

– Мерзавец! – вспыхнул Заруцкой. – Вернемся? Накажем подлеца?

– Попозже. Сперва французов накажем.

– Да ведь – полк, Алеша.

– Ну, думаю, весь полк нас догонять не станет, а кто догонит, то на свою беду. Верно, Волох?

– Точно так! Встретим и проводим.

– Тебе, Волох, особая задача – офицеров брать. Смотри, чтоб их не порубили наши молодцы. Частью мы приказ выполнили – дислокацию полка определили. Вторая часть – офицеров поболе числом в плен взять.

– Спроси меня, – буркнул Волох, – я б их не брал.

– Вот тебя генерал и не спросил. Оплошал, стало быть.

Неожиданно похолодало. Щеки стало щипать ознобом. Даже одинокий месяц в светлом еще небе, казалось, ежился от стужи. – А ну, запевай! – весело гаркнул корнет Заруцкой. И первым затянул:

Ты, Рассея, ты Рассея,

Ты, Рассейская земля,

Много крови пролила,

Много силы забрала!

Дружно, охотно подхватили, браво приосанились. Даже кони веселей пошли, громче застучали копытами в затвердевшую дорогу.

А молодец этот Заруцкой, тепло подумалось Алексею. И словно в ответ на это проговорил, потирая щеку, Волох:

– Славный корнет. Только уж очень в бою азартен. Безоглядно бьется.

– Ему иначе нельзя. Молод, надо всем показать, что не трус. И я такой же был.

– Да уж, не в обиду сказать, – осторожно усмехнулся в ответ Волох, – сильно вы состарились с той поры.

– Не годами, есаул, жизнь счет ведет, а пережитым.

Да, у нас что ни офицер, так поэт и философ.

Миновался лесок, потянулось пустое поле. Ветерок на просторе разогнался. Трепал конские хвосты и гривы, кони недовольно фыркали, мотали головами.

– Далеко еще? – спросил Алексей.

– Проводник сказывал: за полем – речка, на другом берегу – роща, а уж за ней, по праву руку, самое Завидово и есть. Так, полагаю, верст пять еще. Не заморились? А то бы в коляску вам сесть. Согреться.

– Да ты пьяница, Волох! – засмеялся Алексей.

– Да я не об себе заботу держу, – смутился Волох, – об вас печалюсь.

– Ладно, по-твоему будет. Нагоняй коляску, денщику скажи, что поручик приказал тебе выдать стаканчик водки.

– И калачом закусить, – весело добавил Волох.

– Рукавом закусишь, ты умелый.

Волох пришпорил коня и вскоре затерялся в хвосте колонны.

Алексей в самом деле почувствовал усталость. И то сказать – с утра в седле. Хорошо хоть славно выспался под крышей гостеприимного подлеца Базиля. Надо было бы, мстительно подумал, его Софи соблазнить. Да вот кабы знать.

Сзади послышался нарастающий конский топот. Нагонял Волох, держа широко на отлете правую руку. В руке этой что-то блеснуло.

Нагнал, придержал коня, протянул Алексею серебряную чарку, всклень налитую водкой. Только такой всадник, как Волох, мог проскакать с полной чаркой и ни капли не уронить. Не зря он хвалился, что из матушки на свет выйдя, сразу на коня сел.

– Согрейтесь, ваше благородие. – И добавил осторожно: – За здоровье Парашки.

– А ты не только пьяница, – принимая чарку, сказал Алексей, – ты еще и нахал, Волох.

– Гусару без этого никак.

– Да разве ты гусар? Ты ведь казак.

– Казак – по чину, гусар – по сердцу.

Алексей с удовольствием выпил – холодное серебро обожгло губы, а внутрь горячее славно пролилось.

– Спасибо, Волох.

– На здоровье, господин поручик. А вон и речка. – Пригляделся. – И мосток, кстати, цел.

Прогрохотали деревянным настилом, поднялись на взгорок, миновали застывшую к ночи рощицу и – вот оно – Завидово по праву руку.

Село большое. В два ряда избы вдоль дороги. Церковь. В иных окошках уже слабо теплились огоньки. Навстречу отряду без опаски высыпали крестьяне, они уж как-то прознали, что свои идут.

– Откель будете? – спросил, видимо, староста. Крепкий мужик, с обильной бородой.

– От самого генерала. – Ответы посыпались. – С приказом к вам: накормить, напоить и спать уложить.

– Это завсегда.

Спешились. Заруцкой занялся делами квартирьера. Алексей с Волохом прошли селом, приглядываясь.

– Вот что, есаул, – сказал Алексей, задумчиво и не торопясь. – Лошадей не расседлывать, ружья в козлы не ставить.

Волох кивал, соглашаясь.

Подошли к прогонам.

– Сюда и сюда, в оба прогона, загонишь пустые фуры, без упряжки. Приставишь к ним человек по пять, которые покрепче. Ты понял, Волох?

– Как не понять, ваше благородие. Не пальцем Волох делан. У моего батьки этот струмент…

– Про батькин струмент, – перебил его Алексей, – после доложишь, за чаркой да за кашей.

Прошли дальше, почти до церкви. Она на горушке стояла, как и положено ей, а с горушки вся улица хорошо смотрелась – ровная и прямая.

– Здесь поставишь оба орудия.

– Знатно получится, – снова кивнул Волох. – А всех конных – за церковь отведем. Которые пешие, тех с ружьями за избами укроем. Верно угадал?

– Молодец. Действуй.

Волох кинул два пальца к киверу, замялся:

– Но что-то, Алексей Петрович, холоднó вдруг сделалось. Не вдарил бы ночью мороз.

– Вот ночью и выпьешь. Как француза прогонишь.

– Огорчительно. До ночи, ваше благородие, еще дожить надо.

– Уж ты-то доживешь, не сомневайся. Хватит болтать, действуй. И ко мне корнета пришли.

– Как думаешь, Павел, – спросил Алексей, когда они присели на завалине ближнего дома, – в ночь налетят или к утру?

– Я бы с вечера на дело пошел. Как раз отдых начался, каша поспевает, самое слабое время…

– Верно, корнет. Распорядись, чтобы у обеих околиц костры поярче жгли. Да и подымнее. Вот так мы его и встретим. И проводим, как Волох говорит.

Появился староста, остановился поодаль.

– Подойди, – сказал Алексей. – Ты староста?

– Никак нет, ваше благородие. Гусарского полка рядовой Потапов.

– Вот как? И как ты здесь?

– На Московской дороге рану получил. От своих отстал. Крестьяне подобрали меня и укрыли от неприятеля. Поздоровел. Но как, ваше благородие, раны отечества посильнее собственных стали тревожить, да негодование против его злочестивых врагов, так и собрал я усердных крестьян в отряд…

– Постой, братец, так ты тот самый гусар Потапов? Помнишь об нем? – Алексей кивнул Заруцкому на гусара. – Да ты садись, братец, в ногах правды нет.

– Нынче, господин поручик, у нас одна правда – супостата, антихриста бить, не жалеючи.

Гусар Елисаветградского полка Потапов, оправившись от ран, собрал вокруг себя из ближних деревень усердных крестьян, вооружил их косами и вилами, и был избран ими общим голосом командиром. Дали воинскую присягу Царю и Отечеству «биться до смерти и быть послушными без прекослов своему начальнику». Составился отряд, всякий день ходил на сшибки с неприятелем; собрался числом уже до трех тысяч. Оружие добывали у французов. Двести человек отряда уже оделись в латы кирасиров.

Гусар Потапов установил у себя воинский порядок с привкусом партизанской войны. Была дисциплина, было послушание. Помимо того все команды исполнялись по условным знакам, которые подавались с колокольни Завидовской церкви. На все был свой знак, знакомый и узнаваемый каждым. Приближение неприятеля в превосходных силах – к примеру, частый звон малого колокола. По этому звону вся деревня снималась и укрывалась в лесу с детьми, бабами и всяким скарбом. Другой знак – долгожданный – призывал поселян из лесов обратно в дома. Иными звонами колоколов разной величины возвещали: когда и каким числом, на лошадях или пешими идти в бой.

Величайший вред неприятелю творил Потапов со своим воинством. До трех тысяч французских солдат истребил. И свыше того – по всей окрестности, что взял под свою защиту, оберег от разграбления имущество и без того обездоленных крестьян.

– Ну что, атаман, сколько у тебя под ружьем здесь стоит? – спросил приветливо Алексей.

– Сто душ не наберу, а с полста есть.

– Чем вооружились?

– Кто чем. Пики у каждого, да и сабли тож. Ружей не столько много. Два или три. Да третье без курка.

– Что ж так?

– Оно и так. Ушли братушки мои на Вязьму. Там, слыхать, большой обоз продвигается. Ну а здесь для охраны сколь надо оставил.

– Корнет, вели трофейные ружья из обоза раздать, соберем потом. А ты, Потапов, посади своих людей по избам. Как дело пойдет, пусть из окон стреляют. Но не ранее, чем мои молодцы встрянут.

– А что за дело ждем?

– Да вот гости обещались.

– Большим числом?

– Для нас хватит. Каждому троих принять.

– Встретим, господин поручик. Встретим хорошо, а проводим еще лучше. Дело знакомое.

– Ну, иди вот с корнетом, мужиков возьми – ружья разберете. Вернешь потом, по счету. Заруцкой, пикет на берегу выставишь.

– Уже сделал.

К сумеркам все подготовили. И кашу сварили, и пушки поставили. Все наготове, все налета ждут. А страха нет. Только нетерпение сосет да гложет. Много лучше бой, чем его ожидание. Ждать-то все равны, а в бою каждого своя судьба караулит. Иного удачей наградит, иному глаза закроет.

Но весел народ. К бою привычны, а про то, что в бою будет, думать отвыкли. Солдат на войне одним днем живет. А то и одним мгновеньем. Память о прошлом его душу греет, а думка о завтрашнем дне сердце леденит. Сегодня жив – так радуйся. Радуйся крыше над головой, жаркому костру, солдатской чарке, случайной встрече на гумне…

Месяц куда-то запал. Потеплело немного – да такая уж настала пора: то к зиме потянется, то по летнему теплу заскучает. Алексей распорядился еще и одному конному взводу на огородах в засаде ждать.

Поужинали сноровисто. Вроде бы как неотложную работу сделали. Кто в избах пригрелся, кто на воле, возле костров, улегся. При ружье под рукой, при сабле на боку.

В свое время, как Алексей и ждал, примчался, возле избы коня осадив, есаул Волох.

– Ваше благородие, идут! До роты конных. Кирасиры.

– Как идут?

– Сторожко. Пред мостом спешились, коней в поводу провели. Видать, боятся нас побудить – вдруг осерчаем. Да ить мы давно осерчали.

Алексей нагнал морщинку на лоб, задумчиво свой молодой ус поправил.

– Это вы верно полагаете, Лексей Петрович, – угадал Волох. – Они думают, наш пикет на околице враз порубить и в село ворваться. А как же! Мы – которые спят, которые уже котелки до дна выскребают – их не ждем, разбежимся, неоружные, под ихними саблями. Так полагаете?

– Ты, Волох, не только нахал и пьяница, ты еще и не дурак.

– А как же! Батька мой меня делал…

– Про батьку твоего – потом. После ужина. Или за завтраком.

– Завтрак, ваше благородие, светлый князь, он бывает по-разному.

– Как это?

– Он либо до ужина, либо после, на другой день. Кто его знает – доживешь ли?

– Уже хватил чарку?

– Как же дознались, Алексей Петрович?

– А ты свой нос посмотри. Ровно свекла.

– Это, ваше благородие, отродясь так. Как меня мамка из себя выпустила, так я сразу…

– На коня, знаю.

– Не все вы, благородие наше, про нас знаете. Батька, как я в седле утвердился, тут же мне стопку влил. Заместо мамкиной титьки. Ну я и пошел по степи! На коне, да под хмельком. Да ишо во всем вольный. У моего батьки…

– Потом про батьку…

Волох, сердце доброе, сразу все понял.

– Оно так, Петрович. А вы про своих что знаете?

Алексей тяжко вздохнул:

– Ничего не знаю, Волох. Слышал стороной, что отец в московское ополчение собирался. А что с ним, что с матушкой, с сестрой – того не ведаю.

– Это тяжко, Лексей Петрович. Лучше плохое знать, чем хорошим впустую тешиться. Давайте с вами за наших родителев, за дом родной по серебряной вашей чарке, из ваших погребцов пригубим – а там и в бой. И за родителев, и за Отечество поруганное. Я вроде как правильно помыслил.

– Ты, Волох, куда ни помыслишь, так все в сторону кабака. Однако отдам я тебя в казаки.

Волох шагнул к своему коню, поправил узду половчее, почесал ласково за ухом, обнял за шею.

– Вам, Лексей Петрович, меня отдать, что своего коня или сабли лишиться. Я ить у вас заместо левой руки. Правая рубит, левая остерегает.

Алексей подумал: за что этот Волох так к нему прижился? Вспомнил его первое наставление перед первой атакой. «Вы, господин поручик, левый пистолет, что возле седла, завсегда в готовности держите. Сабля сломится, правая рука задержалась, а с левой в самый раз пистолетом отбиться».

Так однажды и случилось. Звякнула Алексеева сабля бесполезно об кирасу французского кирасира, хрупнула и оставила в руке ненужный обломок. Ловко в минуту опасности выхватил из седельной кобуры готовый пистолет – и хорошо, не осекся – влепил прямо в лоб, чуть ниже каски.

– Волох, – медленно и задумчиво произнес Алексей, – если мы с тобой из этой войны живыми выйдем, я тебя в свое имение управляющим возьму. Пойдешь?

– Никак нет, не пойду, Алексей Петрович, не обессудьте. Я ваше имение в месяц пропью. Как есть на распыл пойдет. – Он привстал. – Однако пошли! Встречаем.

Алексей, придерживая саблю, быстро прошагал к орудиям.

– Готовы, ребята?

– Как есть, ваше благородие. Готов гостинец. Поднесем красное яичко.

Алексей поднялся еще выше, к самой церковной паперти. Зорко глянул – рысит французский отряд, вот-вот в галоп возьмется.

– Картечью заряжай!

Ловко, быстро забили в стволы пороховые картузы, пыжи, картечные снаряды. Ждут – пальники у ноги, переминаются.

А вот и гости – жданные, да незваные. Ворвались с нижней околицы – с визгом, с тусклым блеском сабель, с пистолетными выстрелами.

Алексей ждал, терпению на войне научился. В нужный момент взмахнул саблей. Рассчитал точно – прямо перед отрядом выкатились из прогонов фуры, столкнулись, наглухо перегородив неширокую улицу. И началось…

Первые всадники врезались в преграду. Завизжали раненые лошади, поломав ноги, закричали сбитые всадники. А на них задние, не сдержавшись, тоже в кучу.

– Пали́! – скомандовал Алексей.

Ударила картечь прямо в месиво. Все смешалось. Загремели ружейные выстрелы, окуталось все белым дымом. Вылетела из засады конница, пошла рубка…

Кого не порубили, те сдались на милость победителя. Крестьяне тут же расхватали сабли и пистолеты, разобрали лошадей.

Алексей распорядился запереть пленных в амбары, выставить караульных. Наутро приказал Заруцкому вести отряд в армию, сдать командующему пленных офицеров, а сам, захватив десяток гусар побоевитее, отправился навестить Истомина. Не мог тому простить предательства. Однако – война! Как уже говорилось, она порождает не только героев, но и подлецов.

«Сегодня счастливый день – видел вблизи императора. Около 6 утра он вышел из своей палатки. Без шляпы, со шпагой на боку, сел на походный стульчик. Здоров, весел, черты лица выразительны, на них – отпечаток силы и уверенности. Обратился к нам со словами. Слова императора – оставляют глубокое впечатление.

Один из офицеров, видя его доброжелательное расположение, пожаловался на русских: сжигают свои магазины (склады продовольствия), рассыпают зерно по дорогам так, что даже наши лошади не могут его подобрать своими добрыми губами.

“Мы вынуждены делать набеги, – сказал офицер, смущаясь, – что подрывает дисциплину в рядах, солдаты разоряют население и озлобляют его против нас”.

– Это война, – сказал император со вздохом сожаления. – На войне не только гибнут солдаты, но и страдает мирное население. Это война – она и счастье, и слава, и бесчестье и беда.

Кто-то из офицеров, не стесняясь, вынули записные книжки и занесли в них эту великую мысль.

Однако, однако… До Москвы еще далеко, впереди Смоленск, который русские – это ясно – не отдадут без боя, а наша армия, после Немана, уменьшилась уже на треть. Знает ли об этом император?

Многие отряды испытывают слишком тяжелые лишения, а настоящего отдыха, в котором мы так нуждаемся, все нет и нет. Разве что в Москве, как лучезарно обещает нам император.

Но до Москвы еще далеко, и повсюду, верные своей системе русские уничтожают все, что мы не успели захватить.

Нигде мы не испытывали таких лишений. Сомнения, сомнения… Они охватывают не только мою душу. Страшно подумать: не ошибся ли великий вождь в противнике, не столкнулся ли с неведомой ему силой?..»

Из дневника Ж.-О. Гранжье

Здесь же, меж страниц, вложено письмо в Париж.

Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«Милая Жози! Нет сил в душе и сердце, дабы выразить мою тоску по твоему облику. Даже утомленный безжалостным дневным переходом, долго не засыпаю: едва смежу ресницы, как всплывают передо мной твои прекрасные глаза, твой алый ротик, твои маленькие, нежные… впрочем, здесь откровенность моя спотыкается из опасения, что письмо это может попасть в чужие любопытные и нескромные руки. Но ты, любовь моя, догадываешься о том, что мною недосказано…

Часто думаю, что и великим людям свойственно ошибаться. Хотя и не должно. Ведь роковые ошибки великих тяжелым бременем ложатся на судьбы многих и многих людей.

Не нужна нам эта дикая Россия! Неустроенная, беспорядочная. Бескультурная. Есть ли в ней духовная жизнь? Есть ли в ней свои ученые мужи, свои глубокие мыслители, писатели, художники и композиторы? Разве что храмы у них хороши. Выразительны и богаты. Да дворцы местной знати, что сделали бы честь и зависть самому императору. Сами по себе поражают внешней красотой и величием, а уж содержат в себе столько роскоши, что и во сне не увидишь.

…Дорóг в России множество, но пользоваться ими по назначению цивилизованному обществу весьма и весьма нелегко. Ни наши люди, ни наши лошади, ни наши повозки к таким дорогам не привычны. Особливо, если жарко, так пыль над ними стоит непроницаемо, а в непогоду – грязь непролазна. А во все другое время – ухаб за ухабом. Кони выматываются, повозки ломаются, люди сбивают ноги. Такие дороги по силам лишь тем варварам, которые их строили.

По бокам дорог выстраиваются без всякого порядка и ранжира деревни и села. Хижины производят впечатление жалкое. Довольно часто они кривы, крыты старой почерневшей соломой. Внутри весьма нечисты, с запахом. Повсюду множество тараканов, коих тут прозывают довольно остроумно «пруссаками». Отчего так, можно лишь догадываться. То ли шмыгают повсюду и норовят в тарелку с пищей забраться, то ли немец их в Россию когда-то завез.

Печи вовсе на наши не похожи. Иные слеплены столь громадно, с таким зевом, что крестьяне по холодному времени моются внутри раскаленной печи, подостлав для удобства чистой соломы. Как они там не сгорают, ибо жар крайне велик, им одним ведомо. Впрочем, дикие варвары равно стойки и к холоду, и к жару».

Утро занялось солнечное и теплое. Очнулись мерзнувшие до того в своих худых гнездах птицы, оживились, защелкали и засвистели, прочистили перышки, расправили крылышки и порхнули за добычей.

Лошади тоже будто радовались распогодью, бодро выкидывали ноги, дробно стучали копытами, пофыркивали, встряхивая головой, мотали гривами.

Волох был сумрачен. Скакал рядом с командиром, задрав голову, чтобы не мешал козырек надвинутого на лоб кивера. Понужал без нужды коня и шпорами, и поводом.

Свернули в аллею, спешились возле барского дома. Хозяин выскочил в халате, приветливо-подобострастное лицо его вдруг разом превратилось в испуганное.

– Не тех ждали, сударь? – Алексей спешился, подошел вплотную. Волох остановился на шаг сзади, поигрывая надетой на кисть плетью.

Истомин развернулся, пошел было к дому, бросив через плечо: «Не принимаю».

– Постойте! – крикнул ему вслед Алексей. – Я еще с вами не рассчитался. – И бросил на землю несколько монет. – Это за баню и за ужин.

Истомин остановился, круто обернулся.

– Это оскорбление, милостивый государь! Ответите за это.

– Это аванс. А за полную расплату сейчас мои молодцы вас высекут.

– Меня? Дворянина? Сечь? – щеки его тряслись от гнева и страха. – Вы еще молоды! Я старше вас и годами, и чином! Я – капитан в отставке, кавалер…

– Предводитель, – дополнил хладнокровно Алексей. – Я помню. Но вы не дворянин. Вы предатель и подлец!

– Что? А вы трус! У вас за спиной десять ваших головорезов, а у меня – лишь беззащитная Софушка.

– Хотите поединка? Извольте. Но если останетесь в живых, вас все равно высекут.

– Вызываете? Отлично! Выбираю не пистолеты, а шпагу. Впрочем, у вас ведь ее все равно нет. Обзаведетесь – милости прошу!

– Волох! Нагони эскадрон, там, в моей коляске, отцова шпага. Доставь!

– Слушаю! – Волох вскочил в седло и – только пыль и крошево из-под копыт.

Корнет Елагин, закинув повод коня на ветку липы, подошел к Алексею.

– Вы хотите с ним драться?

– Непременно. – Алексей был холоден. Может быть, из недовольства собой. Поддался гневу, ввязался в историю. Дуэль в военное время сродни дезертирству. Ранение на такой дуэли есть бесчестье.

– Неприятность может выйти, господин поручик. Наш генерал дуэлистов не терпит. «Что за честь от своей руки погибнуть, – так говорит, – ты лучше в бою пострадай за Отечество».

– Не учите меня, корнет!

– Так ведь может случиться и разжалование.

– Честный солдат много лучше офицера, чести лишившегося.

Гусары, прислушиваясь, посмеиваясь в усы, потягивая из трубок, стояли кружком; лошади, не теряя времени, пощипывали скудную, уже зажелтевшую травку.

Пожав плечами, взволнованно теребя сабельный темляк, Елагин отошел в сторону. Алексей, заложив руки за спину, стал медленно прохаживаться, поддавая носком сапога комочки земли.

– В дом не приглашаю, – сказал ему в спину Истомин. Он уже несколько оправился.

– Да я бы и сам в ваш дом не взошел бы. – Любезность за любезность.

– Послушайте, князь, – примирительно заговорил Истомин. – Мы с вами взрослые люди, хлебнули полной мерой и царской службы, и житейских невзгод. Что нам делить?

– Что нам делить? Отечество! Я сражаюсь за поруганную Россию, а вы за ее поругателей. Мы – враги. А врагам добром и миром расходиться не должно.

– Вас ждут дома? Родители, невеста – ждут? Они ведь мечтают прижать вас к груди. Героя, освободителя. А коли вы падете жертвой глупой и вздорной дуэли, какая вам честь и слава?

– Славы не ищу, а честь свою берегу не токмо на бранном поле.

– Помилуйте, глупости какие.

– Наш разговор ни вам, ни мне не нужен. Угоден вам секундант?

– Полагаю, обойдемся без условностей. Разве что Софушку позвать? – несмелая, но близкая к наглости улыбка.

«А ведь он помощи ждет. А время теряется».

Стало беспокойно. Поблизости полк французов, жаждущих мести, а у него всего десяток гусар. Да где ж этот Волох?

А вот и он. Со шпагой в левой руке.

– Пожалуйте, сударь! – Алексей взял шпагу, обнажил, бросил ножны на землю.

– Минуту прошу. – Истомин быстро побежал в дом, мелькая из-под халата голыми икрами. Вернулся в панталонах и в сюртуке, тоже со шпагой. – К вашим услугам.

Алексей сбросил ментик, отдал Волоху кивер, стал в позицию.

С первым звоном он почувствовал, что шпага противника в умелой руке. Клинок Истомина точно шел на укол, давал надежную защиту, стремительно мелькая разозленными осами. Алексей с трудом выдерживал его натиск и в первые минуты схватки его умения хватало лишь на то, чтобы отбивать молниеносные атаки. Не зря Истомин, как вызванный на поединок, коварно выбрал шпагу – сам умелый в ее владении, он справедливо полагал, что гусарскому офицеру больше по руке тяжелая сабля, а не гибкий, быстрый и легкий шпажный клинок.

Окружив дуэлянтов полукольцом, взволнованно наблюдали гусары за поединком, переживая за своего командира, видя, что он не очень уверен, не очень умел в этом оружии. Со времени кадетского корпуса Алексей не держал в руке шпаги. Хотя был среди своих первым фехтовальщиком. Пику только и штык не любил – неизящное оружие, – однако не избегал и это мастерство освоить. В сражении любое оружие должно быть по руке. Видел он, как лихо отбивались артиллеристы тяжелыми банниками от насевших на батарею солдат.

– Не сметь! – вдруг раздался визгливый голос, и в распахнувшемся во втором этаже окне появилась разгневанная Софи в пеньюаре, с неубранными волосами. – Не сметь проливать кровь в моем доме! Вон отсюда! Гони их, Базиль!

Рад бы Базиль гнать, да уже поздно. Алексей приладился, правая рука его, да и все тело вспомнили давнюю науку, кисть заработала именно так, как нужно ей работать не саблей, а шпагой. Да и нашел он слабое место у противника – тот плохо двигался, неповоротлив был, грузен. Не в пример офицеру, сохранившему и укреплявшему в своем теле все то, что нужно в походе и в бранном деле.

Овладев инициативой, Алексей все больше теснил Истомина; тот начал отступать, пятиться…

– Убей его, Базиль! – Софи выкинула в окно оголенные до плеч руки.

Двойного натиска Истомин не вынес, и в тот момент, когда Алексей провел подготовленный стремительный удар, повернулся и побежал – шпага воткнулась ему в ягодицу. Базиль взвизгнул, выронил оружие, схватился за раненое место. Гусары безжалостно захохотали.

Алексей обтер платком кончик клинка, подобрал ножны, вставил в них шпагу, пробормотав:

– Осквернил, однако, славное оружие.

Волох, усмехнувшись в усы, добавил:

– Вот, предлагали же ему порку, легче бы обошлось.

Сбежала со ступеней крыльца Софи, обняла Базиля, повела в дом, все время стеная:

– Дóктора! Убийцы! Где доктор? Послать за ним немедля!

– Прощайте, сударь. – Алексей сделал легкий поклон. – Надеюсь, вы удовлетворены?

Истомин не ответил. Обернулась заплаканная Софи:

– Мужлан! Солдафон! Будь проклят!

Елагин вскочил в седло. Волох – тоже, проговорив:

– Удирать надо. Чую от сердца: француз нагрянет.

– Оно и кстати, – добавил молодой гусар, вставляя ногу в стремя. – Ж… барину подлечат.

– Я рад, что так сложилось, – сказал Алексею Елагин, скакавший рядом. – Теперь не станет шум поднимать – получить на дуэли такую позорную рану…

– Да мне все равно, – отмахнулся Алексей.

– Наплюнуть, – добавил Волох, склонный подслушивать.

Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«…Презабавная история приключилась с нами вчерашним днем. Наш полк дневал и пополнял запасы продовольствия возле какой-то русской деревеньки – название не вспомню, да и не разобрал. Едва мы спешились, примчался в коляске некий субъект, штатский, с хорошим французским языком. Как выяснилось, управляющий имением здешнего помещика, от коего и передал нам, офицерам полка, приглашение на обед и отдых. Мы с радостью приглашение приняли.

Надобно заметить, что в отличие от ненависти простого люда многие помещики, наиболее просвещенные и глотнувшие европейской культуры, весьма дружелюбно и гостеприимно к нам настроены. Они радушно нас принимают, снабжают продовольствием, не жалеют кормов для лошадей, жалуются на своих подданных и просят их наказания. К слову бы заметил, моя веселая Жози, что в городах и городках, нами отбитыми и занятыми, девицы легкого поведения (по-русски их называют каким-то неблагозвучным словом) так же весьма благосклонны к нашим солдатам и берут довольно скромную плату за свои услуги. (Порой, к прискорбию, довольствуясь звонкой оплеухой на прощанье.)

…Но я отклонился. Исправив все необходимое по службе, мы отправились верхами по любезному приглашению в имение… Ильменьевка (черт сломит эти русские имена). Нас встретили, как у них говорят, хлебом-солью хозяин и его супруга, прилично изъясняющиеся, но с варварским акцентом, на нашем языке (который стал всеевропейским), предложили нашему вниманию изысканный, хотя и довольно скромный по военному времени обед, обласкали и сказали много искренних комплиментов, как нашему императору, так и нашему воинству в лице присутствующих офицеров. Хозяйка дома, Софи по имени, была откровенно любезна, особенно с нашим юным капралом. Он, разумеется, как истинный француз, не разочаровал дебелую дворянку и поднялся с ней на короткое время в мезонин, куда она увлекла его под предлогом посмотреть саксонский фарфор и портреты предков. Я полагаю, что ихние предки остались довольны нашим капралом.

А смешная история случилась чуть ли не следующим днем. По иронии судьбы и перипетий войны на чужой земле, в то же время, несколько позже нас, тороватую супружескую пару навестили русские гусары. Они вели себя не в пример нас грубее и истинно варварски. Не обратив внимания на чары хозяйки, отобедали и выгребли из тайных закромов помещика не меньше десяти четвертей отборного овса для своих лошадей.

Оскорбленный в своих лучших чувствах помещик прислал в наш полк нарочного с сообщением, что эти гусары обосновались неподалеку, в деревеньке. Да еще и содержались в этом сообщении сведения об том, что эскадрон русских гусар ведет обоз с провиантом, с оружием, с фуражом.

Дабы восстановить справедливость, мы кинули в то село до роты наших кирасир. С расчетом, что между вечером и ночью усталые русские будут варить свою «kasha» и пить свою «vodka». Набьют свои «брюха» грубой варварской пищей, зальют свои головы «vodk’ой» и завалятся с красными девками храпеть под скирдами соломы.

Но, дорогая Жози, видно, водки было мало, либо девки не оказались столь любезны, как многие дворянки и веселые девицы, но нас встретили пушечным огнем, гусарскими саблями и ружьями крестьян. Я сражался в этой стычке отчаянно, и разве что не один из своей роты остался благодаря Господу и твоим молитвам в живых и не плененным.

Твои милые губки уже сложились, вижу, в гримаску: что же здесь забавного? А все забавное впереди. И, кажется, прости мою унылость, – позади.

Так что же дальше? Разбитые бесславно, без добычи, мы вернулись в полк. Наш славный командир по-солдатски отпечатал нас бранными словами, в коих было уже множество позаимствованных из русского языка. Надо сказать, что бранный русский язык весьма образен и оскорбителен. В нем много таких оборотов, идиом, что впору браться за саблю. Однако между собой они этими словами общаются обыденно, и особой обиды в них не видят – разве что оценку умственной деятельности и указание для дальнейшей деятельности. Надо признать, что последнее не всегда понятно и зачастую противоречит первому.

Не хмурься, Жози, не кусай в нетерпении свои алые губки. Перехожу к главному. Хотя главное для меня уже несколько месяцев – это целовать твою взволнованную страстью грудь… Виноват, виноват…

Действие помещика было расценено русскими, как предательство, часть из них, несмотря на опасность, вернулась в имение с целью подвергнуть его владельца (дворянина, заметь!) низкой экзекуции в виде порки плетьми на глазах у слуг и прислужников, а также – что самое унизительное – в присутствии его супруги.

Однако, милая Жози, все дело обошлось поединком на шпагах, в итоге которого помещик получил забавную рану… Как бы тебе сказать? Сзади, несколько ниже спины.

Мы, конечно, примчались на помощь, запоздав по обыкновению. Помещика застали на диване в гостиной. Он лежал, постанывая, на животе, а на обнаженные его части усердный доктор накладывал свои примочки.

Я обещал пострадавшему не оставить без внимания этот инцидент и распорядился, подмигнув капралу, отправить по следу злодеев карательный отряд.

Помещик оживился, кусая губы от боли и унижения, и распорядился ужином. В благодарность за это мы забрали у него тот овес, что не выбрали русские гусары.

Не правда ли, забавная история?»

После героического поражения русской армии под Смоленском Багратион написал Аракчееву. Письмо было гневное и во многом несправедливое. Хотя его тон и содержание отчасти можно отнести за ту боль, что испытывал князь сдачей Смоленска. Вину за которую он полностью возлагал на Барклая де Толли.

«Милостивый государь, граф Алексей Андреевич!

…Я клянусь Вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержался с пятнадцатью тысячами более тридцати пяти часов и бил их; но он (Барклай) не хотел остаться и четырнадцати часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около четырех тысяч, не более, но итого нет. Хотя бы и десять, как быть, война!..

…Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр (Барклай де Толли), может, хороший по министерству; но генерал он, не то что плохой, но дрянной, а ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Он самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя… Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…

…Я лучше пойду солдатом, в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем…

Всепокорный слуга князь Багратион».

К сожалению, такое несправедливое мнение и неверную оценку действий и личности командующего 1 й армией разделяло большинство солдат, офицеров и генералов. Сановники и генералы были настойчивы со своими обращениями к государю о скорейшей замене Барклая.

Государь и сам не любил его, хотя всегда был вежлив и любезен с ним; он собрал Чрезвычайный комитет из близких. Комитет рассмотрел пять кандидатур на место главнокомандующего. Единственно достойным столь высокого назначения был признан князь Голенищев-Кутузов.

«Зная этого человека, – писал Александр сестре, – я вначале противился его назначению, но мне пришлось уступить единодушному желанию».

Получив назначение и все четыре армии в подчинение, Кутузов выразил Барклаю надежду на успех их совместной службы.

Барклай тяжело перенес событие, но отвечал Кутузову достойно: «Ныне под руководством Вашей Светлости мы будем стремиться с соединенным усердием к достижению общей цели, – и да будет спасено Отечество!»

Приняв от Барклая командование, Кутузов принял вместе с тем… и его стратегию ведения войны. Войска готовились к сражению, подтягивались резервы, строились укрепления, рассредоточивались полки. Главнокомандующий в сопровождении свиты объехал войска, осмотрел позиции. Всеобщее ликование было ему по сердцу. «Наконец-то, – говорило оно полководцу, – дадим горячий бой французу, остановим и погоним прочь!»

Да вот не тут-то было! Похвалив бравых солдат, пообещав им скорую победу, высказав приятные слова Барклаю за то, что мудро сохранил армию, Кутузов отдал приказ… к отступлению.

Все это отчасти странно. Прежде Кутузов осуждал тактику Барклая, теперь же принял ее своей. Продолжи Барклай отступление – армия была бы близка к неповиновению и мятежу. Кутузову приказ простили и вновь двинулись к сердцу России.

В чем же дело? Барклая называли изменником, говорили, что он ведет Бонапарта в Москву, а Кутузов Москву сдал. И ни слова упрека, ни капли недовольства. «Так и надо. Ларивоныч дело знает».

До Москвы оставалось чуть более ста верст…

«…Я отказываюсь что-либо понимать. Мы идем по следу русской армии, вступаем в нерешающие схватки – это даже не сражения. Но терпим урон все более ощутимее. С границ, после Немана, наша славная армия уменьшилась на треть. И если бы это были боевые потери! Так нет же – теряем людей из-за пошлого падения дисциплины.

Многие солдаты, под влиянием голода, отдалялись от армии в поисках пропитания – они бывают убиты на флангах. Иные запираются в покинутых господских домах, где находят достаточно припасов и считают, что война для них кончена. Исключая тех случаев, когда посылают за ними специальный отряд, чтобы вернуть дезертиров под знамена Франции – тогда вспыхивают схватки, в которых, как правило, “осажденные” одерживают победы.

Иногда из-за стремительности наших выступлений отставшие солдаты не в состоянии найти свой отряд и бродят на авось по здешним обширным равнинам, по диким непроходимым лесам, под враждебным холодным небом и становятся жертвою казаков или озлобленных крестьян.

Мародерство между тем разрешается высшим начальством, однако действия эти проводятся методически и с возможным соблюдением гуманности. Делом этим заведуют особо назначенные офицеры из наиболее развитых. Войско ослабело, людям надо питаться, и во имя гуманности, из сострадания мы терпим досадное мародерство.

Биваки, необустроенные, на которых порой солдаты едва успевают сготовить себе супу, и подвластные неожиданному приказу, вынужденные идти дальше, в глубины России, раздосадованные, выплескивают недоваренный суп в костер; недоедание, усталость, форсированные марши – все более разрежают наши ряды. Усиленные переходы двигаются голодом, желанием скорее кончить эту бесславную войну и достичь неприятеля. А он, подобно хитрой лисе, все время без потерь избегает нашей артиллерии и наших атак. Он не отступает. Он расчетливо, сохраняя свои силы, избегает ненужных потерь и заманивает нас все глубже в болото холода, голода, бесчестья…»

Из дневника Ж.-О. Гранжье

Отчаянный рубака, поэт-задира Денис Давыдов испытал всю горечь отступления, участвуя со своим полком в сражениях и «во всех аванпостных сшибках» до самой Гжати. Под Бородином, на коротком отдыхе, сел за письмо князю Багратиону, с которым пять лет до того провоевал адъютантом.

– Что пишете, Денис Васильевич? – поинтересовался любопытный до чужих секретов майор Измайлов. Несимпатичный нелюбитель любого боя – что в поле, что за карточным столом. – Опять острые стишата? Мало вам за них укору было?

– Стишат отроду не писал, – сумрачно и резко отозвался Давыдов. – Хочу просить себе отдельную команду.

– Что вдруг? – изумился майор Измайлов.

– Нынче я полезен отечеству не более рядового гусара, а обязан платить ему всей своей силой.

– Денис Васильевич, – рассмеялся Измайлов, – не иначе позабыл славный закон армейский? Ни от чего не отказывайся, но и никуда не просись.

– Давыдов не из этих. У него другой закон. Не равняться духом в шеренге, ни от чего не отказываться и на все напрашиваться. Идите, господин майор, вы мне мешаете.

«Ваше сиятельство!.. Вступил в гусарский полк, имея предметом партизанскую службу и по силам лет моих, и по опытности, и, если смею сказать, по отваге моей… Позвольте мне предстать к Вам для объяснений моих намерений… Если они будут Вам угодны, употребите меня по желанию моему…»

При Колоцком монастыре, в овине, где расположился штаб Багратиона, князь принял и выслушал горячие и стратегически обдуманные намерения Давыдова, который объяснил ему все выгоды партизанской войны.

– Ваше сиятельство, Петр Иванович, лишне напоминать вам, что транспорты жизненного и боевого продовольствия неприятеля растянулись на пространстве от Гжати до Смоленска и далее. Мыслю создать небольшие партии (отряды) из казаков и гусар и напускать их на караваны, следующие за Наполеоном. Они истребят источник силы и жизни неприятельской армии. Откуда она возьмет себе заряды и пропитание? К тому же, ваше сиятельство, появление наших посреди рассеянных войною поселян ободрит их и обратит войсковую войну в народную. Народ ропщет на насилие и безбожие врагов наших. И уже сам вздымает топор.

Князь пожал Давыдову руку и обещал нынче же доложить светлейшему его мысли.

Давыдов провел грустный день в виду отеческого дома, одетого дымом биваков, захваченного шумными толпами солдат, разбиравших избы и заборы для устройства костров и редутов. Лесок перед пригорком кишел егерями, превращавшими его в непроходимую засеку. Здесь Денис «провел беспечные лета детства, здесь ощутил первые порывы сердца к любви и славе». Слезы воспоминаний, как писал он позже в дневниках, скоро осушило чувство счастия видеть себя «вкладчиком крови и имущества в сию священную войну!».

Ввечеру разыскал Давыдова адъютант Багратиона.

– Светлейший дал согласие послать для пробы одну партию в тыл французской армии, – сказал Багратион. – Но, не будучи уверен в успехах предприятия, назначил только пятьдесят гусар и сто пятьдесят казаков.

– Осторожен Михал Ларионыч.

– Старый лис, как его Бонапарт называет, – улыбнулся князь. – Из осторожности хочет, чтобы ты сам взялся за это дело – тебе верит.

– Я бы стыдился, Петр Иванович, предложить опасное предприятие и уступить исполнение оного другому. Однако людей мало.

– Более не дает.

– А коли так, то иду с этим числом – авось открою путь большим отрядам!

– Я на тебя надеюсь. И скажу тебе за тайну, как я понял светлейшего. В случае удачи малый отряд может разорить неприятеля, его заведения и подводы, а при неудаче Главнокомандующий потеряет всего лишь горстку людей.

– Хитер лис!

– Но как быть? Война ведь не для того, чтобы целоваться.

– Ручаюсь честью, ваше сиятельство, партия будет цела! Для сего нужны лишь отважность и решительность днем и неусыпность на ночлегах. За это я берусь.

Князь тут же написал письма к генералам, чтобы назначили Давыдову лучших гусар и лучших казаков, дал ему собственную карту Смоленской губернии и благословил:

– С Богом! Надеюсь на тебя.

Назначение Давыдова вызвало разные чувства в окружении Главнокомандующего. Некоторым даже любезна была вероятная гибель его – «остряк и поэт, ни к чему не способный». За этим стояла прямая зависть к отваге, воинской удаче и твердой независимости натуры. Но иные понимали, что воевать посреди неприятельских войск с горстью солдат – не легкое дело, посильное лишь человеку незаурядному.

Может, из-за этих разногласных оценок получил Давыдов под свою руку не столько людей, сколько было ему обещано: пятьдесят гусар и восемьдесят казаков – вот и вся партия.

Сбор был назначен возле Колоцкого монастыря. Первым к месту сбора прибыл эскадрон поручика Щербатова. Давыдов был рад – они уже сражались рука об руку под Миром, Романовым, Дашковкой, хлебнули горячего под Смоленском.

– Поручик, не ваш ли батюшка Петр Алексеевич Щербатов? Он мне хорошо знаком.

– Так точно, господин подполковник.

– И что, воюет старый рубака?

– С матушкой в основном, – улыбнулся Алексей. – Но кабы сюда не явился.

– Что ж, за честь почту стать под его руку.

А между тем сражение на Бородинском поле разгорелось пожаром, невиданным доселе во всем мире. Гул орудий стал неразрывен и ровен словно рев штормового ветра. Вся окрестность затянута дымом. Он клубился, стелился, поднимался к небу. Как поэтически заметил один из участников сражения, «даже казалось, что солнце морщится от запаха крови».

Подошел отряд казаков.

– Что, братцы, – обратился к ним Давыдов, – как скажете: оставим пир, где звенят стаканы?

– Не гоже, ваше благородие, – пробасил казак с обильной проседью в бороде. – Иль мы не верхами? Иль не наши там в кровь бьются?

Алексей сразу понял Давыдова. Одно дело, конечно, что за гусар, который в бой не ввяжется, а другое дело – не худо бы знать командиру, кто под его руку встал, надежен ли сборный отряд?

Бой ужасный! – вспоминал Давыдов. И этим многое сказано. Но не нам описывать Бородинское сражение, известное по многим сочинениям, сделанным более сильными перьями. Скажем только, что партия Давыдова вышла из этого ужасного боя с малыми потерями, отряхнулась, отдохнула и двинулась в тыл француза. А был этот тыл русской землей.

Пополнив запасы и припасы, заменив уставших и раненых лошадей, Давыдов выступил со своим отрядом к селу Угарово.

Угарово Давыдов выбрал не случайно и не просто. Село разбежалось по верхушке холма, с которого в ясный день можно обозревать пространство на семь, а то и девять верст. К тому же высота эта прилегла к лесу, что тянулся аж до Медыни, и в случае поражения или спешного отхода партии было в том лесу хорошее убежище. В Угарове, как выражался Давыдов, он избрал первый притон.

Отсюда и пошла по всей России партизанская война.

«Не забуду тебя никогда, время тяжкое!» – это слова Давыдова. Он знал, что будет тяжело, что будут жестокие битвы, что порой десять, двенадцать ночей сряду придется проводить, «стоя, приклонясь к седлу лошади и рука на поводьях», но помимо всего были и другие трудности. Самые неожиданные. Впрочем, уж организатор-то партизанского движения Денис Давыдов эти трудности мог бы предвидеть…

Неприятель стремился к Москве. Несчетное число обозов, парков, конвоев, маркитантов и шаек следовало за армией. Следовало по обеим сторонам дороги на тридцать и сорок верст вглубь от нее. Саранча в степи, наглая и голодная. Вся эта сволочь (по выражению Давыдова), пользуясь безначалием, преступала все меры насилия и жестокого бесчинства. Пожар войны разливался по черте опустошения – и он вызвал встречный пал. Беспощадный и неистовый. Поселяне взялись за вилы, косы, топоры. По первой поре доставалось и отряду Давыдова.

Высланную разведку первое же на пути село встретило не пирогами. На въезде оказались запертые ворота. Хорунжий Астахов вступил в переговоры, объясняя, что его отряд пришел на помощь и на защиту православной церкви – и еле уклонился от пущенного ему в лоб топора. Вообще говоря, можно было бы обходить селения стороной, но Давыдов мыслил по более широкой стратегии. Он понимал, что только одними партизанскими отрядами задача будет плохо решаться. Нужно поднимать на борьбу весь народ, тем более, что народ уже накопил в себе неукротимую ненависть к завоевателю. Эту ненависть нужно было организовать, вооружить и направить. Давыдов, если сказать современным языком, повел разъяснительную работу в среде крестьянских масс. «Я хотел распространить слух, что войска возвращаются, утвердить поселян в намерении защищаться и склонить их к немедленному извещению нас о приближении к ним неприятеля». Но для этого нужно доверие и не нужны ошибки.

Сколько раз Давыдов спрашивал крестьян:

– Отчего же вы полагали нас французами?

– Да как же, батюшка, одежа-то у вас с ихней больно схожа.

– Да разве я не русским языком говорю?

– Оно так, но ить у него всякого сбора люди.

Случилось даже, что и сам подполковник едва не был взят в плен крестьянами. И с той поры, выезжая на «дело», «надевал мужичий кафтан, отпустив до того бороду, и вместо ордена Святой Анны повесил на грудь образ Святого Николая».

Молва разошлась, и теперь всякое село встречало его отряд хлебом, пивом да пирогами. А в ответ Давыдов «инструктировал отряды самообороны». Как обманывать французов дружелюбием, как укладывать их пьяными и как после этого убивать и прятать трупы и амуницию; как скоро и точно оповещать его отряд о появлении многого числа французов. А главное в этом – «как жить мирно между собою и не выдавать врагам друг друга».

А еще главное другое. Здесь вполне уместно привести строки из дневника Давыдова. Нам все равно лучше их не пересказать.

«Но сколь опасности сии были ничтожны перед ожидавшими нас на пространстве, занимаемом неприятельскими отрядами и транспортами! Малолюдность партии в сравнении с каждым прикрытием транспорта и даже с каждою шайкой мародеров; при первом слухе о прибытии нашем в окрестности Вязьмы, сильные отряды, нас ищущие; жители, обезоруженные и трепещущие французов, следственно, близкие нескромности, – все угрожало нам гибелью».

Тактично сказал партизан о «нескромности». Так он назвал прямое предательство – из трусости, из корысти, из мести. Предательство – это вообще язва, которая погубит любой великий народ, к ней предрасположенный.

Трудное было время. Особливо при ночлегах, когда настоятельно требовался отдых уставшим людям и лошадям. Обыкновенно, перед вечером, с холма возле Угарова зорко оглядывались окрест, затем шли от села и раскладывали огни. После того отходили еще раз в сторону и вновь разжигали костры, а затем уж уходили в глубь леса, где проводили ночь без огня. Ежели вдруг вблизи предполагаемого ночлега случался прохожий человек, то брали его и до утра держали под надзором. Нанеся удар транспорту противника, возвращались к притону окружным путем. А затем делились с крестьянами оружием и другой добычей.

Много заботы отдавали лошадям. Без лошадей весь отряд, что таракан на столе – нет труда его прихлопнуть. И здесь Давыдов завел особый порядок. Всегда у него в заводе были свежие, сытые, отдохнувшие лошади. Коли случалась погоня, что не в силах было от нее отбиться, в нужном месте лошадей меняли, а уставших коноводы живо отводили в потайное место.

Иной сказал бы: сколько ненужностей, хлопот. Но такая тактика сберегала Давыдову людей и делала его партию неуловимой и неуязвимой.

… В первый же день по прибытии в Угарово стало известно, что в недалекое сельцо Токарево пришла шайка мародеров. Отряд напал на нее на рассвете и захватил в плен девяносто французов, прикрывавших обоз с ограбленными у жителей пожитками. Едва успели разделить с крестьянами добычу, как выставленные за околицу пикеты дали знать о приближении еще одной шайки. Отряд шел нагло, без всяких предосторожностей. Давыдов скрыл свой отряд за избами и налетел в упор со стрельбою и криками на обоз. Еще взяты семьдесят человек пленных и два десятка фур со всяким добром и воинскими припасами. Да к тому же и лошади.

Пленных под конвоем казаков и мужиков Давыдов отправил в Юхнов для сдачи городскому начальству под расписку. Он всегда поступал таким образом, не в пример некоторым другим партизанам, кои, не задумываясь, расстреливали пленных на месте. Но не нам их судить, видно были у них на то и свои резоны, и свои права.

Другое дело, когда усилиями Давыдова разгорелась повсюду партизанская война, многие штабные с большой ревностью отнеслись к его нарастающей славе. В главной квартире Дениса встречали двусмысленными улыбками, полунасмешливыми взглядами и коварными вопросами насчет «партизанских трудов». Завидовали даже тому, что Наполеон объявил награду за буйну голову горячего гусара. Однако свои головы ни ради славы, ни ради доблести подставлять не спешили. Одни намекали, что действовать в тылу неприятеля никакой опасности нет; иные подвергали сомнению донесения Давыдова о победах; третьи восторженно расхваливали других партизан – Сеславина, Орлова-Денисова, Фигнера, Дорохова. Они, несомненно, того заслуживали и личной доблестью, и командирским умением, однако Давыдову в партизанской войне первая честь. Он ее теоретик, он ее организатор, он и первый практик. И можно смело сказать: он своими разумными действиями с учетом крестьянской души, поднял простых людей на войну, сделав ее поистине народной и Отечественной. Повсюду стали создаваться партизанские отряды. Кутузов, поняв своим русским умом всю выгоду тыловой стратегии и тактики, смело ставил во главе этих отрядов опытных и отчаянных офицеров, выделял под костяк взвод, два, а то и роту гусар либо улан, всей силой поддерживал народное ополчение.

Словом, Давыдову было в чем завидовать, особенно тем офицерам, которые пытались, по словам партизана, «поравнять службу мою со своими переездами от обеда на обед. А мы задачу свою понимали в том, чтобы теснить, беспокоить, томить, вырывать, что по силам, и, так сказать, жечь малым огнем неприятеля без угомона и неотступно».

А этот малый огонь, зажженный Денисом Давыдовым, разгорелся беспощадным пламенем. «Мы кололи, рубили, стреляли и тащили в плен офицеров, солдат и лошадей».

Немыслимо было кому-нибудь из штабных не за спиной, а в лицо сказать Давыдову то, о чем они перемигивались. Вряд ли бы нашелся язвительный шутник, который осмелился стать к нему лицом в лицо у барьера. А вот Дениса Васильевича злобные наветы нимало не тревожили. «Огражденный чистой совестью и расписками… я смеялся над холостым зарядом моих противников и желал для пользы России, чтобы каждый из них мог выручить себя от забвения подобными расписками». (По распискам, от 2 сентября до 23 октября партией Давыдова было взято в плен три тысячи пятьсот шестьдесят рядовых и сорок три штаб– и обер-офицера. Это не считая убитых в бою, отбитых обозов, орудий, припасов.)

Не ради славы воевал гусар Давыдов, ради Отечества. И того же ради рвались юные офицеры из армии под его руку. И то – можно понять: в армии переходы, отходы, обходы, а здесь всякий день на коне, в виду противника, с саблей в руке, с пистолетом за поясом. Тут уж точно – выручить себя от забвения в потомках.

Корнет Буслаев служил при штабе без особого рвения, со скукой. Молодость требовала подвигов, опасностей, хмельной радости схватки – с сабельным звоном, ржанием боевого коня, с пистолетными выстрелами. А тут как раз пошла слава о партизанских подвигах партии Дениса Давыдова. Волна за волной набегали захватывающие дух сведения. Отбил от врага целый пушечный парк. Угнал обоз, истребив все его охранение, с зарядами и картечами. Освободил наших пленных. Перехватил важнейшего курьера, поспешавшего с бумагами от самого Наполеона…

Не вынес Буслаев. Стал просить прямого командира отпустить его к Давыду. Тот выслушал со вниманием и, так как сам был еще недавно молод, возражать не стал.

– Ну, с Богом, корнет. Однако смотри: окромя своей собственной чести не урони честь моего полка.

– Не уроню! Благодарю от души, господин полковник.

Посмотрел ему полковник вслед, улыбнулся и вспомнил себя при Аустерлице, где получил свою первую боевую награду из собственной руки государя.

Тем же днем, в сопровождении денщика и попутного эскадрона улан, Буслаев отправился к партизанам, безусый мальчик – на подвиги…

Давыд принял его ласково, он тоже любил молодежь, да и сам к тому времени далеко до тридцати годов еще не достиг. К тому же пусть и безусый, пусть и не шибко обстрелянный, у костров бивачных не прокопченный, а все же – офицер. Глядишь, два-три дела, схватка, погоня – и получится из юнца лихой командир.

Но, однако, Давыд, как и многие дворяне того времени, был талантлив не только как поэт и отважный рубака и выпивоха – он был и тактик, и стратег, и тонкий и точный знаток людей.

– Послужишь в эскадроне князя Щербатова рядовым. Не обижайся. Что смеешься? Знаком тебе? Все равно решения не меняю. Посмотрим тебя в деле, а уж там решится твоя карьера. Вас много таких, что к нам прибиться мечтают, да эту честь заслужит надобно.

– Заслужу!

Давыд не зря такую осторожность обозначил. У всех его товарищей не изгладился из памяти молодой корнет Васильчиков. Тоже из адъютантов, тоже горячий и мечтательный до подвигов, до орденов и золотого оружия «За храбрость».

Корнет Васильчиков наподобие корнета Буслаева начал досаждать командиру просьбой отпустить его к Давыдову. И как разрешения на то не получил, то отправился без оного, самовольно. Поступок сам по себе далеко не из лучших, нарушение очень серьезное. Да вот кабы проявил себя, может, и сошло бы с рук. Но вот не проявил…

Добрался до Гжатского уезда, где квартировала тогда партия Давыдова. До партии своими силами не дошел – перехватил его партизанский пикет.

– Кто таков?

– Такого-то полка корнет Васильчиков. Имею срочное поручение от полковника Иванова-второго до подполковника Давыдова.

Что ж, доставили до Давыда. Тут у Васильчикова первое разочарование случилось. Представили его не на живописном биваке, а в курной избе, и не геройскому гусару с усами колечками и беспощадной саблей, а к настоящему мужику. В бороде, в кафтане и разве что не в лаптях. Сидит мужик за плохо тесанным столом, хлебает липовой ложкой крестьянские щи, а по столешнице тараканы разбегаются, хлебные крошки по сторонам растаскивают.

Видно у Васильчикова было такое лицо, что Давыд рассмеялся:

– Честь имею – подполковник Денис Давыдов. Штец не угодно ли с дороги?

– Корнет Васильчиков… Прибыл для прохождения службы в вашей партии.

– Садись, корнет. Крючков, ну-ка налей корнету миску с краями. Да чарку поднеси. Ишь, аж побледнел с усталости. – Давыд свою миску, пустую, отодвинул, взглянул пытливо: – Кто ж тебя ко мне направил?

– Полковник Иванов-второй.

– Что-то не знаю такого. Которого полка?

– Брянского гусарского.

Давыд поскреб пятерней бороду.

– Куда ж мне тебя определить-то? Давай-ка предписание. Что мнешься? Потерял? Или неприятелю подарил?

Корнет еще пуще замялся, покраснел.

– Своей волей я… Не пускал меня командир.

– Вот как! Видать, ты ему шибко нужен, не может он без тебя службу справлять.

– Я в дело хочу! Мне приказы и донесения носить невмоготу стало. Скучно…

– И чин не идет, и награда не ждет. Однако, корнет, для офицера первое дело – дисциплину и порядок соблюсти. И самому важно, и команде пример достойный. Не одобряю. Но, раз уж ты так молод, пенять тебе не стану. Иди в строй, а там посмотрим. Крючков, устрой корнету ночлег. По-партизански, на вольном воздухе, пусть от своих штабных бумаг продышится.

Корнету Васильчикову постелили солдатскую шинель под сосной, дали укрыться пропахшей лошадью попоной.

Долго лежал без сна корнет, разглядывая безразличные к нему звезды в черном небе. Не такой ему мнилась партизанская жизнь. Шумные биваки с пуншем и песнями, буйные налеты на обескураженного неприятеля, пляски и песни бывалых солдат, красные девки в освобожденных и охраняемых деревнях…

А наутро, не успел отлежать бока, побудка подняла на ноги.

– Седлать! – команда. – В строй! Справа по трое марш рысью.

Вот так и началась для корнета Васильчикова партизанская жизнь. Сперва в неровном строю под моросящим дождем, с боками, намятыми корнями сосны, с неясными сожалениями. А потом – походы, засады, ночевки в глухом лесу, осенние дожди, предзимняя стужа, нечистота, невозможность хорошо отдохнуть и сладко согреться. Негаданные бои, бессонные ночи.

Давыд своим вниманием корнета не оставлял и все больше в нем сомневался. Видел его понурость, недовольство образом жизни и понял в нем главное – не за Отечество воевать пришел корнет, а за славой и наградами. А для того силенок у него явно не хватало. И как-то поутру послал за корнетом, намереваясь сообщить тому свое решение: уходи, братец, обратно в штаб, здесь не место тебе, слаб и нерасторопен.

Есаул Крючков, правая рука Давыда, вернулся скоро и без корнета.

– Так что, стало быть, Денис Василич, удрал вояка восвояси.

– Скатертью дорога, – Давыд вздохнул с облегчением, избежал неприятного разговора. – Не пришелся он к нам. Однако донесение к этому… как его? К Иванову-первому направлю. Тут ведь не на балу: мазурку пляшу, а полонез не желаю. Тут, братец Крючков, война.

Судьба корнета в дальнейшем сложилась незавидно, карьера оборвалась. С его уходом из армии был доклад Кутузову – серьезный проступок, равный дезертирству. Добрый душой Михал Ларивоныч спервоначалу не шибко разгневался – что ж, не в тыл удрал, а в партизаны, горячий да молодой. А после, как узнал о его другом дезертирстве, круто вспылил:

– Наказать за самовольство! – подумал, пожевал старчески губами. – А за возвращение взыскать вдвое.

Корнета разжаловали в рядовые. Был позже слушок, что и вовсе уволили из армии.

Эскадрон отдыхал. Алексей читал и писал письма. Правда, читать было немного – новых писем он не получал. Что на Москве, что дома? – неизвестность и тревога сжимали сердце. Да и письма были невеселые, горькие.

«Милый Лёсик! Как грустно мне без тебя! Я никогда не думала, сколько ты для меня значишь, как старший брат и верный друг. Я только в разлуке это поняла. И только опасность, которой ты ежечасно подвергаешься на этой ужасной войне, показала, как ты мне дорог. Сражайся, Лёсик, но не погибай.

После Бородина у нас здесь ужасно много раненых, с ужасными ранами. Я никогда не думала, как ужасна война, как беспощадна она к людям. Я видела раненых без рук и без ног, с рассеченными надвое головами, с выбитыми глазами, с оторванными ушами. Они все стенают, кричат, бредят и ужасно пахнут. Мы с девицами изо всех наших слабых сил ухаживаем за ними – перевязываем раны, даем напиться и меняем на лбу мокрые повязки.

Одна только твоя возлюбленная Мари не берет в них участия. У нее другое дело. Она совершила человеколюбивый подвиг. Никто, кроме меня, об этом не знает. И я пишу тебе об этом за тайну. Мы с Мари даже скрыли об этом от батюшки. Они с матушкой все время бранятся. Батюшка топает ногами и кричит на маменьку: “Не забывайся, Таша, – я князь, а ты всего лишь княгиня. Да и натура у тебя кошачья. Все глядишь, где что плохо лежит!” От таких намеков маменька почему-то краснеет и уходит к себе.

Не сердись, Лёсик, что я все время скачу с мосточка на жердочку. Столько всего есть тебе сказать, что все у меня в голове разбегается».

Алексей читал, улыбаясь с грустинкой. Милый дом, милые домочадцы… И где вы теперь? Что с вами? Куда загнал вас войны злой ветер?

«…Совсем забылась, с чего начала. Мари не писала тебе про свой поступок, достойный Орлеанской девственницы? Я совсем другим глазом стала смотреть на нее. Как младшая, негодная, на старшую – решительную. Однако возьмем все по порядку. Мужики у Гагариных взбунтовались. Стали требовать воли. Ты помнишь, учителя для Мари, этого симпатичного Жана с такими острыми усиками? Он однажды поцеловал мне руку, так было то, будто муравей укусил. И с того раза я ему своей руки не даю. А Мари не отвергает. Опять я забежала в сторону. Если у тебя, среди сражений, нет времени читать мои глупости, то брось это письмо в огонь. А если не бросишь, читай дальше про несчастного Жана. Мужики взбунтовались и стали требовать казнить несчастного француза Жана, как шпиона и антихриста. Они пришли ко двору с вилами и косами. Мари говорит, что это было страшно.

Но она, наша храбрая дева, не испугалась. Она вывела Жана задним крыльцом, взяла на конюшне двух лошадей, и они поскакали чистым полем прямо к нам, в Братцево».

Алексей в который раз подумал – и впрямь самое время бросить письмо в огонь. Но он во многом изменился за это время. Он знал, что горькую чашу нужно пить до дна, до последней капли.

«…Это было так романтично, Лёсик. Полночь. Я в своей светелке, убравшись на ночь, читаю при одной свече увлекательный роман… и вдруг… в мое окошко раздается легкий стук. Кто-то бросает в него камушки. Мне стало страшно, Лёсик. Мне стало так жаль, что тебя нет рядом с твоей саблей. Я отворила окно и выглянула. Под окном, все в лунных тенях стояли две лошади, трясли гривами, а возле них два всадника. Это была Мари и это был спасенный ею Жан. Они просили приюта. Что делать, Лёсик? Ты прости, но мы спрятали его в твоей комнате. Мы носим ему пищу и вино, книги и свечи. Один Бурбонец знает об этом и помогает нам сохранить эту жуткую тайну…»

У Алексея похолодела рука, потянулась к рукоятке пистолета. Что за Оленька? Что за Мари? Как они могут ничего не понимать? Да еще в его комнате!

«…Днями мы отправляем его в Москву. Мы уже и сами один раз было уехали. Собрались совсем-совсем. Слухи ходят всякие, страшные и ужасные. И мужики стали дерзкими. Батюшка устроил сборы, нагрузили четыре воза, даже многое из мебели взяли. И мы поехали. Так было грустно! Я все оглядывалась на наши окна. На наши липы. А когда выехали на дорогу, вдруг поперек нее промчалась кошка. Маменька вся задрожала:

– Уж не вернуться ли нам?

Батюшка отвечал:

– Кошка, матушка, не заяц. Кошка – к доброй встрече в добром доме. Где и вина поднесут, и попотчуют, и спать уложат в теплое и на мягкое. Сиди спокойно.

Но матушка настояла, ей стало дурно, и мы вернулись. А потом примчалась Мари со спасенным Жаном».

Письмо жгло руки. Алексей, держа дрожащие листы в руках, ходил от окна к столу. Почему-то вспомнился ему Сашка Фигнер. Уж тот сумел бы решить.

«…Самое ужасное, Лёсик, что батюшка решительно намеревается ехать в Москву один, вступить в ополчение…»

Еще одно письмо, из последних, самое тревожное.

«Не знаю, Лёсик, как описать тебе наши беды. Батюшка во всю ширь натуры своей развоевался. То он все воевал с матушкой, а теперь вздумал схватиться с самим Наполеоном. «Не потерплю! – топал он ногами и размахивал своей старой шпагой. – Нет ему места на нашей земле! Своей рукой погоню супостата обратно в Европу!”

Словом, несмотря на слезы матушки и мои уговоры, папá отправился в ополчение. И увел с собой нескольких дворовых. И среди первых пошел наш конюх Кирилла. Помнишь его? Громадный мужик, все время с вилами и с непокрытой седой головой даже в зиму; чем-то похожий на грозного Нептуна. Он шепнул мне, что от батюшки ни на шаг не отступит. Дай-то Бог…

Усадьба опустела, и мы чувствуем себя покинутыми и обездоленными. Особенно страшно по ночам. Запираемся на все засовы и гасим везде свечи. И чуть не до света сидим с матушкой в ее светелке. Дрожим, плачем и все думаем о вас».

Тревога за родных, особливо за петушливого батюшку черно лежала на сердце. А поверх этой тревоги – поступок Мари. Что за ним? Милосердие или сердечная любовь?

Стукнула дверь, вошел Волох с красным носом.

– Алексей Петрович, корнет до вас прибыл. С донесением от Давыда.

Донесение было обычным: по сведениям разведок и сообщениям крестьян в таком-то месте, таким-то путем, на такой-то версте перехватить обоз неприятеля, имеющий в себе и оружие, и трофеи, и наших пленных. Но в конце приписка: «Ввечеру тебя, Щербатой, увижу и похвалю».

Алексей обрадовался – Давыду все бывали рады. Открытый душой, радостный и в пиру и в бою. Верный товарищ, совершенно не светский человек, искренний и в дружбе, и в любви, и в ненависти. Такого человека мечтательно иметь другом, но и врагом получить каждый за честь бы почел.

Алексей прочел бумагу, улыбнулся, взглянул на Буслаева. Тот, сидя у стола, теребил свои нежные усики, опустив глаза.

– Что еще имеете, корнет? – спросил Алексей.

– Дурные вести, поручик. – Поднял виноватый взгляд, будто сам по себе был виновником этих вестей. – Имею сведения, до вас лично относящиеся. Дозволите?

– И что тянешь, не девке сообщаешь. – Слова получились резче, чем хотелось. Но, пожалуй, сердце их подсказало, ударив куда-то в горло. – От домашних весточка?

– Угадали. – Корнет как с горки на санках покатился. – Имение ваше француз захватил. Постоем стал… Семейство ваше отбыло в дальнюю губернию. А батюшка ваш сейчас на Москве, с ополчением.

– На Москве? – Алексей привстал, упер кулаки с побелевшими костяшками в столешницу. – Там же неприятель!

– То еще плохо, что в ополчении том, по распоряжению графа Ростопчина, большое число поджигателей. А их жаловать не станут.

Это так. Неприятель не свободу несет, а добычи алчет. Если у него из-под рук ее отбивать станут, зубами вгрызется. Тут тебе и штыки, и расстрел, и виселица.

– Буслаев, – Алексей в растерянности потер лоб, – что делать, Буслаев?

– Так война, господин поручик, стало быть, воевать.

– А ведь ты прав! Сегодня Давыд здесь будет, стану его просить. А не отпустит – своей волей на Москву уйду.

– Коли так получится, дозволите с вами пойти?

Алексей взглянул на него. Юный, совсем отрок, но уже опален войной, давно уж не коню уши срубает, а вражьи головы. Надежный. Протянул через стол руку – корнет просиял. Он в своем командире души не чаял, во всем старался походить, особливо в схватке. Улыбнулся благодарно.

Очерствел Алексей. Ему бы сейчас обнять корнета, как младшего брата, ко груди прижать, но он только рукой в пожатии и благодарным взглядом ответил.

– Ступайте, Буслаев. Если дело выйдет, я вам сообщу. И людей отберите, чтоб лихие были и находчивые.

– Так точно, господин поручик. – Буслаев радостно улыбнулся. А что еще молодости надо? Опасность, риск, геройство. Об смерти думать рано, да и не пристало гусару об том печалиться – у него вся жизнь, вся судьба на коне да с саблей.

Давыд прибыл со взводом казаков. В малахае, в армяке, перепоясанном офицерским поясом, с седельными пистолетами за ним и с длинной саблей. Прежде всего распорядился из телеги с сеном достать и бережно внести в избу плотный тюк.

– «Клико», Щербатой. Твои победы отметим. А уж государь, я чаю, их Георгием означит.

Расцеловал Алексея обветренными губами, дружески толкнул в грудь.

– Ну а уж за помещика ответишь! Как же ты, князь, сплошал, а? Реляции мои нешто не читал? Там ведь все прописано для темных людей, как с врагом не чиниться. А ты ведь, светлый князь, не темный. Ну, веди за стол. За столом-то и дружеская беседа, и строгий разговор куда как ловчее идут.

Давыд, как опытный и в бранях, и в брашнах, кроме шампанского прихватил и краснорыбицы и дичи, уже готовой к столу – разогреть только.

Сел за стол, посмотрел, как казаки сноровисто его накрывают, весело сказал:

– Офицеров своих зови – и стол, и поле нам поровну. А есаулу шепни, что в крайней телеге твоим гусарам манерки с водкой доставлены.

Застолье пошло по-гусарски. Хлопали пробки, звенели стаканы, вино рекой лилось в алчущие глотки, слова радостные рвались наружу, грузным облаком вперемешку с трубочным дымом клубились над столом, вновь рушились в радостных тостах во славу Государя, русского оружия, на полную погибель супостата.

Веселье в самом расцвете. Давыд, выйдя из-за стола, увлек Алексея к окну, на лавку, усадил рядом.

– Ну, сказывай, Щербатой, как отличился? Да только не ври. Врать и сам умею. Однако в одном случае. Как говаривал наш незабвенный вождь Лександра Василич: ври токмо для спасения живота своего, да и то – в меру. – Посерьезнел. – История нехорошая, до государя как бы не дошла. Поспешили завистники доложить. Да присовокупили, будто дуэля эта из-за дамы случилась. Будто ты его супругу в ейной спальной посетил.

– Ложь! – вспыхнул Алексей.

– Не посетил? – лукаво улыбнулся Давыд. – А хороша дама?

– Хороша, да не на мой вкус.

– Эх, Щербатой! Совсем ты справный гусар, но со щербинкой. На войне зевать не приходится. Хватай врага за горло, а любушку за… талию. Ну а всерьез спрошу: как дело было? Генералу сам с твоих слов доложу. Но не обессудь: вру токмо на виду погибели.

Алексей, ничего не утаив, рассказал, как было дело. Давыд сердито посмеялся. И не понять было: кому смеется, кому сердится.

– Было у меня такое, – сказал он, принимая в руку чарку. – Мразь одна, из помещиков. Получил бумагу от французов, чтобы его имение не разоряли, а взамен обязался поставлять продовольствие и фураж неприятелю. И отряжать крестьян своих на работы.

– Расстреляли?

– Высекли. Перед всем миром. Кому как, а иному порка страшнее казни. Этот, я слыхал, оправился, жалобу на меня написал. Да верные люди ее перехватили и пообещали: коль повторишь, то не полста плетей получишь, а полную сотню; да ждать не станем, пока после первой задница заживет.

– Так мне-то как быть? Ждать решения?

– Я тебя в обиду не отдам. Мое правило знаешь: другу – руку с чаркой, врагу – пуля в лоб. Что до меня касается, многое могу простить, однако Отечеству обиду и отцу не прощу. Реляции мои знаешь?

Алексей кивнул. Воюем вместе – как не знать. Дело началось в селе Токарево. Давыд взял там своей рукой две шайки мародеров-французов. Позволил казакам и крестьянам ровно поделить меж собой добычу, в числе которой – и ружья с патронами. А потом собрал мир и дал наставление крестьянам, как поступать с врагами Отечества, особливо с мародерами.

– Примите их дружелюбно, – говорил Давыд, – с поклонами. Поклон они лучше всяких слов понимают. Поклон он на всех языках ясен. Поднесите с поклонами все, что есть у вас съестного, а особливо питейного. Уложите спать пьяными, а коли точно заснут, бросьтесь все на оружие их. Ведь оно обыкновенно кучею в углу избы составлено. И совершите то, что Бог повелел совершать с врагами Христовой церкви и Отечества нашего. – Словам этим внимали с большим одобрением. – Истребив их, закопайте в хлеву, в лесу, в любом неходимом месте. И чтобы было оно неприметно свежей вскопанной землей. Ибо басурманы будут здесь рыться, полагая, что здесь вы укрыли от них скудное достояние свое. А отрыв тут тела своих товарищей, всех вас побьют намертво и село сожгут. Особливо наказываю: Бог велит православным христианам жить мирно между собою и не выдавать врагу друг друга, особенно чадам Антихриста, кои не щадят и Храмы Божии. Все, что сказал вам, братцы, передайте соседям вашим, от села к селу.

Крестьяне слушали, сняв шапки. Глаза были полны суровой решительности. Русский человек, как и всякий другой, может порой потерять себя в минуту личной опасности, но всегда, когда нависает чужая гроза над родной землей, становится тверд, упрям, находчив и непобедим. Это не только наше мнение, это оценка многих из тех, кто пытался сломить русский народ.

– Ну и еще наказал я старостам, чтоб на дворе у них всякой порой были готовы три, а еще лучше четыре парня, посмелее и посмекалистей. И как завидят многие число французов, тотчас на коней и скакать розно, во все стороны, искать меня с моими молодцами, а уж я приду на помощь непременно.

Давыд отставил стакан, набил трубку, добавил щедрую струю дыма в общее облако, висящее над веселым столом.

– Такую реляцию, – проговорил Алексей, – расписать бы да по деревням повсюду развезти – грамотный-то мужик повсюду найдется.

Давыд усмехнулся:

– А то я так не думал. Да вот нет – нельзя никак. Первое нельзя – что врагу может в руку достаться, и он прознает про мой способ и совет, как укрощать и истреблять мародеров. А второе нельзя еще покруче выходит. И без того враги наши жалуются: мол, не по правилам мы воюем, нарушаем все законы войны. Уж Михал Ларивоныч сколько раз принужден был отговариваться. К солдатам моим, – так он отзывался Наполеону, – к регулярному войску претензий не имеется, оно ведь так. А уж за обиженный народ, за разгневанный простой люд в ответе быть не могу. И я так же рассуждаю. Уж коли ворвался тать в твой дом – круши его, чем подвернется, хоть ухватом, хоть сковородой – все по правилам будет.

Поговорили еще, условились о всяких действиях, однако Давыд, заботливый начальник, понял, что Щербатова что-то острое сердце гложет. Помощь нужна, либо совет добрый. Спросил ласково, руку ему на колено положив.

– Батюшка у меня на Москве, в ополчении. Боюсь, живым не вырвется.

– Выручать надо! – горяч был Давыд.

– О том и просьба. Мне бы ваш приказ – со взводом в Москву войти…

– Ну да, ну да. – Давыд призадумался. – В виде французов, так понимаю? Опасно. – Покачал головой. – Не дай бог, попадешься, да прознают, кто ты есть – тут же тебе расстрел либо виселица. Они партизан не жалуют.

– Понимаю, однако душа не спокойна. Но подумалось – взвод весь из офицеров собрать, по-французски все говорят, не дознаются.

– Слушай-ка, брат Щербатой, – глаза Давыда заискрились. – Будет тебе и разрешение от меня, и помощь. Тут, не так давно, выхватили мои разбойники офицера из ихнего штаба, хотели было срубить сгоряча, да я вмешался, взял его под свое крыло. Благородный человек, сердцем осуждает нашествие, в императоре своем разочаровался. Еще шаг-два – и готов будет нам служить, отважно и усердно.

– Так что же? – Алексей не сразу Давыдову задумку ухватил. – Если батюшку схватят, обменять задумал?

– Это последнее дело. Я его с твоим отрядом отправлю. Офицер он известный, заместо пароля и пропуска тебе будет.

Алексей задумался. Мысль заманчивая, да не предаст ли, когда среди своих окажется? А Давыд уже увлекся.

– Скажет повсюду, что казаки его захватили, да вот, к счастью, этот молодец, капитан-кирасир, со своими молодцами его отбил. Ладно ли? Да ты постой, сей минут за ним пошлю. И за злодеем Сашкой.

– Что за злодей такой?

– Да тебе он известен. Сашка Фигнер, злодеем его прозвали.

«Вот уж он-то ни к чему», – подумал Алексей, но вслух не сказал.

Фигнер был знатный партизан. Его отряды наводили ужас на неприятеля. До того ужас, что, как и за Давыдову, так и за его голову сулилась от французского командования большая награда.

Отважен Фигнер, дерзок, находчив. В тыл к французу, как в свой дом, ходит. То офицером, то монахом, то купцом, то мужиком. Ценнейшие сведения доставлял. А уж по большим дорогам разбойничать – не было ему равных. Разгонял конвои, брал трофеями не только фураж да награбленное завоевателями, но больше всего ружей, сабель, палашей и пушек. Сотнями приводил пленных. И – война есть война, она в людях и лучшее будит, и самое дурное. Сотнями приводил и сотнями же расстреливал, порою и своей рукой, без жалости и без злобы. Однако эта злоба все-таки в нем сидела. И знать, очень глубоко. Наружно не кипела, а внутри стремилась взорваться. Не раз и не два пенял ему на то Давыд, да от Сашки один ответ:

– Да, помилуй, куда ж мне их девать? Кормить нечем, отправлять в армию – так у меня людей вчетверо меньше пленников. На волю отпустить – сам же плетью приголубишь.

Ну что с ним делать? А партизан лихой. И товарищ надежный. Не скуп на помощь, себя не щадя на выручку придет. Да и за пуншем не из последних, весел и остроумен. Но дружески близок с ним никто не был. Отвращала от дружбы его жестокость. И, что надобно заметить, зол и беспощаден Сашка был только к французам. Сброду всякого, со всей Европы, в Великом войске Бонапарта было сверх всякой меры. Тут тебе и австрийцы и прусаки, баварцы, саксонцы, голландцы, швейцарцы, итальянцы, поляки – отовсюду набрал. Так вот к ним, хоть того они и не стоили, Сашка Фигнер был не только снисходителен, но и братски добр. И кормил, и даже из своего кармана деньгами оделял. Загадка… Сильная загадка. Промеж офицеров, однако, разгадка мелькала. Поговаривали, что совсем незадолго до войны женился Сашка по любви, не из расчета на приданое. Но вдруг – месяц, два – без сожаления расстался с юной супругой и ушел в действующую армию. И вот тут досужие вояки стали осторожно сплетаться языками, сопоставляя неожиданный разрыв и ненависть к французам. А не вмешался тут в семейное счастие какой-либо хлыщ с Кузнецкого моста, либо гувернер в барском доме? Кто знает? Стреляться с ним Сашке, дворянину, было не с руки. Побить его канделябром – может, и побил. А как быть с неверной (возможно) супругой? Не перенес ли Фигнер свою ненависть к сопернику на всю французскую нацию?

Трагедия, темная и неразрешимая. Алексей, слыша об этом, сочувствовал Фигнеру своим ревнивым сердцем, но вымещения ревнивой злобы на французах одобрить не мог. И чем-то внутри противился принять от него помощь.

Давыд понял его сомнения.

– Послушай, Щербатой, на сердце, конечно, сапогом наступать нельзя, но в кулак его зажать можно. Коли нужно.

Что ж, поэт он и есть поэт, даже если он гусар.

За окном, в темноте, зазвенели лихие бубенцы.

– Стой, оглашенные! – грубый голос прервал их перезвон. И только остались в тишине редкие звоночки, когда кони в тройке, еще не уставшие в беге, переступали недовольно ногами, гулко стуча копытами. – Доставил, барин, ваше степенство. Можно слазить.

– Пошли, – усмехнулся Давыд. – Полюбуешься.

Они вышли из табачного дыма избы на свежий, по-вечернему холодный воздух. Стали на низком крыльце, вглядываясь в приезжего.

Из ладной коляски молодцевато соскочил подбористый купец, в окладе черной бороды, с густыми бровями и гулким басом. Чистый армяк под красным кушаком, кипарисовая трость размером с хорошую дубину и серебряная цепь по всему животу.

– Здоров, Давыд, ваше высочество! – поклонился со смешком. – Как ужинали?

– Слава Богу! Куда путь держишь?

– На Москву, батюшка.

– Да ладно ли будет?

– Ишо как ладно-то! Ихний маршал, что ли, то Даву, то Дави иху мать, интересовался овсом для себя и ржицей для солдатиков. Хороший куш могу взять.

Алексею это было не интересно, он повернулся, толкнул дверь.

– Постой, Щербатой, – придержал его Давыд за рукав. – Или не признал?

– Поручик! – окликнул его купец. Нормальным офицерским голосом. – Не вежлив!

– Капитан Фигнер? – Алексей растерялся. Такой артистичности он даже от Сашки-злодея не ожидал.

– Подполковник! – заносчиво, со смягчающим смешком поправил его Фигнер. – Произведен.

– И что за маскарад?

– В самом деле, на Москву еду. На разведки.

– Вот так оказия! – смекнул Давыд. – Вместе бы вам и ехать.

– А тебе зачем?

Давыд коротко объяснил. Сашке это понравилось. Даже обрадовался. Он тут же распорядился и послал нарочного в свой отряд с точным наказом, кинув ему вслед:

– Да не спутай, дурак! Чтоб мундиры одного полка были!

В ответ ему – только затихающий вдали стук копыт.

Вошли в избу, щурясь после уличной теми, морщась от вольно плавающего от красного угла к порогу табачного дыма. Сашку тепло приветствовали, разогретые вином, отвели место за столом, наполнили глиняную кружку.

– Торговать метишься? – стали расспрашивать. – Купчина из тебя исправный. В убыток не торгуешь.

– Верно сказано, – не в шутку, а всерьез ответил Фигнер. – Я за каждого своего солдата не меньше десятка у врага беру. Всем бы так, давно уж изгнали бы бесов из пределов наших, а то и могилы их конями затоптали.

Алексей присматривался к нему. И все больше убеждался, что попутчик получается надежный. Неприятный человек, ночевать с ним под одной крышей, может, и не очень удобно, а вот рядом в бою, в походе, в любой беде – надежно и без опаски.

Буслаев, не сводя глаз с Алексея, все ближе к нему мостился, раз за разом меняя свое место на лавке. И, когда коснулся плечом плеча, судорожно шепнул, боясь отказа:

– Алексей Петрович, можно мне с вами? Обещались.

Алексей повернулся к нему, спросил удивленно:

– А почему нет? Вы, корнет, показали себя смелым бойцом, исправным офицером, достойным доверия.

Буслаев просиял и лихо опорожнил стакан, причмокнув последним глотком.

– Еще стакан, корнет, и придется вам остаться в эскадроне, вместо меня.

Буслаев поморгал, длинно выдохнул и согласно закивал. А у Алексея с Фигнером пошел разговор о деле.

– Первое требование, – говорил Фигнер, набивая трубку, – каждый в вашей партии должен говорить по-французски. И не только в тылу. Как надел чужой мундир, так свой язык враз запамятовал. Офицерам, Щербатой, особый наказ: помнить с первой минуты, что они рядовые, никаких вольностей. Французы до этого щепетильны весьма и внимательны.

Алексей соглашался, он и сам так же думал. Вот только как с Волохом быть? Ведь не отвяжется, одного без себя не отпустит. А по-французски всего два слова знает: «мусью» до «Бонапартий». Последнее слово непременно с прибавлениями уж вообще сугубо русскими. От такого француз с коня падает. И долго не встает.

… Ночь между тем вошла в свою середину, стала близиться к утру. Бравые гусары уже кое-кто улегся на свободной лавке, а кое-кто, без церемоний, на полу. Разговоры стали стихать, превращались в длинные зевки да короткие междометия.

– Скоро светать станет, – сказал Фигнер. – Задержался я из-за вас. Да не сетую. От души желаю, чтобы предприятие ваше как лучше удалось.

– Благодарю, подполковник.

– Ежели какая промашка случится, я вам один адрес назову. Там мои люди. Укроют, помогут. Можно им полностью довериться.

Алексей еще раз убедился, что Давыд хорошо ему подсказал.

– А кто такие?

– Поджигатели и мародеры, чернь.

– Что ж у вас, подполковник, с ними общего?

Фигнер взглянул на него внимательно.

– Общее у нас большое: ненависть к поработителю родины нашей. – И кроме внимания и строгости в его взгляде показалась Алексею глубокая тоска и скорбь.

– Однако не следует ли нам вздремнуть до света? – Фигнер сладко потянулся. Оглядел избу – не то что лечь, ступить некуда. – Пойдемте, поручик, я вас определю.

За его коляской громоздилась крытая фура. Фигнер откинул сзади полог.

– Постойте, засвечу.

Выглянул с огарком свечи.

– Пожалуйте, сударь. Не обессудьте, шелкового белья на постели не имеется.

Алексей забрался в фуру: целый склад хорошего товара. А в углу, с краю, тугая перина с подушкой в изголовье и громадная овчина одеялом.

– Прекрасно! А вы как же?

Фигнер беспечно повертел пальцами у виска.

– Не беспокойтесь. Я в коляске прекрасно отдохну.

Алексей лег, блаженно вытянулся, натянул на себя до подбородка пахучую овчину, закрыл глаза. Но сердце и голова его еще долго, несмотря на легкий хмель, оставались открытыми. И для непростых дум, и для тревожных чувств.

Утром прибыла из команды Фигнера еще одна фура.

Веселый, будто славно выспавшийся, Сашка вытащил Алексея на свет.

– Гляди, князь, – широким жестом указал: – Мой гардероб. Выбирай, что тебе по вкусу. В кирасирские полковники пойдешь? Красиво они одеты – не в бой, а на парад.

– Сколько у тебя кирасирских мундиров?

– С десяток наберется. Да вот кирас того числа нет.

– А каски?

– Тоже не всего хватает. Пошли смотреть.

Фура внутри – как хорошее хозяйство бродячего театра. Не в комках, не в кучах одежда – аккуратно висит на крючьях и гвоздиках. Тут же разложено оружие, посохи, шапки всех видов для всех сословий, сапоги простые, ботфорты, даже лапти.

– А это что? – удивился Алексей на изящные, разве что не шелковые женские туфельки.

– Хочешь примерить? – засмеялся Фигнер. – В ранце одного сержанта сберегались. То ли украл, шельмец, то ли на память о своей Жанночке носил за спиной. – А вот в этом, – он встряхнул монашеское облачение, – я целый отряд на взорванный мост направил. Они там замешкались, а их там уже мои молодцы дожидались. Однако к делу.

Отобрали полную обмундировку для семи человек.

– Не маловато? – засомневался Фигнер. – Хотя там и роты мало будет. Там не числом, там хитростью и умением брать надо.

Взгляд Алексея упал на богатый мундир, ярко расшитый да, по всему видать, ни разу не ношенный.

– А это что за павлиний хвост?

– Да кто же знает! Какой-нибудь маршал для парада в Москве пошил. Но вот не сберег.

– Давай-ка для счета. Я своего Волоха в него обряжу, все равно ведь не отвяжется. А в таком мундире к нему с вопросами не пристанут.

– Забирай. Мне такого добра не жалко. Веришь ли, князь, со всем этим маскарадом по своему простому мундиру скучаю.

Подумалось Алексею с сочувствием, что весь этот театральный маскарад нелегко дается русскому офицеру. Ломать свою природу, влезать в дремучую шкуру мужика, вороватого купца, попа-пьяницы, безропотно и подобострастно переносить дворянину побои и грубые оскорбления от наглого чужеземного капрала – есть большое потрясение для всей души и всего ума.

Да, не прост Сашка-злодей, темна душа его, плотно закрыт в нее вход даже близкому человеку. Восхищаясь его поступками и предприятиями, его легкой смелостью, легкомысленной отвагой, когда он проникает безмятежно в самые штабы противника и беспрепятственно выходит из них с большими ценностями в виде документов и сведений, доставляет их с не меньшей опасностью в главную квартиру – никто не задумывается: а чего это стоит и что за сила движет его на такие подвиги?

…Солнце над лесом поднялось, воздух потеплел. Партия Щербатова была готова к выступлению. Фланкером в ней вольно раскинулся в седле есаул Волох в павлиньем мундире французского маршала.

Вышел на крыльцо бессонный и свежий Давыд с трубочкой в зубах, в белой исподней рубахе, кудрявый и задорный. Осмотрел строй, усмехнулся:

– Доглядайте, ребята, чтоб к своим же в лапы не попасть. Пощады тогда не ждите. Такая у меня реляция. Ну, однако, с Богом. – Перекрестил строй.

Тронулись. Авангардом – отряд Щербатова, арьергардом – купеческий обоз Фигнера.

«Москва! Она, долгожданная, встретила нас не ласково. Едва мы вступили в предместье, как вдруг прямо на мосту нам дорогу заступили какие-то негодяи с убийственными рожами, вооруженные кто ружьями, кто толстыми пиками, кто просто вилами. Они все были пьяны и потому безрассудно отважны. Возглавлял этот сброд старый великан в овчинном полушубке, стянутом кушаком, в овчинной же бесформенной шляпе. Его длинные седые волосы, выбиваясь из-под овчины, развевались на ветру, густая белая борода висела до пояса. Он держал в сильных грубых руках вилу о трех зубьях и напоминал всем своим видом грозного царя морских вод.

Не говоря худого слова, он гордо двинулся на нашего тамбурмажора. Видимо, его парадный позолоченный мундир заставил разбойника принять его за важного генерала или за самого императора. Удар! – вила с тремя блестящими зубьями пошла вперед, но бравый тамбур уклонился и отбил ее своим жезлом. И как я оказался к “Нептуну” в близости, то нанес ему эфесом сабли удар в лицо как кастетом. Разбойник отлетел в сторону, налег спиной на перила и, не удержавшись, рухнул в воды московской реки. Вернувшись, так сказать, в свою стихию. Перегнувшись, я долго смотрел ниже моста по течению. Лишь раз или два мелькнула над водой его овчинная шапка, и он исчез, как я полагал, навсегда.

Мы вошли в Москву в составе кавалерии Мюрата, нашего авангарда. Приблизившись к Кремлю, встретили возмутительное и неожиданное сопротивление. Ворота оказались запахнутыми, и со стен открылась беспорядочная стрельба. Так города не сдают!

Произошла заминка. Доложили императору. Тем временем пытались вести переговоры с глупцами и негодяями. Но они не слушали никаких резонов.

– Выбить ворота пушками! – приказал император. – И выгнать из Кремля все, что там засело.

Впоследствии стало известно, что “засело” в Кремле множество вооруженных людей – большей частью преступников, специально выпущенных из тюрем.

Два пушечных выстрела расчистили нам путь. “Защитники” Кремля удрали через другие ворота. Их не преследовали. Однако, как оказалось, напрасно. В тот же час разбойники заняли большой каменный господский дом и организовали оборону. В доме, видимо, были заготовлены и оружейные и продовольственные припасы. В одном окне была даже замечена небольшая пушка типа корабельного орудия.

Но, странное впечатление… Когда мы гнали эту банду из Кремля, мне показалось, что в их толпе опять появился сброшенный в воду Нептун. И более того – тулуп его был заметно мокрым, а грубые сапоги оставляли на камнях мокрые следы. И еще более того – мне показалось, что этим сбродом командовал офицер. Пожилых лет, в мундире, при шпаге в руке и двух пистолетах за поясом. Седовласый, в треуголке, с отчаянным взором.

Осада здания продолжалась несколько дней, а затем осажденные неожиданно сдались и были уведены каким-то офицером. Видимо, на расстрел или на виселицу.

Несносно: в захваченном городе продолжилось сопротивление. Стало известно, что часть оружия была взята из арсенала; много ружей были не годны, однако штыки при них представляли опасность.

Замечу еще: в то время, как мы, пройдя мост, шагали широкой прекрасной улицей, ничуть не уступавшей европейским, кругом нас не было ни души мирных жителей и не встретилось ни одной женщины, что нас удивило и огорчило. Чему приписать такое полное безлюдье и равнодушие к победителям?»

Из дневника Ж.-О. Гранжье

День разгорался, ясный и по-всему теплый. С тихим шорохом опускалась на землю листва с придорожных берез, скандально трещали в них черно-белые суматошные сороки. Дробная рысь, позвякивание, иногда конский всхрап или короткое ржание. Да постукивали в колеях колеса фигнеровского обоза.

Дорога выбралась в поле, частью сжатое, а большей частью покрытое улегшейся выспевшей рожью.

Выехали на тракт, остановились. Фигнер, выпрыгнув из коляски, размашистым шагом купца подошел к Алексею.

– Сейчас скоро встречи начнутся. Держись строго, с пренебрежением, не чурайся и плетью разговаривать. Ихние офицеры это дело любят, а солдаты привычные. Нахалом будь – ишь, какой вид у тебя важный. Ты небось нынче не князь российский, а барон французский. – Подбодрил, стало быть. И предупредил строго: – Если со мной заминка выйдет, не мешайся, сам с ней справлюсь. – Вернулся в коляску.

Снова тронулись. Тракт был пустынен, шел вначале открытым местом; потом, на обочины начали выбегать березки, да все обильнее; стали мешаться с елками, а вскоре густо и сумрачно выстроились караулом хмурые ели.

Впереди колонны теперь шел купеческий обоз – Алексей все-таки настоял, чтобы при надобности поддержать Фигнера. Сашка, подумав, согласился – своим соблазнительным товаром примет внимание постов и караулов на себя, отвлечет от отряда Щербатова. Замыкал колонну все так же Волох, похоже, дремал в седле. Что ж, донской казак, к седлу привычный. Про них говорят, что и брачную ночь казак с казачкой могут на коне провести.

Алексей несколько раз оборачивался. Волох, чувствуя его взгляд, вскидывал голову и осанился.

«Да не спит он, – подумалось Алексею. – Небось в одиночку пьет да закусывает».

За полдень время перешло. Где-то впереди ударил на колокольне гулкий звон. Ему другой отозвался, калибром поменьше, но позвончей, позадиристей. В ельнике, в темной его глубине, засвистала малая птаха. Ей ворона отозвалась – хрипло и напористо. А уж сорока по всему лесу понесла. Не весточку ли?..

Волох и в самом деле время от времени от дорожной скуки прикладывался к манерке, закусывая сухарем. От хмеля и сытости клонило в дрему. Ой, не спи, казак, на войне! Не обед проспишь, а жизнь свою бедовую…

Волох сильно отстал, начал было понужать коня шпорами (казаку, кстати, непривычными, они нагайкой работают), да тут взметнулось что-то от крайней ели, мелькнуло длинной змеей – и выхватила она казака из седла; грохнулся тот наземь, и свет померк в его хмельных очах…

Впереди Смоленская дорога. И уже отсюда стало видать над ней полосу пыли, поднятую тысячами копыт, колес, солдатскими сапогами. Свернул навстречу разъезд – уланы. Окружили фуры, погарцевали, посмеялись, получили по бутылке вина и ускакали прочь. Алексей вновь обернулся – Волох то отставал, а теперь и вовсе исчез. Не иначе где-то под кустом ночевать решился. Однако на него ничуть не похоже. Сколько, бывало, ни прикладывался, а службу свою не забывал, справлял аккуратно и точно. Алексею стало беспокойно – привык к нему. Даже не столько как к денщику, сколько к боевому товарищу, надежному и самоотверженному. Он и саблю свою на выручку обнажит, он и ложку к каше подсунет. С добрым ломтем хлеба. Не случилось ли с ним чего? Не думал Алексей, что так заботлив станет к простолюдину.

Влиться в поток наступающих после Бородина французских войск было не просто. Будто половодьем широкой реки несло по дороге все, что где-то накопилось и прорвалось. Конные, пешие, орудия на передке, орудия на платформах, фуры с припасами и провиантом, телеги с ранеными, богатые кареты, важные всадники. Брели обочиной и пленные, под ружьями и штыками. Маркитанты, семьями, с клетками живых кур и гусей, со всяким тряпьем, которое не жалко выбросить из своего дома, но без которого не обойтись на чужбине.

Волох очнулся, задыхаясь. Первая мысль была – во рту эскадрон ночевал. Вторая, более ясная – рот его заткнут не то рукавицей, не то несвежей онучью. Поднатужился – выплюнул со всхлипом. Над ним склонилась бородатая голова в кивере козырем назад и сильно красным носом. Волох не растерялся:

– Же ву при, мадам!

– Оклемался, мусью! Крепок, однако. Семка, зови Михайлу толмачить генерала.

Волох приподнял мутную голову, огляделся – сарай с распахнутыми воротами, он лежит на соломе, руки за спиной туго связаны. Вошел Михайла, по виду мещанин. С тонкими усиками, за поясом аж четыре пистолета. На боку длиннющий палаш с колесиком на кончике ножен. Браво проступил к пленному, запутался ногами и рухнул Волоху на грудь.

– Ах, ты… – далее не имеем возможности воспроизвести долгомерную русскую тираду, которой Волох отозвался на падение толмача Михайла.

– Пардон! – Михайла вскочил, пригладил пальцем усики и начал допрос.

По-французски он говорил справно, не многим лучше самого Волоха. Тот слушал, слушал, хмурился, потом сказал:

– Ты бы, дурак, по-русски сказал, я лучше пойму.

– Ого! – бородач поправил кивер. – Какого гуся словили. Славно по-нашему талдычит. Особливо… – Тут он слово в слово повторил обороты и присказки Волоха.

– Ну-ка, братцы, развяжите меня да чарку поднесите. Тогда и поговорим.

Удивились, но развязали, принесли на деревянном блюде чашку с водкой и калач. Волох перекрестился по православному, осушил чарку, отломил полкалача и сунул в рот.

– Вот теперя и поговорим.

Первым в дальний угол улетел от хорошего кулака толмач Михайла, оставив в руке Волоха два из четырех своих пистолетов. Второй удар сверху по киверу получил бородач – присел на корточки, не удержался и откинулся к стене. Кивер ему сел до подбородка.

Волох осмотрел добытые пистолеты, подсыпал свежего пороха на полки. Поморщил лоб в раздумье – куда же это он попал? Мародеры, дезертиры, либо…

Первым очнулся бородач. Кряхтя, стал сдвигать кверху кивер. Поморгал, покрутил головой.

– Ты кто ж будешь?

– Тебе зачем знать? – Волох был сердит.

– Нешто невдомек? Либо тебя в армию представить, либо на гумне заколоть.

Волох поскреб висок кончиком пистолетного ствола.

– Вот и мне невдомек: либо тебе пулю в лоб вкатить, либо барину твоему кляузу послать. Чтоб отодрал тебя на конюшне как ни в жизнь тебя не драли.

Зашевелился в дальнем углу толмач Михайла. Тоже поморгал, тоже головой покрутил, взял в каждую руку по пистолету, взвел курки, нажал собачки. Щелк, щелк… и вся пальба. Осечка за осечкой.

Волох не поленился, подошел, без слов вынул из его рук пистолеты, бросил на солому.

– Кто тут у вас старший? Ты? – ткнул пистолетом в брюхо бородача.

– Староста я. И командир.

– Не знаю, какой ты староста, а командир ты… (Текст не приводится.) Живо вернуть мне коня, саблю, сакву и пистолеты!

– Да ты кто будешь-то? Маршал али генерал?

– Может, буду и генерал, и маршал. Государем только не быть. Да об том не печалюсь. А есть я казацкий есаул славного Войска Донского.

Староста не шибко-то и смутился:

– Оплошали, стало быть, мои воины. Ну, не обессудь – промашка. Все твое вернем. Сей же час.

– И все, что из карманов взято.

– И… милой, что у тебя там было-то, чтобы взять? Два алтына денег да кисет бисерный.

– А трубка?

– Так ее в карманах не было. Когда ваше благородие заарканили, то вы ее во рту держали. Там где-то и упала.

– И никто не подобрал? – недоверчиво уточнил Волох.

Староста замялся.

– Должно быть, Тишка.

– Зови! Кто такой?

– Да пострел малой. Сынок мне.

– Зови! Рано ему трубкой баловаться. А конь мой? Дончак?

– В целости, батюшка. Да ты не гневайся. Кто ж знал, что ты нашего войска. Вот только уж больно это жаль.

– Что жаль? Что с коня меня скинули?

– Нет, батюшка, жаль, что ты не генерал французский. А будь ты им – нам бы награда вышла.

– Тьфу! И ты дурак!

– Как угодно, батюшка. Достояние твое сейчас соберем. По всем дворам сам пройду.

«Достояние» Волоха староста собрал. Но когда привели коня, Волох ахнул. Не то что седла казацкого – уздечки не осталось, веревкой конопляной был взнуздан его дончак.

Волох взорвался пуще зарядного ящика, обнажил до половины сабельный клинок и сказал в крике:

– Сам пойду по дворам! И где седло найду, ни одной головы на плечах не оставлю.

– Не серчай, батюшка! – староста разве что на колени не пал. – Все в сохранности… В моем дому. Мне ведь тоже справа командирская надобна. Тишка! Тащи седло и всяку сбрую. Из анбара тащи, под сеном оно.

– Да прятал-то почто?

– Кто знает… Может, кому и глянулось бы.

– Да у вас что, все ворье в деревне?

– Точно так, батюшка. Коли что плохо положишь, после и не найдешь. Да и то сказать, деревня так и прозывается: Жулябино.

– Давай-ка, братец, все быстро сделай. Мне ведь отряд догонять надобно.

– Да не серчай, коротким путем догонишь, через Черный лес.

– А то мне знать, где этот ваш Черный лес.

– Тишка проводит, он проворный.

Волох уже был в седле – подошел Тишка, годов двенадцати. В тулупчике, схваченном по поясу веревкой, в лаптях, в отцовском, видать, малахае, который все время пытался сползти ему на нос. Тишка вздергивал голову, да заодно вытирал пальцем шмыгающий нос.

– Давай, Тишка, Черным лесом проводи казака на Смоленскую дорогу.

– Давай, сопливый, – поторопил мальца Волох.

Тишка пошел за лошадью.

– Сопливый… Вот те и сопливый, – проворчал староста. – А двух французов насмерть уложил.

– Не бреши.

– Чего брехать – не кобель. Одного саблей, другого с пистолета. – Гордость отцовская в голосе открыто прозвучала.

Вернулся Тишка, ведя за собой разлапистую кобылу, лохматую и гривастую.

– Где ж твоя сабля, молодец? – спросил Волох.

– А вон, под стрехой висит. Глянешь?

– Тащи.

Вот так сабля! Здоровенный заржавленный, в зазубринах, палаш. Наверное, прошлого века.

– Так его рукой и не поднять. Как же ты управился?

– А я двумя руками. Как топором.

– И где ж ты ее такую взял?

– На дороге. Ктой-то обронил, а я подобрал. А пистоль батюшка отобрал – говорит, ему нужнее.

Волох было уж решился свой подарок мальцу сделать, да вовремя углядел толмача Михайлу, что маялся возле ворот сарая, совсем потеряв свой грозный вид.

– Поди сюда, любезный. – Волох наклонился, выдернул из-за кушака его пистолеты и отдал Тишке. – Владей! А ты – чтоб не пикнул!

– Как можно! – торопливо заверил его Михайла. – Только вот справится ли мальчонка?

– Тебе б молчать об этом. Тишка, как заряжать, знаешь?

– Ишо как знаю. Шомпол молотком бью.

– Вот только не шибко. Отдача при выстреле может сильной из-за того выйти. Не сдержишь рукой, выбьет пистолет.

– Ништо! – Тишка улыбнулся во весь белозубый рот. – Я с двух рук.

– Ай, да молодец Тишка! Быть тебе гусаром. Строгий ты малец.

– Как иначе, – снова хлюпнул носом; увлажнились глаза. – Мамку ссильничали. Аленку, нашу старшую, вовсе с собой угнали. Я дюже на них злой.

– Мы все на них злые. Ну, братец, седлай коняку.

А что там седлать? Накинул на хребет рогожку, взобрался. Поехали.

Кобылка, хоть и не видная, но ходкая оказалась. Трюхала себе и трюхала, стуча разбитыми копытами, помахивая хвостом в репьях и соломе, а рысак Волоха только-только за ней поспевал.

Проехали чистым местом, миновали березовый колок, побрызгали, пересекая ручей, и углубились в чернолесье. Дороги здесь не было, Тишка заученно выбирал в осиннике свободные проезды. И узко было, и нагибаться приходилось аж к конским ушам. И спотыкались лошади об древесные корни, об кротовые холмики, и шарахались от Лешего, выскакивавшего из чащи разбитым грозой деревом, обгоревшим пеньком. И ворон над всадниками кружил, хрипло каркая, оберегая свои владения.

– Да мы так ли едем? – спросил с тревогой Волох. Ведь уже смеркалось. Уже холодный месяц посверкивал над лесом.

– Так, так, барин казак, – успокоил Тишка. – Я энту дорогу, как свою избу, помню. Где лавка, где стол, где лохань поганая. Дорога знакомая.

Дорога… Да где ж он ее увидел. И тропочка не вилась меж дерев, и звериный след не казался в сохлой траве. Однако вывел верно. Остановил лошадь, дождался, когда Волох стал рядом, отвел в сторону ветки.

– Вона, она самая. Ишь прут, вот так прут нечестивые.

Через небольшую лужайку виднелась дорога на Москву. Вся занята наступающей армией. Пыли к вечеру, в сырости, меньше стало, а войско не умалилось. Так и шли бесконечной чередой – топали, скакали, пели и ругались.

– Пушек-то, пушек сколь много везут, – беспокоился и сокрушался Тишка. – Неначе Москву бомбить будут.

– А ты бывал на Москве? – Волох приглядывался к обозам и колоннам.

– Да где! Но больно хочется. Ить – Москва, одно слово. Там избы, знаешь какие, навроде как бы три избы дружка на дружку взгромоздить и то мало будет. А церквей-то! Видимо-невидимо. Купола золотые, колокола звонкие.

– Откель знаешь-то? – Волох, кажется, приметил своих.

– Батюшка рассказывал. Да ведь они с матушкой венчались на Москве. – И опять хлюпнул носом.

– Ну, молодец, Тихон, благодарствую тебе за проводы. Скачи домой и бей француза без страха и жалости. И мы от тебя не отстанем.

Волох тронул коня, вылетел на простор и пошел галопом впоперек Смоленской дороге.

Он не ошибся, легкой рысью шел отряд французских кирасир под рукою князя Алексея Щербатова. Повеса в недавних днях стал опытным воином. Завидев Волоха, он зло и коротко встретил его французской фразой: «Живо в строй! В Москве – под арест!»

Волох поравнялся с ним, поскакал рядом.

– Ты где шлялся, сволочь? – сквозь зубы прошипел Алексей.

– В плен взяли, ваше благородие господин поручик.

– Отпустили?

– Как не так! Отбился. Голой рукой.

– Ты, Волох, не только пить, но и врать здоров.

– Благородное слово, Алексей Петрович!

– Не ори! А то опять в плен возьмут.

– Так свои же и взяли. Мужики из этого… как его… А! Воровского села.

– Да что ты несешь? Ты пьян сверх меры?

– Никак нет! Голова еще в себя не пришла, не заработала полной мерой.

Мимо них, рядом с ними проносились всадники, грузно двигались платформы с орудиями, тряслись в телегах раненые. На них особого внимания не уделялось. Порой даже за их счет очищали заторы на дороге.

– Ишь, на Москву спешат. Зимовать там станут. – Волох поправил каску с плюмажем.

– Зимовать, Волох, они в чистом поле станут.

– Добро бы так-то.

– Все, помалкивай. Да сними ты эту корону.

– Отчего же? Вы мне внимание будете оказывать. А что я прикажу, то и сделаете.

Алексею сильно захотелось вытянуть его по спине саблей, не вынимая ее из ножен. Да не по чину, стало быть.

Дорога уплотнялась. Повозки сцеплялись осями, ломали друг другу оглобли, шум стоял пуще пыли – злой, многоязычный. Бренчало и звякало оружие, взвизгивали лошади, стонали раненые. Слышались отчаянные команды, которые, казалось, никто не стремился исполнять.

Отряд Щербатова, как малочисленный и послушный командиру, неуступчиво пробирался вперед, используя любую возможность. То он протягивался в образовавшуюся щель, которая тут же за ним смыкалась, то, минуя дорогу, выскакивал в поле и далеко обходил заторы.

Особенно туго сплотились наступавшие перед мостом через небольшую речку. Никто не хотел уступать, все ломились, нещадно нахлестывая и пришпоривая взмыленных и обозленных лошадей. На мосту скопились, образовалась давка, затрещали перильца. Несколько всадников были сброшены напором толпы в воду вместе с лошадьми.

Алексей выслал вперед Волоха. Тот зорким и опытным глазом выбрал место брода и повел за собой отряд. Такой пример генерала вдохновил солдат – дружно ломанулись в воду. Вмиг чистые воды ее взбаламутились, закипели. Всадники благополучно перебрались на другой берег, но несколько подвод безнадежно застряли колесами в иле. Стали распрягать, выкатывать усилиями солдат, закупорили брод. Следующие за ними, пытаясь обойти стороной, попали на глубокое место. Усилились крики, ржание и визг лошадей. А отряд Щербатова уже скакал по освободившейся значительно дороге, так как неудачная переправа придержала основную массу войска.

Волох, ехавший рядом с Алексеем, зорко вглядывался вдаль. Протянул руку с висевшей на ней нагайкой:

– Москва впереди, ваша светлость. Первопрестольная…

На Москве после сдачи Смоленска стало еще тревожнее. Обыватель суетился в растерянности. Боязливо расспрашивал и своих, домашних, и каждого встречного: «А правду ли говорят, что Наполеон Бонапартий хочет обратить нас в свою веру? А верно ли, что он ставит каждому против сердца клеймо Антихриста? А правда, что французский солдат лицом черен и ест наших малых детей? Да еще и без соли?»

Слухи, знамения, явления, голоса на кладбищах в полночь.

Из Москвы особенно после Бородина стали выезжать. Зажиточное население двинулось к заставам – ярославской, владимирской, рязанской да тульской. Те же, кому терять было нечего, набивали головы свои химерами да пророчествами. Отыскали подходящее в Апокалипсисе: падение Наполеона неизбежно, северная страна одолеет южную. Но лишь тогда будет избавлена Россия от напасти, коли встанет на ее защиту избранник Божий, имя которому Михаил. Оно и кстати пришлось: и Барклай, и Кутузов, и генерал Милорадович, и великий князь – все они Михаилы, выбирай из них кто тебе люб. (Все это, кстати, и мы проходили в смутные времена. Был и у нас надежа-государь, который все надежды наши похоронил и остался в недоброй памяти Михаилом Меченым.)

Но, надо сказать, что и люди не простые, образованные не избежали мистических настроений. Близкий к государю адмирал рассказывал, как наблюдал на пути к Петербургу в ясном небе два знаменательных облака. «Одно имело точное подобие рака с головой, хвостом, лапами и разверстыми клешнями». Другое было похоже обликом на страшного дракона. И они стали сближаться. И как сблизились, то рак своими клешнями оторвал дракону голову, и тот тут же рассеялся без следа. А за ним рассеялся и победивший его рак. Долго, сидя в коляске, размышлял адмирал: кто в эту войну будет рак и кто дракон? И напоследок рассудил так: «рак означал Россию, поелику оба сии слова начинаются с буквы Р». Эта мысль утешала адмирала всю дорогу.

К его весьма глубокомысленным размышлениям можно добавить и следующие. Рак – это Кутузов, Дракон – Бонапарт. Рак все время пятится, пятится, а потом – раз! И загрыз дракона. Правда, сам Михаил Илларионович свою победу пережил немного, растаял спаситель России как облако. Но не бесследно. Остался в благодарной памяти потомков умным, расчетливым и терпеливым полководцем.

Но вернемся в Москву. Граф Ростопчин держал себя странно. Выпускал за своей подписью патриотические и воодушевляющие афишки, кои, по оценке современников, писаны были «наречием деревенских баб и совершенно убивали надежду публики».

Опасаясь мятежа, нашел свой способ, редчайший по глупости, предупредить его – раздать оружие из кремлевского арсенала после молебна, который отслужил престарелый митрополит Платон возле колокольни Ивана Великого. После благословения, при всеобщем на коленях рыдании, Ростопчин обратился к москвичам:

– Как вы скоро покоряетесь воле нашего государя и голосу почтенного святителя, я объявляю вам царскую милость. В доказательство того, что вас не выдадут безоружными неприятелю, он вам позволяет разбирать арсенал: защита будет в ваших руках!

– Много благодарны! – загремело в толпе. – Дай Бог многие лета царю!

– Но вы обязаны, – поспешил граф, – при разборе оружия соблюдать порядок. Входите в Никольские ворота, получайте в руки оружие и выходите в ворота Троицкие.

Тут было не столько расчета, сколько хитрости. Ростопчин не успел принять надлежащих мер и вывезти из города арсенал – некогда было, афишки выпускал. Оставлять его неприятелю – за это можно и головы лишиться. Впрочем, так и так риска особого не было. Большая часть хранившегося в Кремле оружия была неудобна для употребления. Попросту говоря – непригодна. Может, с музейной стороны, с исторической старые кремневые ружья и пистолеты с изъеденными временем стволами, с ослабевшими пружинами курков и полок и были достаточно ценны, но боевое их применение составляло опасность не столько для врага, сколько для самого стрелка. Додумался граф и до того, что выпустил на волю воров и каторжников, дабы составить из них отряды сопротивления и поджигателей. Эта братия довольно широко порезвилась на Москве, не пуще завоевателя. Лавки, магазины, подвалы в богатых домах – вот была их цель и задача. И тут они преуспели. А их вклад в общенародную борьбу чаще всего заключался в том, что, сталкиваясь с французами при разграблении винного погреба, уж тут-то они проявляли чудеса патриотизма. Ни глотка вина супостату! Сами все выпьем.

Из письма Оленьки Алексей мог предположить – если, конечно, отец в Москве, – что он со своим «ополчением», скорее всего, занял их дом на Тверской. Чтобы не допустить в него захватчиков, предохранить от неизбежного разграбления.

Отчий дом… Что может быть ближе и теплее русскому сердцу. Милые воспоминания, первые радости и разочарования, заветные уголки. Дом Щербатовых был по тем временам не велик. В два этажа, за кованой оградой. Небольшой сад, напоминающий загородную усадьбу, каретный сарай, где можно было скрыться со своими тайнами, обидами, да и просто так в глубине старинной кареты с кожаными простеганными подушками, с плотными занавесями, с гербами на дверцах. Крохотная оранжерейка с двумя пальмами, которые никак не хотели расти вверх, несмотря на все старания немца-садовника, а размашисто отвоевывали себе пространство, загораживая проход и оттесняя другие, не столь назойливые, диковинные растения. Здесь тоже были укромные уголки, особенно маленькая скамеечка под пальмой. Здесь маменька сиживала, обидевшись на батюшку, за пяльцами. Здесь прятался с книгой Алексей, здесь Оленька впервые поделилась с ним своей тайной – как ей на детском балу пожал значительно руку молодой корнет.

– Я его вызову! – вспылил пятнадцатилетний брат.

– Помилуй, Лёсик! – Оленька в тревоге прижала руки к груди. – Я вовсе не в обиде на него. Он добр и вежлив. Не надо его убивать – я не переживу.

Так Алексей узнал, что его сестренка уже стоит на пороге своего девичества, загадочного, пугающего, но такого заманчивого.

Здесь же, в оранжерее, почему-то пряталась небольшая корабельная пушка на низком деревянном лафете с маленькими колесиками – память о дяде-адмирале, участнике Бог весть какого морского сражения.

На седьмом году Алексей додумался, что пушка не должна стоять в задумчивости. Ее удел – греметь и поражать! Тут и случай подходящий подоспел: на Рождество ждали гостей. Как же не встретить их праздничным салютом?

В кабинете отца Алексей, соблюдая все меры инкогнито, отсыпал в старую табакерку хорошую горсть черного пороха, а где-то в чулане отхватил от старого валенка порядочный кусок для пыжа. Засыпал в ствол порох, загнал пыж, уплотнил заряд своей игрушечной шпагой. Хорошо еще, недодумал снарядить пушку ядром или крупной дробью. С помощью Оленьки, опять же тайно, выкатил пушку из оранжереи, накрыл ее двумя старыми рогожами и замаскировал снегом.

К обеду перед воротами начали одна за одной останавливаться кареты и сани.

– Папá? – скромно спросил Алексей. – Сегодня такой день! Нельзя ли сделать что-нибудь особенное для гостей?

Петр Алексеевич подкрутил левый непослушный ус, усмехнулся:

– Ну, Алексей, пройдись ради них колесом через весь двор. Панталоны только не оброни.

– Колесом пройтись можно, – рассудительно отвечал мальчик, – однако не совсем прилично будет. Гагарины могут смеяться.

– А тебе зазорно? – с хитрецой спросил отец. – А ну как шлепнешься, задрав ноги? Мари смеяться станет.

Алексей насупился. Он полагал, что его чувства к Мари Гагариной известны только Оленьке.

Вообще же сношения с Гагариными были не просты. Петр Алексеевич не любил это семейство и весь их род. Тоже старинный, он, однако, не вызывал у князя добрых чувств. В сердитую минуту топал ногой на маменьку, пристрастную к ним, и суетливо кричал на нее:

– Щербатовы! В нашем роду были сенаторы, полководцы. От поля Куликова мы сражались во всех войнах за дорогое и несчастное Отечество наше! В нашем роду ученые, историки, писатели! Вот токмо, Ташенька, – это князем язвительно говорилось, – не было в нашем роду ни казнокрадов, ни шутов! – намек на всем известные исторические эпизоды. – И низких поклонников перед Европами не было и никогда не будет!

Правда, Мари для него была исключением, она ему нравилась. Она всем нравилась. Она не могла не нравиться. Петр Алексеевич вполне одобрял увлечение сына и в детстве, и в отрочестве, и в юности. И намечаемый брак его радовал. Хотя породниться с шутами и казнокрадами претило его гордости за свой род и самолюбию за самого себя.

– А вот и они! – Петр Алексеевич, простоволосый, в одном фраке, скользя сапогами по снегу, поспешил к воротам.

– Тогда будет салют! – крикнул ему в спину Алексей.

– Пусть будет, – легкомысленно отмахнулся старый князь, с любезной гримасой подавая руку Анне Андреевне, которую не любил больше других.

Алексей мигом сорвал рогожи с пушки. Верная Оленька, откуда ни возьмись, подала ему зажженный фонарь. Алексей вынул из него свечу и поднес к затравке…

Пушка ахнула! Откатилась, ударив Алексея по ноге. С треском взлетели с крыши голуби. Сорвались и понесли лошади Гагариных. Твердый клок войлока разбил стекло в доме напротив, у купца Еремина.

Анна Андреевна взвизгнула и захотела упасть без чувств. Но ее прервала веселым смехом и плеском ладошек Мари с блестящими глазами.

– Вы будете артиллерийский капитан, Алексей! И погибнете как герой в страшном сражении. Я провожу вас на войну и буду плакать об вас.

Против «плакать об вас» Алексей ничего не смел возразить, но вот погибнуть как герой – это когда-нибудь далеко потом, в глубокой старости.

Следующим днем Петр Алексеевич своей рукой высек сына в кабинете.

– Батюшка, – возмутился Алексей, узнав о предстоящей экзекуции, – вы же сами не раз сказывали, что грехи до семи раз прощаются. А я ведь всего один раз-то и выстрелил.

– От своих слов не отрекаюсь. Давай считать. Поворотись-ка. Панталоны спускай. В кабинет, не спросясь, взошел? – раз! Пороху, не спросясь, отсыпал? – два! Валенок свой деревенский испортил? – три! Пушку кто позволил выкатить? – четыре! – Алексей даже не повизгивал, интересно было, что там папенька еще насчитает. В азарт войдет, так и семь раз по семь наберется. – Оленьку к опасности вовлек? – пять! Гагариных напугал… Впрочем, это в зачет нейдет. А вот лошадей напугал – шесть! Сейчас и ворон с голубями считать начнет. – Ногу ушиб – семь! В расчете.

– Нога моя. Сам ушиб, сам и получил.

– Так я тебя завтра в Манеж полагал взять.

– Зачем в Манеж? – невольно слезы тут же просохли. Сердце замерло. – Папенька, зачем в Манеж?

– А затем, что я тебе к празднику, негодник, по случаю верховую лошадь купил. Завтра выезжать думал. И берейтора выбрал.

– Ах! Папенька! – Алексей, не подтянув штанов, бросился к отцу на шею.

Так их и застала вошедшая княгиня.

– Не знаю, как быть, – с озабоченностью сказала. – Плакать из-за вас или смеяться? Там купец пришел. Денег за стекло требует. Уверяет, что стекла у него бемские.

– Брешет, – спокойно отвечал князь. – Они у него мутные и в разводах. Дай ему полтину, и будет с него. А ты постой, штаны не спеши на место возвращать. Восьмой раз – за стекло. А точнее – за полтину. Нога-то болит?

– Ничуть.

– А повыше? – лукаво усмехнулся князь Петр Алексеевич.

– И того менее!

Все это вспоминалось Алексею, когда он вел свой отряд малыми улицами к своему дому. Улицы были пустынны. Окна во многих домах закрыты ставнями. За ставнями угадывались настороженные, испуганные глаза обывателей. На иных домах, на воротах висели билетики: «Виват освободителям!».

Ехали молча, под четкий стук копыт по булыжной мостовой; чуть позвякивали сбруи, чуть позвякивали ножны сабель, задевая стремена или шпоры. Все в отряде Щербатова говорили по-французски, читали французские романы, любили французские оперы и французских актрис, но все они были русскими, и старая Москва была для них своим большим и общим домом. Отдать ее на поругание было никак невозможно.

Сворачивая к Тверской, вдруг встретили малое препятствие: из-за тумбы какая-то образина выставила допотопную фузею и приготовила ее стрелять. Волох, стремя в стремя рядом с Алексеем, гаркнул на нее чисто русским, понятным каждому выражением и пригрозил нагайкой. Фузея вместе с образиной исчезла.

Впереди послышались ружейные выстрелы. Алексей вскинул понуренную голову – выстрелы как раз возле дома. Пошли резвым скоком, вылетели на Тверскую. Тут же, на углу, топтались, томились привязанные к ограде кони. В доме напротив щербатовского засели конные егеря. Окон они не выставляли, не растворяли, в простоте побили рамы и стекла прикладами ружей, стреляли не дружно, невпопад.

Алексей пришпорил коня, вылетел прямо под огонь, грозно скомандовал:

– Прекратить огонь! Капрал, ко мне!

Вместо капрала выскочил из дома полный и растерянный владелец, в сюртуке, со сбитым набок галстуком, завопил:

– Мусью! Мусью! Кес ке се! Же ву при! Пардон, мадам!

Буслаев выехал вперед, взял купца за воротник и сказал по-русски, ломая слова:

– Не орьи, дурак! Что кочешь? Говорьи русски!

– Ваше благородие! Пардон! Зачем с моего дома стреляешь, мерси? Этот князь, принс по-вашему, он там сидит, не вылезает, а ваши солдаты из моего дома стреляют. А еще французы!

Подбежал заполошенный капрал, вытянулся, отдал честь.

– Огонь прекратить! – Алексей выпрямился в седле. – Убирайтесь вон! Этот дом предназначен для принца Лессенса!

Капрал махнул егерям, крикнул, чтобы прекратили обстрел.

– А как же быть? Дом разбойники захватили!

– А вот я их сейчас живо укорочу. Дорогу, капрал!

– Господин капитан! – капрал попался из служак. – А предписание? Оно есть?

– Вот мое предписание, – Алексей почтительно кивнул, точнее – склонил голову, в сторону Волоха, каменно застывшего в седле. – Не резон вам, капрал, карьеру портить.

Алексей тронул коня, выехал на середину улицы и громко закричал в окно, из которого торчало закопченное жерло адмиральской пушечки:

– Мсье! Предлагаю вам сдаться! Из вашего орудия только валенками стрелять. По воронам и голубям. Да лошадей пугать по праздникам. Вам не будет большого худа, если сдадитесь. До семи раз грехи прощаются. Выходите под мою команду. Можно с оружием. Вперед! А вы, капрал, убирайтесь со своими дураками.

Изумленный капрал прокричал в окна егерям, чтобы выходили и строились. Они и вышли. Каждый в свободной от ружья руке что-нибудь да нес. Кто бронзовый канделябр, кто портрет в золоченой раме, кто вазу из фарфора. Купец бросился было выхватывать свое добро, но капрал на него цыкнул и помахал перед носом шпагой.

А из дома Щербатовых вышел старый князь с перевязанной полотенцем головой, со шпагой в руке. За ним цепочкой потянулись дворовые мужики. И Кирилла среди них, в тулупе, тоже простоволосый, с вилами-тройчаткой в черной могучей руке.

Алексей махнул рукой:

– Станьте в строй! Шпагу в ножны! Вперед, шагом! Капрал! Я сдам пленных и вернусь, а вы поставьте возле дома караул. Охранять!

– Слушаю!

Отряд Алексея взялся конвоировать пленных. Купец заплясал возле князя:

– Попался! Князь! Тебя будут вешать! А я так еще и за ножки тебя подергаю – чтоб наверняка задохнулся в петле.

Волох – он ехал рядом с князем – вынул ногу из стремени и дал купцу знатного пинка под толстый зад. Купец от удара побежал почти на четвереньках, касаясь руками булыжника. А тут еще и Буслаев успел догнать его саблей плашмя – мол, не путайся, русский мужик, под ногами.

Алексей повел свой отряд с «пленными» к Тверской заставе. Шли опять малыми улицами, не торопясь, время от времени подгоняя ополченцев. В условленном месте встретились с отрядом Фигнера. Это был уже не купец, а французский офицер в окружении французских солдат. Объединились, вышли беспрепятственно за заставу, свернули в сторону, остановились в рощице.

Алексей соскочил с коня, обнял отца.

– Что с матушкой, где они?

Отец опять попытался поправить непослушный ус.

– Отправил в Калужское имение. Туда Бонапарта не пустим. Скоро погоним. Вот только дом жалко. Мы там жили, наши предки его строили. Вы там родились. Неужто на поругание оставим?

Подошел бравый Фигнер. Представился. Понял беспокойство старого князя.

– Это легко устроить, – сказал уверенно. – У меня среди офицеров много друзей. Выправим индульгенцию.

– Как так? – спросил князь.

– Очень просто. Вы обязуетесь из своего имения поставлять в армию Наполеона продовольствие и лошадей. В обмен – полная защита имущества и всех прав.

– Что? – левый ус князя стал торчком. – Я? Русский дворянин? Суворовский капрал? Буду поставлять продовольствие врагу и разорителю моего Отечества?

– Не спешите, господин полковник. – Фигнер был улыбчив. Как всегда – и в опасности, и в мирной беседе. – Это будет фикция. Бумага ничего не стоит. Охранная грамота. Военная хитрость.

– Господин подполковник, вы, похоже, человек бывалый и отважный. Бумага – фикция, она ничего не стоит. А моя честь? – тут князь подбоченился и постарался справиться с непослушным усом. – Изгоним супостата, начнем считать раны, нанесенные им нашей России, а я буду опозорен в качестве ее врага? Да враг-то получше будет, чем предатель. Враг – он чужой. А я – русский, дворянин. Нет, это решительно невозможно. Я благодарю вас за искренность в помощи, но лучше пусть погибнет отеческий дом, но не мое доброе имя. Прощайте, я иду воевать.

Алексей и Фигнер переглянулись, скрывая улыбки.

– Батюшка, мы все идем воевать. Никто на вашу… да и на нашу честь не покушается. Если вы в искреннем предложении господина Фигнера видите что-либо, вас угнетающее, оставим это.

– Я разделяю ваши чувства, господин полковник. Я сам лишился в этой войне и дома, и имения, и семьи. – Горько скривились при последнем слове губы. – И ежели бы для их спасения мне предложили низкий поступок, смею вас уверить, я ни на шаг не отступил бы. Но, согласитесь, какие-то меры необходимо принять. Нельзя нашим врагам оказывать удобные условия. Мы не дадим им наши дома для ночлегов, мы не дадим им наших женщин для удовольствия, мы не дадим им ни одной спокойной ночи, ни одного безопасного шага по нашей земле. – Фигнер побледнел, глаза его, напротив, сверкали, будто он давал страшную смертельную клятву.

– Вашу руку! – старый князь шагнул вперед, пожал Фигнеру руку и, не удержавшись, прижал его к груди. Отстранил, глянул в лицо. – Но только…

– У вас нет оснований мне не верить. У нас общий враг. Значит, и силы наши, и чувства – общие. – Фигнер обернулся, пронзительно свистнул, как дворовый мальчишка. – По коням! Рысью – марш!

Вернувшись под руку Давыда, Алексей не оправился от гнетущих тягостью дум. Ладно, если семейство в безопасности, но что там затеяла Мари? Да и Оленьку вовлекла в свою романическую авантюру.

«Что меня гложет? – старался он понять. – Ревность? Или опасения за глупых девиц. Не дай бог, придется им вступаться за этого Жана». На что способны разгневанные мужики, Алексей уже видел, знал и слышал. И, надо полагать, их злоба к неприятелю держалась не только его жестокостью, но и неутоленной злобой к своим угнетателям.

Алексей перечитывал Оленькино письмо, терзался. А за окном тем временем нарастал какой-то спорный шум. И в этом шуме вырастал и надвигался тучей грозный голос старого князя Щербатова. Никак с Давыдом не поладили? Алексей набросил ментик, загасил свечу, чтобы зря не светила, и вышел на крыльцо.

Перед домом стоял нерушимо Давыд, не в крестьянском наряде, а в полковничьем мундире, но все-таки с окладистой бородой. Под которой (или над ней) бродила добрая усмешка. Князь Щербатов грозил ему пальцем и требовал:

– Мы с вами ровня! Оба полковники! Я требую! Даже не по своему чину… Я требую дать под мое начало хотя бы эскадрон.

Давыд заметил Алексея, подмигнул ему и согласился:

– Так и быть тому. Однако, Петр Алексеевич, у меня порожнего эскадрона нет, все с командирами. Мои бравые рубаки командиров берегут. – Хитро блеснул глазами. – Если вот только Алексеев эскадрон… Просите его, отцу не откажет. Будет под вашим началом служить.

Старый князь растерялся. Глаза его забегали, заметались – искал достойный выход.

– Ну, право… не совсем ловко. К тому же у него гусары, а я по ранжиру улан.

– Что другое предложить – и не знаю. – Давыд показал растерянность. – Уланов-то у меня один взвод, под отчаянным командиром.

Петр Алексеевич затоптался на месте, пощипал ус.

– Лешка, пойдешь под мою команду? Или тебе зазорно?

– Отчего же, батюшка? Двадцать лет уже под твоей рукой, послужу еще. Только боюсь – трудно вам будет. Годы ваши…

Вот этого не надо было говорить.

– Годы? Ах ты щенок! Возраст солдата не годами считается, а победами! Полковник! Я иду рядовым гусаром под начало этого молокососа. Дайте мне мундир по росту, всякую справу и доброго коня.

Старый князь прижился в эскадроне. Вспыльчивый, порою вздорный, он полюбился и офицерам, и рядовым своей отвагой, прямотой и неприхотливостью. А главное, что оценили в нем, – забота о солдате. Всюду князь совал свой дворянский нос – даже в котелки и манерки: крута ли каша, крепка ли водка? На биваках показывал своим примером, как вострить саблю, как бережно ходить за конем. Как беречь натруженную седлом задницу. Гусары ждали его у костров. Им нравилось его крепкое, соленое слово, его мудрые солдатские прибаутки, его рассказы о славных суворовских походах. Он умел, не смущая солдат, сидя на барабане, покуривая трубочку, прислушиваться к их разговору – такому домашнему и уютному, будто велся он не в голом поле, посреди войны, а где-то в далеких избах под скрип сверчка и треск лучины:

– Ну-ка, Ванюша, передай хлебушко. И солюшки не пожалей. Хлеб без солюшки ровно конь без седла.

Уважение к хлебу-соли, которых никогда не бывало у них в достатке, забота друг о друге, особенно о молодых, внимание без подобострастия к командиру – все это видел князь как-то по-новому. Будто в давно привычной и много раз читанной книге открывались ему новые страницы. Совсем другими глазами начал старый князь смотреть на этих простых людей, на которых держалось и его благополучие, да и все любимое им отечество.

С Алексеем никаких неладов и недоразумений не было. Старый солдат был верен армейской дисциплине, без которой не бывать не только победам, а и самой армии. К тому же видел, что сын его стал командиром. Правда, когда Алексей пытался чем-то ему помочь в обустройстве на ночлег либо в походе, князь сердился, начинал грозно править ус и кричал шепотом:

– Вы, поручик, справляйте свое дело! А я свое дело не хуже вашего справлю!

В один день Давыдов поручил эскадрону Щербатова сопроводить отставший артиллерийский парк, дал ему в помощь казачью сотню.

Выступили в ночь, к утру, как развиднелось, приняли охрану. Передохнув, отправились в путь.

День занимался трудно, нехотя. Лес вдоль дороги еще дремал, готовясь к долгой зиме. Шли легкой рысью, разбившись на два отряда. Малый шел дозором, оставшиеся арьергардом…

Алексей очнулся от того, что ему стало легко. Что-то прохладное легло на пылающий в горячке лоб. Он открыл глаза. Прямо над ним склонилась Мари. Только не с карими глазами, а с синими. И не со светлыми локонами, а с черной, в руку толщиной, косой, перекинутой на грудь.

Алексей пытался оглядеться. Закопченный сажей потолок. Неошкуренная бревенчатая стена с прядями серого мха в пазах; пляшут по ней отблески огня от топящейся печи. Сквозь затянутое паутиной слюдяное окошко в две ладони величиной немного светится. Возле окна на лавке огромный черный кот жмурит острые зеленые глаза.

Алексей приподнялся на локти – ударила в грудь, вызвала невольный стон острая боль.

– Лежите, лежите, – сказала Мари с косой. – Нельзя вам… Бабка, он очнулся.

И тотчас вместо красивого юного девичьего лица появилось перед ним сморщенное, траченное годами яблоко. Седые пряди обрамляют землистые щеки, нос крючком – к такому же подбородку. Но глаза не Бабы-яги, а доброй и умной старушки.

– Лежи, лежи, барин, – прошепелявила она. Откинула с груди овчину, распахнула разрезанную окровавленную рубаху.

– Подай там, что на столе, – сурово приказала.

Мари, в мутном тумане, появилась с глиняной миской в руке. Бабка сунула в нее крючковатые пальцы, что-то там помяла, ощупывая, достала вялые, видимо, вываренные травы, сунула в беззубый рот, пожевала деснами, сплюнула нажевки в ладонь. Приложила к груди, в самое то место, где остро жгло болью. И стало сразу хорошо. Будто опахал грудь легкий вечерний ветерок с берега речки Сходни, что огибала Братцевскую усадьбу. Алексей закрыл глаза. И провалился в тьму, не потерял сознание, а легко и свободно, глубоко заснул. И, несмотря на глубокий сон, слышал сказанное вполголоса:

– Ладный барин. Ой, смотри, девка. Беда тебе будет с ним. Неровня ты ему.

– Это мне без печали. Лишь бы жил дальше, да посматривать на него хоть одним глазком. Пал он мне на сердце. Ох, как пал!

Потянулись незаметные дни. Жар сменялся ознобом. Боль против сердца то утихала, то вновь вызывала тягучий, необлегчающий стон. Видения… Баба-яга, Мари с венком на голове. Оленька рядом с французом. Маменька, ругающая батюшку, который грозит ей саблей и топает ногами, на которых звенят заржавевшие шпоры. Чернобровая, с толстой косой на высокой груди крепостная девка Параша. И снова – колдунья с добрым и тревожным взглядом. И какая-то неровная, рваная мысль: где я, что со мной? Эта мысль почему-то казалась источником боли. И мнилось Алексею: как будет на это ответ, так и утихнет, навсегда уйдет из тела боль, и снова он будет весел, бодр, силен. Снова в седле, с тяжестью верной сабли в руке. Снова будет рядом пьяница-казак Волох. Снова станет разухабисто бренчать гитарными струнами корнет Буслаев, снова на биваках будут петь гусары грустные песни и плясать веселые пляски. Где вот только все они? Где я? И кто я? Фигнер? Давыдов? А, может, и сам мудрый старик Кутузов?..

Шли дни. В полку уже не ждали вестей от князя Щербатова. Его эскадрон под началом старого князя рыскал по окрестностям. Налетал на обозы французов, беспощадно мстя за своего пропавшего командира. Шарил по избам деревень и сел. Полковник Фигнер по своим связям искал пленного поручика князя Щербатова. Все пусто и пусто. Старик Щербатов, совершенно поседевший, даже спал в седле. Не хотел верить в гибель сына. На том поле, где произошла лихая схватка, он побывал уже не раз и не три. Волох точно указал место, где французский гренадер сбил Алексея страшным ударом пики под самое сердце. Старик долго сидел на земле, понурившись, держа в руке повод загрустившего без хозяина Шермака. Тот время от времени шумно вздыхал и клал ему тяжелую голову на плечо, брался мягкими губами за ухо. Старик вздыхал. Но он был старый вояка. У таких надежда выходит из души только с последним вздохом…

Уже ясными утрами, когда на землю ложился морозец, Алексей открыл глаза. Ясные, не затянутые болью и мутью беспамятства. Приподнялся. Улыбнулся неуверенно подбежавшей к нему Параше.

– Где я?

– У моей бабки, барин. Не тревожься. Рана твоя позади.

Алексей оглядел избу.

– Откуда я здесь?

– Я тебя принесла. Беспамятного.

Алексей сощурился, припоминая…

В тот день его эскадрон сопровождал пушечный парк. С ним, в одной паре, охраняли обоз казаки Платова. Бесшабашные и озорные. Не столько охраняли, сколько искали по округе поживы. И надо было, чтобы встречь колонне выхватились из рощи драгуны противника большим числом. До двух полурот, не менее.

Алексей развернул эскадрон и повел в атаку. Волох скакал рядом, стремя в стремя. Врубились в самую вражью гущу. Засверкали сабли, выбивая искры, стали падать наземь раненые, бешено заржали кони. Волох вертелся поджаренным чертом, не подпуская к командиру французов, перехватывая, отбивая удары сабель и пик. И не заметил в боевом азарте, что сзади насел драгун с длинным палашом, которым раз за разом пытался достать спину или голову бедового казака. Даже полоснул по крупу его коня, и, наконец, подняв коня на дыбы, изготовился обрушить страшный удар – удар, усиленный и весом коня, и тяжестью клинка.

Алексей успел развернуться, поднял на пути вражьей стали свою, отбил палаш и с изумлением увидел, что в руке его остался эфес с коротким зазубренным обломком. Секунда замешательства, и на мощном галопе налетел на него молодой офицер, беспощадно нацелив в грудь тяжелую пику. Алексей, не выдержав удара, упал на землю. Волох бросился к нему, отбиваясь сразу от четырех насевших драгунов. Однако коня его подрубил снизу лежавший возле Алексея француз; конь рухнул, всем телом придавив Волоху левую ногу.

Кто-то подскочил к нему, пытаясь помочь. Кто-то, спешившись, склонился над Алексеем, но тут откуда ни возьмись вылетела сотня казаков. Французы смялись, сгрудились, развернулись и помчались к роще. Их гнали, били и добивали, а после вдруг из рощи ударила картечь. Казаки рассыпались, стали охватывать веером батарею. Изрубили артиллеристов, испортили пушки, взорвали заряды. А когда вернулись на поле боя, Алексея найти не смогли.

Волох хмуро высказывал догадки:

– Захватили поручика или как?

Старый князь возражал:

– Которые захватили? Ишь, удирать взялись. Ищи, есаул. Найдешь – до государя дойду, а Георгия тебе обеспечу.

– Нешто в награде дело, ваша светлость? Алексей вам старший сын, а мне он – младший брат, уж не обессудьте. Коли, не дай бог, в плен попал – выручу. Заместо него к супостату пойду.

Неутешно… Но надежда жива. Кто-то из гусаров заметил перед схваткой среди дерев то ли мужиков из деревни, то ли ихних баб. Прятались за стволами, наблюдали. Может, кто из них и подобрал Алексея. Надо искать…

Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«Милая Жози! Спешу уведомить тебя, мой амур, что до сих пор жив и относительно здоров, несмотря на яростное старание мужиков русских и казаков. И до сих пор храню в душе своей твой незабвенный и очаровательный облик. Целую твои руки и все остальное твое, что позволишь отважному драгуну.

Войне не видно конца. Но, к сожалению, все больше за то, что конец этот будет гибелен и бесславен. Мы не знали, на что замахнулись. А теперь не знаем, как выбраться из этой дикой и негостеприимной страны. Нас ненавидят! И есть за что, коли мы берем по праву победителя все, что нам нужно. А нужно нам все! Мы бедствуем. Плохо питаемся, холодно спим, лошади наши получают очень скудно. Так что и не знаю: то ли мы на них, то ли они на нас. Грустно, моя резвая малышка. Посылаю тебе с оказией (наш славный аптекарь вскоре отправляется во Францию за всеми медикаментами – ибо их у нас совершенно не имеется) маленький подарок. Это колечко на цепочке я снял с груди поверженного мною русского офицера. Молодого и красивого врага.

Как это было? Мы со своей ротой охраняли в дремучем лесу застрявшую из-за нехватки лошадей батарею. Случился мимо нас русский конвой под охраной эскадрона гусар. Мы ударили на них. Сшибка была жестока…

Мой противник, замешкавшись, выручая товарища, попал, как жук на булавку, на мою пику. Удар был силен, удар сбил его с лошади. И как схватка несколько сместилась в сторону, я соскочил с коня, чтобы посмотреть, что сталось с офицером, с моим врагом. Жив ли? Не нужна ли ему помощь благородного воина?

Я наклонился над ним. Он был бездыханен. Расстегнув его доломан, я увидел в его груди нанесенную мною рану. Глубокое сожаление охватило меня. Но, милая Жози, на войне как на войне. Не ты – так тебя. Судьба к одним благосклонна, к другим беспощадна.

На шее его висел образок и вместе с ним, на серебряной цепочке, тоненькое колечко. Видимо, знак любви невесты или любовницы. Но как ему оно уже без надобности, я справедливо подумал, что это колечко как раз на один из твоих изящных пальчиков, кои я страстно (но мысленно, к сожалению) целую.

Тут же на груди его, совсем рядом со страшной раной, нашел я записную книгу и перелистал ее. Вовсе не от того, что часто в таких книжках имеют обыкновение хранить ассигнации. Но обнаружил там лишь несколько листов писем на французском языке и засохший листок с дерева клена. Тоже, видимо, памятный знак. Прочесть эти письма я не успел, поскольку из леса вдруг вывалилась толпа мужиков с вилами, и мне оставалось только вскочить на коня и вручить свою судьбу его резвости.

Записная книга осталась там же, на груди его. Я успел забрать только его седельные пистолеты, очень хорошей работы. И что удивительно – не французской, а русской. Оказывается, у них есть тоже мастера. И мастера весьма умелые. А конь его мне не дался.

Как бы то ни было, милая Жози, если я вернусь из этого страшного похода, то вернусь не с пустыми руками. Правда, с опустошенной душой…

Целую тебя всю, вдыхаю волшебный аромат твоей нежной шейки. Твой Жан-Огюст, преданный тебе и преданный судьбою.

Ж.-О. Гранжье».



Поделиться книгой:

На главную
Назад