Живет в нем кумир заповедных собраний,
С паучьим крестом и рогами быка.
Безумный кабан изрыгает закланья,
И славу его проклинают века.
Что человеческие проклятия бессмертным?! Что им ненависть темной толпы?! Они бессмертны и в проклятиях, и в ненависти. И, может быть, в нем уже поселился и ждет своего лунного часа кумир заповедных собраний. Он выпустит его на волю, он победит в себе недочеловека – и откроет темницу своей души, дабы томящийся сверхчеловек обрел пространство. И будут забыты тупые бредни о всечеловечестве, христианские и марксистские бредни. Сверхчеловек – кумир грядущего, и он властелин времени.
Вождь сызнова бредит немецким величьем:
Решетки тюрьмы не задержат идей.
У австро-венгерцев иное обличье,
Но мощь не построишь на крови людей.
Как, однако, недолюбливает этот выкрест немцев! Чует опасность, через века чует.
Над зверем теперь уж не будет опеки.
Голодные волки плывут через Ипр.
Решетки тюрьмы новым выбиты веком,
Дух бури немецкой над бездной повис.
Нет, не повис! Другие будут висеть вниз головой. Немецкий дух вознесется над бездной и низвергнет в бездну бесовскую всё внечеловечество с рабами-недочеловеками.
Нет рук и нет ног, только хищные зубы
У страшного шара, что грозен, как черт!
Опять сверхоружие. Но германский дух – самое могучее мировое сверхоружие, ему не страшны земные и неземные чудовища. И германский дух будет владеть мощью Земли и повернет шарнир времени, дабы дверь в иножизнь распахнулась настежь.
Какое оружие скрыто в ракете,
Которую мчит крыловидный огонь.
Латинское небо рвет северный ветер,
И грозами взорван был венский покой.
Но при чем здесь Вена?.. А не намек ли, что из Вены в мир явится повелитель гроз?.. И неожиданно, как солнце в зеркале, высверкнула и затмила глаза строка:
Готовьтесь к расчету у вас в Нюренберге!
Опять! Опять предрекает Германии какой-то страшный расчет за грехи! Каркает чертов выкрест, каркает!.. Чтоб ты в гробу перевернулся!..
Откажется немец от веры Христовой,
К языческим власть обратится богам.
Душа его будет в темнице суровой,
Но он за жестокость поплатится сам.
Снаряды разрушат старинные стены.
И кровь будет смешана с ярым огнем.
Молись, осажденный, боящийся плена.
Ты – хищник, поверженный горным орлом.
Будь проклят, жестокий, коварный еретик,
Решивший народ и закон изменить.
Сгорит твоя власть, как и ты, на рассвете,
И прах твой развеянный не воскресить.
Явное германофобство. Дрянь, а не предсказатель! Хоронит, подлец, Германию! Ее грядущего вождя хоронит! Чушь!.. Впереди – слава Германии, а не гибель и позор!.. Нет, решительно нельзя верить этим оккультистам и их бредням астрологическим. Только недоноски могут предрекать такое Германии. Нужно избавить мир от этой мерзости… И самому подальше держаться от них, прекратить с ними общение, притвориться несведущим…» Если бы Гитлер знал, если бы ведал тайный смысл старинных пророчеств!.. Если бы его вдруг осенило, что именно он, его тело обратится в прах в развалинах рейхсканцелярии, что бензиновый огонь поглотит его сердце, его лихорадочные глаза, его руки, листающие потрепанную книгу… Что горный орел не символ, а конкретный человек, который уничтожит его… Что с этим человеком он свидится у книжной лавки Пречше, – и тот захочет купить у него рождественские открытки, но передумает – и уйдет в смертоносную неизвестность, странно усмехнувшись напослед. О, если бы Гитлер ведал сие! Может, по-иному подумал бы о своей жизни и судьбе… Впрочем, как знать!.. А может, наоборот, удесятерил свою одержимость, дабы сокрушить пророчества, дабы изменить ход истории и судьбу человечества. Но нам не дано знать! Никому ничего не дано знать! И никто ничего не знает! Но все притворяются сведущими… И пророки притворяются… И живые притворяются живущими, и мертвецы притворяются мертвыми… И последнее, что задержало внимание Гитлера, гласило:
Настанет большой ледниковый период,
Весь мир нарядив в горностаевый мех.
Костры среди льдов машут красною гривой,
Четверг надевает военный доспех.
«И все-таки грядут лед и огонь! Они были – и грядут. Пусть с три короба наврал этот французский выкрест, но выдавил из себя истинное. Помимо воли тщедушной выдавил. Но нам не нужна его воля. Только наша воля угодна богам. Морок эволюции и революций должна сменить сверхреальность. Да и о какой эволюции может идти речь, если она достигла высшей точки на Голгофском кресте. Тщетны попытки хоть на сантиметр подняться к этой высоте. Она недоступна внечеловекам и недочеловекам. Только сверхчеловек может встать с нею вровень и своей могучей тенью заслонить безжалостное солнце Голгофы. Только сверхчеловек способен вывести тупое стадо землян из мрака по имени прогресс к зияющим вершинам истинных Богов – и этот сверхчеловек должен быть явлен Германии кровавыми молниями грядущей войны. Они выжгут небо дотла, они обуглят землю до корней, они сокрушат дряхлые погосты. И он, Адольф Гитлер, станет ловцом и укротителем молний, а не жалких душ людских, – и явится миру как молния, но не с востока, а с запада. Он станет идеалом для самого себя – и пусть для этого придется принудить весь свет. Мгновенной смертью и вечной любовью он избавит мир от страданий. Человечество обречено, но в обреченности его спасение, ибо только обреченные способны на подвиг. Через смерть в бессмертие – и из бессмертия в смерть. И пусть взорвется солнце времени – звезды вечности озарят дорогу ловцу молний!..»
Глава пятая
«Свобода – бессердечная мать и злая мачеха одиночества…», – подумал Гитлер и поежился.
Утренняя, светлая ростепель оказалась обманной. Огромные, тусклые, снеговые облака с севера сплошной грядой нависли над холодным, пустынным Дунаем, навалились на оснеженные виноградные холмы и неотвратимо надвигались на просторный город, тесня за горизонт ущербное январское солнце.
А желающих даже прицениться к открыткам не было. «Одичали они что ли вконец в своих альпийских крепостях?.. А может, дороги их широкополосные подтаяли?.. Черт бы вас побрал вместе со шляпами и перьями!» – раздраженно, как личных врагов, помянул Гитлер неведомых хитроумных тирольцев и поглубже, почти на уши, нахлобучил свою легкомысленную жокейку.
Он явно опрометчиво не пододел под пальто фуфайку, да и легкие ботинки были не по сезону и давно нуждались в основательной починке. Зря он вчера не обратился к сумрачному крючконосому бродяге, изредка заглядывавшему в приют и за малую плату починявшему убогую обувку убогих обитателей. Сапожник почти не понимал по-немецки. Говорили, что он родом из диких ущелий Кавказа, кого-то убил и теперь скрывается в Вене от мести кровников. Гитлер обычно расплачивался с кавказцем мелкими рисунками. Пока тот споро орудовал дратвой и стучал молотком у приютских дверей, Гитлер, поджав босые ноги, сидел в читальне и набрасывал на случайном листке руины мрачного горного замка или гигантскую башню на скале. Сапожник всматривался в изображение, как в волшебное оконце, с восхищением цокал языком, бережно прятал творение клиента в тяжеленный деревянный ящик с инструментами – и исчезал, чтобы неожиданно возникнуть через срок, ведомый лишь ему одному.
Гитлер с грустью подумал о сапожнике, но, пожалев его и себя, позавидовал обреченному скитальцу:
«Он на чужбине без родины, а я на родине – как на чужбине… О, как бы всполошилась мать, если б знала, как ему сейчас зябко, что он утром безалаберно не пододел фуфайку». И въявь послышался ее сердечный, бессонный голос: «О Боже, как так можно с твоими слабыми легкими!.. Ты совсем не думаешь о своем здоровье, Ади… Тебе срочно нужно согреться и выпить горячего молока с медом и маслом…»
Внимая матери, Гитлер уныло вспомнил предрассветный сон, перехватил коченеющими пальцами у горла поднятый воротник, поднял взгляд и на мгновение окаменел: по противоположной стороне улочки уверенно шел резколицый темноусый человек из ночного кошмара. Шел в сопровождении двух мужчин, и черные квадраты зияли вместо лиц у его спутников.
Гитлер, силясь отогнать наваждение и боясь привлечь внимание потустороннего незнакомца, властного над сном и явью, резко поворотился к запотелой, индевеющей витрине – и со злостью встретил выжидающие глаза Пречше. Передернулся болезненной гримасой, отпрянул от смутного стекла, с отчаяньем оглянулся, но тротуар напротив был пуст – лишь тихо звякал колокольчик над входной дверью в шляпный магазин.
Гитлер был далеко не робким человеком. Еще с ранних лет он привык воспринимать смерть как составную часть жизни. Смерть в равной степени как принадлежала людям, так и обладала ими. Можно было запросто преодолеть страх, четко уравновесив силой воли эти противоположные понятия. Гитлер хладнокровно презирал чужой и собственный страх. И лишь благодаря родовому, но развитому дару презрения он не сгинул в годы скитаний в трущобных притонах Вены, не обратился в неопознанный труп, в безымянное, кладбищенское ничто.
Но жутко было сегодня на сердце. Не от ожившего сна, а от безумия, порождаемого подобными видениями. Безумия он страшился сильней одиночества – и о возможности собственного безумия старался не думать никогда.
Гитлер перевел дух, с деланным равнодушием обозрел уличную пустоту, как родному, порадовался случайному толстобрюхому обывателю, значительно прошествовавшему мимо. Толстяк, благоухая табаком и пивом, необременительно пронес свою жизнестойкую полноту и скрылся за углом.
Гитлер затылком чувствовал завитринный, настойчивый зов Пречше. Он знал, что книготорговец обхаживает его неспроста, хотя его личное благорасположение не вызывало сомнений. За Пречше стоял Гвидо фон Лист. Он возглавлял тайное общество «Арманен» и был вхож в самые высшие круги венского общества. Гвидо считался избранным из избранных: пытался достичь высших уровней сознания с помощью наркотиков, успешно проводил сеансы черной магии и гипноза и как-то, как бы между прочим, намекнул Гитлеру, что у него есть все данные, чтобы стать истинным посвященным.
Безусловного внимания заслуживали попытки фон Листа расшифровать древнегерманское руническое письмо, хранящее тайну происхождения и предназначения ариев. По первости Гитлер с жадностью неофита заинтересовался работами Гвидо, но вскорости охладел к его изысканиям, ибо они вели к порабощению человеческой души потусторонними силами. Откровенное презрение вызвала неудавшаяся попытка фон Листа ритуально материализовать «инкуба» и лунное существо. Гитлер упорно пытался обрести собственное постижение сверхчувственных миров без покорения потустороннего и без подчинения своей воли иносущностям. И это вызывало явное беспокойство у фон Листа и Пречше – и, как он догадывался, не только у них, а и у тех, кто обитал в закулисье оккультного венского театра. И чем дальше он отдалялся от лжедуховидцев, тем сильней ощущал внимание неведомых сил. Он знал, что ему отпущено определенное время на образумление, несколько месяцев, после истечения коих он должен получить посвящение или скрючиться последней судорогой с проломленной головой в каменной городской ночи.
Нужно было во что бы то ни стало выиграть время и дожить до кровавого рассвета Великой войны. Его венское время истекало тридцатого апреля. Он уже решил покинуть город, но колебался: а вдруг война опередит его смертельный срок.
Гитлер бесцельно пересчитал открытки: четырнадцать штук. И вдруг в сознании огненной прописью вспыхнуло: «1914 год!.. Август!..». Он мгновенно понял: провидение подсказывает ему дату грядущей битвы народов. Сложил карточным веером злосчастные открытки и загадал: «… если продам хоть одну – иду навстречу Судьбе и остаюсь в Вене, если ничего не продам – уеду!.. В Берлин, в Нюрнберг, в Мюнхен, в конце концов!..»
Будто внимая его тайным мыслям и загадам, резко зазвенел колокольчик в шляпном магазине. Гитлер исподлобья посмотрел перед собой и увидел усатого резколицего незнакомца, выходящего со спутниками наружу. То не оживший кошмар, не смутный ночлежный сон, не больной галлюциноз являла жизнь, а обыденную торговую реальность. Усатый был одет в короткое черное пальто, на голове его был необычный меховой треух, правой рукой он бережно прижимал к боку белую шляпную коробку, перевязанную широкой розовой лентой. Он поправил сбившуюся шапку, с прищуром, как из морской дали, посмотрел в сторону Гитлера и что-то сказал своим товарищам.
Гитлер оцепенело смотрел на приближающихся людей и не чувствовал их взглядов. Мерещилось: они пройдут сквозь него, сквозь свои зыбкие отражения в витрине, сквозь книжные стеллажи Пречше, сквозь каменные стены, а ему ничего не останется, как обречённо ринуться за ними и проследовать в никуда, а может быть, еще дальше.
Он, задержав дыхание, как бы направил свой взгляд вовнутрь себя, сверхусилием отрешился от своей сущности, выпал из сознания, – и, вздохнув во всю мощь легких, вновь обрел себя, выдохнул душную оторопь и четкая явь пришла на смену призрачной небыли.
«…Албанец! Или нет, наверное, ассириец… – подумал Гитлер об усатом и небрежно оценил его спутников: – Этот, вертлявый, в шляпе, должно быть, француз… А этот, в пенсне, с профессорами академии схожий, вне сомнений – еврей… Ишь как брезгливо губы поджимает… Но главный – ассириец… Эти при нем… И зря еврей думает обратное…»
Глава шестая
Усатый что-то глухо спросил у «француза» и показал на открытки. Тот снисходительно пожал плечами, усмехнулся и захлебисто затараторил, в чем-то заботливо разубеждая усатого.
Гитлер, как во сне, без перевода понял: «француз» отговаривает усача от покупки. Незнакомый говор напоминал чешский. В последнее время Вена просто кишела гнусными чехами. Но Гитлер чутко уловил: нет, не по-чешски говорят и не по-польски… «На болгарском, что ли?.. Или на русском?..» Еврей, не снимая черных кожаных перчаток, взял открытку, безразлично повертел перед собой, ни слова не говоря, положил обратно. Как по пустому месту скользнул глазами по небритой физиономии продавца – и черными квадратами на миг застлались стекла его пенсне, глубоко вдавленного в хрящеватое переносье. «Француз» с жаром продолжал что-то толковать, и слух Гитлера резануло: «… персонаж Достоевского…».
Без сомнения, эти слова относились к нему, он с откровенной неприязнью посмотрел на покупателей. Усатый перехватил его взгляд и толкнул локтем француза. Тот неожиданно перешел на немецкий и спросил:
– Сколько стоят?
– Десять! – с вызовом ответил Гитлер.
– Десять геллеров штука? – уточнил «француз».
– Десять крон за штуку! Оптом отдам все за 120!
– Но почему так дорого?.. За эту вот мазню с ангелочками?.. – изумился «француз».
– Отдам за 120 крон все оптом!.. – срывая голос, яростно выкрикнул Гитлер.
– Не надо, не надо… Спасибо!.. – замахал руками «француз». И самодовольно, как бы в подтверждение какой-то очень правильной мысли, кивнув на Гитлера, что-то забалабонил своим товарищам.
И опять чужеродная словесная невнятица кольнула слух фамилией Достоевский.
Усатый в знак согласия кивнул «французу», но как-то неохотно, угрюмо, будто устал, соскучился соглашаться – и скоро окончательно соскучится.
«О, Господи, когда они от меня отстанут!.. – с ненавистью подумал Гитлер. – Когда эта проклятая явь исчезнет?!.. Бесовская, сновидческая явь! Когда, наконец, придет мой час? Когда я сам буду творить явь и уничтожать сны?!»
И вечная жизнь отозвалась материнским голосом: «Мой Ади! Мой любимый, несчастный Ади! Кто позаботится о тебе?! О Ади, как страшно за тебя!..»
Ему вдруг показалось, что незнакомцы слышат голос матери. Он стиснул в карманах кулаки, почти готовый броситься в драку. Они не имели права слышать ведомое лишь ему одному. Но, однако, несостоявшиеся покупатели уже удалялись. «Француз» стал что-то громко выговаривать еврею, а усатый старательно придерживал шаг, дабы отделиться от спорящих. Приотстал и неожиданно оглянулся. Его усталое небритое лицо словно выросло в размерах. Он улыбнулся, но без снисхождения, без пустой жалости, с сожалением: «Я б купил, да вот помешали…» Гитлер растерянно встретил его взгляд – и против воли согласным кивком отозвался на усталую, понимающую улыбку. Но в тот миг неугомонный «француз» окликнул усатого – и тот не увидел ответного кивка бродяги-торговца.
Внутренние человеческие вибрации на мгновение совпали – и тотчас разъединились, чтобы уже не совпасть никогда.
К полудню погода окончательно испортилась. Снежная морось обложила дома и улицы, назойливо летела в лицо, и напрасно Гитлер пытался укрыть от ветровой метели свой неходовой товар полами пальто. И открытки намокли, и пальто отяжелело от холодной сыри.
Пришлось подобру-поздорову сворачивать бесприбыльную торговлю и идти пить кофе к Пречше.
Он выпил аж три чашки, с жадностью съел две булки с марципаном, с деланным вниманием пустоглазо соглашаясь с проникновенными рассуждениями покровителя о роли избранных в истории, – и даже не стал оспаривать неверную трактовку одного высказывания Ницше.
Как правило, патриоты бедны. Но стоит им малость улучшить свое жизнеобитание, а иной раз совсем улучшить, то они как бы рассеиваются – и, увы, без прежнего злого жара отстаивают свои твердые, но призрачные убеждения.
Забегая вперед, следует отметить: в конце зимы и в первые весенние месяцы художественно-коммерческие дела Гитлера чудесным образом пошли на подъем. И не надо было ждать цветения майской сирени для утешения обездоленности, не надо было лишний раз пересчитывать кроны и геллеры на ночь глядя. Можно было спокойно ложиться спать, не обременяя сознание крохоборной арифметикой. Отпала обязательная дележка с подлюгой Ганишем. Работы Гитлера, как по приказу, без посредников брали евреи-оптовики. Он был буквально завален заказами перед еврейской и католической Пасхой. И даже ревнивый, вредоносный галантерейщик, как бы случайно встретясь, изъявил желание заказать ему несколько видовых акварелей Вены, но получил презрительный отказ.
– Для хороших людей прошу, господин художник… И лично для себя с Розалией… – униженно промямлил старый рогоносец.
Гитлер покривился, но, сменив неприязнь на милость, неопределенно пообещал:
– Где-нибудь в мае… В начале мая… Розалии мое нижайшее почтение!.. И побольше внимания супруге, дорогуша!..
Так же, как бы случайно, встретился профессор из академии искусств, с фальшивой беспамятностью хлопнул себя по лбу и воскликнул:
– Очень рад вас видеть! Куда это вы запропали?! Господин Гитлер, если не ошибаюсь?!.. А не кажется ли вам, милейший юноша, что ваше место в академии занимают другие?.. Ваше законное место! Мне думается, с осени вам пора приступить к занятиям на архитектурном факультете… Вы должны стать выдающимся Ар-хи-тек-то-ром!.. У вас блестящее будущее… И зря, зря вы дуетесь на старика… И специалисты подчас страдают близорукостью… Итак, до осени!..
И жизнерадостный импотент осторожно похлопал Гитлера по плечу, словно боясь, что старое, затертое пальто разойдется по швам и бесформенно осыплется на венскую мостовую.
Неведомые силы будто вихрились вокруг Гитлера, но голос матери по-прежнему хранил его душу от бездонных омутов земного небытия.
Вена словно избыла свою высокомерную ненависть к мечтательному, вздорному неудачнику – и почти готова была одарить его неверной, смертоносной любовью. Но не Гвидо фон Лист, у которого случились большие неприятности, не безродный Пречше стояли за сим преображением жизни. Иные неведомые люди, а может, вовсе и не люди, о коих его покровители знали меньше, чем он. И, в отличие от него, тешились ролью исполнителей и были уверены в успехе, ибо Гитлер с холодной расчетливостью делался все более покладистым. Как-то вяловато разглагольствовал о германском духе, о воле и провидении и не оспаривал сомнительные высказывания Пречше о Вагнере и Ницше.
Как обычно, к себе на окраину Гитлер отправился пешком. Непогожие, пустые улицы неуютно и резко сверкали мокрым булыжником, снежная пелена упорно застилала город. Дрожа от ветрового озноба, он шел в метели. Каждый раз Гитлер старался возвращаться в свое бродяжье прибежище новым путем – с каждым разом его путь был все окольней и окольней.
Он подумал о своем ночном кошмаре, но воображение отказывалось воспроизводить тяжелое видение, а вместо него в сознании возникли лица недавних несостоявшихся покупателей. Сон наяву победил явь во сне – и остался только голос матери. Казалось, не было сна вовсе: он не возвращался лесной дорогой с войны и мать не встречала его… И как-то тускло и горько было на сердце. Но вечность вновь откликнулась материнским голосом:
«Мой Ади!.. Возвращайся, Ади!.. Возвращайся с войны!.. Кто придет ко мне на могилу кроме тебя? Не оставляй меня, мой Ади!..»
Он вслушивался в слова матери, дивясь, что они не отдаются эхом в темных, окраинных улицах, и не знал, что ответить, чем успокоить единственную родную душу, любящую его на том и этом свете. И от избытка чувств, не страшась стороннего слуха, выкрикнул в снежный ветер:
«Я приду к тебе, мама! Я приду! Весной!.. Не беспокойся о своей могиле!.. Я приду!..»
И, словно умиротворившись, мать прошептала напослед: «Не забудь про горячее молоко с медом и маслом… Прошу тебя… Очень прошу…»
Гитлер завернул за угол и чуть не столкнулся с чешским цыганом из приюта. Тот, расстегнув ширинку, посредине улицы мочился на мостовую. Гитлер с омерзением посмотрел на похабного сожителя, но, не прибавляя шага, проследовал мимо. Цыган опорожнялся долго и равнодушно, как лошадь. А Гитлер, запахивая руками воротник пальто, втянув голову в плечи, угрюмо брел навстречу снеговому ветру – и, завидев желтые приютские окна, с облегчением подумал: