— Сюда, сюда! — различил Шахов.
Он сбежал со ступенек и пробрался к грузовику.
— На Марсово поле? — крикнул он.
— Да, да, — отвечал шофер, не расслышав.
Десять рук протянулись к Шахову, грузовик дрогнул, откатился назад, сразу взял такую скорость, что красногвардейцы с хохотом попадали друг на друга, пролетел мимо наружной охраны и помчался по Суворовскому проспекту.
Огромный молчаливый рабочий первый сорвал обертку с пачки, валявшейся под ногами, и начал бросать газеты, листовки, воззвания в воздух, — через несколько минут грузовик мчался по улице, оставляя за собой длинный хвост белой бумаги.
Прохожие останавливались, чтобы поднять их, — одни комкали в руках и рвали, другие бережно прочитывали от первого до последнего слова.
Было два часа пополудни, и эти листы газетной бумаги пока были единственным оружием, которое пустила в ход революция.
Время от времени обмотанные пулеметными лентами с ног до головы люди вылетали как из-под земли, крича: «Стой!» — и поднимая винтовки, — шофер не обращал на них ни малейшего внимания.
— Садитесь, здесь есть место, товарищ, — сказал кто-то за спиной Шахова.
Он обернулся и увидел четырехугольное, поросшее седой щетиной лицо красногвардейца, предлагавшего ему сесть рядом с собой на свободное место.
По непонятной связи воспоминаний он теперь только понял, что грузовик все время идет не по тому маршруту, по которому он, Шахов, должен был отправиться согласно приказу человека в очках из Военно-революционного комитета.
— Куда мы едем? — прокричал он шоферу.
— Застава у Исаакиевской площади! — прохрипел, не оборачиваясь, шофер.
— Да ведь мне же не туда нужно! — снова прокричал Шахов и в отчаянии стукнул шофера кулаком в спину.
— Уйди, — прохрипел шофер.
Грузовик покатился с бешеной быстротой, сотни листовок сразу полетели в воздух, улица позади кишела нагибающимися людьми.
Прыгающее четырехугольное лицо оборотилось к Шахову: — Куда ж тебя посылали?
— К заставе у Троицкого моста.
Красногвардеец посмотрел на него пристально и положил руку на плечо.
Шахов едва расслышал в стуке мотора и неистовом грохоте колес:
— Ладно, брат, нам повсюду хватит работы!
Все, что произошло в этот стремительный день, все, что видел он и что понял наконец с ясностью почти болезненной, было неожиданным для Шахова.
Мир гудел, как гигантский улей, все сдвинулось со своих мест, вошло в какой-то строго рассчитанный план, которым двигала одна яростная, простая мысль.
Но вместе с этой мыслью, бросившей тысячи и десятки тысяч людей на улицы Петрограда, мыслью, которая билась в Шахове непрерывно, — какие-то незначительные подробности запоминались ему с удивительной силой. Он замечал недокуренную папиросу, брошенную на вымокший газон у Казанского собора, оторванную пуговицу на солдатской шинели, случайное движение, пустую фразу, каждую безделицу, на которую раньше не обращал внимания.
На углу Морской он случайно взглянул в зеркало и сделал шаг назад, не узнав свое лицо, — оно показалось ему молодым и поразило особенной простотой и точностью. Сдвинутые брови раздвинулись, губы поползли в разные стороны, — он неловко засмеялся и прошел мимо, чувствуя под рукой легкий холодок ружейного затвора.
Из того множества людей, с которым Шахову пришлось столкнуться в этот день, яснее других он запомнил того самого красногвардейца с четырехугольным лицом, с которым встретился на грузовике. Красногвардейца звали Кривенко, он был старый большевик, рабочий Путиловского завода, и все, что он делал в этот день, он делал с холодным спокойствием профессионала.
Он проверял посты, задерживал автомобили, доставал откуда-то продукты, непрерывно вооружал свой отряд, — куда ни отправлялся Шахов, повсюду он встречал неподвижное лицо этого человека…
Несколько раз он пытался представить себе Галину, ее смех, ее движения, глаза — и не мог. Кто был этот офицер с холеным лицом, с движениями аристократа? Любовник, друг? Листок из блокнота вспоминался ому. Он ловил себя на горестной задумчивости, на размышлениях, далеких от мелочей, незначительных и глубоких, от безделиц, пустых и важных, которые он впервые начал замечать в этот день.
КНИГА ВТОРАЯ
О, горе, что будет с нами,
Они уже пред вратами!
Сам бургомистр, сам сенат
Головами трясут — ни вперед, ни назад.
Ружья мещане хватают,
Попы в набат ударяют:
Государства морального существо,
В опасности тяжкой — имущество!
Искусство восстания — самое трудное в мире. Оно требует не только ясного и мужественного ума, не только тонкого лукавства, не только расчетливости шахматиста. Оно требует прежде всего спокойствия: спокойствия, когда нужно гримировать лицо и изменять походку, чтобы из Выборгского подполья руководить революцией; спокойствия, когда план, выработанный бессонными ночами в шалаше, в болотах под Петроградом, готов рухнуть; спокойствия, когда сопротивление сломлено наконец; спокойствия, когда надо брать в руки власть и руководить шестою частью мира.
Против красногвардейцев — прямолинейного авангарда революции, матросов — людей, привыкших с веселым спокойствием ставить свою жизнь на карту, и солдат, пропахших потом мировой войны, несущих на своих штыках ненависть, воспитанную в Мазурских болотах, — Временное правительство противопоставило свою гвардию — юнкерские училища, ударные отряды смерти, и свой комнатный героизм — женские батальоны, язвительно прозванные «дамским легионом».
Ему оставалось к тому времени надеяться лишь на то, что враг будет побежден главным образом при помощи заклинаний.
Вместо того чтобы попытаться опровергнуть блестяще доказанную неспособность к управлению государственными делами, члены правительства выражали друг другу соболезнование; вместо того чтобы защищаться, они, как благовоспитанные люди, уступали насилию.
Однако это вежливое правительство организовало Комитет общественной безопасности, послало главного мага и волшебника в Гатчину за красновскими казаками и вызвало с фронта батальон самокатчиков.
Главному волшебнику не суждено было возвратиться обратно, а батальон самокатчиков вступил в Петроград с требованием передачи всей власти в руки Советов.
А покамест Временное правительство уясняло себе смысл происходящих событий и раздувало порох заклинаний, плохо разгоравшийся на ветру Октябрьской революции, восставший гарнизон, не тратя лишних слов и щелкая затворами винтовок, при помощи настоящего пороха, изобретенного Бертольдом Шварцем, готовился атаковать Зимний.
Недалеко от Зимней канавки, у того места, откуда из-под овальных сводов видны по ночам тусклые огни Петропавловской крепости, была раскинута головная цепь Павловского полка — в каждой впадине, в каждой нише ворот прятались солдаты.
Между ними, замыкая расположение полка, двигались дозоры красногвардейцев.
Помня задачу всех красногвардейских отрядов — «нигде не подпускать близко к войскам революционного гарнизона контрреволюционные войска, верные Временному правительству», — Кривенко поставил свой отряд впереди головной цепи павловцев.
Это было опасное место — впереди, в глубоком секторе баррикад, закрывавших все входы в Зимний, простым глазом видны были пулеметы.
Шахов с дозором красногвардейцев обходил авангардные части.
Глубокая тишина стояла в головной цепи полка. Солдаты молчали.
Только время от времени слышался короткий приказ, и тогда Шахов понимал, что вся эта масса солдат находится в непрерывном движении, что это движение нужно во что бы то ни стало удержать до решительного приказа штурмовать дворец, что вопреки приказаниям резервы сгущаются все плотнее и плотнее, а головные цепи двигаются все дальше и дальше.
Проходя мимо Мошкова переулка, он услышал, как молодой солдат, лихорадочно дергая затвором винтовки, спрашивал сдавленным голосом у прапорщика, своего ротного или батальонного командира:
— Товарищ Кремнев, третья рота послала меня узнать, почему не наступаем на площадь?
Прапорщик ответил таким же напряженным голосом:
— Распоряжение комитета — ждать!
А в резервах на Марсовом поле было шумно и весело. Солдаты разводили костры, беспорядочные пятна пламени возникали у Троицкого моста, у Летнего сада. Возле одного из таких костров, неподалеку от памятника Суворову, собрались солдаты и матросы из разных частей. Все сидели вокруг огня на поленьях, опершись о винтовки, — свет костра, неяркий в наступающих сумерках, скользил между ними, освещая черные бушлаты и почерневшие от дождя, дымящиеся паром шинели. Низкорослый, коренастый солдат ругал большевиков.
— Дьяволы, — говорил он, — что они там, с бабами, что ли, спят?
— Ну, где там с бабами! Теперь по всему Петрограду с фонарем ходи, ни одной бабы не сыщешь! Теперь все бабы в ударный батальон ушли!..
— Почему нас не двигают вперед? — спросил низкорослый, держа голову прямо и глядя на огонь немигающими глазами. — Для чего, язва их возьми, они языки треплют понапрасну?..
— Да ведь посылали к ротному, — лениво сказал молодой солдат. Он старательно сушил у огня промокшую полу шинели.
— Посылали. Много ты знаешь, дерьмо такое! — проворчал низкорослый. — Мы тут, никак, с самого утра торчим! А теперь который час?
— Хорошие были часы, да вошь стрелку подъела, — равнодушно ответил молодой солдат.
— Что они, сволочи, в самом деле смеются, что ли, с людей? — внезапно и быстро заговорил один из матросов, сидевших поодаль. — Стой, а спросить, что ли, у Толстоухова?
— Тащи сюда Толстоухова, товарищи! — закричал первый матрос.
— Толстоухов! Толстоухова сюда! — понеслось от одного костра к другому.
Высокого роста чернобородый моряк внезапно появился на грузовике у Троицкого моста. Свет костра падал на него сбоку, его голова и плечи огромной тенью метались на голой красной стене.
Он сказал полнокровным, четким голосом, который был одинаково слышен в разных частях резервного расположения:
— Распоряжение комитета — ждать!
Прапорщик Миллер медленно спустился по лестнице на Дворцовую площадь.
На несколько минут он задержался в дверях, придерживая рукой звякнувшую о ступени шашку.
В двадцати шагах от подъезда юнкера строили баррикады. Они выносили со двора бревна и нагромождали их у главного входа; они работали молча, несколько ударниц из женского батальона неловко и торопливо помогали им. Винтовки с примкнутыми штыками были прислонены к отлогим перилам лестницы.
Работа велась с утра — длинные штабеля дров тянулись уже вдоль всего фасада и закрывали все входы в Зимний. В баррикадах были искусно размещены пулеметы, — подступы вливающихся на Дворцовую площадь улиц были в сфере их огня.
Обойдя штабеля, прапорщик вышел на площадь.
Огромный полукруг правительственных зданий казался покинутым, — он встретил на площади только одного человека: высокого роста старик в изодранном полушубке стоял возле дворцовой решетки, что-то яростно бормоча и с сумасшедшей напряженностью всматриваясь в ярко освещенные окна Зимнего.
Несмотря на холод, полушубок его был расстегнут, и видна была старческая худая грудь, поросшая седыми волосами; к картузу был приколот красный лоскут.
Прапорщик перешел через дорогу. На углу Невского голубоватым шаром горел фонарь; вокруг него была светлая пустота, и в этой пустоте изредка мелькали тени.
Фонарь горел на демаркационной линии правительственных войск.
Каждый, кто в шесть часов вечера остановился бы у решетки Александровского сада, увидел бы, что направо и налево от этого фонаря неподвижно чернели колонны вооруженных людей, а в двух или в трех кварталах от него, вдоль по Невскому, шли трамваи, сверкали витрины магазинов и электрические вывески кино.
Город жил, стараясь, насколько это было возможно, не замечать революции, отмечая в своем календаре только повышение цеп и понижение температуры.
На другой стороне улицы стоял пикет. Солдаты курили самокрутки и негромко разговаривали о событиях сегодняшнего дня.
Прапорщик услышал только одну фразу, произнесенную громче других:
— Кронштадтцы здесь!
Он пошел вдоль решетки Зимнего, по направлению к Дворцовому мосту.
Три юнкера встретились ему по дороге, они шли не торопись, как на прогулке, небрежно заложив винтовки под руку. Один из них остановился и двинулся было к прапорщику, как будто желая предупредить его о чем-то, но вдруг ускорил шаги и побежал, догоняя своих товарищей.
Прапорщик дошел до конца решетки и остановился, настойчиво вглядываясь в темноту; ему показалось, что какие-то тени проскользнули мимо него, наперерез Дворцового моста.
Он нащупал в кармане револьвер и сделал еще несколько шагов вперед; на этот раз совсем близко от него, пригнувшись, держа винтовки наперевес, пробежали и скрылись в тени, отбрасываемой дворцом, четыре матроса.
— Да здесь же с утра наши стояли!.. Ведь если со стороны набережной обойдут дворец…
Он повернулся и опрометью бросился обратно на площадь.
— Стало быть, на нас с трех… нет, с четырех сторон наступают…
Придерживая путающуюся между ногами шашку, он добежал до крайней баррикады. Мельком взглянув на площадь, он завернул за угол, но тотчас же возвратился.
С того времени как он проходил здесь, направляясь в сторону Дворцового моста, — на площади что-то переменилось. Он стоял несколько секунд неподвижно, переводя взгляд с одной части площади на другую, и вдруг заметил, что перед самыми баррикадами, выдвинувшись несколько на площадь со стороны Александровского сада, стоит какая-то воинская часть.
«Юнкера выдвинули авангард…» — подумал он, прошел мимо и возвратился, не дойдя до входа несколько шагов.
Незнакомая воинская часть не была юнкерским авангардом, — на солдатах не было ни юнкерских погон, ни нашивок ударного батальона, — среди них было больше штатских пальто, чем военных шинелей.
«Да ведь это…»
Он с бешенством схватил за плечо юнкера, стоявшего на часах у входа в сад.
— Что это за войска?
Юнкер с испугом отступил назад, но, вглядевшись в офицера, ответил спокойно:
— Это? Не знаю…
— Да ведь они же здесь, перед дворцом, на площади! — в исступлении закричал прапорщик. — Они сейчас сюда войдут… Почему не стреляют? Почему…
— Это меня не касается, господин прапорщик, — холодно ответил юнкер, совершенно оправившись, — об этом я предложил бы вам осведомиться у начальника сводного отряда.
Прапорщик быстро прошел через сад; в саду маячил при свете, падавшем из окна дворца, фонтан; на затоптанных клумбах стояли и сидели юнкера и казаки.
В огромной прихожей Салтыковского подъезда он встретил несколько офицеров, собравшихся вокруг овального стола; одни курили, другие при свете канделябров рассматривали картины.