Это новое известие повергло меня в расчеты, которые я, однако, из всех сил постарался скрыть. По виду все-таки она годилась отцу разве что в няни, никак не больше. Это отчасти успокоило меня.
– Но что же я лежу? – сказал я. – Мне, собственно, пора встать и проститься: ведь я уже в силах дойти домой. И хотя я вам крайне признателен за заботу, тем не менее не хочу ею злоупотребить.
Она подняла ладонь.
– Уж не думаете ли вы, что я тащила вас сюда с улицы только затем, чтобы вам растянутся опять на обратном пути и уже с неизвестным «исходом»? – спросила она комически. – Нет, милый мой, на солнце вам сейчас нельзя. И потому, нравится ли вам моя компания, или нет, вам все же придется смириться с нею на ближайшие два-три часа. По вечерам быстро холодает. А до тех пор лежите смирно и отдыхайте; после мы с вами выпьем чаю и вообще перекусим. Кофе, я думаю, тут не к месту. Ну и кроме того, мне все-таки любопытно знать, чего ради вы забрались в такую даль от своего дома. Не каждый день подбираешь юных странствователей у своих ворот.
При последних словах она опять улыбнулась.
– Вы удивительная женщина, – искренне сказал я. – Не могу понять, как случилось, что я и в самом деле до сих пор не слыхал о вас.
Мне показалось, на сей раз в лице ее промелькнула грусть.
– Это вот как случилось, – сказала она, однако же, прежним тоном. – До войны мы дружили семьями. Но с фронта мой муж не пришел… То есть я хочу сказать, он не пришел ко мне. У него завелась другая семья. Потом случилось несчастье с моей дочерью. Ей в клинике иглой задели позвоночный нерв. Ее парализовало. Она мучилась несколько лет, потом умерла. Все это было еще в Коростене: ваша семья тоже жила там. Потом ваш дед переехал сюда, отец отправился в Москву учиться, что ж до меня, то я перебралась к своей сестре, в этот дом. Но с вашей родней мы теперь видимся редко.
Она вздохнула.
Я начал кое-что вспоминать. Я краем уха слыхал, почему мой отец занялся биологией. Но все же не мог свести концы с концами. Осторожно я спросил об этом.
– Да, пожалуй: он мог заняться ею из-за нее, из-за дочери, хотя вряд ли: он человек малосентиментальный, – произнесла равнодушно Ольга Павловна и вдруг снова усмехнулась. – Хорошо хоть, мне удалось спасти его сына от жары, если уж он не мог уберечь мою дочь от дождя: тогда-то она и заболела.
Мне стало неловко.
– Так виноват был он? – спросил я все же с опаской.
– Нет, конечно. – Она махнула рукой. – Так, сорвалось с языка… Да потолкуем о чем-нибудь лучшем. Вы знаете, к примеру, что это село принадлежало раньше князьям Волконским? Их главное имение, правда, было не здесь, а ближе к Киеву. В революцию они уехали, а моему отцу досталось по одному случаю кое-что из их вещей: вот этот шкап и комод. И десятка два книжек. Если вам будет интересно, можете полистать их, когда подыметесь. Не подумайте только, что он мародерствовал в те годы: причина была другой.
Мне действительно было интересно. В последних словах к тому же – как, впрочем, во всей ее фигуре и манере говорить, – тайна тоже была. Но убедить Ольгу Павловну в том, что я уже безопасен, стоило мне труда. Наконец все-таки мне разрешено было подняться. На веранде был сервирован чай, а также поставлена – специально для меня – полная кружка земляники. Мы поговорили о Волконских (я знал о судьбе их рода), потом был допущен и к книгам. Тут нашлось несколько изданий и в особенности альбомов, от которых, верно, у меня разгорелись глаза и зачесались руки. Ольга Павловна позволила мне кое-что взять с собой с тем, что я на неделе верну и тогда уж получу следующую порцию.
С свертком под мышкой, на закате, я покинул дом Ганских и снова очутился на улице. Один миг я мешкал, соображая, в какую сторону мне идти, но сориентировался по колоде дров, возле которой давеча упал. Минуя ее теперь, я вдруг заметил на песке красно-черные теневые очки: именно сквозь них, казалось мне, я видел мир, прежде чем лишиться чувств. Невольно я нагнулся. Но, как в дурном сне, они прыгнули у меня из-под руки, и тотчас я услыхал за ближним забором молодой девичий смех. Сильно покраснев, я выпрямился и поспешил прочь, прижимая к себе драгоценный сверток. Дома меня давно заждались.
Альбом
Уездной барышни альбом
Мне как-то раз попался в руки.
От любопытства ли, от скуки
Я стал искать забавы в нем.
Вначале начертал пролог
Седой дьячок, пиит суровый,
Уставом. И, Державин новый,
Он рифмовал «чертог» и «Бог».
Затем бездарный мадригал
К Дню Ангела «моей Наташе»…
Рукою трепетной мамаши
В нем заштрихован был финал.
За ним последовал сонет
Слегка язвительной соседки.
Мне в нем понравились виньетки
И «3», написанный как «Z».
И вдруг, перевернув листок,
Я вздрогнул, затаив дыханье:
Столь откровенного признанья
Вообразить я здесь не мог.
Вот точный список тех теней
И слов, полуслепых, но милых,
В своем бесстыдстве торопливых,
Как вздох «о нем» или «о ней»:
(К сожалению, автору пришлось отказаться от мысли привести дословно обнаруженные стихи, а также приложенные к ним рисунки по причине их полной непристойности. Отметим все же, что, наряду с прочим, в них фигурировал черный хвостатый бес с большими рогами.)
Бесовский облик не смутил
Ни сердца, ни души мятежной,
Однако ж взялся я прилежно
Решать, кто был сей Азраил.
Чертям заказаны пути
В наш трезвый век к девичьей келье.
Но наших бабушек веселье
Способно было в грех ввести.
Альбому с лишком сотня лет
Исполнилась – я видел ясно.
Но от потехи той опасной,
Конечно, мог остаться след.
И я недолго изучал
Хозяйки дома смуглый профиль:
Был виноват не Мефистофель,
А местный Мавр – иль Ганнибал!..
Лесная глушь
Мне изрядно прискучили мертвые барышни, но живых было что-то не видно. То ли сменился их нрав, то ли лето было раннее, но только на кладках никого, кроме мальчишек, усмотреть мне не удалось. Мицкевич, начатый с азартом, тоже продвигался кое-как, и, словом, я был даже рад просьбе деда съездить с ним в лес по дрова.
Я люблю украинский лес. Он тих, пуст и величав, словно древний храм. Дедусь с давних пор работал в местном лесничестве, знал свое хозяйство как никто, а теперь, будучи на пенсии, имел право на несколько кубометров вырубки (обычно весенней), хватавших ему с лихвой на полгода. «А дальше углем топи!» – говорил он, разводя руки. Уголь покупал на свой счет, из тех жалких крох, что составляли его пенсионный оклад за пятьдесят лет беспорочной службы. «Вот так в год по рублю и заработал», – шутил он грустно. Все же «бесплатным» дровам бывал рад.
С самого раннего утра, когда невольно пожимаешься, встав из-под одеяла, к нашей ограде уже прибыл грузовик, управляемый молодым парнем, которого звали, точно нарочно, Гнат – как и нашего соседа. Бабушка, покормив и его, и нас, дала в дорогу бутерброды и фляжку прошлогоднего яблочного сока. С этим мы и поехали. Пока кузов был пуст, я поместился в нем и на первых порах был захвачен двумя заботами: тщетной попыткой приспособить под сиденье идеально голый и гладкий пень, а также более успешными увертками от набегавших справа и слева яблонь и груш, порой царапавших даже борт грузовика. Но вместе с деревней исчезли и они, зато пень принялся кататься от борта к борту, словно сорванная с цепей корабельная пушка в «Девяносто третьем году»: теперь я увертывался от него. Как раз к тому времени, когда мне захотелось казнить виновного, мы прибыли на место. Дедусь вылез из кабины и двинулся прочь от просеки по усыпанному хвоей подлеску. Я поспешил за ним, а знавший свое дело Гнат аккуратно развернул машину, съехал в кювет и стал осторожно пробираться меж симметричных стволов двадцатилетней (на взгляд) сосновой посадки. Таким образом вскоре мы все трое приблизились к первой заготовке, сложенной из распиленных на три части деревьев, лишенных ветвей; их поддерживали с боков врытые в землю колки, называемые тычками. Такое бревно в одиночку было бы трудно даже сдвинуть с поленницы. Но, хватая его с двух сторон, мы с Гнатом довольно бодро перекидали всю заготовку в кузов, не забыв и про
Шатко-валко тронулись. Дедова кора посыпалась тотчас на все стороны, как шелуха, цепляясь к окнам, так что пока мы выбрались на дорогу, Гнат, думаю, имел не один случай выругать в душе «старого скрягу», но ровный гравий шоссе подействовал на него благотворно – а может быть, и бутерброды оказали свою услугу. Он разговорился. Так как дедусь больше молчал, то его собеседником стал я. Речь, как водится, скоро зашла о разнстве жития в деревне и городе. Признаюсь, я не любитель таких бесед. Но коль скоро уж доводится принять в них участие, то и молоть ерунду не в моих правилах.
– А что, Гнат, – сказал я, – можно, очень даже можно зажить и в деревне. Да только, как мог я доселе заметить, девчонки у вас строги, не подступишься.
Гнат усмехнулся в усы.
– Это уж как взяться, – объявил он.
– А как ни берись; чужаков не любят.
– Ну, тут дело не в чужаках, – заговорил Гнат степенно. – Тут нужно себя поставить.
– Как же именно? Чего им надо?
Гнат от удовольствия беседы даже затеребил одной рукой ус, другой, впрочем, исправно держа баранку.
– У нас тут по-всякому бывает, – сказал он словно бы уклончиво, но уже с явной готовностью «проболтаться». – Была тут одна… Мариной звали. И вот, как назло: всем на, а мне – ни в какую. Уже как только по ней ни сох. И цветами, и подарками старался, все одно. Хоть помри. Веришь, есть перестал. Тут приятели надоумили: сходи, дескать, к старухе Кручинихе, она тебе капли даст. Я взял да пошел. Она и слушать меня не стала. Вижу, говорит, по ком сохнешь. И выносит пузырек. Я ей сунул красненькую, а она объясняет, мол, сам не пей, а
– И что же? – Тут уж я увлекся неподдельно.
– Вот и «что?». Потом от этой самой Марины отделаться не мог. Везде за мной бегала, как собачка, ей-богу. Получил, в общем, сверх упования.
– А дальше?..
– Дальше… Ну, дальше ничего не было. Побегала так с месяцок да и отстала. Я уж и сам не рад был. Оно и понятно: от капель любви где взяться? Она сперва было по рукам пошла, но потом все же честь по чести выдали за Гришку-пожарника. Он из-за нее с парнями все дрался… Так до сих пор и живут.
– И все дерется?
– Не, поостыл малость.
Гнат замолчал. Мы уже подъезжали к дому. Дед вышел открыть ворота, я поспешил ему помочь. Гнат тем временем развернул грузовик, дал задний ход, проехал вплоть до птичьего двора, там вылез и отстегнул борта. Бревна с грохотом покатились вниз, перепуганные куры запрыгали на забор, а на крыльцо вышла бабушка и с досадой осмотрела учиненный бедлам. Пыль, впрочем, вскоре улеглась, по двору запахло лесом, Гнат ушел мыть руки перед обедом, дед же сказал мне:
– Ты про Кручиниху не слушай. То все
У меня, однако, на это был свой взгляд. Марину я знал прежде. Это случилось вот как. Лет за десять, еще студентом, я гостил у своих старичков. Лето было скучное, серое. Лишь порой собиралась гроза, а после закатный луч на миг просверкивал между тучами, окрашивая все кругом в резкие, буйные цвета. С реки несло холодом и дымом: кое-где жгли печи. В одну из таких изб был зван я со своим приятелем-соседом Петром. Теперь уже не вспомню, чего ради мы туда пошли, верно, от скуки. Узкая и тесная комната в два окна заменяла веранду. Тут и топилась печь. В глубь дома вела дверь, завешанная на старый лад рогожей. За столом у окна расположилась компания из двух-трех парней, все знакомых. Среди них был лишь один «новичок», тот самый Грыцко, как его все тут звали. Он и впрямь был пожарник и перевелся к нам в депо откуда-то из Ирпеня – или, напротив, с Коростеня, не помню. Все угощенье за столом состояло из чистой воды и семечек, скорлупа от которых лежала кучками перед каждым. Разговор шел общий, какой-то особенно развеселый, полный подмигиваний и намеков, мне непонятных. Вскоре, однако, все выяснилось. Из-за рогожи вышел и подсел к нам вихрастый парнишка, сын местного лекаря, и ввязался в разговор, тогда как Грыцко, подмигнув еще раз всем, юркнул за рогожу.
– Ну как Марина? – спросил вихрастого кто-то.
– А ничего, – был ответ. – Все по своем Гнате тоскует. Вон пусть Грыцко ее развеет…
Грыцко появился не вскоре, зато вошел и сел на скамью с самым довольным видом. Сказал, что «девка – огонь» или что-то вроде. Все наперерыв стали советовать ему «взяться покрепче», раз уж он пожарник. Он все посмеивался, слушая с удовольствием, потом стал рассматривать почему-то свои руки, огромные, как и весь он, и в заключение заметил, что жилы у него – как трубки (что было чистой правдой) и что он сам не знает, почему это так, но что не родилась-де еще та баба, которая его к себе пристегнет. Я все поглядывал на рогожу, за которую пока никто не шел, и чуть было не попался за это всем на язык, как скоро мои взгляды заметили. Но тут, к счастью, сама Марина явилась в комнату. Она не была особенно хороша, я даже как-то пожалел об этом. Но на лице ее в тот вечер было странное выражение, еще усилившееся, когда она глянула на Гришку. Она подсела к нам, потом опять ушла, кто-то увязался следом, Петро стал рекомендовать мне «попробовать» в свой черед, однако я сильно уже хотел домой и поспешил проститься с честной компанией. Теперь мне казалось, что я кое-что понял.
– А что Марина, – спросил я Гната, когда все сели за стол, – сама-то она к Кручинихе не ходила?
– Может, и ходила, – усмехнулся тот. – Да меня-то такие штуки не берут. А про Кручиниху все знали. У нее вечно и парни, и девки отоваривались. Только проку от этого было мало.
Я хотел еще спросить, но по взгляду бабушки понял, что лучше не надо.
– Нет, в городе веселей, – сказал между тем Гнат. – Там все, что ни хочешь есть. А у нас что? Лесная глушь, да и только.
Гроза ночью
От тех небесных наковален,
Где пламя пополам со льдом,
На крыши полусонных спален
Упал, распавшись, первый гром.
Миг оживления сирени
На страже справа у крыльца —
И дочь раздвинула колени
В объятьях жадного вдовца.
«Ведь мама умерла…» Улыбка,
От молнии блеснувший взгляд.
За окнами все стало зыбко,
Тонуло в ливне, гнулось гибко,
И пышный разбросав наряд,
Как нежный кнут, как злая скрипка,
Бурлил во тьме маркиз де сад.
Чужие люди
Гроза собралась под вечер. Но после первых перунов, порывов и брызг зарядил серенький негустой дождик, не обещавший скоро кончиться. Под такую погоду стакан вина с хлебом и упорный труд – лучшее развлечение. Я получил то и другое и засел за Мицкевича; но, как водится, то, что дается с ходу, держит прочную оборону, стоит выказать свой интерес. Поэты похожи на женщин, а стихи на их дары. Одним словом, чего-нибудь благородней таких, для примера, перлов (навеянных, как я сам понимал, граммофонной пластинкой с чердака, сомнительной вообще музой, хоть там был и Вертинский), с моего пера не слетало:
Лишь только Мальбрук соберется в поход,
Как тотчас на улице дождик идет.
Господь не пускает Мальбрука на сечь:
Доспехи ржавеют, их нужно беречь —
и проч., и проч. в том же роде. Я начинал злиться, искусывать перо, а это дурной знак. Дедусь смотрел на меня с сожалением. Чтоб отмстить ему за это сожаление (поэты – опять же, как и женщины, – принимают его с ненавистью), я выудил откуда-то старую дедову тетрадь с водевилем по-малоросски, сочиненным им чуть не в первые годы века, и вскоре уж потчевал его, тайно ликуя, таким вот диалогом:
Петро
А пани – прелесть. Но для лада
Был ли вельможный пан востер?
Пан Гуан
Ученость – чепуха, бравада!
Улыбка, два веселых взгляда —
Вот сила; ну да разговор
Там закипел, и вышел спор.
А мне-то что! Удар, награда —
О них ни слова. Впрочем, вздор:
Вот слушай…
Петро
Боже! Под надзор?!
Опять изгнание, быть может?
Пан Гуан
О том ли речь, когда уложит
Тебя красавица с собой?
Она – иль шпага, милый мой!
Петро
Вы жизнью, пан, не дорожите!
И чем живете-то, скажите!
Пан Гуан
Тем, что сейчас я жив-здоров.
Ну, хватит споров, философ!
Ступай-ка да готовь перину,
Не то как раз подставишь спину:
Тебе обычай мой знаком.
Петро
Ах, что за жизнь под кулаком!
К удивлению моему и веселой досаде, дедусь нисколько не смутился, услыхав вирши, а даже сам рассмеялся и вместе задумался.
– Да-а… – протянул он, что в его случае означало пролог к новому воспоминанию. Я навострил уши. – Знаешь тот дом, что против фуникулера, на Подоле? – спросил он. – Там теперь какой-то пассаж и, кажется, кино. А раньше был паноптикум.
Я знал.
– Ага, – кивнул он. – Там была устроена панорама Бородина: во всю ширь, с нарисованным горизонтом, редутом вблизи, с куклами солдат и с галереей для зрителей. Вот я туда ходил.
– На Бородино смотреть? – изумился я.
– Что ж на него смотреть! – Он хитро улыбнулся. – Нет. А была у хозяина дочка: там точно было на что
– И ты ходил?
– Где ж там я – весь Киев ходил. Он на ней больше денег заработал, чем на своем редуте; а за вход брал пятнадцать копеек. В ту пору это были хорошие деньги. Вон ты Мицкевича переводишь, а он стоил двадцать – виноват, двадцать пять копеек, и был не дешевой книгой.
Я невольно глянул в конец: так и есть: «двадцать пять копекь» было подчеркнуто двумя линиями, а снизу синела не то выцветшая печать магазина, не то герб прежнего хозяина да две-три строки уже выцветшими чернилами по-польски, вовсе неразборчивые. Я с восхищением воззрился на деда. Он между тем продолжал, как ни в чем не бывало:
– И конечно, отец у ней был богатый человек, а я был никто, да и другие из тех, что на его дочь глядели, не всегда могли угодить богатством. Впрочем, ссорились из-за нее, стрелялись даже, а ей горя мало: она о том и не думала.
– Так что же ты? Что сочинил?
– Ну, я решил слегка слукавить. Там, рядом с Бородиным, был еще маленький театральный зал: в нем после и завелось первое кино, называлось тогда иллюзион
Дедусь замолчал, так же все улыбаясь.
– Чем же кончилось? – спросил я.
– Э, чем могло кончиться! Началась война, там немцы, гетман, потом революция. Отец-то ее еврей был, – сказал дедусь, понижая голос. О евреях он всегда отзывался тихо, как бы боясь сказать что-то такое, что было у него в уме, но на язык никогда не шло. – Или, может, пшек, поляк. А может, и то и другое вместе, кто их разберет… Он и сбежал куда-то потом. Верно, она с ним также.
– Так ничем и не кончилось?
– Да как бы тебе сказать… – Он замялся, потом улыбнулся. – Кое-что было. Но я был сильно влюблен, хотел жениться, а не только что… – Он вдруг смолк, глядя около себя.
– Что ж, а жениться, значит, было нельзя?
– Да, неможно. И отец не позволил бы – о! Он себя большим паном почитал. Да и она… гм. У ней все сразу. Таких, как я, тоже не один был, а выбрала бы себе, если бы что, тоже жидка, я думаю. Или поляка… – Он решительно смутился.
Я теперь помалкивал, а он покручивал ус – в самых добрых традициях всего казацкого племени. Он с детства был хром, и я не знал, здесь ли крылась причина этой его неудачи. Но спросить не решался. Да и в прихожей как раз заслышались шаги бабушки.
– Словом, – сказал дедусь, быстро оборотясь назад и изменив голос, – то все не наши люди. С ними дела не делятся и дети не крестятся.
Тут он встал с дивана и вышел из комнаты. Дождь за окном не думал кончаться, и остаток дня, до ужина, я посвятил Мицкевичу.
Чужие люди
Но мало успел: день смеркся почти до полной тьмы, а затейливая вязь сонета все не хотела мне даться. Перевод с близкого языка в поэзии всегда тяжел: он вместе требует и точности и фантазии. Наконец, не выдержав, сдался я. Том застыл на столе средь черновиков, я же, словно новый Селим, пошел спасать Керчь от каши, нынче приправленной зеленью и первым редисом. [8]
Мои старички, разморенные ужином, влажной погодой и шорохом капель под окном в виноградных лозах, ушли спать раньше обычного.
За столом я пытался расшевелить деда намеками и обиняками на тему о Бородине, но он остался глух к моим шуткам, хотя знал, что лишнего я не скажу. Я же, наоборот, чувствовал какое-то смутное возбуждение, гнавшее мой сон прочь, но все-таки лег под одеяло и стал читать – все того же Мицкевича, но без мыслей о переводе. Как водится, он меня захватил. Что ж, не меня первого. Кто знает польский, верно, сам пережил не один час счастья над книгами этого чудотворца. Было, думаю, не менее часу ночи, когда где-то на краю собственного слуха, занятого вообще просодией, я различил вдруг странные звуки. Словно кто-то негромко постукивал пальцем в окно. Я живо поднялся, отдернул штору и, чтобы видеть сквозь мокрое стекло во тьме, повернул бантик настольной лампочки. Но ничего не увидел. Тут, однако ж, из самой тьмы протянулась бледная, совсем худая, как показалось мне, рука и действительно несколько раз постучала костяшкою пальца в стекло, у самого края рамы.
Я снова включил свет, подобрался к форточке, узкой и маленькой, как игральная карта, и весьма тугой, кое-как отцепил крючок и проговорил шепотом, впрочем, вполне разборчивым:
– Пойдите к крыльцу.
Мне казалось, что тень скользнула мимо кустов, но сам я уже соскочил на пол и отправился на веранду. Признаюсь, хоть Мицкевич в том не был повинен, нехитрая мысль о привидениях – или вообще о выходцах с того света – взошла мне на ум. Но я счел (вполне справедливо), что все вздор, включил на веранде верхний свет (при котором романтические мечты исчезают сами собой) и вначале тоже откинул крюк с выходной двери, но потом вспомнил, что дедусь блюдет обычай запирать ночью дверь на ключ. Сам ключ висел тут же. С замком я сладил не вдруг – он был старый и расшатанный, – когда же наконец сладил, то чрез порог навстречу мне шагнула тонкая, вся укутанная в плащ-дождевик фигура, похожая не на привидение, а на андерсеновскую принцессу. Коей, подняв с лица капюшон, действительно и оказалась.
Мой растерянный вид тотчас рассмешил ее.
– Вы сейчас с ног упадете! – предрекла она, не перестав смеяться. – А виноваты-то вы.
– В чем я виноват? – спросил я, с трудом овладев речью.
– Как же: дедушку с бабушкой не слушаете. Озорничаете, читаете по ночам. А у вас вон глаза красные.
– Это от слез, – заявил я решительно.
Тон незнакомки, ее смех самый беззастенчивый, при всей неотразимой прелести ее лица и всей фигуры, понятной с первого взгляда, несмотря на скомканный плащ, быстро вернул мне хладнокровие.
– О! от слез! – продолжала она. – Отчего же вы плакали?
– От вас, – объявил я, нимало не скрывая своих взглядов из тех, что называются смелыми.
– Боже мой! Чем я могла вас обидеть?
– Тем, что вас не было. Но вот вы здесь, и я утешен. Молю об одном: развейте мой страх. У меня, силою судеб, есть множество кузин, троюродных и четвероюродных сестер юрского периода, а также прочих родственниц в этом скучном роде, видеть которых – многих из них – мне до сих пор не случалось. Скажите же скорей: вы не одна из них? Нет? Это было бы ужасно.
– Ого! – воскликнула она. – Вы очень предусмотрительный молодой человек. Но раз уж вы так рады мне, то или возьмите этот ужасный плащ (тут она развела руки), или найдите такой же, чтоб отвести меня в тот дом, что я ищу. Там везде темень, дождь, а я только что приехала. На всю деревню одно окно лишь светилось – ваше. Ну вот, вы сами виноваты, что я вас подглядела. А нужно мне к…
Тут она назвала соседей, живших дворов за пять от нас. Я радостно вздохнул.
– Давайте ваш плащ, – велел я, – и идите за мной. Только тихо, прошу вас. Дедушка с бабушкой уж спят.
– Я это заметила, – сказала она, скидывая мне на руки свой бурнусик, мокрый насквозь. – А что, я сильно заблудилась?